Тут господин Кернер медленно и задумчиво кивал, чувствуя, что выпил уже слишком много, чтобы решить, на чью сторону встать в этом споре.
— Да, — продолжал Алоис, — и папа распорядился послать в монастырь с инспекционным визитом епископа. А знаете, что установил инспектирующий епископ? Что половина монахинь беременна. Вот вам строгий факт. Папа решил приглядеться и к прочим монастырям — и что же он там обнаружил? Оргии. Педерастические оргии в том числе.
Алоис произносил это с такой убежденностью, что в разговоре всякий раз возникала пауза, достаточная для того, чтобы он успел изрядно отхлебнуть из кружки.
— И это, разумеется, — Алоис успевал не только выпить, но и перевести дыхание, — не должно нас удивлять. Даже в наши дни половина католических священников живет с мальчиками. И нам это прекрасно известно.
— Ничего такого нам не известно, — бормотал один из молодых таможенников. — У меня есть брат, и он католический священник.
— В таком случае снимаю перед ним шляпу. Конечно, если он твой брат, то это совершенно другое дело. Но про остальных такого не скажешь. И вот еще что: нормальные мужики в церковной среде еще хуже педиков! Знаете, что сказал папа? Тот самый папа, про которого я вам рассказывал. «Зачем священникам жениться, — сказал он, — пока у мужланов имеются жены?» — Голосовым напором он давал понять младшим по званию: здесь надо выразить восхищение хохотом и овацией. И каждый раз гремел хохот. — Так вот оно все и устроено. У какого-нибудь купчишки одна жена, у священника — десять, а епископу и вовсе не попасть в Царствие Небесное — такое число жен ему придется бросить на земле.
— Какому такому епископу?
— Нашему епископу! Линцскому!
Алоис не забывал о епископе Линцском, шесть лет назад отказавшемся благословить его брак с Кларой. Наверняка припоминал и то, как, чтобы не платить за перевод прошения на латынь, ему пришлось подписать свидетельство о бедности. История ушла в прошлое, а осадок остался.
По дороге домой он как-то раз пришел, однако же, к неутешительному выводу: с нападками на церковь пора заканчивать. Ему было пятьдесят четыре года, и собственная карьера изрядно занимала его, но никак не тревожила. Он знал, что его ждет служебный рост до определенного уровня, но и только.
А тут некий высокопоставленный чиновник из Министерства финансов, приятель Алоиса, шепнул ему, что наверху рассматривают возможность назначения Алоиса Гитлера главным таможенным инспектором в Пассау. Учитывая отсутствие у кандидата формального образования это означало бы колоссальный прыжок через головы других претендентов на повышение.
«Однако теперь следи за собой, Алоис, — сказал ему приятель. — Назначения ждать еще год. И если ты хочешь, чтобы оно состоялось, позаботься о своем добром имени».
Алоис всегда считал себя человеком исключительным: он никого не боялся (кроме пары-тройки таможенных начальников) и обладал гипнотической притягательностью для женщин. Многие ли мужчины вправе похвастаться столь счастливым сочетанием истинно мужских качеств? Более того, ему до сих пор было целиком и полностью наплевать на общественное мнение. Так что в этом плане он и вовсе был уникумом.
И вдруг высокопоставленный приятель из Министерства финансов (услышав кое-что от другого чиновника, еще более высокопоставленного) говорит ему: «Остерегайся жителей Браунау».
Этот совет отравил Алоису жизнь, потому что не мог он решить, стоит ли прислушаться к словам приятеля, который пользовался репутацией завзятого шутника. Строго говоря, именно этот приятель сказал ему некогда: «В Браунау живет жалкий сброд. Не принимай этот народец всерьез, просто-напросто его игнорируй». К этому-то совету Алоис как раз охотно прислушался; однако нынче вечером он и впрямь наговорил много лишнего — если слух о переводе в Пассау имеет под собой почву. И вдруг он осознал, насколько на самом деле честолюбив, честолюбив в той мере, в какой до сих пор не осмеливался себе признаться. Конечно, ему не сдержать себя — реку краном не перекроешь. Но вместе с тем он осознавал: с издевками над церковью пора кончать.
Да, жена по-прежнему отвергает его и думает только о младенце — вот уж не сосунок, а сосун, титьку изо рта практически не выпускает!… Однако следует смириться. От Клары как от жены изрядная польза. Хорошая мачеха, хорошая повариха, хорошая прихожанка.
Конечно, сам он не собирается ходить к святой мессе, кроме как по большим праздникам (потому что по праздникам это дело государственное). Чесотка у него и так есть, и никакими исповедями этого не исправишь. Зудит кожа и чешется, чешется и зудит. Серьезному императорскому чиновнику вроде него не след раскрывать душу перед каким-то священником.
А вот женщинам в церкви самое место. Поэтому усердная прихожанка Клара, признался он себе, вносит свою лепту в его неминуемый карьерный успех.
