Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Революционерам. Антология позднего Троцкого - Лев Давидович Троцкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но это не все. Большевистская партия могла проделать столь грандиозную «практическую» работу только потому, что каждый свой шаг она освещала светом теории. Большевизм не создал ее: она дана была марксизмом. Но марксизм есть теория движения, а не застоя. Только действия грандиозного исторического масштаба могли обогатить самое теорию. Большевизм внес драгоценный вклад в марксизм своим анализом империалистской эпохи как эпохи войн и революций; буржуазной демократии в эпоху загнивающего капитализма; соотношения между всеобщей стачкой и восстанием; роли партии, советов и профессиональных союзов в эпоху пролетарской революции; своей теорией советского государства; переходной экономики; фашизма и бонапартизма эпохи капиталистического упадка; наконец, анализом условий перерождения самой большевистской партии и советского государства. Пусть назовут другое течение, которое прибавило что-либо существенное к выводам и обобщениям большевизма. Вандервельде, Де Брукер, Гильфердинг, Отто Бауэр, Леон Блюм, Жиромский, не говоря уже о полковнике Аттли и Нормане Томасе, живут теоретически и политически потрепанными остатками прошлого. Вырождение Коминтерна грубее всего выразилось в том, что он теоретически скатился до уровня Второго Интернационала. Всякого рода промежуточные группы (Независимая рабочая партия Великобритании, ПОУМ и им подобные) каждую неделю приспособляют заново случайные обрывки из Маркса и Ленина к своим текущим потребностям. У этих людей рабочим нечему учиться.

Серьезное отношение к теории, вместе со всей традицией Маркса и Ленина, усвоили себе только строители Четвертого Интернационала. Пусть филистеры усмехаются над тем, что через два десятилетия после Октябрьской победы революционеры снова отброшены на позиции скромной пропагандистской подготовки. Крупный капитал в этом вопросе, как и в других, гораздо проницательнее мелкобуржуазных филистеров, воображающих себя «социалистами» или «коммунистами»: недаром вопрос о Четвертом Интернационале не сходит со столбцов мировой печати. Жгучая историческая потребность в революционном руководстве обещает Четвертому Интернационалу исключительно быстрые темпы роста. Важнейшей гарантией его дальнейших успехов является то обстоятельство, что он сложился не в стороне от большой исторической дороги, а органически вырос из большевизма.

28 августа 1937 г.

Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев), № 58—59

ШУМИХА ВОКРУГ КРОНШТАДТА

«Народный фронт» обличителей

Кампания вокруг Кронштадта ведется в известных кругах с неослабевающей энергией. Можно бы думать, что Кронштадтский мятеж произошел не 17 лет тому назад, а только вчера. В кампании с одинаковым усердием и под одними и теми же лозунгами участвуют: анархисты, русские меньшевики, левые социал-демократы из Лондонского бюро, индивидуальные путаники, газета Милюкова100 и, при случае, большая капиталистическая печать. Своего рода «Народный фронт»! Только вчера я случайно наткнулся в мексиканском еженедельнике реакционно-католического и в то же время «демократического» направления на следующие строки:

«Троцкий приказал истребить полторы тысячи (?) кронштадтцев, этих чистых из чистых. Его политика у власти ничем не отличалась от нынешней политики Сталина». Тот же вывод делают, как известно, и самые левые анархисты. Когда я в первый раз кратко ответил в печати на вопросы Венделина Томаса, члена нью-йоркской Комиссии расследования, газета русских меньшевиков немедленно выступила на защиту кронштадтцев и… Венделина Томаса. В том же духе выступила газета Милюкова. С еще большей энергией обрушились на меня анархисты. Все эти авторитеты признали мой ответ Томасу совершенно несостоятельным. Это единодушие тем более знаменательно, что анархисты защищают в лице кронштадтцев подлинный антигосударственный коммунизм; меньшевики в эпоху кронштадтского восстания открыто выступали за реставрацию капитализма, а Милюков стоит за капитализм и сейчас. Каким образом восстание кронш-тадтцев может одновременно столь горячо задевать сердца анархистов, меньшевиков и либеральных контрреволюционеров? Ответ прост: все эти группировки заинтересованы в том, чтобы скомпрометировать единственное подлинно революционное течение, которое никогда не отрекалось от своего знамени, не шло на соглашение с врагами и которое одно представляет будущее. Оттого среди запоздалых обличителей моего кронштадтского «преступления» так много бывших революционеров или бывших полуреволюционеров, людей, которые растеряли свою программу и свои принципы, людей, которым нужно отвлечь внимание от подлостей Второго Интернационала или от предательства испанских анархистов. Сталинцы не могут еще открыто присоединиться к кампании вокруг Кронштадта, но и они, конечно, с удовольствием потирают руки. Ведь удары направляются против «троцкизма», против революционного марксизма, против Четвертого Интернационала!

Почему, собственно, эта разношерстная братия ухватилась именно за Кронштадт? За годы революции у нас было немало столкновений с казаками, крестьянами, даже с известными группами рабочих (известные группы уральских рабочих организовали добровольческий полк в армии Колчака!). Основу этих столкновений составлял главным образом антагонизм между рабочими как потребителями и крестьянами как производителями и торговцами хлебом. Под влиянием нужды и лишений сами рабочие эпизодически расслаивались на враждующие лагери в зависимости от большей или меньшей связи с деревней. Под влиянием деревни находилась и Красная Армия. За годы гражданской войны не раз приходилось разоружать недовольные полки. Введение «новой экономической политики» смягчило трения, но далеко не устранило их. Наоборот, оно подготовило возрождение кулачества и привело, в начале этого десятилетия, к возрождению гражданской войны в деревне. Кронштадтское восстание было только эпизодом в истории взаимоотношений между пролетарским городом и мелкобуржуазной деревней; понять этот эпизод можно не иначе, как в связи с общим ходом развития классовой борьбы в течение революции. От длинного ряда других мелкобуржуазных движений и восстаний Кронштадт отличался только большей внешней эффектностью. Дело шло о морской крепости под самым Петроградом. Во время восстания выпускались прокламации, работало радио. Социалисты-революционеры и анархисты, поспешившие прибыть сюда из Петрограда, обогащали восстание «благородными» фразами и жестами. Вся эта работа оставила следы на бумаге. При помощи этого «документального» материала, т.е. фальшивых этикеток, нетрудно построить легенду о Кронштадте, тем более возвышенную, что в 1917 году имя Кронштадта было окружено революционным ореолом. Недаром цитированный мексиканский журнал иронически называет кронштадтцев «чистыми из чистых».

