Виктория Токарева
Ничего особенного
* * *
Маргарита Полуднева – счастливый человек.
Например, однажды в четвертом классе, когда в нее влюбился соседский мальчик Вовка Корсаков и, желая обратить на себя внимание, сбросил на нее с шестого этажа чугунный утюг, то утюг упал в одиннадцати сантиметрах от ее ног. Судьба посторонилась на одиннадцать сантиметров. Маргарита в это время поправляла сползший чулок. Она подняла голову, увидела Вовку в окне и сказала:
– А… это ты… – и пошла себе дальше в двурогом синем бархатном капоре. На Вовку она не обиделась. У нее был такой характер. Если бы он убил ее или покалечил, тогда были бы основания для обид. А так – зачем обижаться на то, что не произошло.
Маргарита осталась цела тогда, возле штабеля дров. В те времена топили дровами. Выросла себе, и закончила школу, и поступила в кораблестроительный институт, сокращенно «Корабелка». И в семнадцать лет полюбила араба с роскошным именем Бедр Эльдин Мария Мохаммед. Через два месяца после знакомства Мария Мохаммед вернулся к своему гарему. Сложная международная обстановка не позволяла ему более оставаться в Ленинграде. Надо было возвращаться в Объединенную Арабскую Республику. От Бедра ей осталось имя Марго – вместо Рита. И сыночек Сашечка с черными глазами и русыми волосами, что, в сущности, счастье. Могло и вовсе ничего не остаться.
Официально Марго считалась мать-одиночка, хотя грамотнее говорить мать-холостячка. Если женщина имеет ребенка, да еще такого красивого и полноценного, как Сашечка, она уже не одинока.
Помимо всего прочего, Бедр Эльдин научил Марго есть картошку, политую постным маслом и лимоном, – это было вкусно и дешево. Так что, если разобраться, от Бедра произошло довольно много пользы. Больше, чем вреда. Тем более что пользу он принес сознательно. А вред – бессознательно. Не мог же он повлиять на сложные международные отношения. Любовь бессильна перед политикой. Потому, наверное, что любовь касается только двоих людей, а политика – многих.
Время шло. Сашечка рос и уже ходил в школу-интернат, а по субботам и воскресеньям Марго забирала его домой. Марго работала в конструкторском бюро и ждала своего счастья. Она не просто ждала, туманно надеясь, а пребывала в состоянии постоянной готовности встретить свое счастье и принять его радостно, без упреков за опоздание. За столь долгое отсутствие.
Однажды счастье явилось в виде обрусевшего грузина по имени Гоча. Подруги сказали: опять. И сказали, что Марго – просто специалист по Среднему и Ближнему Востоку. Им казалось, что Гоча и Бедр – это одно и то же. Хотя общего у них был только цвет волос.
К чести Гочи надо заметить, что он не собирался обманывать Марго и сразу, с первого дня, предупредил, что не любит ее и любить не собирается. Его сердце занято другой женщиной, но у них временное осложнение отношений. Гоча учился в консерватории на отделении деревянных духовых, и, выражаясь языком музыканта, осложненная любовь была главной темой его жизни. А Марго являлась как бы побочной партией. А вся его жизнь – симфоническая поэма-экстаз.
Гоча был какой-то вялый, будто и не грузин вовсе. Он постоянно простужался и кашлял как в трубу. Видимо, ему был не полезен ленинградский гнилой климат. Он говорил, что Ленинград стоит на болотах и он здесь никогда не согреется. Марго вязала ему теплые вещи, варила горячие супы и выводила гулять. Когда шли по улицам, она вела его за руку – не он ее, а она его, держа в своей руке его нежные вялые пальцы. Иногда они останавливались и целовались. Это было замечательно.
Главная тема гармонично переплеталась с побочной партией. В музыке это называется полифония.
Марго умела жить моментом и не заглядывала вперед. А Гоча был подвержен самоанализу. Он говорил, что только простейшие микроорганизмы, типа инфузории-туфельки, размножаются простым делением и не заглядывают вперед. А человек на то и человек, чтобы планировать свою жизнь и самому руководить своей судьбой.
Вот и спланировали. Собрались со Старостиными из конструкторского бюро в отпуск. Собрались в Гагры, а оказались совершенно в разных местах: Гоча – в гробу, а Марго – в больнице.