В своем кругу мы считаем чрезмерные человеческие амбиции одним из инструментов для достижения наших целей. Мы с готовностью подключаемся к любому порыву, имеющему шанс превратиться в манию. А к честолюбию это относится в первую очередь. Однако оно в известном смысле связано и с Промыслом Божьим. В конце концов, сам Господь сделал смертного честолюбцем (Ему хотелось, чтобы тот стремился выделиться в среде себе подобных повышенным религиозным рвением).
Разумеется, Господь просчитался. Как не устает повторять Маэстро, человек, страдающий чрезмерной амбициозностью, преуспевает лишь в одном отношении: он доказывает недальновидность Господню. Б-н, желая привнести в сотворенный Им мир дух вечных инноваций, наделил человека волей едва ли не полностью независимой от Него самого. И опять-таки Он ошибся. Честолюбие не только самое сильное изо всех человеческих чувств, но и самое нестабильное. Кто, как не рьяные честолюбцы, клянет Господа, едва от них отвернется удача?
Человеческое желание добиться жизненного успеха привлекло к себе поэтому наш интерес. Б-н, будучи редкостным оптимистом, не смог предусмотреть того, что мужчин и женщин, призванных претворять в жизнь и развивать Его волю, следовало бы, скорее, наделить способностью к самоотречению, присущей только так называемым святым. Маэстро, напротив, с самого начала принялся внимательно отслеживать малейшие извращения исходно благих намерений человека.
Рассмотрим конкретный случай с Алоисом. Многие люди тщательно скрывают собственные амбиции (скрывают их сплошь и рядом и от самих себя). Потому что честолюбие еще на дальних подступах к тому, чтобы превратиться в манию, вступает в кричащее противоречие с тем, чем человек дорожит, с тем, что он почитает честью и делом (делами) чести. Честолюбие заставляет забыть о дружбе. Чрезмерное честолюбие слепой косой выкашивает все вокруг.
Ничего удивительного, что Алоис оказался не единственным членом семьи Гитлер, обуреваемым подобными чувствами. Честолюбие не просто недуг, но недуг заразный. Заведя наконец ребенка, который по многим косвенным признакам не должен был умереть в раннем возрасте, Клара возгордилась; ее грудь вместе с млеком переполнилась радостью, такой радостью, какой Клара до тех пор не испытывала; ради крошки Ади она теперь была готова на что угодно. Готова в такой мере, что позволила наконец мужу пересечь разделительную черту, проведенную ею самой по середине супружеского ложа.
Начался как бы новый период ухаживания. Клара все еще кормила Адольфа грудью, так что вновь забеременеть не могла. Определенный аппетит к супружеским ласкам, который у нее опять появился, был обусловлен прежде всего нарастающей приязнью к Алоису. В конце концов, он славно потрудился над тем, чтобы обеспечить достойное будущее Адольфу. И раз уж ее мужу удалось подняться из грязи, в которой по-прежнему утопают Штронес и Шпиталь, до высот государственной службы на должности старшего офицера таможни, то, мечтала она, ее сыночку Адольфу, унаследовавшему отцовское рвение, наверняка уготован и вовсе немыслимый, непредставимый взлет.
Но для этого ему потребуется отцовская любовь. Однажды она сказала, постаравшись, чтобы это прозвучало как можно непринужденнее:
— Интересно, а почему ты никогда не берешь его на руки?
— Потому что двум старшим это не понравится. Они почувствуют ревность. А детям, чувствующим ревность к малышу, его уже не доверишь.
— Но Алоис и Анжела то и дело берут его на руки. И ничуть они не ревнуют. Они его любят. Может, это и не всегда заметно, но любят.
— Не будем ничего менять. Может, они его любят из-за того, что я никогда не беру его на руки.
— Порой мне кажется, что он тебе безразличен.
Она зашла чуть дальше, чем собиралась. Мало того, что до себя она его по-прежнему не допускает, так еще и попрекать вздумала?
— Безразличен? — переспросил он. — Что ж, я тебе отвечу. Он мне безразличен. Пока безразличен. Я хочу посмотреть, выживет он или нет.
Она не часто позволяла себе всплакнуть, но тут разрыдалась в голос. Алоис сказал страшную гадость, но возразить на это было нечего. И все равно он ей нравился, она его даже в каком-то смысле любила.
В это мгновение залаяла собака. Алоис за гроши приобрел у знакомого крестьянина крупную дворнягу. Поскольку теперь семья проживала не на постоялом дворе, а в отдельном доме, издержки можно было списать на необходимость обзавестись собственным сторожем. Однако кобель, которого Алоис окрестил Лютером, оказался серьезным разочарованием. Обожая Алоиса и беспрекословно повинуясь ему, Лютер, однако же, не обращал внимания ни на что другое. Хуже того, псом он был нервным. Этим вечером, едва Алоис прикрикнул на нега, чтобы заткнулся, Лютер напрудил на пол.