В игре на революционном авторитете Кронштадта заключается одна из главных черт этой поистине шарлатанской кампании. Анархисты, меньшевики, либералы, реакционеры пытаются изображать дело так, будто в начале 1921 года большевики повернули оружие против тех самых кронштадтских матросов, которые обеспечили победу Октябрьского переворота. Здесь исходный пункт всей остальной лжи. Кто хочет распутать клубок этой лжи, должен прежде всего прочитать статью тов. Ж. Дж. Райта в «Нью Интернэйшнл». Моя задача иная: я хочу охарактеризовать физиономию кронштадтского восстания под более общим углом зрения.

Социальные и политические группировки Кронштадта

Революцию «делает» непосредственно меньшинство. Успех революции возможен, однако, лишь в том случае, если это меньшинство находит большую или меньшую поддержку или хотя бы дружественный нейтралитет со стороны большинства. Смена различных стадий революций, как и переход от революции к контрреволюции, непосредственно определяется изменяющимся политическим взаимоотношением между меньшинством и большинством, между авангардом и классом.

Среди кронштадтцев было три политических слоя: пролетарские революционеры, некоторые с серьезным боевым прошлым и закалом; промежуточное, главным образом крестьянское по происхождению, большинство и, наконец, слой реакционеров, сыновей кулаков, лавочников и попов. В царские времена порядок на военных кораблях и в крепости мог держаться лишь до тех пор, пока офицерство, через посредство реакционной части унтер-офицеров и матросов, удерживало под своим влиянием или террором широкий промежуточный слой и тем изолировало революционеров, главным образом машинную команду корабля, артиллеристов, электротехников, т.е. преимущественно городских рабочих.

История восстания на броненосце «Потемкин» в 1905 году целиком построена на взаимоотношениях между этими тремя слоями, т.е. на борьбе крайних слоев, пролетарского и мелкобуржуазно-реакционного, за влияние на наиболее обширный средний крестьянский слой. Кто не понял этой проблемы, которая проходит через все революционное движение во флоте, тому лучше всего молчать о проблемах русской революции вообще. Ибо вся она в целом была и в значительной мере остается борьбой между пролетариатом и буржуазией за влияние на крестьянство. Буржуазия выступала в советский период главным образом в лице кулачества, т.е. верхов мелкой буржуазии, «социалистической» интеллигенции, а ныне в лице «коммунистической» бюрократии. Такова основная механика революции на всех ее этапах. Во флоте эта механика принимала более централизованное и потому более драматическое выражение.

Политический состав Кронштадтского совета отражал социальный состав гарнизона и экипажа. Руководство советов уже летом 1917 году принадлежало большевистской партии. Она опиралась на лучшую часть моряков и включала в свой состав много революционеров подполья, освобожденных из каторжных тюрем. Но большевики составляли, помнится, даже в дни Октябрьского переворота меньше половины совета. Большая половина его состояла из эсеров и анархистов. Меньшевиков в Кронштадте не было вовсе. Меньшевистская партия ненавидела Кронштадт. Не лучше относились к нему, впрочем, официальные эсеры. Они скоро перешли в оппозицию к Керенскому и составили один из ударных отрядов так называемых левых эсеров. Кронштадтские эсеры опирались на крестьянскую часть флота и сухопутного гарнизона. Что касается анархистов, то они представляли наиболее пеструю группу. Среди них были настоящие революционеры, типа Жука или Железнякова; но это были единицы, тесно связанные с большевиками. Большинство же кронштадтских «анархистов» представляло мелкобуржуазную городскую массу и по революционному уровню стояло ниже левых эсеров. Председателем совета был беспартийный, «сочувствующий анархистам», а по существу, совершенно мирный мелкий чиновник, который раньше был почтителен к царскому начальству, а теперь – к революции. Полное отсутствие меньшевиков, «левый» характер эсеров и анархистская окраска мелкой буржуазии объясняются остротой революционной борьбы во флоте и доминирующим влиянием пролетарской части моряков.

Изменение за годы гражданской войны

Уже эта социальная и политическая характеристика Кронштадта, которую при желании можно было бы подкрепить и иллюстрировать многочисленными фактами и документами, позволяет догадываться о тех сдвигах, которые произошли в Кронштадте за годы гражданской войны и в результате которых его физиономия изменилась до неузнаваемости. Именно об этой важнейшей стороне дела запоздалые обличители не говорят ни слова, отчасти по невежеству, отчасти по недобросовестности.

Да, Кронштадт вписал героическую страницу в историю революции. Но гражданская война начала с систематического обезлюживания Кронштадта и всего Балтийского флота. Уже в дни Октябрьского переворота отряды кронштадтцев посылались на помощь Москве. Новые отряды отправлялись затем на Дон, на Украину, для реквизиции хлеба, для организации власти на местах. Первое время казалось, что Кронштадт неисчерпаем. Мне приходилось с разных фронтов посылать десятки телеграмм о мобилизации новых и новых «надежных» отрядов из питерских рабочих и балтийских моряков. Но уже в конце 1918 года и, во всяком случае, не позже 19-го, фронты стали жаловаться на то, что новые транспорты «кронштадтцев» плохи, требовательны, недисциплинированны, ненадежны в бою и приносят больше вреда, чем пользы. После ликвидации Юденича (зимою 1919 года) Балтийский флот и Кронштадт окончательно впали в прострацию. Все сколько-нибудь ценное было извлечено оттуда и брошено на юг, против Деникина. Если кронштадтцы в 1917—1918 годах стояли значительно выше среднего уровня Красной Армии и составляли костяк первых ее частей, как и костяк советского режима во многих губерниях, то те моряки, которые оставались в «мирном» Кронштадте до начала 1921 года, не найдя себе применения ни на одном из фронтов гражданской войны, были, по общему правилу, значительно ниже среднего уровня Красной Армии и заключали в себе большой процент совершенно деморализованных элементов, носивших пышные панталоны101 «клеш» и прическу сутенеров102.

Деморализация на почве голода и спекуляции вообще страшно усилилась к концу гражданской войны. Так называемое мешочничество приняло характер социального бедствия, угрожавшего задушить революцию. Именно в Кронштадте, гарнизон которого ничего не делал и жил на всем готовом, деморализация достигла особенно больших размеров. Когда голодному Питеру приходилось особенно туго, в Политбюро не раз обсуждали вопрос, не сделать ли «внутренний заем» у Кронштадта, где оставались еще старые запасы всяких благ. Но делегаты питерских рабочих отвечали:

«Добром от них ничего не возьмешь. Они спекулируют сукном, углем, хлебом. В Кронштадте теперь голову подняла всякая сволочь». Такова была реальная обстановка, без слащавых идеализаций задним числом.