Марго помнила, как они выехали на окружную дорогу. Зинка Старостина включила «Маяк», голос Пьехи запел старый вальс: «Дунай, Дунай, а ну, узнай, где чей подарок…» Старостин оглянулся назад и сказал: «Дверь дребезжит», – имея в виду заднюю правую дверь, возле которой сидела Марго. Гоча сказал: «Прибавь скорость». Стрелка запрыгала на ста двадцати, машина как бы оторвалась от земли, и совершенно не чувствовалось трения колес. Марго посмотрела на Гочу, нашла его прохладную руку на сиденье, сжала пальцы и сказала сквозь слезы:
– Я счастлива.
Это было последнее, что она ощутила, – счастье.
Потом провал в памяти. А потом голос хирурга сказал:
– Счастливая. В рубашке родилась.
Счастье Марго на этот раз состояло в том, что все разбились насмерть, а она вылетела через неплотно закрытую дверь, и у нее произошел разрыв селезенки.
Когда у человека вырезают селезенку, то кроветворную функцию берет на себя спинной мозг, так что без селезенки можно жить, как раньше, и не замечать, есть она в тебе или нет. А ведь мог быть разрыв печени, например. Или сердца. Или дверь могла быть хорошо закрыта.
Марго очнулась в больнице, когда ее везли в операционную, и не испытала ни одного чувства – ни страха, ни огорчения. Ни даже удивления. В этом, видимо, состоит защитная функция психики. Если бы Марго могла полностью осознать и пережить то, что с ней произошло, она умерла бы от одного расстройства. Но ей было все равно. Единственное ее беспокоило – куда деть руки: вытянуть по швам или свесить вниз с каталки. Марго сложила руки на груди, как покойник, почивший в бозе, а дежурный хирург Иван Петрович накрыл ее скрещенные руки своей большой ладонью. Его ладонь была теплая, а ее руки – холодные, потому что в связи с внутренним кровотечением у нее нарушилось давление, и она в прямом смысле отдавала концы, холодея именно с концов – рук и ног.
Иван Петрович шел около Марго, неотрывно глядя на нее, то ли следя профессиональным глазом, то ли жалея по-человечески – все же она была молодая, красивая. А если даже бы не молодая и не красивая… Когда бы смерть ни пришла – всегда рано.
В операционной Иван Петрович наклонился к Марго. Она увидела близко его голубые глаза и русую бороду. Борода была промыта какими-то замечательными шампунями, каждая волосинка горела и нежно благоухала. Марго сквозь глухое безразличие ощутила вдруг, что не умрет, потому что жизнь манит ее. И еще поняла, что даже перед смертью думает о любви.
Через несколько часов Марго проснулась в реанимационной палате. В носу и в животе торчали какие-то трубки. Она поняла, что жива, ее это не обрадовало и не огорчило. Ей было все равно.
Время от времени подходили медсестры и делали уколы: наркотики со снотворным. Поэтому Марго либо спала, либо существовала в некотором обалделом состоянии. Иногда она открывала глаза и видела над собой Ивана Петровича, но даже этот факт оставлял ее равнодушной.
Однажды Марго проснулась ночью и услышала, как одна сестра сказала другой, что операция прошла неудачно, потому что Иван Петрович нечаянно перерезал какой-то очень важный проток, что во время операции пришлось вызывать специальную бригаду, и они пять часов ювелирно штопали этот важный проток, и теперь неизвестно, чем дело кончится, и родственники могут подать на него в суд, и его посадят в тюрьму в том случае, если Марго умрет.
Марго подумала, что родственников, кроме Бедра Эльдина, у нее нет. Она сирота с тринадцати лет. Друзей Старостиных тоже нет. Значит, никто никуда не будет жаловаться, и надо будет ему об этом сказать.
Утром пришел Иван Петрович и стал проверять трубки, которые торчали из живота Марго, как цветы из современной вазы, когда каждый стебель накалывается на свое место. Потом поставил возле нее на тумбочку банку с клюквенным соком и велел выпить две ложки. Он подносил ложку к ее рту и сам вытягивал губы, как бы повторяя ее движения. Так матери кормят маленьких детей.
Потом Иван Петрович взял у медсестры марганцовый раствор, ватные тампоны и стал осторожно смывать с живота следы засохшей крови, аккуратно обходя трубки. Иван Петрович был хирург, а не санитарка, и эта процедура совершенно не входила в его обязанности. Но он не мог передоверить Марго в чужие, равнодушные руки.