Потом Алоис испытывал определенные угрызения совести. В конце концов, собака и впрямь его обожала. Но сначала он, конечно, хорошенько отделал Лютера. Уползая от хозяина, пес вымочил брюхо в своей урине. И, разумеется, продолжил лаять — теперь уже от ужаса. Шум разбудил детей. Первым из детской вышел Алоис-младший, за ним — Анжела и, наконец, Ади. Ему еще не исполнилось двух годиков, но у него хватило сил самостоятельно вылезти из постельки с тем, чтобы угодить в самую гущу событий. Клара метнулась взять его на руки. Она ждала худшего; она и сама не знала чего: того ли, что малыш ступит босой ножкой в собачью мочу, или того, что попросит грудь, или того, что Алоис отхлещет теперь их обоих: она уже подметила, с каким отвращением посматривает ее муж на сына, когда тот чересчур жадно ухватывает губами ее сосок. Однако ничего такого не случилось. Напротив, крошка Ади с мрачным интересом уставился на скулящую собаку, потом перевел взгляд небесно-голубых глаз на окровавленную руку отца, и Клара заметила, что мальчика охватило какое-то чувство, на удивление сильное для ребенка его возраста. Правда, такой же вид бывал у него, когда она кормила его грудью. Он смотрел на нее очарованным взором любовника, наслаждающегося и телесной, и душевной близостью. В такие минуты ей чудилось, что это дитя ближе к ней и понимает ее лучше, чем любой другой человек на свете.
И все же сейчас Адольф смотрел на обмочившегося пса и разгоряченного родителя не с нежностью, а с глубочайшим пониманием.
Клара внезапно запаниковала; ей захотелось испугать малыша, заставив его заплакать, чтобы затем дать ему грудь, а для этого сначала вывести его (или вынести на руках) из комнаты. Так она и сделала. Ади рассерженно заорал, когда она взяла его на руки, и не замолкал до тех пор, пока она чуть ли не силком заткнула ему рот своей грудью. И укусил он ее при этом так, что она вскрикнула в голос, а он в ответ на мгновение оторвался от сосца и блаженно срыгнул.
Из комнаты, которую они только что покинули, доносился разъяренный голос мужа. «Этот пес не умеет сдерживаться!» — кричал он, поневоле адресуя обвинительную констатацию и самому себе. У Лютера из пасти тонкой струйкой бежала кровь, но и тыльная сторона ладони Алоиса, в свою очередь, оказалась рассечена: он сломал псу один из передних зубов и в некотором смысле получил сдачи.
Хотя мне и нравится писать об этих людях в традиционной манере психологической прозы, попеременно демонстрируя то объективность, то иронию и сарказм, то сочувствие, то гнев, то даже страсть, вынужден, однако же, напомнить читателю, пусть и не вдаваясь в подробности (поскольку у меня нет желания снабжать широкую публику информацией о том, каковы и как себя ведут в тех или иных обстоятельствах бесы), что я все же бес, а вовсе не сочинитель художественной прозы. Тем не менее психологией человеческого поведения я интересуюсь совершенно искренне. С самого начала нашего служения Маэстро обязал нас наитщательнейшим образом изучать весь род людской. Он даже позволил нам соприкасаться с теми сторонами человеческой натуры, которые, несомненно, имеют божественное происхождение. Конечно, подобное соприкосновение не лишено риска, причем пагубные для нас последствия могут проявиться не сразу, однако оно способствует осознанию тонких различий между благородством подлинным и благородством напускным. Если бы у нас существовали ордена вроде монашеских, меня можно было бы назвать иезуитом. С последователями Игнатия Лойолы меня объединяет способность понять (пусть и не прощая) все, что угодно. Мне свойственно умение сочувственно проникаться помыслами оппонента; строго говоря, я считаю своим долгом знать о чувствах, имеющих божественное происхождение, куда больше любого ангела, кроме разве что наиболее одаренных.
Должно быть, именно поэтому Маэстро рекомендует нам называть Бога Б-ном. (То есть
Более того, на собственном опыте (включая горький опыт проигранных битв) нам известно, что Наглые могут при случае оказаться ничуть не глупее и куда изобретательнее, чем мы сами. Употребление нами слова
Тем не менее мы вынуждены считаться с тем, что ангелам удалось убедить чуть ли не все человечество в том, что наш предводитель является Воплощенным Злом. Поэтому Маэстро порекомендовал нам признать это обидное прозвище почетным титулом. И когда я устно или письменно употребляю сокращение В. 3. или словосочетание «Воплощенное Зло», то поступаю так, полностью осознавая ироническую подоплеку самой концепции. Маэстро, наш величавый предводитель, научил нас насмешливости.