Надо прибавить еще, что в Балтийском флоте устраивались на правах «добровольцев» те из латышских и эстонских моряков, которые боялись попасть на фронт и собирались перебраться в свои новые буржуазные отечества: Латвию и Эстонию. Эти элементы были в корне враждебны советской власти и полностью проявили эту свою враждебность в дни Кронштадтского восстания. Наряду с этим многие тысячи латышей – рабочих, главным образом, бывших батраков – проявляли беспримерный героизм на всех фронтах гражданской войны… Нельзя, следовательно, ни латышей, ни «кронштадтцев» красить в один и тот же цвет. Нужно уметь делать социальные и политические различия.

Социальные пружины восстания

Задача серьезного исследования состоит в том, чтоб на основании объективных данных определить социальную и политическую природу Кронштадтского мятежа и его место в развитии революции. Без этого «критика» сведется к сентиментальным причитаниям пацифистского типа в духе Александра Беркмана, Эммы Гольдман103 и их новейших подражателей. Эти господа не имеют ни малейшего понятия о критериях и методах научного исследования. Они цитируют воззвания восставших, как благочестивые проповедники цитируют священное писание. При этом они жалуются на то, что я не считаюсь с «документами», т.е. с евангелием от Махно и других апостолов. «Считаться» с документами не значит верить им на слово. Еще Маркс сказал, что о партиях, как и о людях, нельзя судить по тому, что они сами говорят о себе. Характеристика партии определяется гораздо больше ее социальным составом, ее прошлым, ее отношением к разным классам и слоям, чем ее устными и печатными декларациями, особенно в критический момент гражданской войны. Если б мы стали, например, принимать за чистую монету бесчисленные воззвания Негрина, Компаниса, Гарсиа Оливера и К°, мы должны были бы признать этих господ пламенными друзьями социализма. Между тем на деле они его вероломные враги.

В 1917—1918 годах революционные рабочие вели за собою крестьянскую массу не только во флоте, но и во всей стране. Крестьяне захватывали и распределяли землю, чаще всего под руководством матросов и солдат, прибывших в родные волости. Реквизиции хлеба только начинались, притом, главным образом, у помещиков и кулаков. Крестьяне мирились с реквизициями, как с временным злом. Но гражданская война затянулась на три года. Город почти ничего не давал деревне и почти все отбирал у нее, главным образом для нужд войны. Крестьяне одобряли «большевиков», но становились все враждебнее к «коммунистам». Если в предшествующий период рабочие вели крестьян вперед, то теперь крестьяне тянули рабочих назад. Только в результате такой перемены настроений белым удавалось частично привлекать на свою сторону крестьян и даже уральских полурабочих, полукрестьян. Теми же настроениями, т.е. враждой к городу, питалось движение Махно, который захватывал и грабил поезда, предназначенные для фабрик, заводов и Красной армии, разрушал железнодорожные пути, истреблял коммунистов и пр. Разумеется, Махно называл это анархической борьбой с «государством». На самом деле это была борьба разъяренного мелкого собственника против пролетарской диктатуры. Подобное же движение шло в ряде других губерний, особенно в Тамбовской, под «знаменем» «социалистов-революционеров». Наконец, в разных частях страны орудовали так называемые зеленые крестьянские отряды, которые не хотели признавать ни красных, ни белых и сторонились городских партий. «Зеленые» иногда сталкивались с белыми и терпели от них жестокий урон; но они не встречали пощады, конечно, и со стороны красных. Как мелкая буржуазия экономически растирается между жерновами крупного капитала и пролетариата, так крестьянские партизанские отряды растирались в порошок между Красной армией и белой.

Только совершенно пустой человек способен видеть в бандах Махно или в Кронштадтском восстании борьбу между абстрактными принципами анархизма и государственного социализма. На самом деле эти движения были конвульсиями крестьянской мелкой буржуазии, которая хотела, конечно, освободиться от капитала, но не соглашалась в то же время подчиниться диктатуре пролетариата. Она сама не знала конкретно, чего она хотела и, по своему положению, не могла этого знать. Оттого она так легко прикрывала путаницу своих требований и надежд то анархистским знаменем, то народническим, то просто «зеленым». Противопоставляя себя пролетариату, она, под всеми этими знаменами, пыталась повернуть колесо революции назад.

Контрреволюционный характер Кронштадтского мятежа

Между разными социальными и политическими прослойками Кронштадта не было, конечно, непроницаемых переборок. Для ухода за машинами в Кронштадте оставалось известное число квалифицированных рабочих и техников. Но и они выделились по методу отрицательного отбора, как ненадежные политически и малопригодные для гражданской войны. Из среды этих элементов вышли затем некоторые «вожди» восстания. Однако это совершенно естественное и неизбежное обстоятельство, на которое с торжеством указывают некоторые обличители, ни на йоту не меняет антипролетарской физиономии мятежа. Если не обманывать себя пышными лозунгами, фальшивыми этикетками и пр., то Кронштадтское восстание окажется не чем иным, как вооруженной реакцией мелкой буржуазии против трудностей социалистической революции и суровости пролетарской диктатуры. Именно это означал кронштадтский лозунг: «Советы без коммунистов», за который немедленно же ухватились не только эсеры, но и буржуазные либералы. В качестве более дальнозоркого представителя капитала профессор Милюков понимал, что освободить советы от руководства большевиков значило бы в короткий срок убить советы. За это говорил опыт русских советов в период господства меньшевиков и эсеров и еще ярче – опыт германских и австрийских советов при господстве социал-демократии. Эсеровско-анархистские советы могли бы только послужить ступенькой от пролетарской диктатуры к капиталистической реставрации. Никакой другой роли они сыграть неспособны были, каковы бы ни были «идеи» их участников. Кронштадтское восстание имело, таким образом, контрреволюционный характер.

Под классовым углом зрения, который – не в обиду господам эклектикам – остается основным критерием не только для политика, но и для историка, крайне важно сопоставить поведение Кронштадта и Петрограда в те критические дни. Из Петрограда тоже был извлечен весь руководящий слой рабочих. В покинутой столице голод и холод царили, пожалуй, еще более свирепо, чем в Москве. Героический и трагический период! Все были голодны и злы. Все были недовольны. На заводах шло глухое брожение. Закулисные организаторы из эсеров и белых офицеров пытались связать военное восстание с движением недовольных рабочих. Кронштадтская газета писала о баррикадах в Петрограде, о тысячах убитых. О том же возвещала печать всего мира. А на деле произошло нечто прямо противоположное. Кронштадтское восстание не привлекло, а оттолкнуло петроградских рабочих. Расслоение произошло по классовой линии. Рабочие сразу почувствовали, что кронштадтские мятежники стоят по другую сторону баррикады, и поддержали советскую власть. Политическая изоляция Кронштадта явилась причиной его внутренней неуверенности и его военного поражения.