Марго легонько улыбнулась: дескать, ничего, прорвемся! Он тоже улыбнулся, но улыбка у него вышла как гримаса. И слезы набежали на глаза. Марго удивилась: из-за нее так давно никто не плакал. А если уж честно – никто и никогда не плакал из-за нее, разве только Сашечка, в тех случаях, когда она что-то ему запрещала. Марго смотрела на его лицо, вдохновенное печалью, и ей вдруг совершенно не жаль стало своего живота. Она готова была отдать и руку и ногу. Пусть режет. Только бы сидел вот так рядом и плакал по ней.
На другой день Марго попросила у медсестры зеркало. Зеркала не оказалось, и медсестра принесла свою пудреницу, на которой сверху было написано: «Елена». Марго заглянула в зеркальный кружок и увидела в нем свое лицо. Оно было не бледное, а голубовато-белое, как подсиненная наволочка. И не худое, а просто село на кости. И это ей очень шло. Появилось какое-то новое выражение святости. И еще заметила, что подбородок и кончик носа шелушатся. Она стала думать: что бы это значило, и вспомнила, что накануне поездки целовалась с Гочей. Гоча был небрит, и его щеки скребли, как терка. Она вдруг в первый раз за все время осознала, что его нет. Его поцелуи еще не сошли с ее лица, а его самого уже нет. И Старостиных нет.
Марго заплакала первый раз за все время и не могла уткнуться в подушку, чтобы спрятать лицо. Она могла лежать только на спине. Медсестра подошла к Марго и сказала, что плакать нельзя ни в коем случае, потому что ей вредно расстраиваться. Марго ответила, что не может остановиться сразу. Тогда медсестра побежала к телефону и вызвала Ивана Петровича. Иван Петрович появился буквально через две минуты и приказал сестре, чтобы она не мешала плакать, что Марго должна делать то, что ей хочется. И если Марго хочется плакать, то медсестра должна не запрещать, а предоставлять для этого все условия.
Медсестра ушла обиженная, потому что ее унизили при больной. А больные считались в больнице более нижним чином, чем медсестры и даже санитарки. Иван Петрович принес откуда-то низкую табуреточку. Сел возле Марго, ссутулившись. Их лица оказались примерно на одном уровне. Взял ее руки в свои и стал дышать на пальцы, как будто ее рука была замерзшей птичкой, а он отогревал ее своим дыханием. Похоже, он был рад, что Марго плакала. Это была первая эмоция, которую Марго проявила за все время. Это было возвращение к жизни.
Он дышал на ее руку, близко поднося к губам. Смотрел на нее таким взглядом, будто изымал из нее и вбирал в себя часть ее страданий. И ей действительно становилось теплее от его дыхания и легче от его взгляда. И хотелось, чтобы он сидел так всегда.
…Через две недели из нее вытащили трубки и назначили рентген. Каталки все были почему-то заняты. Не почему-то, а именно потому, что были нужны. В больнице были свои порядки, по которым не находилось того, что нужно, а было то, что не нужно. Например, чернила для авторучки. Иван Петрович половину дня тратил на операции, а половину на описание этих операций. Кому нужна была эта писарская деятельность? Во всяком случае, не врачу и больному. Может быть, для архивов. Когда-нибудь, через много поколений, потомки будут иметь представление о состоянии дел в медицине в конце двадцатого века. Так что полдня Иван Петрович тратил для потомков. Хотя его время было гораздо нужнее для современников.
Каталки не оказалось на месте, и Иван Петрович понес Марго на руках. Рентгеновский кабинет находился двумя этажами ниже, и Иван Петрович нес Марго сначала через весь коридор, потом через два лестничных пролета вниз. Она боялась, что он ее уронит и у нее сразу лопнут все швы – внешние и внутренние, и она крепко держала его за шею, слышала нежный запах его усов и бороды. Такое или похожее чувство она испытала однажды на горнолыжном курорте, когда ехала на фуникулере к вершине горы. Под ногами пропасть – болтаешься между небом и землей, задыхаешься от страха и счастья.
– Не дыши мне в ухо, – попросил он. – Щекотно. Я тебя уроню.
– Ничего, – ответила она. – Сами уроните. Сами почините.
А он нес ее, нес, и это была дорога не в рентгеновский кабинет, а в вечность. У Господа на руках.
Ее никто и никогда не носил на руках. Разве только родители в детстве.
С этого дня Марго стала его ждать. Она жила от обхода до обхода. Засыпала с мыслью, что завтра снова увидит его. И просыпалась с ощущением счастья: скоро откроется дверь, она увидит его лицо, услышит его голос.