«Оставим благоговейный трепет богопоклонникам, — сказал Он нам. — Они в нем нуждаются. Они так и не поднимутся с колен. А нам надо работать, и это трудно. Поэтому я рекомендую вам мыслить Его Болваном. Потому что, если призадумаешься над тем, чего Он мог достичь и чего на самом деле достиг, Он таков и есть. Запомните: нам предстоит завоевать мир. А Ему — потерять. Поэтому именуйте Его Болваном. Сотворив мужчину и женщину, Он добился прямо противоположного тому, к чему стремился».
Запах собачьей мочи, кала и крови стал первым из целой серии впечатлений, основополагающих в деле
Так, например, опорожнение Адольфом кишечника приобрело доминирующее значение в жизни Клары на Линцерштрасе. До того как произошло избиение Лютера, она, разумеется, тщательно следила за тем, чтобы младенческая попка (как бы часто Ади ни пачкал пеленки) всегда оставалась чистой; как я уже отметил, этот ритуал превратился для них обоих в нечто вроде любовной ласки. Мать подтирала попку сыну так нежно, что его глазки начинали блаженно блестеть. Он словно бы открывал для себя рай. И где же находился этот рай? Прямо в заднем проходе — там же, где газики и всевозможные болезненные ощущения. Нежно, любовно, вдохновенно подтирала Клара, извлекая кусочки кала, твердого или жидкого, свой розовый бутончик (потому что именно так называла она втайне попку Ади с крошечной прелестной дырочкой — die Rosenknospe). Вид розовой с матовым отливом кожи приводил ее в такой восторг, что она не могла скрыть этого даже на глазах у пасынка с падчерицей. К тому же, в отличие от большинства молодых матерей Браунау, она не старалась обучить Анжелу тому, как подменять ее, ухаживая за младенцем. В конце концов, во всей процедуре для Клары не было ровным счетом ничего противного. Кал Ади (зачастую столь же пахучий, как у любого другого младенца, когда его мучают желудочные колики) никогда не вызывал у нее отвращения. Когда его рвало — и пахло при этом не просто рвотой, но, хуже того, той внутренней пустотой, которая свидетельствует о начале серьезного заболевания, — Клара бестрепетно вдыхала эту вонь. Она ей даже нравилась. Чем хуже пахнет, тем лучше. Свое дерьмо не воняет. Вот как сильно любила она Ади.
Да, меж ними то и дело искрой проскакивала любовь. Его глазки пускались в пляс, стоило ей провести по его щекам легкой как перышко салфеткой, а ее глаза (не важно, сознавала она это или нет) смотрели на него с таким восхищением, что его маленький пенис вставал. Хихикнув, она укладывала его на место (со всей деликатностью), и теперь уже смеялись они оба. Из-за чего пенис, разумеется, вставал опять. А ей хотелось поцеловать его в самый кончик, и щеки ее заливались страстью. Но не будем клеветать! Она этого так и не сделала. Ни разу. Такой невинный малыш!
И все это пошло вразнос после эпизода с Лютером.
Теперь Клара вновь жила в вечном страхе перед Алоисом. А что, если крошка Ади написает прямо на пол? И Алоис в этой лужице поскользнется? Однажды, уже уйдя было на кухню готовить, она в последний миг вернулась в комнату, увидела, как дитя играет с собственными какашками, и содрогнулась при мысли о том, что как раз в эту минуту может вернуться Алоис.
Итак, началось натаскивание. Она отучала Адольфа гадить, как умного, но своенравного пса. В первое время он теребил ее за юбку, таща к чуланчику, в котором стоял ночной горшок, плакал, чтобы она его поскорее раздела и подмыла. После чего они, неразлучники, и приступали к подмыванию и переодеванию. Он вел себя хорошо, и она нахваливала его во весь голос, но глазки малыша смотрели на нее исподлобья.
Однако она проявила излишнюю самонадеянность, то есть все ту же амбициозность. Ей захотелось, чтобы Ади научился самостоятельно расстегивать крючки, на которые застегивалась его одежонка. И так оно и случилось. Мальчик демонстрировал ежедневный прогресс до тех пор, пока однажды не уколол себе палец. А после этого не хотел сам расстегиваться уже ни в какую. У нее иссякло терпение. Он был так близок к успеху — и вдруг все сорвалось. В конце концов она прикрикнула на него, и это был определенно первый раз, когда он узнал, что мать может разговаривать и в таком тоне. И взбунтовался. Уже понимая, как дорог матери, то есть вполне сознательно, так же сознательно, как следил за Алоисом, избивающим Лютера. Тогда для него наступил момент истины. Он еще не понимал разницы между человеком и собакой, и Лютер казался ему точно такой же персоной, как отец, но он увидел окончательный результат и мгновенно осознал его значение: Лютера охватил невыразимый ужас, и тем не менее он не разлюбил хозяина.
Значит, понял Ади, и Клара не разлюбит его, даже если он прекратит ее слушаться. Теперь ему разрешили разгуливать по дому с голой попкой, и он приноровился гадить аккурат рядышком с горшком (правда, только в тех случаях, когда отца не было дома). Что заставляло Клару мысленно наорать на него — только мысленно, однако столь отчаянно, что Ади словно бы слышал каждое не произнесенное ею слово. В результате чего он почувствовал себя ее хозяином.