Нэп и Кронштадтское восстание

Виктор Серж, который, видимо, пытается создать некий синтез «анархизма», ПОУМа и марксизма, крайне неудачно вмешался в спор о Кронштадте. По его мнению, введение нэпа на год раньше могло бы предотвратить Кронштадтское восстание. Допустим. Но такого рода советы очень легко подавать задним числом. Правда, как напоминает Серж, я предлагал переход к нэпу еще в начале 1920 года. Но я вовсе не был заранее уверен в успехе. Для меня не было тайной, что лекарство может оказаться более опасно, чем сама болезнь. Когда я наткнулся на сопротивление руководящей части партии, я не апеллировал открыто к низам, чтобы не мобилизовать мелкую буржуазию против рабочих. Понадобился опыт дальнейших 12 месяцев, чтобы убедить партию в необходимости нового курса. Но замечательно, что именно анархисты всех стран приняли нэп как… измену коммунизму. А сейчас адвокаты анархистов обвиняют нас в том, что мы не ввели нэп на год раньше.

Ленин в течение 1921 года не раз открыто признавал, что упорство партии в отстаивании методов военного коммунизма превратилось в грубую ошибку. Но разве это меняет дело? Каковы бы ни были ближайшие или более отдаленные причины Кронштадтского восстания, оно по самому существу своему означало смертельную угрозу диктатуре пролетариата. Неужели же пролетарская революция, только потому что она совершила политическую ошибку, должна была, в наказание самой себе, прибегнуть к самоубийству?

Или, может быть, достаточно было сообщить кронштадтцам декреты о нэпе, чтобы тем самым умиротворить их? Иллюзия! Сознательной программы у восставших не было и по самой природе мелкой буржуазии быть не могло. Они сами не понимали ясно, что их отцам и братьям прежде всего нужна свободная торговля. Они были недовольны, возмущены, но выхода не знали. Более сознательные, т.е. правые элементы, действовавшие за кулисами, хотели реставрации буржуазного режима. Но они не говорили об этом вслух. «Левый» фланг хотел ликвидации дисциплины, «свободных советов» и лучшего пайка. Режим нэпа мог лишь постепенно умиротворить крестьянство, а вслед за ним – недовольные части армии и флота. Но для этого нужны были опыт и время.

Совсем уже неумными являются разглагольствования о том, что восстание не было восстанием, что матросы ничему не угрожали, что они «только» захватили крепость и военные корабли и пр. Выходит, что большевики наступали по льду, с открытой грудью, против крепости лишь в силу своего плохого характера, стремления искусственно вызывать конфликты, своей ненависти к кронштадтским морякам или к доктрине анархизма (о которой, к слову сказать, решительно никто не думал в те дни). Разве это не детский лепет? Не связанные ни временем, ни местом, дилетантские критики пытаются (через 17 лет!) внушить нам ту мысль, что все закончилось бы ко всеобщему удовольствию, если бы революция предоставила восставших моряков самим себе. Но беда в том, что мировая контрреволюция ни в каком случае не предоставила бы их самим себе. Логика борьбы дала бы в крепости перевес наиболее крайним, т.е. наиболее контрреволюционным элементам. Нужда в продовольствии поставила бы крепость в прямую зависимость от иностранной буржуазии и ее агентов, белых эмигрантов. Все необходимые приготовления к этому уже велись. При подобных условиях пассивно выжидать, надеясь на счастливую развязку, способны люди типа испанских анархо-синдикалистов или поумистов. Большевики, к счастью, принадлежали к другой школе. Они сочли своим долгом потушить пожар в самом начале и, следовательно, с наименьшими жертвами.

«Кронштадтцы» без крепости

По существу дела господа критики являются противниками диктатуры пролетариата и тем самым противниками революции. В этом весь секрет. Правда, некоторые из них признают революцию и диктатуру на словах. Но от этого не легче. Они хотят такой революции, которая не вела бы к диктатуре, и такой диктатуры, которая обходилась бы без принуждения. Разумеется, это очень «приятная» диктатура; однако она требует мелочи: равномерного и притом очень высокого развития трудящихся масс. Но при этом условии диктатура вообще не была бы нужна. Иные анархисты, по существу либеральные педагоги, надеются на то, что через 100 или 1000 лет будет достигнуто столь высокое развитие трудящихся, что принуждение окажется ненужным. Конечно, если бы капитализм способен был дать место такому развитию, его незачем было бы низвергать. Не было бы никакой нужды ни в насильственной революции, ни в диктатуре, которая является неизбежным последствием революционной победы. Однако нынешний упадочный капитализм оставляет мало места для гуманитарно-пацифистских иллюзий.

Рабочий класс, не говоря о полупролетарских массах, неоднороден как социально, так и политически. Классовая борьба порождает формирование авангарда, впитывающего в себя лучшие элементы класса. Революция возможна тогда, когда авангарду удается повести за собою большинство пролетариата. Но это вовсе не значит, что внутренние противоречия среди самих трудящихся исчезают. В момент высшего подъема революции они, правда, смягчаются, но только затем, чтобы на новом этапе проявиться снова во всей остроте. Таков ход революции в целом. Таков был ее ход в Кронштадте. Когда умники в туфлях хотят задним числом предписать Октябрьской революции другой маршрут, мы можем только почтительно попросить их указать нам, где и когда собственно их великолепные принципы оказались подтвержденными на практике, хотя бы частично, хотя бы в тенденции? Где те признаки, которые позволяют рассчитывать на торжество этих принципов в будущем? Ответа мы, конечно, не дождемся.

Революция имеет свои законы. Мы давно уже формулировали те «уроки Октября»104, которые имеют не только русское, но и международное значение. Никаких других «уроков» никто даже не пытался предложить. Испанская революция подтверждает «уроки Октября» методом от обратного. А суровые критики молчат или виляют. Испанское правительство «Народного фронта» душит социалистическую революцию и расстреливает революционеров. Анархисты участвуют в этом правительстве или, когда их выгоняют, продолжают поддерживать палачей. А их иностранные союзники и адвокаты занимаются тем временем защитой… Кронштадтского мятежа от жестоких большевиков. Постыдная комедия!