Марго ловила себя на том, что подражает его интонациям и надевает на свое лицо его выражение. Она не видела себя в зеркало, но ей казалось, что с этим выражением она на него похожа. Это начиналась любовь, когда одно «я» становилось идентичным второму «я». Когда «я» Марго не хотело существовать само по себе, становилось частью «я» Ивана Петровича.
Каждое утро он входил, полувбегал в палату. Полувбегала в палату ее жизнь, и из ее глаз, из макушки, как фонтанчики воды у кита, разбрызгивались флюиды счастья. Он садился на краешек постели и сам становился счастлив, потому что попадал в климатическую зону молодой любви и потому что Марго поправлялась и была чем-то вроде его детища.
Она была счастлива. Ее душа существовала на взлете, как птица, которую он отогрел. А трудности и даже физическая боль кажутся меньше с высоты взлета.
Больные и медсестры удивлялись несоответствию ее настроения с тяжестью болезни. Соседка Алевтина с желчным пузырем считала, что длительный наркоз повлиял на ее мозги и теперь Марго «с дружеским приветом». Другие думали, что Марго обладает какой-то исключительной силой воли. Но ни силы, ни воли у Марго не было. Она была просто счастлива, потому что любила своего лечащего врача Ивана Петровича Королькова, как никого и никогда. Это было, конечно, предательством по отношению к Гоче. Но она устала от его нелюбви. Гоча как бы делал одолжение своим присутствием. Марго постоянно развлекала его и напоминала себе няньку, которая приплясывает и прихлопывает перед капризным ребенком, чтобы он съел ложечку каши. А этот ребенок глядит хмуро и с недоверием и отталкивает ложку, и каша шлепается жидкой кляксой на нянькино лицо.
Ей надоела любовь-самоотверженность. Любовь-жертва. Ей нужна была любовь-жалость. Иван Петрович ее жалел. Он поил ее с ложки, носил на руках. Плакал. Пусть он спасал в какой-то степени себя. Но он спасал и ее. Значит, их интересы совпадали. А любовь – это и есть совпадение интересов.
Иван Петрович не мешал Марго любить себя. Она любила его сколько хотела. И как хотела. А он не мешал, потому что не знал.
Соседка Алевтина подкармливала Марго витаминами. Алевтину навещали каждый день по нескольку раз, и ее передачами можно было прокормить все отделение.
Собеседница из Алевтины получалась скучная, потому что она полностью была порабощена своей болезнью и говорила только о желчном пузыре. Алевтина была погружена в свое дыхание, пищеварение и, проглатывая кусок очередного суперпродукта, ныряла вместе с куском в свой пищевод, потом доплывала до желудка и слышала, как там начинают действовать желудочные соки, а кусок обрабатывается и переваривается, крутясь, как кофта в барабане сухой химчистки. И выражение лица у Алевтины становилось утробное. Она никого не любила в жизни больше, чем себя, и ей ничего не оставалось, как поддерживать и обеспечивать свой жизненный процесс.
Жизнь в больнице шла своим чередом. Из соседних палат доносился хохот. Больные смеялись, вышучивая свои болезни, свою беспомощность и друг друга. Здоровые навещали и плакали. А больные смеялись. Потому что смех – это был способ выжить.
В один прекрасный пасмурный день Иван Петрович пришел в палату – нарядный и торжественный, как жених. Из-под халата проглядывали крахмальная рубашка и галстук. Он протянул руку Марго и сказал:
– Прошу.
Он просил ее встать. Но Марго боялась подняться на ноги. За время болезни и соседства с Алевтиной она успела влюбиться в жизнь и больше всего дорожила и дрожала за свое хрупкое существование.
– Боюсь, – призналась Марго.
После аварии у нее развилось чувство неуверенности и неустойчивости, как будто ее жизнь – пустая скорлупа. На нее кто-нибудь обязательно наступит – и крак! Даже мокрого места не останется.
– Боюсь, – повторила Марго.
– А моя рука?
Марго посмотрела на его согнутую руку – сильную и как бы налившуюся дополнительной силой. Положила на нее свою кисть – иссохшую, как кипарисовая ветвь. И поднялась.
– Стоишь? – спросил он.
– Стою, – сказала Марго.
– Теперь иди.
Она сделала шаг. Потом другой. А он рядом с ней тоже сделал шаг. Потом другой. Они шагали по палате. Вышли в коридор.
По коридору беленькая медсестра катила тележку с лекарствами. Рядом с ней толкал тележку негр-кубинец, на черном лице белели полоски лейкопластыря. Негр лечился выше этажом, в мужском отделении, но каждый день спускался вниз, потому что в обществе беленькой медсестры ему было интереснее.