Он зашел слишком далеко. Однажды утром, пока она драила пол на кухне, он размазал свои какашки по валику мягкого дивана в гостиной и всмотрелся в дело рук своих, испытывая странное, но приятное волнение: на сей раз ситуация выглядела по-новому. В ней появился элемент риска. Тем не менее он сам покажет ей, что за безобразие учинил. Тем более!
На этот раз она и впрямь застыла как вкопанная. Она почувствовала, что он сделал это нарочно, и не произнесла поэтому ни слова. Она принялась молча обтирать диван, а он опять обкакался и начал смеяться, да так, что его стошнило, но она, никак не реагируя на приступ веселья, неласково обтерла и подмыла его. Это произвело на него такое впечатление, что ночью он поднялся и отправился к ней в спальню. Алоис перед этим отсутствовал целую неделю (его вызвали на предварительное собеседование в Пассау), но как раз незадолго до полуночи вернулся домой. Поскольку мальчик уже повадился захаживать к матери в спальню, когда она ночевала одна, сейчас его удивило, что, когда он заглянул в полуоткрытую дверь, из спальни послышались тихие причитания и повизгивания, а затем во всю бычью глотку заорал Алоис. Откуда-то из-под него доносилось материнское поскуливание, нежное и вместе с тем страдальческое, словно ее мучали, но мучали понарошку и эта мука вот-вот… ну, еще немного… ну, уже прямо сейчас обернется радостью… Нет, еще нет! Сквозь полуоткрытую дверь (нарочно не закрытую, чтобы услышать, если малыш вдруг проснется и заплачет) он увидел нечто непостижимое уму: нечто четвероногое и четверорукое, нечто составленное из двух людей, лежащих друг на дружке валетом. Он увидел голый череп и пышные бакенбарды Алоиса меж материнских ног. И тут, не произнеся ни слова, его отец внезапно принял сидячее положение. И оказалось, что он сидит у матери на лице!
Адольф ушел прочь так же бесшумно, как подкрался, но теперь все стало ясно. Мать изменяет ему. И как раз в этот миг из родительской спальни донеслись заключительные крики — столь отчаянные, что это заставило его вернуться. Светила луна, и он видел, как отец обрабатывает Клару всем телом, глухо состукиваясь пивным брюхом с ее животом. А она скулит как собака. И прямо-таки с собачьей преданностью! «Уродец, скотина, тварь, ёбарь! Да!!! Да!!! — И тут же снова: — Да!!!» Ни малейших сомнений: она была счастлива. Да!!!
И он никогда не простит ее. В свои два годика он понял это прекрасно.
А пока суд да дело он наконец удалился в детскую. Но продолжал слышать их даже оттуда. В соседней кроватке (одной на двоих) хихикали Алоис-младший с Анжелой. «Гуси-гуси, га-га-га!» — повторяли они вновь и вновь.
Он заорал, требуя грудь, всего через полчаса после того, как Клара забылась таким безмятежным сном, какого не знала долгие годы.
Следует ли нам исходить из того, что младенческие чувства в силу своей нестойкости не могут быть фундаментально глубокими? Из-за этой измены он никогда уже не сможет любить мать по-прежнему. Однако его ощущения обострились. Любовь стала болезненной, и это нашло внешнее проявление в том, что он начал кусать ей грудь. В ближайшую пару дней он чувствовал себя ближе к собаке, чем к матери, и в послеполуденной дреме часто засыпал на коврике рядом с Лютером. Он считал пса братом, и продолжалось это до тех пор, пока Адольф не принялся показывать ему, где раки зимуют, поколачивая Лютера и пытаясь пнуть его ногой в живот или выколоть глаза пальцами. Теперь пес рычал уже при одном только приближении двухлетнего малыша, а тот в ответ с ревом убегал к матери. Меж тем Кларе уже разонравилось кормить его грудью. Постоянные укусы сделали свое дело. Пора было переводить мальчика на рожок.
В тайных размышлениях, которыми Клара не поделилась ни с Ади, ни с пасынком и падчерицей, ни с мужем, ни даже с духовником, она пришла к выводу о том, что надо родить еще одного ребенка. Конечно, отчасти это объяснялось никуда не девшимся страхом перед тем, что Ади окажется не жильцом на свете, но отчасти и новыми опасениями: она уже никогда не сможет любить этого мальчика так, как любила прежде, а значит, ей надо обзавестись еще одним ребенком.
Кроме того, у нее началось нечто вроде второго медового месяца. Она загодя предвкушала ночную близость с Алоисом. Потому что после долгих лет к ней вернулось желание, да, самое настоящее желание, и желание жгучее!