Сегодняшние споры вокруг Кронштадта располагаются по тем же классовым осям, что и само Кронштадтское восстание, когда реакционная часть матросов пыталась опрокинуть пролетарскую диктатуру. Чувствуя свое бессилие на арене сегодняшней революционной политики, мелкобуржуазные путаники и эклектики пытаются использовать старый кронштадтский эпизод для борьбы против Четвертого Интернационала, т.е. международной партии пролетарской революции. Эти новейшие «кронштадтцы» будут также разбиты – правда, без употребления оружия, так как у них, к счастью, нет крепости.

Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев), № 66—67

ЕЩЕ ОБ УСМИРЕНИИ КРОНШТАДТА

В своей недавней статье о «Кронштадте» я пытался поставить вопрос в политической плоскости. Но многих интересует проблема личной «ответственности». Суварин, который из вялого марксиста стал восторженным сикофантом, утверждает в своей книге о Сталине, что я в автобиографии сознательно умалчиваю о Кронштадтском восстании: есть подвиги, иронизирует он, которыми не гордятся. Цилига105 в своей книге «В стране великой лжи» передает, что при усмирении Кронштадта мною расстреляно было «больше десяти тысяч моряков» (я сомневаюсь, чтоб в тот период во всем Балтийском флоте было такое число). Иные критики высказываются в таком смысле: да, восстание объективно имело контрреволюционный характер, но зачем Троцкий применил при усмирении и после усмирения столь беспощадные репрессии?

Я ни разу не касался этого вопроса. Не потому, что мне нужно было что– либо скрывать, а как раз наоборот, потому что мне нечего было сказать. Дело в том, что я лично не принимал ни малейшего участия ни в усмирении Кронштадтского восстания, ни в репрессиях после усмирения. В моих глазах самый факт этот не имеет политического значения. Я был членом правительства, считал необходимым усмирение восстания и, стало быть, несу за усмирение ответственность. Только в этих пределах я и отвечал до сих пор на критику. Но когда моралисты начинают приставать ко мне лично, обвиняя меня в чрезмерной жестокости, не вызывающейся обстоятельствами, я считаю себя вправе сказать: «Господа моралисты, вы немножко привираете».

Восстание вспыхнуло во время моего пребывания на Урале. С Урала я прибыл прямо в Москву, на 10-й съезд партии. Решение о том, чтоб подавить восстание военной силой, если не удастся побудить крепость к сдаче, сперва путем мирных переговоров, затем путем ультиматума, – такое общее решение было принято при непосредственном моем участии. Но после вынесения решения я продолжал оставаться в Москве и не принимал ни прямого, ни косвенного участия в военных операциях. Что касается последовавших позже репрессий, то они были целиком делом Чека.

Почему так вышло, что я лично не отправился в Кронштадт? Причина имела политический характер. Восстание вспыхнуло во время дискуссии по так называемому вопросу о «профессиональных союзах». Политическая работа в Кронштадте была в руках Петроградского комитета, во главе которого стоял Зиновьев. Главным, наиболее неутомимым и горячим лидером в борьбе против меня во время дискуссии был тот же Зиновьев. До поездки на Урал я был в Петрограде, выступал на собрании моряков-коммунистов. Общий дух собрания произвел на меня крайне неблагоприятное впечатление. Франтоватые и сытые матросы, коммунисты только по имени, производили впечатление паразитов по сравнению с тогдашними рабочими и красноармейцами. Кампания велась со стороны Петроградского комитета крайне демагогически. Командный состав флота был изолирован и запуган. Резолюция Зиновьева получила, вероятно, не менее 90 %. Помню, я говорил по этому поводу самому Зиновьеву: «У вас все очень хорошо, пока не становится сразу очень плохо». Зиновьев был со мной после этого на Урале, там он получил срочное сообщение, что в Кронштадте становится «очень плохо». Матросы-«коммунисты», поддерживавшие резолюцию Зиновьева, приняли в подавляющем большинстве участие в мятеже. Я считал, и Политбюро против этого не возражало, что переговоры с матросами и, в случае необходимости, усмирение их должно лечь на тех вождей, которые вчера пользовались политическим доверием этих матросов. Иначе кронштадтцы поймут дело так, что я приехал мстить им за то, что они голосовали против меня во время партийной дискуссии.

Правильны ли были эти соображения или нет, но, во всяком случае, именно они определили мое поведение. Я совершенно и демонстративно отстранился от этого дела. Что касается репрессий, то ими, насколько помню, руководил непосредственно Дзержинский, который вообще не терпел вмешательства в свои функции (и правильно делал).

Были ли излишние жертвы, не знаю. Дзержинскому верю в этой сфере больше, чем его запоздалым критикам. Решать теперь, апостериори, кого и как нужно было покарать, я не берусь за полным отсутствием данных. Суждения по этому поводу Виктора Сержа – из третьих рук – не имеют в моих глазах никакой цены. Но я готов признать, что гражданская война не есть школа гуманности. Идеалисты и пацифисты всегда обвиняли революцию в «эксцессах». Но суть такова, что эти «эксцессы» вытекают из самой природы революции, которая сама является «эксцессом» истории. Кому угодно, пусть отвергает на этом основании (в статейках) революцию вообще. Я ее не отвергаю. В этом смысле я несу за усмирение Кронштадтского мятежа ответственность полностью и целиком.

Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев), № 70

ИХ МОРАЛЬ И НАША

(Памяти Льва Седова)

Испарения морали

В эпохи торжествующей реакции господа демократы, социал-демократы, анархисты и другие представители «левого» лагеря начинают выделять из себя в удвоенном количестве испарения морали, подобно тому, как люди вдвойне потеют от страха. Пересказывая своими словами десять заповедей или Нагорную проповедь, эти моралисты адресуются не столько к торжествующей реакции, сколько к гонимым ею революционерам, которые своими «эксцессами» и «аморальными» принципами «провоцируют» реакцию и дают ей моральное оправдание. Между тем есть простое, но верное средство избежать реакции: нужно напрячься и нравственно возродиться. Образцы нравственного совершенства раздаются желающим даром во всех заинтересованных редакциях.

Классовая основа этой фальшивой и напыщенной проповеди: интеллигентская мелкая буржуазия. Политическая основа: бессилие и растерянность перед наступлением реакции. Психологическая основа: стремление преодолеть чувство собственной несостоятельности при помощи маскарадной бороды пророка.

