Надежда работала завучем в школе рабочей молодежи. Познакомились они в городе Торопце, куда Иван Корольков был послан по распределению. Он заведовал больницей, а она – школой. И по вечерам, когда некуда было деться, он приходил к ней. Они пили самогонку и пели под гитару, и так они хорошо пели, что под окнами останавливались люди и слушали. В результате этих спевок Надежда оказалась беременна. Они оба были молоды, но по-разному: Надежда – уходящей молодостью, а Иван – начинающейся.
Надежда точно вычислила характер нового врача Ивана Королькова. Характер состоял из двух компонентов: совестливость плюс инерционность.
Королькову в ту пору нравилась официантка Марина из чайной, но он ее стеснялся. Марина была молодая, с хорошеньким обиженным личиком. С Надеждой ему было спокойнее, комфортнее. С ней он казался себе сильнее, умнее, суперменистее. Королем казался себе Иван Петрович Корольков, главный врач Торопецкой больницы. Инерционность была почти обеспечена. Он бы так ходил и похаживал, пил и пел, пока не кончился срок распределения. А потом уехал бы и присылал открытки на Новый год. Или не присылал.
Срок распределения подходил к концу. Впереди был Ленинград, профессия в руках, двадцать шесть лет и вся жизнь. Жениться на Надежде ему и в голову не приходило. Это все равно как жениться на собственной тетке, маминой сестре. Однако бросить ее беременную было неудобно: городок маленький, все на виду. Начнут судачить. Надежда будет расстраиваться. Ребенок дурак родится.
Прошли месяцы. Родилась замечательная девочка. Корольков решил подождать еще год, пока Надежда кормит. А то он уедет, Надежда огорчится, молоко пропадет. Девочка может заболеть и даже погибнуть. Если бы Надежда требовала и упрекала, если бы говорила, что он обязан, он просто бы молча оделся и уехал. Но она подставляла горло, как собака в драке. И он не мог перекусить.
Со смутным стыдом вспоминал, как уговаривал ее не рожать. Как-то вечером шли по улице, впереди высилась стена недостроенного клуба.
– Если ты родишь, я разобью себе голову об стену, – предупредил Корольков.
– Бей! – разрешила Надежда.
Корольков разогнался, бросил себя об стену и потерял сознание. Когда он очнулся в своей же больнице, над ним сидела Надежда со скорбным лицом, вытянутым, как у овцы.
У Королькова не было к ней никаких претензий, кроме одной: она была не ТА, а хотела занять место ТОЙ. Хотела отнять двадцать шесть лет и жизнь впереди.
Через полгода у дочери обнаружился подвывих тазобедренного сустава, ей на ноги надели несложный аппарат, именуемый «распорки». Она не могла первое время привыкнуть к распоркам и кричала с утра до вечера и с вечера до утра. Они по очереди носили ее на руках, блуждая вдоль и поперек их маленькой комнаты. Однажды девочка заснула на рассвете. Начало светать. Он видел, как сквозь сумерки прорисовывается ее маленькое личико с выражением беспомощного детства, короткий, как у воробышка, носик, и услышал тогда, на рассвете, как совестливость прорастает в нем, разрастается цветами и водорослями и пускает свои корни не только в душу, но и в мозги и капилляры. Он понял тогда, что никуда не уйдет. Что это и есть его жизнь.
С тех пор прошло пятнадцать лет. За это время почти половина его друзей и знакомых развелись и снова переженились. А они с Надеждой все жили и жили. Те, что развелись, хотели найти счастье вдвоем. Но самым прочным оказался союз с одиночеством. Иван Петрович со временем привык и даже полюбил свое одиночество и уже не хотел бы поменять его на счастье. Счастье – это тоже обязательства. На него надо работать, его надо поддерживать. А ему хватало обязательств перед дочерью и перед больными. Хирург – как спортсмен. Всегда режим. Всегда в форме. Надежда создавала этот режим и ничего не требовала для себя. Жизнь была удобной, и даже ее возраст был удобен, поскольку не предполагал никаких сюрпризов, никакого предательства. Все было спокойно, но иногда, время от времени, ему снился один и тот же сон, будто Надежда садится на его лицо, как на стул, и ему нечем дышать. Он мечется, пытается спихнуть ее с себя и не может. Потом, проснувшись и начав день, он не находил себе места.