Читатель, наверное, еще не забыл, что мы простились с Алоисом в тот миг, когда он и носом, и губами глубоко зарылся в женину вагину, а язык его был длинен и бесноват, как фаллос самого Сатаны. (Ладно, открою: у нас тоже имеются соответствующие причиндалы.) Конечно же, Алоиса направляли мы. Никогда раньше он не предавался этой забаве с таким упоением — да и с таким мастерством, которое объяснялось, разумеется, единственно нашим пособничеством. (Вот почему, подключаясь к человеческому соитию, мы говорим о Воплощенном Зле: мы способны делать мужчинам и женщинам эти скользкие преподношения, даже когда у нас нет намерения превратить их в клиентов.)
Утром Алоис и сам не мог поверить, что ночью пошел на такое. На такое колоссальное унижение! Чтобы жена отплатила за него в полной мере, Алоис, как мы помним, еще раз оседлал ее лицо; именно это зрелище так огорчило Адольфа, что он сломя голову бросился в детскую и спустя всего полчаса потребовал материнскую грудь.
Но с утра Алоис испытывал к жене и новую нежность. Эта неожиданная симпатия к Кларе в сочетании с доставленным ей при помощи языка неизъяснимым наслаждением должна была, на его взгляд, извинить принуждение к нетрадиционному сношению, увенчавшемуся едва ли не кощунственным вылизыванием ануса. (Хотя, строго говоря, его тяжелая жопа пахла лучше, чем розовая попка Ади.)
Будучи бесом, я обязан жить в тесном контакте с человеческими испражнениями в любой форме, как телесной, так и духовной. Мне ведомы эмоциональные выбросы отвратительных (или же обернувшихся таковыми) событий, едкая и стойкая отрава незаслуженной кары, ржавый налет на бессильных планах и, разумеется, говно само по себе. Что правда, то правда. Будучи бесом, в говне живешь и с гавном работаешь. Так, и в супружеские отношения мы подчас стараемся заглянуть через задний проход, и, должен отметить, это далеко не худший способ, поскольку деторождение не только венец, но и отхожее место брака. Впрочем, св. Одон Клунийский сумел выразить ту же мысль точнее любого беса: inter faeces et urinam nascimur — мы рождаемся между говном и ссакой. И это побуждает меня заявить, что надлежащим образом проводимое изучение супружеских отношений подразумевает внимание к вопросам не только удачного (или неудачного) партнерства, совпадения (или несовпадения) характеров, смертельной скуки, осточертевших привычек мужа (жены), ежедневных мелких обид, словесных перепалок и неизбывного отчаяния, но и запретных вкусов, запахов и телесных сопряжений. Потому что в отсутствие трех аспектов, перечисленных последними, брачное таинство базируется на чересчур зыбкой почве. Брак зиждется на говне. Такова моя точка зрения. Вы вольны ее не принимать, потому как я, сами понимаете, бес, а нам, бесам, свойственно излагать святую правду в самой грубой и примитивной форме. Ничего удивительного в том, что ваши «удобства» испокон веков проходят по нашему ведомству.
Алоиса повысили в должности. Министерство финансов назначило его главным таможенным инспектором в Пассау, и Клара обрадовалась, очень обрадовалась. Она вышла замуж за человека, сделавшего блестящую карьеру.
С другой стороны, не было смысла переезжать в Пассау всей семьей, пока Алоис не освоится в новой должности. Поездка из Браунау в Пассау занимала целый день, и это означало, что Алоису теперь предстоит жить вдали от семьи целыми неделями. Освобождая тем самым Адольфу место в постели Клары.
И хотя мальчику было обидно, что его возвращают в детскую, едва Алоис приезжает домой, он вскоре понял, что такие несчастья носят преходящий характер: скоро отец уедет и место освободится.
Так они прожили где-то с год. Но даже после того как семья перебралась в Пассау, у Алоиса случались частые служебные командировки в другие приграничные города. Следовательно, он отсутствовал не намного меньше прежнего, и это позволяло Адольфу спать в обнимку с матерью.
Что же касается самого Алоиса, то новая должность, льстя его тщеславию, поставила вместе с тем под угрозу его всегдашнюю компетентность, а значит, и самоуверенность. В Браунау, на куда менее важной таможне, ему доводилось иметь дело главным образом с мелкими контрабандистами-одиночками. А поскольку речь шла чуть ли не исключительно о сельскохозяйственной продукции, ставки в этой игре были невысоки. Браунау красиво расположен на берегу реки Инн, но даже в архитектуре этого города есть нечто чрезвычайно примитивное.
В Пассау австрийская таможня по соглашению между двумя странами функционировала на немецкой стороне Дуная. Разница бросалась в глаза. Пассау был когда-то стольным градом курфюршества; восседавший здесь герцог являлся вместе с тем и епископом; поэтому в городе было много средневековых башен, а часть церквей воздвигли чуть ли не на исходе Темных веков. Стены замка словно бы впитали в себя дух праведного служения, древних злодеяний, пыточных камер, потайных ходов и тайных убежищ, минувшего величия и позора и — а это уже имело непосредственное отношение к Алоису — изощренной контрабанды, планы которой разрабатываются умами ничуть не слабее его собственного.