Излюбленным приемом морализирующего филистера является отождествление образа действий реакции и революции. Успех приема достигается при помощи формальных аналогий. Царизм и большевизм – близнецы. Близнецов можно открыть также в фашизме и коммунизме. Можно составить перечень общих черт католицизма или, уже, иезуитизма и большевизма. Со своей стороны, Гитлер и Муссолини, пользуясь совершенно тем же методом, доказывают, что либерализм, демократия и большевизм представляют лишь разные проявления одного и того же зла. Наиболее широкое признание встречает ныне та мысль, что сталинизм и троцкизм «по существу» – одно и то же. На этом сходятся либералы, демократы, благочестивые католики, идеалисты, прагматисты, анархисты и фашисты. Если сталинцы не имеют возможности примкнуть к этому «Народному фронту», то только потому, что случайно заняты истреблением троцкистов.

Основная черта этих сближений и уподоблений в том, что они совершенно игнорируют материальную основу разных течений, т.е. их классовую природу и, тем самым, их объективную историческую роль. Взамен этого они оценивают и классифицируют разные течения по какому-либо внешнему и второстепенному признаку, чаще всего – по их отношению к тому или другому абстрактному принципу, который для данного классификатора имеет особую профессиональную ценность. Так, для римского папы франкмасоны, дарвинисты, марксисты и анархисты представляют близнецов, ибо все они святотатственно отрицают беспорочное зачатие. Для Гитлера близнецами являются либерализм и марксизм, ибо они игнорируют «кровь и честь». Для демократа фашизм и большевизм – двойники, ибо они не склоняются перед всеобщим избирательным правом. И так далее.

Известные общие черты у сгруппированных выше течений несомненны. Но суть в том, что развитие человеческого рода не исчерпывается ни всеобщим избирательным правом, ни «кровью и честью», ни догматом беспорочного зачатия. Исторический процесс означает прежде всего борьбу классов, причем разные классы во имя разных целей могут в известных случаях применять сходные средства. Иначе, в сущности, и не может быть. Борющиеся армии всегда более или менее симметричны, и если б в их методах борьбы не было ничего общего, они не могли бы наносить друг другу ударов.

Темный крестьянин или лавочник, если он, не понимая ни происхождения, ни смысла борьбы между пролетариатом и буржуазией, оказывается меж двух огней, будет с одинаковой ненавистью относиться к обоим воюющим лагерям. А что такое все эти демократические моралисты? Идеологи промежуточных слоев, попавших или боящихся попасть меж двух огней. Главные черты пророков этого типа: чуждость великим историческим движениям, заскорузлый консерватизм мышления, самодовольство ограниченности и примитивнейшая политическая трусость. Моралисты больше всего хотят, чтоб история оставила их в покое, с их книжками, журнальчиками, подписчиками, здравым смыслом и нравственными прописями. Но история не оставляет их в покое. То слева, то справа она наносит им тумаки. Ясно: революция и реакция, царизм и большевизм, коммунизм и фашизм, сталинизм и троцкизм – все это двойники. Кто сомневается, может прощупать симметричные шишки на черепе самих моралистов, с правой и с левой стороны.

Марксистский аморализм и вечные истины

Наиболее популярное и наиболее импонирующее обвинение, направленное против большевистского «аморализма», находит свою опору в так называемом иезуитском правиле большевизма: «цель оправдывает средства». Отсюда уже нетрудно сделать дальнейший вывод: так как троцкисты, подобно всем большевикам (или марксистам), не признают принципов морали, следовательно, между троцкизмом и сталинизмом нет «принципиальной» разницы. Что и требовалось доказать.

Один американский еженедельник, весьма вульгарный и циничный, произвел насчет морали большевизма маленькую анкету, которая, как водится, должна была одновременно служить целям этики и рекламы. Неподражаемый Г.Дж. Уэллс, гомерическое самодовольство которого всегда превосходило его незаурядную фантазию, не замедлил солидаризироваться с реакционными снобами из «Коммон сенс»106. Здесь все в порядке. Но и те из участников анкеты, которые считали нужным взять большевизм под свою защиту, делали это, в большинстве случаев, не без застенчивых оговорок:

принципы марксизма, конечно, плохи, но среди большевиков встречаются, тем не менее, достойные люди (Истмен107). Поистине, некоторые «друзья» опаснее врагов.

Если мы захотим взять господ обличителей всерьез, то должны будем прежде всего спросить их, каковы же их собственные принципы морали. Вот вопрос, на который мы вряд ли получим ответ. Допустим, в самом деле, что ни личная, ни социальная цели не могут оправдать средства. Тогда нужно, очевидно, искать других критериев, вне исторического общества и тех целей, которые выдвигаются его развитием. Где же? Раз не на земле, то на небесах. Попы уже давно открыли безошибочные критерии морали в божественном откровении. Светские попики говорят о вечных истинах морали, не называя свой первоисточник. Мы вправе, однако, заключить: раз эти истины вечны, значит, они должны были существовать не только до появления на земле полуобезьяны-получеловека, но и до возникновения Солнечной системы. Откуда же они, собственно, взялись? Без бога теория вечной морали никак обойтись не может.

Моралисты англосаксонского типа, поскольку они не ограничиваются рационалистическим утилитаризмом, этикой буржуазного бухгалтера, выступают в качестве сознательных или бессознательных учеников виконта Шефтсбери (Shaftesbury), который в начале XVIII века (!) выводил нравственные суждения из особого «морального чувства» (moral sense), раз навсегда будто бы данного человеку108. Сверхклассовая мораль неизбежно ведет к признанию особой субстанции, «морального чувства», «совести» как некоего абсолюта, который является не чем иным, как философски-трусливым псевдонимом бога. Независимая от «целей», т.е. от общества, мораль – выводить ли ее из вечных истин или из «природы человека» – оказывается, в конце концов, разновидностью «натуральной теологии» (natural theology). Небеса остаются единственной укрепленной позицией для военных операций против диалектического материализма.

В России возникла в конце прошлого столетия целая школа «марксистов» (Струве, Бердяев, Булгаков и другие), которая хотела дополнить учение Маркса самодовлеющим, т.е. надклассовым нравственным началом. Эти люди начали, конечно, с Канта и категорического императива. Но чем они кончили? Струве ныне – отставной министр крымского барона Врангеля и верный сын церкви; Булгаков – православный священник; Бердяев истолковывает на разных языках Апокалипсис. Столь неожиданная, на первый взгляд, метаморфоза объясняется отнюдь не «славянской душой» – у Струве немецкая душа, – а размахом социальной борьбы в России. Основная тенденция этой метаморфозы, по существу, интернациональна.