Пол в коридоре был скользкий, холодный. Марго шла, как по льду. Она мгновенно устала, и на лбу выступили крупные капли пота. Ей казалось, что теперь так и будет и никогда не будет по-другому. Никогда она не сможет ходить запросто, как раньше, не тратя никаких усилий на передвижение, не думая о каждом шаге.
Халат был обернут вокруг Марго чуть ли не четыре раза. Она была бледная, тощая, перемученная. А Иван Петрович смотрел на нее и не мог скрыть счастья, расползающегося по его лицу. Он смотрел на нее так, как никогда и никто на нее не смотрел, разве, может быть, мама или отец, когда она была маленькая и они учили ее ходить. Но это было давно, если было. Она этого не помнила.
С этого дня Марго начала бродить по палате: сначала перегнувшись пополам, держась за живот. Потом чуть согнувшись. Потом почти прямо. И поразительное дело – с какой жадностью восстанавливался молодой организм. Марго стояла у окна, смотрела на улицу и слышала: будто соки из земли по стволу, поднимались по ней силы.
На улице был уже ноябрь, грязь со снегом. Люди в темных одеждах – лбом вперед. И она – совершенно счастливая, потому что жива и потому что влюблена, как никогда и ни в кого.
С тех пор как Марго стала поправляться, Иван Петрович потерял к ней интерес – сначала на шестьдесят процентов, а потом и на девяносто. Он торопливо осматривал шов, говорил, что у нее первая степень заживляемости и что она – молодец. Нажимал пальцем на нос, как на кнопку звонка, и тут же убегал. Его ждали другие послеоперационные больные.
Иван Петрович Корольков считался лучшим хирургом в отделении, и все самые трудные случаи оставляли ему.
Марго караулила, когда он появится в коридоре. Он появлялся, делал ей приветственный жест, подняв руку, царапая пальцами воздух, дескать: пока, и шел дальше. За ним, как свита за военачальником, шли практиканты.
В отделении работали еще два хирурга – Анастасьев и Проценко. Анастасьев был хороший специалист, но плохой человек. Если, например, больной его спрашивал перед операцией: «А можно не резать?» – он отвечал: «Можно. Но вы умрете». Когда родственники больного задавали вопросы, он спрашивал, в свою очередь: «Вы врач?» Тот отвечал: «Нет». «Ну так что я вам буду лекции читать? Вы все равно ничего не поймете». У Анастасьева было заготовлено несколько таких вот остроумных ответов, и, когда ему удавалось их применять, он бывал доволен собой. А что чувствовал родственник или больной – это его не касалось.
Оперировал он хорошо. Но, выписываясь, больные почти никогда не говорили ему «спасибо». И он каждый раз удивлялся: почему люди так неблагодарны?
Анастасьев и Корольков не любили друг друга, как две примы в одном театре. Анастасьев – так казалось Марго – был несколько разочарован тем, что она выздоровела и бродит по коридору, как тень забытых предков. Он, естественно, этого никак не выражал, но она угадывала его мысли по его летящему, чуть мажущему взгляду.
Была в отделении и третья хирургиня – Раиса Федоровна Проценко. Это была очень милая женщина, хотя непонятно, почему она работала в хирургии, а не в регистратуре или не на кухне, например. Ее больные выживали совершенно случайно, не благодаря, а вопреки Раисиному вмешательству. Говорили, что Раиса получила место по какому-то высокому блату и сместить ее было невозможно. Сначала надо было сместить того высокого благодетеля. Марго мечтала, чтобы однажды в больницу по «скорой» привезли этого самого благодетеля и он попал бы в руки этой самой Раисы. Тогда преступление и наказание сошлись бы в фокус и в природе на некоторое время наступил бы нравственный баланс. Но у благодетеля были другие врачи. К Раисе он попасть не мог. Преступление свободно полоскалось, как парус на ветру.
Вскоре Марго перевели в другую палату. Для выздоравливающих. Эту палату вела Раиса. Она пришла на обход и осмотрела Марго, больно надавливая на живот жесткими пальцами, и выражение лица у нее было брезгливое. Потом она отошла к раковине и долго мыла руки с какой-то известкой, карболкой, чтобы смыть со своих рук следы чужой болезни. Марго смотрела в ее спину, и ей казалось, что человек – это выпрямленное животное. Его выпрямили и оставили стоять на задних лапах.