Так что новая должность вызывала у него известное беспокойство. Если до сих пор само его появление в мундире и шлеме служило острасткой потенциальным злоумышленникам, то происходило это благодаря безупречности его профессиональных манер. Поэтому он брал на себя труд самим своим видом источать монументальный имперский покой, подразумевающий добровольно принятый обет абсолютной неподкупности. Пусть разъезжающие и странствующие с самого начала поймут, что с таким человеком лучше не шутить. Алоис годами присматривался к высокопоставленным чиновникам таможни, дворянского происхождения, с университетским образованием, порой с бесценными дуэльными шрамами на лице. Вот на кого он изо всех сил старался походить.
Заняв начальственную должность в Пассау, он, однако же, почувствовал себя несколько не в своей, австрийской, тарелке. Его голос — просто из-за того, что работать приходилось на немецкой стороне Дуная, — звучал чуть резче, чем надо бы. Порой он позволял какому-нибудь мерзавцу вывести его из себя. Однажды разразился гневной тирадой только потому, что к нему обратились «господин инспектор», а не «господин главный инспектор Гитлер». Алоис чувствовал, что его новые подчиненные подготовлены куда лучше, чем те, которыми он командовал в Браунау. И, как знать, не смотрят ли они на него критически, а то и осуждающе? Вновь и вновь, глядя из окна на волны Дуная, пробегающие под пограничным мостом, Алоис чувствовал, что глаза ему застилают слезы. В такие мгновения он вспоминал Браунау, вспоминал двух женщин, похороненных в тамошних окрестностях, вечно похотливую Франциску и — да! — свою первую жену Анну Глассль. Красавицей ее не назовешь, но с лица не воду пить, а в постели она была что надо.
Он беспрерывно курил. Его прозвали (о чем он, правда, не знал) Облаком Табачного Дыма (по-немецки это звучит неожиданно кратко — die Rauchwolke!). «Ну, в каком настроении нынче die Rauchwolke?» — спрашивал какой-нибудь молодой таможенник, заступая на смену. Алоис понимал, что злит эту молодежь, когда курит сам и запрещает курить кому бы то ни было другому, но сама несправедливость такого подхода только подкрепляла его авторитет. Хороший чиновник должен быть абсолютно честен в главном, тогда как в мелочах он вправе позволить себе известную непоследовательность. Поступай несправедливо, и это докажет свою эффективность. А подчиненные пусть подавятся.
Теперь, когда Клара с детьми окончательно перебралась в Пассау, Алоис стал жестче и с собственным потомством. Алоису-младшему и Анжеле в скором времени было приказано не приставать к отцу с глупостями и не заговаривать с ним, пока он сам не начнет беседы. Потому что его нельзя было отвлекать от размышлений. Призывая Алоиса-младшего домой с улицы, отец свистел в два пальца. Точно так же он подзывал к себе и Лютера. В свою очередь, Алоис-младший, крепкий, сильный, румяный и внешне похожий на отца, однажды ближе к вечеру довел мачеху и сестру до слез, взяв в руки огромную кучу, которую крошка Ади на сей раз предпочел наложить на ковре в гостиной. Клара с Анжелой завизжали, увидев, как он несет эту кучу, темную, пахучую, непотребную, и глаза его сверкают. Что за пакость! Клара с Анжелой в ужасе зарыдали, к этому хору присоединился и крошка Ади, ухитрившись пустить при этом струю прямо за спиной у Алоиса-младшего и продолжив писать до тех пор, пока старший брат не обернулся к нему и, исключительно из озорства, отлепил от кучи кусочек и пришлепнул его Адольфу на нос.
Этим вечером Клара пожаловалась Алоису-старшему, после чего Алоису-младшему досталось не меньше, чем в свое время Лютеру. На следующий день мальчик не столько пошел, сколько пополз в школу. Но дисциплина в доме воцарилась безукоризненная. Стоило Алоису вернуться со службы, как дети в его присутствии осмеливались говорить только шепотом. Не желая раздражать его, в основном помалкивала и Клара. Семейный ужин проходил в полном молчании. Мясной и пивной дух, исходящий от Алоиса, смешивался с запахом тушеной капусты.
Отужинав, он садился в кресло, брал одну из своих бесчисленных трубок с длинным черенком, набивал ее, утрамбовывал табак властным нажатием начальственного большого пальца, и комнату мгновенно застилали облака табачного дыма, казавшегося ему чудесным. Алоис-младший и Анжела убегали к себе, едва получив соответствующее разрешение. Адольфа же ожидало нечто иное.
Подозвав его, отец брал трехлетнего мальчика за шкирку и, ухмыляясь (наполовину от любви, наполовину от злости), принимался выпускать ему в лицо клубы дыма. Мальчик кашлял. Отец только хмыкал.
