Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Письма о провинции - Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но крысы таинственно переглядывались между собой и наивно недоумевали.

— Дело… о сведении… рощи… — произносила с расстановкою какая-нибудь из крыс побойчее.

— Ну, дав; дело об обманном сведении майором Негодяевым рощи, принадлежащей заштатному богословскому монастырю! — внятно повторял ревизор.

— Дело… — опять шепчет крыса, как будто припоминая. Вся физиономия, весь организм этой крысы дышит таким наивным удивлением, как будто она сейчас только на свет божий произошла, ничего не знает и даже никаких прирожденных идей о «таком обманном отставного майора Негодяева поступке» не имеет.

— Это точно-с… такое дело было-с! — выручает другая канцелярская крыса, — только оно бывшим копиистом Подгоняйчнковым неизвестно куда утрачено-с!

Ревизор багровел, но сдерживался.

— А сделано ли распоряжение о возобновлении дела? — спрашивал он.

— Как же-с! — бойко отвечала крыса, — над самым этим Подгоняйчиковым и следствие в то же время наряжено-с… об утрате, то есть…

— Ну?

— Только самый этот Подгоняйчиков вскоре после того волею божией повмре…

Ревизор багровел пуще прежнего; слышалось легкое скрипение зубами»

— Ну, а подайте мне дело о расхищении тем же маиором Негодяевым принадлежащих приказу общественного призрения сумм! — вопиял он.

Опять шепот, опять недоумение. Вполголоса раздаются восклицания: «Да когда же?» — «Што врать-то? невшто не помнишь?» — «Да вот еще Михал Михалыч спрашивал!» — «Михал Михалыч справку брали!» и проч., и проч.

— Скоро ли? — топал в нетерпении ревизор.

— Такое дело точно было-с, только оно в бывый пожар вместе с прочими сгорело! — отвечала одна из крыс.

И таким образом подвигалась вперед вся ревизия. Одно дело сгорело, другое пропало, третьего, как ни бились, не нашли, четвертое продано в кабак в качестве оберточной бумаги. И если б еще не было сделано никаких по сему предмету распоряжений! о, если б не было! но нет, все распоряжения сделаны: о пропаже в ту же минуту назначено следствие, а о возобновлении дела со всеми концами России производится переписка.

— Странно! — скрипит ревизор зубами, — какие же у вас дела есть?

— А вот-с: дело о бунте Тришки-мордвина против предержащих властей; дело об оскорблении Васькой-чувашенином словом и действием капитан-исправника; дело о пограблении черемисином Алешкою с товарищи медной гривны… ведутся неупустительно-с!

Ревизор углублялся, рассматривал предерзостные действия Алешек и Васек и убеждался, что действия эти преследуются вполне неупустительно, что обложки у дел чистые и нерваные, и описи при делах исправные. А зловредный оный майор Негодяев, который обманным образом в одну ночь увез на подводах целую рощу, принадлежащую заштатному богословскому монастырю, и несколько лет сряду потихоньку воровал казенные деньги, так-таки и выскользал из-под ревизорского скальпеля!

Но этого мало; устроивались целые пожары на случай ревизорской любознательности, и этот факт был одним из самых оригинальных, хотя и довольно обыденных проявлений нашего чужеядства. У всех на памяти и всем ведомо, как сожигались целые корпуса присутственных мест и приносились в жертву чужеядной мамоне необозримые вороха дел и бумаг, — и никто ни о чем не смел проронить слова! Когда же наезжал ревизор, то все было гладко и чисто, как на ладони. Мало и этого: устранялись даже люди, у которых язык говорлив не в меру. То «угорит» в тюрьме партийка арестантов, в которой не ко времени завелись так называемые «похвальбившки», то невзначай помнут бока так называемому «беспокойному», да так помнут, что он долго после того и другу и недругу заказывает: «С сильным не борись!» и вот — кавк ни вертится ревизор, но нигде ничего не усматривает, кроме неукоснительного ведения дел об Алешках-грабителях и Васьках-оскорбителях.

Таково-то было это канцелярско-обывательское чужеядство, с которым мы до сих пор ни под каким видом разминуться не можем.

— И, батюшка! — не в редкость слышать и нынче от обывателей-старожилов, — и языка-то, кажется, недостанет, если порассказать, чтов в прежние годы бывало! Этот самый Негодяев-маиор соберет, бывало, с деревни всех девок и баб, оголит их как есть да и велит мужикам тех баб и девок секчи!

— Чтов ж мужики?

— Чтов мужики! известно, приказ исполняют! Один, было, этакой выискался, сечет это свою бабу да говорит: «Неладно ты, маиор, эко дело затеял!» — «Что!» — взревел на него маиор. — «Ничего, говорит, только неладно ты, маиор, эко дело затеял!» А сам знай бабу сечет да сечет! Только как отняли у него эту бабу — глядь, ан она мертвая! засек, значит!