А Надежда все больше понимала, что высчитала в нем все, но не высчитала главного: когда в фундаменте отношений нет любви – человек сатанеет. Ей становилось жаль себя, своей жизни без ласки. Она понимала, что могла бы нормально выйти замуж и жила бы нормально. А теперь – кому нужна? Естественная выбраковка возрастом. А как хочется быть любимой. Как зябко жить и знать, что тебя не любят.
Просыпаясь по утрам, чувствовала тяжесть своего лица. А подойдя к зеркалу, встречала новую морщину, которая шла под глазом вторым ярусом и походила на стрелу, пущенную в старость. А старость – это усталость. И хочется нормально, достойно стареть. А приходится все время притворяться.
Не в силах самостоятельно справиться с раздрызгом, Надежда садилась к телефону и принималась звонить по знакомым.
– Рай, – говорила она Раисе, если та была дома, – а это я вот. Звоню тебе. Тоска замучила.
А Раиса отвечала:
– А кому хорошо?
И получалось: никому не хорошо. И значит, она как все, и можно жить дальше.
Раиса, в свою очередь, жаловалась на сложности в работе. Надежда поддерживала Раису, говорила, что все зло – в бесплатном лечении. Они искали зло не в себе, а вокруг себя и легко его находили. И ни одна не хотела признаться себе и друг другу в том, что занимает не свое место. И уже ничего нельзя поправить. Испорченная, скособоченная жизнь.
Но этого в анкете не пишут.
…Иван Петрович шел на работу пешком. Он считал, что половина болезней от гиподинамии – недостатка движений, вялости сердечной мышцы.
Пять лет назад у него была машина, но он ее продал. После одного случая.
Оксане было тогда девять лет. Ее отправили на лето в лагерь. У нее развился синдром «отрыва от дома», она тосковала, мало ела, много плакала. Но девать ее было некуда. Приходилось часто навещать.
Однажды Корольков приехал в будний день. Дежурная у ворот девочка спросила:
– Вы Оксанин папа?
Он удивился:
– А откуда ты знаешь?
– А вы похожи, – сказала девочка и побежала за Оксаной, крича на ходу: – Королькова! К тебе приехали!
Появилась Оксана. Подошла довольно сдержанно, хотя вся светилась изнутри. Корольков смотрел, как она подходила, и видел, что дочь похожа на жену, но это не мешало ему любить ее.
– Ну как ты тут? – спросил он.
– Ничего. Только ласки не хватает.
Он увел ее в лес, достал из портфеля ранние помидоры, первые абрикосы. Стал ласкать свою дочь – на неделю вперед, чтобы ласки хватило на неделю. Он целовал каждый ее пальчик по очереди, гладил серенькие перышки волос. А она спокойно пережидала, не ценя и не обесценивая. Для нее отцовская любовь была привычным состоянием, как земля под ногами и небо над головой.
Потом она рассказала лагерные новости: вчера были выборы в совет дружины.
– А тебя выбрали куда-нибудь? – спросил Корольков.
– Выбрали. Но я отказалась, – с достоинством ответила Оксана.
– А кем?
– Санитаркой. Ноги перед сном проверять.
Корольков отметил про себя, что в коллективе его дочь – не лидер. Наследственный рядовой муравей.
– А танцы у вас есть?
– Конечно, я хожу, – похвастала Оксана.
– А мальчики тебя приглашают?
– Приглашают. Валерик.
По футбольному полю бегали мальчишки. Гоняли мяч.
– А здесь он есть? – спросил Корольков, кивая на поле.
– Нет. Он от физкультуры освобожден.
«Инвалид какой-то, – отметил про себя Корольков. – Тоже не лидер».
Они обо всем переговорили. Через два часа Корольков поехал обратно. Было самое начало вечера. Солнце уже не пекло. Дорога была неправдоподобно красивой. Корольков ехал и наслаждался красотой, покоем, движением и тем состоянием равновесия, которое заменяло ему счастье.
Дорога вышла к деревушке. От серых рубленых изб исходил уют здорового простого бытия. Хорошо было бы выйти из машины и остаться здесь навсегда. Или уж, во всяком случае, – на лето. При условии, что неподалеку будет районная больница. Без больницы он не мог.