Едва Алоис ослаблял хватку, Адольф улыбался, ускользал и мчался в ватерклозет. Там его рвало. Иногда, наклонившись над унитазом, мальчик вспоминал при этом звуки, издаваемые отцом в процессе супружеского соития, и невольно повторял те же судорожные сокращения мышц живота. И неизменно задавался вопросом, почему его мать никогда не протестует против таких измывательств над собственным сыном.
А она просто-напросто не осмеливалась. Она понимала, что любой упрек, связанный с табачным дымом, будет воспринят мужем как величайшее оскорбление.
Более того, Адольф подал ей новый повод для беспокойства. Подмывая ему однажды попку, она обнаружила (а то, что она не замечала этого до тех пор, пока мальчику не исполнилось три года, тоже по-своему занятно), что у него не два яичка, как положено, а только одно.
Городской доктор заверил ее в том, что этот медицинский феномен не представляет опасности для жизни ребенка.
— Из таких мальчиков сплошь и рядом получаются многодетные отцы.
— Значит, когда настанет пора идти в школу, он ничем не будет отличаться от других мальчиков?
— Такая особенность конституции порой делает мальчика активным. Чрезвычайно активным. Но и только.
Однако эти добрые слова Клару не успокоили. Отсутствие второго яичка означало новое пятно на репутации семьи Пёльцль. Мало того, что ее родная сестра Иоганна — горбунья, так и двоюродный брат у Клары уродился форменным идиотом. Не говоря уж обо всех умерших в детстве братьях, обо всех умерших в детстве сестрах, о ее собственных умерших в детстве сыновьях и дочери. В Адольфе, решила она, слишком мало отцовского, слишком мало здоровья и силы, которые тот сумел передать Алоису-младшему. А значит, это ее вина. Она любила мужа в ту ночь, когда был зачат Адольф, но только в ту ночь, только в ту греховную и незабываемую ночь!
Правда, сейчас ей казалось, что она вновь полюбила мужа, но не слишком ли поздно? К выводу этому она пришла не вдруг, он созревал на протяжении долгих месяцев, но вот, июньским вечером, через полтора года после перевода Алоиса по службе в Пассау, Клара почувствовала, что прониклась к нему новым уважением. Потому что именно в этот день ее мужа поставили в известность: еще через полгода его переведут в Линц (главный город провинции) на ту же должность главного таможенного инспектора, что означает, однако же, новое серьезное повышение. Потому что это самый важный пост таможенной службы на всей территории от Зальцбурга до Вены и потому что новое назначение за несколько лет до предполагаемой отставки придется как нельзя кстати, означая существенную прибавку и жалованья, и пенсии.
Этой ночью они зачали дитя. Возможно, никогда еще она не любила Алоиса так просто и безоглядно и не хотела так сильно подарить ему еще одного мальчика. Крошка Ади со своим единственным яичком внушал ей не слишком отчетливый, но неизбывный ужас. Она уже не думала, что его ожидает долгая жизнь. Тем насущнее была потребность завести еще одного ребенка. Она просила у Бога мальчика. Еще одного мальчика — но такого, который возьмет у Алоиса не меньше, чем у нее самой.
Эдмунд родился 24 марта 1894 года — за пару недель до того, как Адольфу стукнуло пять. Клара объявила Ади о том, что у него скоро появится братик или — если так будет угодно Господу — сестричка, и Адольф согласился как с тем, так и с другим поворотом событий. Он заранее предвкушал, как будет играть с младенцем, представляя себе точное свое подобие, только примерно вдвое меньше и младше, уже умеющее говорить, а если даже не так, то наверняка готовое слушать. Подойдя к постели уже успевшей вновь стать матерью Клары, он был тем более поражен и испуган: она подносила к груди крошечный комочек плоти, завернутый в тряпицу, и личико у новорожденного было как сморщенное яблоко.
Прошлой ночью Адольфа отправили спать к соседям, где ему пришлось разделить ложе с Алоисом-младшим и Анжелой и натерпеться неудобств: уложив его посередине, брат и сестра всю ночь пихали друг дружку ногами. Так что он проникся мыслью о том, что в его жизни грядут перемены. И, как вскоре выяснилось, перемены прискорбные. А началось все с того, что, когда он на следующий день рванулся к материнской постели, повивальная бабка оттолкнула его ладонью, огромной, как его лицо (уместившееся в ней целиком), и сказала: «Не трожь маленького!»
Еще хуже повела себя Клара. Правда, она погладила его по головке, но Адольф не почувствовал в этом мимолетном прикосновении и капли любви. Слезы навернулись ему на глаза.
— Ах ты, бедняжка! — сказала повивальная бабка, выпроваживая его из комнаты. — Не расстраивайся, через пару дней тебя подпустят к меньшому.
— И он со мной заговорит?
— Скажем, ты будешь первым, кто сможет его понять. Рассмеявшись, она вернулась к постели, с которой еще так
и не поднялась Клара.