— Чтов ж дальше?

— А дальше, значит, этого самого мужика в Сибирь за грубость сослали!

Всему этому беспутному, бессознательному и ненужному злодейству, всем этим подвигам тьмы и бессмысленного варварства положило безвозвратный конец 19 февраля. Как бы ни были обширны наши притязания к жизни, мы не можем не удивляться великости этого подвига. Разом освободить из плена египетского целые массы людей, разом заставить умолкнуть те скорбные стоны, которые раздавались из края в край по всему лицу России — такое дело способно вдохнуть энтузиазм беспредельный! Но за работой освобождения следует работа организации, и тут-то приходится нам бороться с препятствиями еще более действительными, нежели даже те, с которыми мы боролись во время трудной работы освобождения.

В настоящем случае, то есть относительно реформ последнего десятилетия, чужеядным элементом, тормозящим правильное их развитие, является пресловутое наше крепостничество, одевшееся, в последнее время, в мантию консерватизма.

Совершенно основательно думают те, которые утверждают, что истина в конце концов всегда торжествует и что, в согласность этой аксиоме, несомненно должно восторжествовать и все то, чтов исходит прямым и естественным путем из дела освобождения. Но не надо забывать, что и противная делу сторона, то есть чужеядство-крепостничество, также не остается в бездействии. Оно не только не умерло, как это многие утверждают, но мало-помалу сбрасывает с себя иго распущенности и начинает уже толковать об организации и дисциплине. Имея это в виду, мы не только не должны, но даже не имеем права впадать в беспечность.

К сожалению, мы видим на практике очень много такого, чтов прямо свидетельствует о нашей опрометчивости и близорукости в этом смысле. Несмотря на то что чужеядство доказало свой вред путем историческим, несмотря на то что мы сами отлично сознаем этот вред и на каждом шагу, так сказать, осязаем его руками, это явление, как объяснено выше, до того уже примелькалось, что мы считаем невозможным обойти его, не вступив с ним в известного рода сделки, и притом в сделки весьма решительные и нередко компрометирующие самый смысл предпринятого дела.

Задумывая какое-нибудь предприятие, мы на первых же порах только о том и печалимся, как бы пристроить к нему чужеядство. Напрасно и совесть и память шепчут нам, что, идя об руку с чужеядством, мы дошли, наконец, до глухой стены; что благодаря чужеядству гений народный, не развернувшись, уже увядает, как будто, испив до дна чашу рабства, он в то же время оставил в ней и все свои силы. Мы, конечно, не прочь согласиться с этими доводами, но вместе с тем как будто так мало еще отрезвились, что не в состоянии даже представить себе, как может над нами такая беда стрястись, чтоб жить нам по простоте и без вредных примесей. И вот мы ломаем многострадальные головы, каким бы образом так ухитриться, чтобы и чужеядство было не без дела, да и намерениям нашим оно вредило как можно менее…

Результат таких сделок и колебаний очень простой: задача, разрешения которой мы, на первых порах, так ревностно добивались, постепенно утрачивает свою определительность и, делаясь добычей всевозможных посягательств, проникается другим, иногда даже совершенно неожиданным для нас, смыслом.

Чтобы сделать нашу последнюю мысль более ясною, да позволено будет прибегнуть к сравнению. Оставим на минуту провинцию, перенесемся воображением в большие, густо населенные центры, и мы без труда убедимся, что там дело преобразования русской жизни имеет совершенно иной ход, нежели в наших губернских палестинах. Мнение о невозможности одинакового во всех случаях применения того или другого принципа, мнение о том, что понятие о правде есть понятие относительное, что она одна для Ивана и другая для Петра, — все эти диковинные мнения, столь незыблемо стоящие в провинции, не только не имеют в больших центрах обязательного авторитета, но нередко вызывают даже противоречие. Скажем более: в этих центрах дело овладевает исполнителями даже помимо их воли; если же, за всем тем, и можно указать на примеры уклонения от истинного смысла задачи, то факты такого рода, во всяком случае, не остаются без указания и более или менее правдивого обсуждения. Нередко случается даже так, что исполнитель несомненно чувствует над собой известное тяготение, которое так и нашептывает: да откинь же ты, милый человек, коленце, чтобы ведали добрые люди, каковы таковы в русской земле реформы называются, — но коленце как-то не выкидывается, а ежели и выкидывается, то вяло и восторгов ниоткуда не вызывает. Теперь вернемся назад, в нашу родную провинцию, и первое, чтов поразит наш умственный взор — это наивная невыработанность понятий о правде и праве. В этом отношении у нас существует такое вавилонское столпотворение, что право и правда подразделяются чуть не на столько отдельных и совершенно друг на друга непохожих видов, сколько существует отдельных субъектов, до которых эти понятия касаться могут. Это словно проклятый какой-то маскарад, в котором право для одних является началом утучняющим, для других — изнуряющим и уничтожающим. И это нимало не бросается в глаза и не оскорбляет ничьего нравственного чувства, потому что провинция до того закалилась в произволе, что тот день считается чуть-чуть не потерянным, который не был свидетелем одного из бесчисленных и диких проявлений его.