Классический философский идеализм, поскольку он в свое время стремился секуляризовать мораль, т.е. освободить ее от религиозной санкции, представлял огромный шаг вперед (Гегель). Но, оторвавшись от неба, мораль нуждалась в земных корнях. Открыть эти корни и было одной из задач материализма. После Шефтсбери жил Дарвин, после Гегеля – Маркс. Апеллировать ныне к «вечным истинам» морали значит пытаться повернуть колесо назад. Философский идеализм – только этап: от религии к материализму или, наоборот, от материализма к религии.

«Цель оправдывает средства»

Иезуитский орден, созданный в первой половине XVI века для отпора протестантизму, никогда не учил, к слову сказать, что всякое средство, хотя бы и преступное с точки зрения католической морали, допустимо, если только оно ведет к «цели», т.е. к торжеству католицизма. Такая внутренне противоречивая и психологически немыслимая доктрина была злонамеренно приписана иезуитам их протестантскими, а отчасти и католическими противниками, которые не стеснялись в средствах для достижения своей цели. Иезуитские теологи, которых, как и теологов других школ, занимал вопрос о личной ответственности, учили на самом деле, что средство само по себе может быть индифферентным, но что моральное оправдание или осуждение данного средства вытекает из цели. Так, выстрел сам по себе безразличен, выстрел в бешеную собаку, угрожающую ребенку, – благо; выстрел с целью насилия или убийства – преступление. Ничего другого, кроме этих общих мест, богословы ордена не хотели сказать. Что касается их практической морали, то иезуиты вовсе не были хуже других монахов или католических священников; наоборот, скорее возвышались над ними, во всяком случае, были последовательнее, смелее и проницательнее других. Иезуиты представляли воинствующую организацию, замкнутую, строго централизованную, наступательную и опасную не только для врагов, но и для союзников. По психологии и методам действий иезуит «героической» эпохи отличался от среднего кюре, как воин церкви от ее лавочника. У нас нет основания идеализировать ни того, ни другого. Но совсем уж недостойно глядеть на фанатика-воина глазами тупого и ленивого лавочника.

Если оставаться в области чисто формальных или психологических уподоблений, то можно, пожалуй, сказать, что большевики относятся к демократам и социал-демократам всех оттенков, как иезуиты – к мирной церковной иерархии. Рядом с революционными марксистами социал-демократы и центристы кажутся умственными недорослями или знахарями рядом с докторами: ни одного вопроса они не продумывают до конца, верят в силу заклинаний и трусливо обходят каждую трудность в надежде на чудо. Оппортунисты – мирные лавочники социалистической идеи, тогда как большевики – ее убежденные воины. Отсюда ненависть к большевикам и клевета на них со стороны тех, которые имеют с избытком их исторически обусловленные недостатки, но не имеют ни одного из их достоинств.

Однако сопоставление большевиков с иезуитами остается все же совершенно односторонним и поверхностным, скорее литературным, чем историческим. В соответствии с характером и интересами тех классов, на которые они опирались, иезуиты представляли реакцию, протестанты – прогресс. Ограниченность этого «прогресса» находила, в свою очередь, прямое выражение в морали протестантов. Так, «очищенное» им учение Христа вовсе не мешало городскому буржуа Лютеру призывать к истреблению восставших крестьян, как «бешеных собак». Доктор Мартин считал, очевидно, что «цель оправдывает средства» еще прежде, чем это правило было приписано иезуитам. В свою очередь, иезуиты в соперничестве с протестантизмом все больше приспособлялись к духу буржуазного общества и из трех обетов, бедности, целомудрия и послушания, сохраняли лишь третий, да и то в крайне смягченном виде. С точки зрения христианского идеала, мораль иезуитов падала тем ниже, чем больше они переставали быть иезуитами. Воины церкви становились ее бюрократами и, как все бюрократы, изрядными мошенниками.

Иезуитизм и утилитаризм

Эта краткая справка достаточна, пожалуй, чтоб показать, сколько нужно невежества и ограниченности, чтоб брать всерьез противопоставление «иезуитского» принципа «цель оправдывает средства» другой, очевидно, более высокой морали, где каждое «средство» несет на себе свой собственный нравственный ярлычок, как товары в магазинах с твердыми ценами. Замечательно, что здравый смысл англосаксонского филистера умудряется возмущаться «иезуитским» принципом и одновременно вдохновляться моралью утилитаризма, столь характерной для британской философии. Между тем критерий Бентама – Джона Милля «Возможно большее счастье возможно большего числа» («The greatest possible happiness of the greatest possible number») означает: моральны те средства, которые ведут к общему благу как высшей цели109. В своей общей философской формулировке англосаксонский утилитаризм полностью совпадает, таким образом, с «иезуитским» принципом «цель оправдывает средства». Эмпиризм, как видим, существует на свете для того, чтоб освобождать от необходимости сводить концы с концами.

Герберт Спенсер110, эмпиризму которого Дарвин привил идею «эволюции», как прививают оспу, учил, что в области морали эволюция идет от «ощущений» к «идеям». Ощущения навязывают критерий непосредственного удовольствия, тогда как идеи позволяют руководствоваться критерием будущего, более длительного и высокого удовольствия. Критерием морали является, таким образом, и здесь «удовольствие» или «счастье». Но содержание этого критерия расширяется и углубляется в зависимости от уровня «эволюции». Таким образом, и Герберт Спенсер, методами своего «эволюционного» утилитаризма, показал, что принцип «цель оправдывает средства» не заключает в себе ничего безнравственного.

Наивно, однако, было бы ждать от этого абстрактного «принципа» ответа на практический вопрос: что можно и чего нельзя делать? К тому же принцип «цель оправдывает средства», естественно, порождает вопрос: а что же оправдывает цель? В практической жизни, как и в историческом движении, цель и средство непрерывно меняются местами. Строящаяся машина является «целью» производства, чтоб, поступив затем на завод, стать его «средством». Демократия является в известные эпохи «целью» классовой борьбы, чтоб превратиться затем в ее «средство». Не заключая в себе ровно ничего безнравственного, так называемый иезуитский принцип не разрешает, однако, проблему морали.

«Эволюционный» утилитаризм Спенсера также покидает нас без ответа на полпути, ибо, вслед за Дарвином, пытается растворить конкретную историческую мораль в биологических потребностях или в «социальных инстинктах», свойственных стадным животным, тогда как самое понятие морали возникает лишь в антагонистической среде, т.е. в обществе, расчлененном на классы.