Вдруг увидел: откуда-то из глубины огородов стремительно несется нечто похожее на маленькую собаку, но не собака, поскольку у собак не бывает такой голубовато-серой шерсти. Может быть, песец, подумал Корольков. Но для песца шкура выглядела ненатуральной. Какой-то синтетической. Это нечто, видимо, от кого-то спасалось либо за кем-то гналось – летело самозабвенно к самой дороге. Корольков понял, что сейчас они встретятся в одной точке и «нечто» получит в бок массу «Москвича», помноженную на скорость.
Корольков резко затормозил. «Нечто» тоже резко затормозило и остановилось на обочине. И посмотрело на Королькова. Корольков разглядел, что это все-таки не песец, а мелкая дворняжка, которая спала прошлую ночь, а может, и все предыдущие на куче с углем. Поэтому шерсть ее приняла серый ненатуральный оттенок. А если бы ее отмыть, получилась бы беленькая дворняжка со смышленой обаятельной мордой и глазами цвета золотистого сиропа. Корольков отметил цвет ее глаз, потому что собака внимательно и вопросительно на него глядела, как бы пытаясь определить его дальнейшие намерения.
Королькову показалось, что собака уступает ему дорогу как превосходящей силе. А собака, видимо, подумала, что Корольков медлит, дает возможность ей перебежать, раз она так торопится. Иначе зачем бы он останавливался? Собака так решила и резко рванула на дорогу. Корольков выжал газ и резко швырнул машину вперед. Они встретились в одной точке. Корольков услышал глухой стук. Потом услышал свою дрогнувшую душу.
Он не обернулся. Не мог обернуться. Поехал дальше. Но ехал он иначе. Мир стал иным. Красота дороги ушла, вернее, она была прежней, но не проникала через глаза Королькова. Душа взвыла, как сирена, колотилась в нем руками и ногами – как ребенок, закрытый в темноте комнаты. Корольков с механической роботностью продолжал вести машину, переключая скорости, выжимая сцепление.
Вдруг увидел в зеркальце, что позади него на мотоцикле едет милиционер. У милиционера была мелкая голова, широкое туловище, и он походил на куль с мукой. Корольков не понимал – милиционер едет за ним или сам по себе. Он прибавил скорость. Милиционер тоже прибавил скорость. Он поехал медленно. И милиционер тоже поехал медленно. Это обстоятельство нервировало, а дополнительную нагрузку нервы отказывались принимать.
Корольков остановил машину. Вышел. Милиционер подъехал. Сошел с мотоцикла. Спросил:
– Это ты убил собаку?
– Я, – сказал Корольков.
– Зачем?
– Что «зачем»? – не понял Корольков.
– Зачем убил?
– Нечаянно, – сказал Корольков. – Неужели непонятно?
Милиционер смотрел молча, и по его лицу было видно, что он не верит Королькову.
– Мы не поняли друг друга, – объяснил Корольков, испытывая необходимость в оправдании. – Она думала, что я ее пропускаю, а я думал – она меня пропускает.
– Ты подумал, она подумала… Откуда ты знаешь, что она подумала? Она тебе что, сказала?
– Нет, – смутился Корольков. – Она мне ничего не говорила.
Помолчали.
– Ну? – спросил милиционер.
– Что «ну»?
– Зачем ты ее убил?
На секунду Королькову все показалось нереальным: дорога, собака, милиционер, этот разговор с высоким процентом идиотизма. Реальным было только начинающееся бешенство.
– Что вы хотите? Я не понимаю, – тихо спросил Корольков, слушая в себе бешенство и боясь его.
– Езжай обратно и убери с дороги, – приказал милиционер. – А то как убивать, так вы есть. А как убирать, так вас нет. А транспорт пойдет…
– Хорошо! – перебил Корольков.
Он развернул машину и поехал обратно.
Серая собака лежала на том месте, где он ее оставил. Никаких внешних травм не было заметно. Видимо, она погибла от внутренних смещений. Корольков присел над ней, заглянул в ее глаза цвета золотистого сиропа. Глаза ее не отражали ни страха, ни боли. Она не успела понять, что с ней произошло, и, наверное, продолжала кого-то догонять или от кого-то спасаться, только в другом временном измерении.
Он поднял ее на руки – замурзанную, доверчивую и глупую, прижал к своей рубашке и понес через дорогу. Через канаву. В сухой березовый лес. Там он нашел квадратную выемку, поросшую густой травой, положил собаку на ярко-зеленую июньскую молодую траву. Закрыл сверху сучьями, ветками. Постоял над могилой. Потом пошел к машине, заставляя себя не оборачиваться.