Отчего происходит такая разительная разница в степени и способах применения одного и того же начала — понять очень нетрудно. Явление это совершенно удовлетворительно объясняется тем, что в больших центрах чужеядству сравнительно все-таки отведено гораздо менее места, нежели в тех бесчисленных мурьях, в которых оно не только не представляет капли в море, но, скорее, наоборот. Вследствие великого разнообразия жизненных условий, сосредоточения на ограниченном пространстве всевозможных форм человеческой деятельности и легкости обмена мыслей, самый уровень жизни делается выше и в то же время не допускает тех разительных пропусков, какие замечаются нами в провинции. Рядом с правами традиционными возникают права новые, предъявляющие иск о своем признании не перед судом привычки и закоснелого предрассудка, а перед судом разума и общественной совести. Понятно, что в кругу этих новых соперничествующих сил чужеядству не совсем-то ловко расправлять свои крылья во всю ширь, хотя бы искусственная обстановка и благоприятствовала такому расправлению. Напротив того, провинциальная жизнь сплошь составлена из одних неровностей и пропусков и вследствие того представляет такое множество пустых мест, в которых исстари ничего другого, кроме расправления крыльев, не производилось, что, по самому простому расчету, тут надлежит заботиться не столько об умножении пустых мест, сколько о сокращении их.

Но такова наша несмелость перед примелькавшимися явлениями жизни, что, вместо того чтобы распутывать узел, мы направляем все наши усилия к тому, как бы покрепче затянуть его. Заявляя о своем стремлении к правде общечеловеческой, защищенной от наплыва чужеядных примесей, мы в то же время ставим ее в такие условия, среди которых она не может свободно дышать. Признавши прежние рамки жизни слишком тесными для беспрерывно увеличивающегося содержания ее, мы тем не менее до того неохотно расстаемся с ними, что люди неопытные и в рамках несведущие легко ошибаются и утверждают, что никаких новых рамок нет и не было, а остались прежние, те самые, в которых так удобно было расправлять крылья.

И вот благодаря чужеядству общее дело русской жизни, дело ее преуспеянья и развития, становится делом домашним. Если читатель припомнит действия мировых посредников при самом начале крестьянской реформы и сравнит их с действиями последующими, то он без труда поймет, какая громадная легла тут разница. Эта разница — факт несомненный, засвидетельствованный общим сознанием: но будем ли мы правы, если причину этого факта станем искать безусловно в какой-то мнимой неустойчивости русского человека, в его неумении спокойно начать дело и столь же спокойно довести его до конца? Очевидно, что предположение такого рода не только голословно, но даже и неправдоподобно. Во-первых, круг деятельности мировых посредников вовсе не был так обширен и сложен, чтобы от них требовалось какого-то сверхъестественного напряжения умственных сил; во-вторых, дело само по себе так просто, намерения законодателя так ясны, что совсем не нужно быть героем, чтобы выполнить их во всей точности. Везде и всегда исполнителями являются люди, нимало не претендующие на гениальность, но никто этим не смущается, да и дело от того нимало не терпит. Отчего же только у нас, и у нас одних, происходят сии неожиданные превращения? Не оттого ли, что мы великие мастера отыскивать во всяком деле такую мякоть, которая позволяет нам приурочивать это дело для нашего личного, домашнего употребления?

Но ежели мы мастера отыскивать эту мякоть, то естественно возникает вопрос: действительно ли это мастерство столь драгоценно, что необходимо его поощрять и воспитывать?

Та метаморфоза, которая произошла у всех на глазах с учреждением мировых посредников, может легко постигнуть и другие зачатки развития русской жизни. В последнее время провинциал охотно и чаще других слов повторяет прилагательное вотчинный, и повторяет его с такою уверенностью, которая невольным образом заставит задуматься. Очень может быть, что это уверенность ни на чем не основанная и преувеличенная и что в будущем она окончится пшиком, но несомненно, что в настоящем она наносит делу преуспеяния вред явный и положительный.

Трудно себе представить зрелище более поразительное, нежели зрелище добра, изнемогающего в муках рождения. Правда, как только показала в провинцию лицо свое, так уже, так сказать, распалась на ся. Есть правда княжеская и графская, есть правда дворянская, правда чиновническая, правда мещанская, правда мужицкая. Титулярный советник имеет право на бовльшую долю в правде против коллежского регистратора, дворянин — на бовльшую против мещанина и мужика. Злосчастный ремесленник, обозвавший дворянина гнусным именем мещанина, оказывается более виновным, нежели дворянин, угрожавший этому ремесленнику палкой… Вот новый фазис, в который вступает деятельность пресловутого чужеядства.