Когда Раиса ушла из палаты, Марго вдруг увидела себя ее глазами: бескровную, малооплачиваемую, мать-одиночку, полуинвалидку, без друзей, без родителей и даже без любовника. Она сунула лицо в подушку и стала плакать. Теперь у нее была возможность делать это незаметно. Она накрылась одеялом, и никто не видел, что она плачет. Да и вообще это было ее частным делом. Марго больше не пользовалась привилегией как тяжелобольная, а была обычной стационарной больной. Как человек, утративший славу, Марго плакала до ночи. До тех пор, пока не поняла, что по-другому не будет. И от слез ничего не переменится. Надо не переживать, как учат йоги, а искать выход. Марго догадалась, что ее выход – через дверь. Следует выписаться из больницы и уйти домой восвояси. И рассчитывать только на себя. Даже на Сашечку не рассчитывать, потому что дети, как известно, неблагодарны.
Была ночь. Дежурила Раиса.
Марго подошла к ее столику, села на белую табуреточку. Раиса писала историю болезни. Почерк у нее был замечательный, просто каллиграфический. Ей бы в паспортном отделе работать, паспорта заполнять. Или похвальные грамоты писать. Во всяком случае, потомки не будут мучиться над закорючками, а легко прочитают ход операции, проведенной Раисой.
– Выпишите меня домой, – попросила Марго.
– Надоело? – спросила Раиса и заглянула в синенький листочек анализа.
– Да нет. У вас тут хорошо, – уклончиво ответила Марго.
– У нас здесь очень хорошо, – хмуро подтвердила Раиса. – Просто замечательно. Монте-Карло. Рулетка.
Видимо, Раиса на кого-то была обижена. Даже оскорблена. Но говорить об этом с больными было не принято.
– Не стирайте сразу. И не носите тяжести. Не больше двух килограммов. Вы с кем живете?
– С семьей, – ответила Марго.
В коридоре лежала большая пожилая женщина с животом как дирижабль. Марго посмотрела на нее и подумала, что завтра ее переведут в палату. На освободившееся место.
На другой день Марго позвонила на работу, чтобы ей принесли зимние вещи. Но встречать ее пришли не с работы, а пришла мама Зины Старостиной – Наталья Трофимовна, или, как ее звала Зина, Натали. Натали была толстущая старуха килограммов на сто пятьдесят, с трогательной претензией на светскость. Она стояла внизу с авоськой, раздувшейся от вещей, и ждала Марго.
Марго спускалась по лестнице в больничном халате, держась за перила. Один раз она немного оступилась, но устояла и несколько секунд не решалась идти дальше.
Увидев Марго, Натали зарыдала так громко, что все остановились. А с верхних этажей стали свешиваться любопытные.
Марго не знала, что ей делать и как утешить. Получалось, она виновата в том, что осталась жива, хотя могла погибнуть дважды – на дороге и во время операции. А вот жива и стоит. А Зины – нет. А ведь могло быть и наоборот, если бы Зина сидела не рядом с мужем, а на месте Марго.
Марго молча, с ощущением вины переоделась в свою потертую дубленку, которая была куплена еще до того, как дубленки вошли в моду. Переоделась, переобулась и, поддерживая Натали, повела ее из больницы.
Они шли по больничному двору. Воздух был сырой и пронзительно свежий. Натали совсем обессилела от рыданий и просто висела на Марго. А Марго шла и была готова к тому, что у нее разойдутся все швы. Ей разрешалось преодолевать тяжесть в два килограмма, а Натали весила сто пятьдесят. Семидесятикратная перегрузка. Но Марго было себя не жаль. Ее душа рухнула с большой высоты и лежала без сознания. И душе было все равно, что происходит с телом.
Марго была устроена таким образом, что умела думать о себе только в связи с другим человеком. А что такое один человек? Жалкая половинка, неспособная воспроизвести себе подобного.
Иван Петрович Корольков писал в анкетах, что он – русский, служащий, тридцать пятого года рождения. В школу он пошел рано, неполных семи лет, и был самым младшим в классе, потом самым младшим в институте, на курсе, а потом и в больнице. Он так и считал себя молодым, пока не заметил, что за ним следом взросло уже два поколения.
Иван Петрович Корольков имел зарплату 180 рублей в месяц. Бессимптомную язву желудка. Дочь Ксению – пятнадцати лет. Жену Надежду – пятидесяти пяти лет. Надежда – на десять лет старше. Прежде, в молодости, это было заметно. Теперь тоже заметно. Корольков был худ, субтилен. Надежда – громоздкая, широкая, как диван-кровать, поставленная на ребро.