Перед тем как сесть в машину, постоял, привалившись к дверце. Мутило. Хотелось вытошнить весь сегодняшний день. Да и всю свою жизнь.
Заставил себя сесть и поехать.
Возле милицейского поста стоял «куль с мукой». Увидев Королькова, он свистнул.
Корольков остановил машину. Вышел.
– Убрал? – спросил милиционер.
– Убрал.
– Так, а теперь скажи: зачем ты убил собаку?
Корольков осторожно, почти вкрадчиво взял милиционера за верхнюю пуговицу кителя и вырвал ее с куском кителя.
Милиционер, как будто только этого и ждал и даже обрадовался, с готовностью дунул в свисток.
Королькова отвели в камеру предварительного заключения (КПЗ) и заперли за ним дверь.
Он огляделся: маленькое зарешеченное окошко. Кровать пристегнута к стене, как верхняя полка вагона. Сесть не на что. Корольков сел на пол. Положил голову на колени. И вдруг почувствовал, что другого места для себя он не хотел бы сейчас. Он не мог бы приехать домой, сесть с женой пить чай, а потом смотреть телевизор. Он хотел хоть какого-то наказания для себя. Опустить холодную ладонь на горящий лоб своей больной совести.
Кто виноват в том, что произошло? Или никто не виноват? Просто несчастный случай. Случайность. Брак судьбы. Или это закономерная случайность, написанная на роду?
С тех пор прошло несколько лет.
Корольков тогда продал машину, у него появился страх руля. Вскоре освободился от воспоминания. Почти освободился. В конце концов он – хирург. Смерть входит в профессию. Умирают люди. И как умирают. Что такое одна бездомная дворняжка за сто километров от города?
Время восстановило баланс между ним и совестью, между «я» и идеалом «я». Жизнь шла по излюбленной и необходимой инерционности. Но однажды во время его дежурства привезли молодую женщину с большими глазами цвета золотистого сиропа. Она смотрела на Королькова, и выражение ее глаз, спокойное и даже мечтательное, никак не соответствовало тяжести ее положения.
По резкой бледности и нитевидному пульсу Корольков сразу определил внутреннее кровотечение и приказал везти в операционную.
«Надо бы вызвать Анастасьева», – почему-то подумал он. Но на Анастасьева не было времени. Нижнее давление упало до двадцати.
Оказался разрыв селезенки. Как он и предполагал. Селезенку не шьют. Ее удаляют. И по технике это одна из простейших операций, которую доверяют даже практикантам.
Корольков оперировал сосредоточенно, почти артистично, но не было, как обычно, того особого состояния, которое завладевало им во время операции. Мешала тревога и почти уверенность – что-то случится. И, когда поранил поджелудочную железу, не удивился, подумал: вот оно.
Значит, все-таки это у него на роду была написана та дорога. А собака просто попалась под ноги его судьбы. А теперь судьба делает новый виток, и этот новый виток называется «Маргарита Полуднева».
Весь послеоперационный период он не отходил от нее ни на шаг. Боялся перитонита. Ел и спал в отделении. Ее никто не навещал. Корольков сам ездил на базар, сам готовил на пару протертую телятину, сам давил и выжимал соки. А когда понял, что все позади, что они проскочили через линию огня, ощутил опустошение. Он привык о ней заботиться и не переставал по ней страдать. А это было опасное сочетание.
Корольков стал вдруг замечать: что-то обаятельное происходит в мире. Например, небо за окном, космическое, как на Байконуре, где запускают спутники. Он никогда не был на Байконуре, но был уверен: там именно такое небо – врата в космос. Он мог подолгу стоять и смотреть в небо, потрясаясь малостью и величием человека. Или, например, парк перед больницей, с ручными белками, линяющими по весне. Их кормили люди и вовсю гоняли коты, так что белки летали по всему парку на своих шикарных хвостах, с облезлыми серо-бежевыми боками. Наверное, коты думали, что белки – это летающие крысы. А может быть, ничего не думали – какая им разница, кого сожрать?
Парк был всегда. И ручные белки в нем паслись лет десять. И небо тоже было давно – много раньше, чем Корольков обратил на него внимание. Однако заметил он это все только теперь.