Всюду, куда вы ни обернетесь в провинции, всюду встретитесь с этим въедчивым элементом, который, по-видимому, поставил себе задачею заполонить вселенную. Сильный против бессилия, бессильный против силы, он обделывает свои дела, вопреки истине, вопреки свидетельству здравого смысла. Тщетно собственная выгода подсказывает ему о необходимости уступок и соглашений — он сосет, сосет и сосет, не сознавая, что в то же время высасывает дотла и свои собственные соки…

Удивительно ли, что, чувствуя под собой такое твердое основание, наши исконные губернские историографы не только не ускромняются, но дерзают пуще прежнего? Представьте себе эти две силы: историографство и чужеядство, простирающие друг другу объятия и заключающие твердый и ненарушимый (до первой кости) союз, и спросите себя: чтов может выйти из этого союза?

В будущем, — конечно, ничего; но кто вознаградит за те ущербы, которые наносятся в настоящем?

ПИСЬМО ШЕСТОЕ

Историки уверяют, что Западная Римская империя пала от изнеженности нравов, а Византийская — от коварства царедворцев, которые ничего будто бы не делали, а только коварствовали. Как бы то ни было, но падению этому, во всяком случае, предшествовал известный внешний факт. Явились с востока гунны, лонгобарды, османлисы и другие человекообразные и сразу доказали то, чего не мог доказать целый ряд Мессалин, Агриппин и не менее замечательный ряд иконописных Никифоров и Евдокий. Не будь этого внешнего факта, очень может статься, что римляне и до сих пор продолжали бы предаваться изнеженности нравов, а византийцы — коварствовать, то есть сплетничать, целовать в плечико и подставлять друг другу ножки.

Мы, провинциалы, историков не имеем, но у нас есть историографы (чином повыше), которые занимаются не столько историей нашего прошлого, сколько предусмотрительными набегами в наше будущее.

Если верить этим глубокомысленным людям, Россия должна погибнуть в самом ближайшем времени, и погибнуть втихомолку, без всякого внешнего натиска, единственно силою собственных пороков. Так что если, например, вы сегодня видите Россию, а завтра на этом самом месте увидите пустое место, то не имеете права даже удивляться этой пропаже, ибо она есть естественное следствие нашей заранее доказанной и предсказанной историографами развращенности.

Само собою разумеется, что, по внутреннему убеждению историографов, главный наш порок — это уничтожение крепостной зависимости; но так как это порок секретный, о котором распространяться не всегда удобно, то найден другой порок, не столь капитальный, но служащий для наших историографских философствований немаловажным подспорьем. Порок этот — пресловутое всероссийское пьянство.

Было время, когда надежды историографов на падение Российской империи покоились преимущественно на грубости нравов. Предполагалось, что, тотчас по освобождении крестьян, русская земля немедленно запустеет, что Ваньки будут сидеть, задравши на стол ноги, и беседовать об изящных искусствах, что Тришки перестанут чистить сапоги и унавоживать поля, что торговля упразднится, потому что не будет разносчиков, и т. д. «Кто будет сеять, жать, варить и печь, кто будет шапки перед нами ломать?» — спрашивали друг друга испуганные историографы, и к чести их должно прибавить, что никому не пришло на мысль сказать: «Мы будем сеять! мы будем жать!» Однако надежды насчет грубости нравов не выгорели, отчасти, быть может, потому, что тогда еще бодрствовал откуп (все-таки хоть какое-нибудь утешение!), отчасти же потому, что все эти Ваньки и Тришки совсем не так воспитаны, чтобы сидеть задравши на стол ноги и беседовать об изящных искусствах.

Потребовалось другое основание для историографских погибельных предсказаний, а так как жизнь никогда не скупится подачками подобного рода и так как тут же кстати последовало и упразднение откупов, то, на смену грубости нравов, естественным образом явилось пьянство.

И подлинно, вышло нечто весьма подходящее.

В самом деле, представьте себе страну, которой жители поголовно пьяны, в которой господа с утра до ночи пьют мадеру, а рабочий и прочий «подлый» народ сивуху, — какое будущее может ожидать такую страну?

Представьте себе: в этой стране есть правосудие, но оно отправляется в пьяном виде; есть армии, но они защищают отечество в пьяном виде; есть администрация, но она повелевает в пьяном виде; есть, наконец, администрируемые, но они повинуются в пьяном виде… Вы, конечно, скажете, что все это не больше, как плоская и невероятная шутка, что это нелепо волшебное представление, в котором неожиданности и сверхъестественности превращений дозволено заменить здравый смысл, — дав, это так, это действительно наглая и смеха достойная шутка; но таков именно фон той картины, которую всласть рисуют перед нами историографы.

Если верить рассказам историографов, в губерниях наших происходят чудеса. Опиваются целые деревни; целые села замерзают в бессознательном положении. Удивительно, как только бог грехам терпит! Стыд забыт, понятие о выкупных платежах упразднилось; мужик бросил семью, перетаскал из дома все до последней бечевки и орет в кабаке дурацкие песни. Пресловутая мужицкая полоса лежит в поле непаханою, и ежели на ней за всем тем растет рожь, то не та тучная рожь, которая одним своим видом свидетельствовала о непреоборимой твердости россиян в бедствиях, а какая-то тощая, беспутная. Место семейных добродетелей заменило кровосмешение, место сыновней почтительности — увечье и убийство. Снохачи открыто пристают к сыновним женам и даже не свидетельствуются при этом историческими примерами; жены, без всякого стыда, понимаются с прохожими молодцами и не приводят в свое оправдание que c’est ainsi que cela se pratique dans le monde.[13] Даже невинное детство — и то не избегло общей участи распадения; и оно слоняется по улицам, задеря хвосты и оскорбляя стыдливые взоры проезжающих историографов. Вдали виднеется грозная фигура целовальника, сплошь увешанная синими и зелеными патентами.

— Oú allons-nous? Dieu! oú allons-nous?[14] — восклицает встревоженный такою картиной историограф.

— А вот выпьем мадеры, так оно виднее будет, — цинически отвечает другой историограф.

— Позвольте! Мы исстари были сильны нашими семейными добродетелями — так или нет?

— Это так. Наши бабушки… кроме как куаферов… ни-ни!

— Позвольте! Il ne s’agit pas de cela,[15] речь совсем не о péchés mignons[16] наших бабушек! Я вас спрашиваю, были ли мы сильны нашими семейными добродетелями или нет?

— Чтов толковать! Уж насчет чего другого…

— Eh bien! je vous le donne en mille…[17] благодаря этой отвратительной сивухе, теперь вы не насчитаете ни одной невинности на квадратную милю! Вы понимаете, куда это нас ведет?

Историографы выпивают по рюмке и впадают в уныние.

— Теперь другой вопрос: не были ли мы сильны своим трудолюбием, не поражали ли наши поля своим плодородием? Eh bien! je vous le certifie:[18] благодаря этой сивухе, мои поля шесть лет сряду лежат пустые, и хоть бы они ухом повели!

Выпивают по другой рюмке и снова впадают в уныние.

— Третий вопрос: какое будущее ожидает нашу армию? Могут ли у нас быть надежные солдаты? Спрашиваю я вас: не были ли мы сильны непобедимостью и натиском своих армий? Souvaroff! mais c’est un nom, qui à lui seul vaut bien une épopée![19] И вот взгляните, благодаря сивухе, он уже с пятилетнего возраста начинает постепенно терять свою силу; ноги у него дрожат, грудь делается впалою, глаза меркнут, открытость лица исчезает… Какой может выйти из него фрунтовик? какая может быть в нем непобедимость?

Новая рюмка; новое уныние.

— Еще вопрос: не были ли мы сильны своею субординацией, своею беспрекословною готовностью исполнять приказания старших? Теперь послушайте, что пишут со всех сторон исправники. «Строптивость и грубость нравов, — пишут они, — поддерживаемая и развиваемая употреблением горячих напитков, есть то самое зло, которое в наискорейшем времени российское государство в бездну погибели увлечь может…» Joli?[20]

Еще рюмка; еще уныние.

— Pardon, mais il y a encore une question.[21] Мы исстари были сильны своею торговлею. Наши предки еще с Византией вели торговлю медом, воском, звериными шкурами и щетиною… avec Byzance — vous concevez?[22] Спрашиваю я вас: куда девалось все это баснословное богатство? Где этот мед, этот воск, эта щетина… «Стальной щетиною сверкая…» куда все это ушло? Пойдите на нашу базарную площадь — чтов вы увидите? — лапти и веревки, веревки и лапти! Et notez bien,[23] что наши предки исстари всегда ходили в сапогах — и вдруг… лапти! Куда же девались эти звериные шкуры, о которых повествуют историки? Куда, как не в кабаки, где они ждут своей очереди, вместе с пудоввками хлеба, дугами, шлеями, новинами и прочим скарбом мужицкого хозяйства!

Рюмка.

— Où allons-nous![24] Кто будет платить подати? qui suffira aux besoins du budjet?[25] Исправники пишут: «В случае распространения пьянства, в уплате податей большое чувствуется затруднение и даже самый недобор…» Недобор! чувствуете ли, понимаете ли, чем это пахнет!

И так далее, и так далее. Сколько вопросов, столько рюмок, сколько рюмок, столько вопросов. Количество тех и других вполне солидарно и идет рука об руку до тех пор, пока беседующие окончательно не перестают понимать друг друга. Тогда начинается та общая, безобразная ламентация, смысл которой заключается в том, что мы против всего устояли, все победили, но не можем устоять против одного… против сивухи!

Столичный читатель, конечно, волен верить или не верить существованию подобных разговоров, но что они записаны со слов самих их авторов, в том удостоверит всякий сколько-нибудь добросовестный провинциал. Всякому приходилось быть свидетелем и даже участником подобных бесед, и увы! нередко даже случалось находить в них тень человеческого смысла, а не исключительное свидетельство размягчения мозга!

Дав; такова эта мадерорастлевающая среда, что человеку, хотя и не зараженному ею вполне, но не искушенному провинциальной опытностью, нелегко бывает совершенно отрешиться от ее воззрений на жизнь. Все эти бонвиваны, напоминающие французский водевиль, переложенный на русские нравы, все эти изнеженные воспитанники Поль де Кока прежде всего бросаются в глаза своим добродушием, за которым довольно трудно бывает распознавать ту жестокую глупость, которая, по пословице, считается хуже воровства. Конечно, бессмыслица ламентаций настолько очевидна, что поводов для действительных сомнений относительно их внутренней стоимости не может даже существовать, но все-таки почему-то кажется, что сквозь массу преувеличений и нелепостей просвечивает и малейшая частица истины.

Куда, в самом деле, делась наша торговля медом, воском, звериными шкурами и щетиной?

Отчего наш мужик ходит в лаптях?

Отчего в деревнях царствует такое сплошное, поголовное невежество?

Отчего мужик почти никогда не ест мяса и даже скоромного масла?

Отчего почти ни один не знает, чтов такое постель?

Отчего во всех движениях мужика замечается чтов-то фаталистическое, не отмеченное сознанием? Отчего, если он идет вперед, то его как будто гонит какая-то неведомая сила, которую даже анализировать невозможно? Отчего он родится как муха и как муха же мрет?

На все эти вопросы историографы заладили одно: все от нее, все от проклятой сивухи (читай: все вследствие упразднения крепостного права). Некоторые из них в своей наивной ограниченности доходят до того, что в регламентации распивочной продажи водки видят единственный способ выйти из периода лаптей и вступить в период сапогов. О! если б это было так! если б было можно, с помощью одного ограничения числа кабаков, вселить в людей доверие к их судьбе, возвысить их нравственный уровень, сообщить им ту силу и бодрость, которые помогают бороться и преодолевать железные невзгоды жизни! если б можно было доказать людям, что с изменением системы патентного сбора их ждет в перспективе тот отрадный, светящийся пункт, к которому они искони бесплодно стремятся! Кавк легка была бы наука человеческого существования! и каких ничтожных усилий стоило бы разом покончить со всем безобразием прошлого, со всеми неудачами настоящего, со всеми сомнительными видами будущего!

Оставим на время в стороне наших нелепых историографов с их нелепыми воздыханиями и обратимся к тому, что составляет действительную суть дела.

Едва ли, разумеется, нужно доказывать, что не упразднение крепостного права обусловило существование тех вопросов, которые намечены выше. Только очень ограниченные и совсем глупые люди могут утверждать, что наш крестьянин или что мы, русские, вообще представляем в общей человеческой семье такую особенную разновидность, на которую свобода оказывает действие совершенно противоположное, нежели на прочих членов этой семьи. Нет нужды также утверждать, что предположение о пьянстве, как об органическом пороке целого народа, есть предположение глупое, могущее возникнуть только под влиянием паров мадеры. Подобного рода ребяческие клеветы свидетельствуют только о низкой степени умственного развития их слагателей.

Тем не менее невозможно ни на минуту усомниться, что русский мужик беден действительно, беден всеми видами бедности, какие только возможно себе представить, и — что всего хуже — беден сознанием этой бедности.

Для того чтоб понять, до какой степени настоятельны бывают некоторые нужды, необходимо или пройти сквозь них, или, по крайней мере, видеть их лицом к лицу. Бывают очень запутанные нравственные положения, но до постижения их можно дойти и без указаний личного опыта, с помощью одних логических выводов, по той простой причине, что трудно назвать такую нравственную смуту, зерно которой, влиянием времени, не заносилось бы во внутреннее святилище каждого современного человека. Совсем другое дело — смута материальная. Цивилизованному меньшинству она представляется в виде такого исключительного и неразрешимого положения, которое во всем своем объеме может существовать только в сильно настроенном воображении художника.

Мудрено представить себе то убожество, в котором живут массы и которому они, по-видимому, вполне подчинились. Негодование, которое проникает человека при виде явлений легковерия, одичалости и насильства, непрерывно сочащихся из сердца народных масс, невольно утихает, когда собственными руками прикасаешься к той проказе, которою они заражены, и собственными легкими вдыхаешь струю той затхлой атмосферы, которою они дышат. Самое ничтожное обстоятельство, мимо которого мы, люди меньшинства, проходим не только не задумываясь, но просто без всякой мысли, влияет на жизнь бедного труженика до того решительно, что сразу парализирует в нем всякую энергию. Интересы, по-видимому, грошовые, будучи взяты в своей совокупности, составляют такую сумму, под бременем которой совершенно неприметно погибает член «несуществующего» у нас пролетариата. Дав, «пролетариата» нет, но загляните в наши деревни, даже подстоличные, и вы увидите сплошные массы людей, для которых, например, вопрос о лишней полукопейке на фунт соли составляет предмет мучительнейших дум и для которых даже не существует вовсе вопроса о материальных удобствах; вы найдете тысячи бесприютных бобылок, которых весь годовой бюджет заключается в пятнадцати — двадцати рублях, с трудом выработываемых мотанием бумаги. А пролетариата нет. Правда, что массы предполагаются грубыми и бесчувственными, но тут, однако, возникает вопрос, чтов чему предшествует: бесчувственность ли обязательному отсутствию на столе соли или наоборот? Нам, людям, живущим особняком от масс, даже трудно себе представить, до какой наглости может доходить это вечное притязание желудка, из-под гнета которого ни на минуту не освобождается жизнь мужика; но тем не менее оно не выдумка, а один из тех бесспорных и всем видимых фактов, для подтверждения которых не требуется даже ссылаться на статистические исследования.

Положение человека, фаталистически осужденного не думать ни о чем ином, как о средствах не умереть с голода, не замерзнуть, не утонуть в болоте и вообще «не пропасть как собаке», есть одно из тех противоестественных положений, которые настоятельно приковывают к себе внимание мыслящего человека. Это те самые первоначальные нужды, при неудовлетворении которых немыслимо развитие никаких иных нужд. А в развитии этих «иных» нужд вся и сила. Если человек обеспечен, по малой мере, от необходимости исключительно останавливать свое внимание на средствах примириться с желудком, он непременно пойдет далее, он прикует свою мысль к другим предметам и перенесет свои требования в высшую сферу. Сегодня он думает только о хлебе материальном, завтра он уже будет думать о хлебе духовном; но, покуда он не имеет положительных средств обеспечить свободу желудка, он, конечно, не предпримет никаких мер, чтобы обеспечить свободу мысли. Следовательно, несправедливо и едва ли даже возможно ожидать, чтобы бедность духовная была побеждена прежде, нежели будет побеждена бедность материальная.

Конечно, такое предприятие заключает в себе трудности почти непреоборимые. Человек массы мало того что страдает: он, сверх того, имеет самое слабое сознание этого страдания; он смотрит на него как на прирожденный грех, с которым не остается ничего другого делать, как только нести его, насколько хватит сил. Скажите ему, что обязанность не наедаться досыта, обязанность зябнуть, утопать в болотах и не в меру напрягать мышцы — вовсе не есть необходимый удел, что тут нет даже никакого предопределения, — и вы увидите, что первое чувство, которое изобразится на его лице при таком разъяснении, будет чувство недоумения. Не ясно ли, что, покуда такое недоумение существует, никакие намерения относительно изменения характера его судьбы не могут быть действительны?

— Куда я теперь денусь! куда я денусь! — голосила на днях, при наших глазах, некоторая баба, бегом устремляясь по дороге и размахивая руками.

Оказалось, что мужа этой бабы раздавило мельничным колесом, и она бежала на мельницу посмотреть, как его раздавило. За нею следом бежала туда же чуть ли не вся деревня. Покойный был хозяин зажиточный, имел изрядный дом и на миру был известен как человек ревнивый к общественному делу. По смерти его осталась вдова с маленькими детьми, и то относительное «благосостояние», в котором находилась эта семья, в одну минуту рушилось. Вдова платить подати не могла, и, следовательно, земля от семьи немедленно отбиралась (да она не имела и средств обработывать ее); мир, с своей стороны, несмотря на «раденье» покойника, смотрел на вдовьи слезы тупо.

— Дав; добышник был, царство небесное! — молвил дядя Миняй.

— К крестьянскому делу радельщик был! — подтвердил дядя Митяй.

И пошли себе дяди Митяи по домам, а вдова осталась одна с своими слезами, приготовляясь назавтра же начать изучение той бедственной жизни, которая учит на двадцать рублей в год прокормить себя и детей, и в конце которой (вот подлинно сладкие-то плоды!) стоит для сына красная шапка, для дочери — название деревенской сахарницы, для нее самой — бесконечное голодное мыкание по белу свету.

Может ли эта баба о чем-нибудь думать? Может ли она что-нибудь ощущать, кроме безотчетного, панического ужаса? Нет, она не может ни думать, ни ощущать. Она не имеет времени обсудить свое положение, размыслить о средствах выйти из него; она должна без оговорок принять его, как неизбежное, и прямо вступить в ту колею, которую уже до нее проторили подобные ей бобылки. Она не может даже вдоволь наплакаться над телом своего добышника, да и те немногие слезы, которые она прольет по этому случаю, будут слезы не бескорыстные, но отравленные мыслью: «На кого-то ты меня покинул? как-то я завтра хлеба добуду себе с детьми малыми?»

Спросите теперь эту самую бабу, чтов она предполагает с собой делать.

— А чтов делать? — ответит она, — стану бумагу мотать, а ребяток по миру посылать буду!.. — И в глазах ее не блеснет ни злобы, ни негодования, с языка ее не сорвется ни одной жалобы на этих дядей Митяев, которые оставляют ее беспомощною, а ежели по временам и поглаживают старшего ее сынишку по голове, то непременно с тайной мыслью: «Славный будет солдат!»

Вот истинная истина из жизни полудикой толпы. За эту истину мы, конечно, не имеем особенных оснований относиться к толпе с уважением — это правда; но отчего же тем не менее, обдумавши предмет серьезно, мы не торопимся обвинить ее? Почему представление о толпе, несмотря на явную ее жестокость, дикость и неразвитость, имеет для нас нечто заманчивое и симпатичное? А вот почему.

Все эти Митяи — народ вовсе не злой и даже внутренно не испорченный; они равнодушно поглядывают на чужое несчастье совсем не по окаменелости сердечной, а просто потому, что и опыт и история доказали им слишком достаточно, что все они равны перед несчастием, что каждый из них имеет одинаковые шансы на всякого рода невзгоду. Следовательно, никакой случай в этом роде не только не удивляет, но даже не останавливает надолго их внимания. Есть ли повод плакаться над чужою бедой, когда завтра та же беда может стрястись над ними самими? Да есть ли еще и время плакать? Да и не стряслась ли уж эта беда? Не вековечная ли она спутница, которой и ждать даже совсем излишне?

Имеем ли и мы, с своей стороны, повод удивляться тому, что толпа до сих пор сумела выработать из себя только слепое орудие, при помощи которого могут свободно проявлять себя в мире всевозможные темные силы? Конечно, мы имели бы этот повод, но в таком лишь случае, если б могли указать на существование каких-либо образовательных элементов, участие которых было бы способно подвинуть толпу на пути самосознания. Но этих элементов история нам не приготовила, а если они когда-нибудь и существовали (как силятся доказать некоторые), то, очевидно, корни их были слишком слабы, чтобы при помощи их можно было устоять даже против простой случайности.

Чем больше представляет известное положение однообразия, чем меньше видится в нем посредствующих исторических построений, которые бы свидетельствовали о постепенном изменении и расширении форм жизни, тем больше рискуем мы встретить в нем всякого рода трудностей. Если нам даны два крайние полюса, между которыми брошена безграничная гладкая степь, то очевидно, что утомительность пути по этой степи будет совершенно пропорциональна ее наготе. Как ни мало удовлетворяют чувству справедливости некоторые явления и результаты исторической борьбы, но они важны тем, что облегчают работу последующих поколений и выработывают известные средние идеалы, доступ к которым несравненно менее труден, нежели изнурительный бег по необозримому пространству пустыни. Тут всякий шаг вперед приобретает силу аксиомы, в проверке которой, для грядущих поколений, не предстоит уже никакой нужды. В голой степи нет места для подобных аксиом: тут все подлежит проверке, утомительной работе сызнова. Конечно, мы вовсе не хотим этим сказать, что масса, находящаяся в подобном положении, обязана создавать свою историю с начала; но мы будем совершенно правы, утверждая, что для этих масс путь к достижению самосознания представляет бесчисленное множество таких затруднений, которые, при других исторических условиях, были бы даже немыслимы.

Дав; русский мужик беден; но это еще не столько важно, как то, что он не сознает своей бедности. Приди он к этому сознанию, его дело было бы уже наполовину выиграно, и главные причины нашего экономического неустройства, то есть случайность, неожиданность, произвол и т. д., устранились бы сами собою. Но что могло привести его к этому сознанию? Где те средние, доступные его пониманию, идеалы, оперевшись на которые он мог бы помочь себе в трудном странствовании по житейскому морю? Ничто и нигде. Повторяем: он не более как крайний полюс той безграничной голой степи, на которой история не бросила ни одного этапа, ни одного освещающего путь маяка…



Поделиться книгой:



Регистрация