Буржуазный эволюционизм останавливается бессильно у порога исторического общества, ибо не хочет признать главную пружину эволюции общественных форм: борьбу классов. Мораль есть лишь одна из идеологических функций этой борьбы. Господствующий класс навязывает обществу свои цели и приучает считать безнравственными все те средства, которые противоречат его целям. Такова главная функция официальной морали. Она преследует «возможно большее счастье» не большинства, а маленького и все уменьшающегося меньшинства. Подобный режим не мог бы держаться и недели на одном насилии. Он нуждается в цементе морали. Выработка этого цемента составляет профессию мелкобуржуазных теоретиков и моралистов. Они играют всеми цветами радуги, но остаются в последнем счете апостолами рабства и подчинения.

«Общеобязательные правила морали»

Кто не хочет возвращаться к Моисею, Христу или Магомету, ни довольствоваться эклектической окрошкой, тому остается признать, что мораль является продуктом общественного развития; что в ней нет ничего неизменного; что она служит общественным интересам; что эти интересы противоречивы; что мораль больше, чем какая-либо другая форма идеологии, имеет классовый характер.

Но ведь существуют же элементарные правила морали, выработанные развитием человечества как целого и необходимые для жизни всякого коллектива? Существуют, несомненно, но сила их действия крайне ограничена и неустойчива. «Общеобязательные» нормы тем менее действительны, чем более острый характер принимает классовая борьба. Высшей формой классовой борьбы является гражданская война, которая взрывает на воздух все нравственные связи между враждебными классами.

В «нормальных» условиях «нормальный» человек соблюдает заповедь «не убий!». Но если он убьет в исключительных условиях самообороны, то его оправдают присяжные. Если, наоборот, он падет жертвой убийцы, то убийцу убьет суд. Необходимость суда, как и самообороны, вытекает из антагонизма интересов. Что касается государства, то в мирное время оно ограничивается легализованными убийствами единиц, чтобы во время войны превратить «общеобязательную» заповедь «не убий!» в свою противоположность. Самые «гуманные» правительства, которые в мирное время «ненавидят» войну, провозглашают во время войны высшим долгом своей армии истребить как можно большую часть человечества.

Так называемые общепризнанные правила морали сохраняют, по существу своему, алгебраический, т.е. неопределенный характер. Они выражают лишь тот факт, что человек в своем индивидуальном поведении связан известными общими нормами, вытекающими из его принадлежности к обществу. Высшим обобщением этих норм является «категорический императив» Канта. Но, несмотря на занимаемое им на философском Олимпе высокое положение, этот императив не содержит в себе ровно ничего категорического, ибо ничего конкретного. Это оболочка без содержания111.

Причина пустоты общеобязательных форм заключается в том, что во всех решающих вопросах люди ощущают свою принадлежность к классу гораздо глубже и непосредственнее, чем к «обществу». Нормы «общеобязательной» морали заполняются на деле классовым, т.е. антагонистическим содержанием. Нравственная норма становится тем категоричнее, чем менее она «общеобязательна». Солидарность рабочих, особенно стачечников или баррикадных бойцов, неизмеримо «категоричнее», чем человеческая солидарность вообще.

Буржуазия, которая далеко превосходит пролетариат законченностью и непримиримостью классового сознания, жизненно заинтересована в том, чтоб навязать свою мораль эксплуатируемым массам. Именно для этого конкретные нормы буржуазного катехизиса прикрываются моральными абстракциями, которые ставятся под покровительство религии, философии или того ублюдка, который называется «здравым смыслом». Апелляция к абстрактным нормам является не бескорыстной философской ошибкой, а необходимым элементом в механике классового обмана. Разоблачение этого обмана, который имеет за собой традицию тысячелетий, есть первая обязанность пролетарского революционера.

Кризис демократической морали

Чтоб обеспечить торжество своих интересов в больших вопросах, господствующие классы вынуждены идти во второстепенных вопросах на уступки, разумеется, лишь до тех пор, пока эти уступки мирятся с бухгалтерией. В эпоху капиталистического подъема, особенно в последние десятилетия перед войной, эти уступки, по крайней мере, в отношении верхних слоев пролетариата, имели вполне реальный характер. Промышленность того времени почти непрерывно шла в гору. Благосостояние цивилизованных наций, отчасти и рабочих масс, поднималось. Демократия казалась незыблемой. Рабочие организации росли. Вместе с тем росли реформистские тенденции. Отношения между классами, по крайней мере внешним образом, смягчались. Так устанавливались в социальных отношениях, наряду с нормами демократии и привычками социального мира, некоторые элементарные правила морали. Создавалось впечатление все более свободного, справедливого и гуманного общества. Восходящая линия прогресса казалась «здравому смыслу» бесконечной.

Вместо этого разразилась, однако, война, со свитой потрясений, кризисов, катастроф, эпидемий, одичания. Хозяйственная жизнь человечества зашла в тупик. Классовые антагонизмы обострились и обнажились. Предохранительные механизмы демократии стали взрываться один за другим. Элементарные правила морали оказались еще более хрупкими, чем учреждения демократии и иллюзии реформизма. Ложь, клевета, взяточничество, подкуп, насилия, убийства получили небывалые размеры. Ошеломленным простакам казалось, что все эти неприятности являются временным результатом войны. На самом деле они были и остаются проявлениями империалистского упадка. Загнивание капитализма означает загнивание современного общества, с его правом и моралью.

«Синтезом» империалистской мерзости является фашизм как прямое порождение банкротства буржуазной демократии пред лицом задач империалистской эпохи. Остатки демократии продолжают держаться еще только в наиболее богатых капиталистических аристократиях: на каждого «демократа» в Англии, Франции, Голландии, Бельгии приходится некоторое число колониальных рабов; демократией Соединенных Штатов командуют «60 семейств»112 и пр. Во всех демократиях быстро растут к тому же элементы фашизма. Сталинизм есть, в свою очередь, продукт империалистского давления на отсталое и изолированное рабочее государство, своего рода симметричное дополнение фашизма.

В то время как идеалистические филистеры – анархисты, конечно, на первом месте – неутомимо обличают марксистский «аморализм» в своей печати, американские тресты расходуют, по словам Джона Льюиса (CIO)113, не менее восьмидесяти миллионов долларов в год на практическую борьбу с революционной «деморализацией», т.е. на шпионаж, подкуп рабочих, фальшивые обвинения и убийства из-за угла. Категорический императив выбирает иногда обходные пути для своего торжества!114

Отметим для справедливости, что наиболее искренние и вместе наиболее ограниченные мелкобуржуазные моралисты живут и сегодня еще идеализированными воспоминаниями вчерашнего дня и надеждами на его возвращение. Они не понимают, что мораль есть функция классовой борьбы;

что демократическая мораль отвечала эпохе либерального и прогрессивного капитализма; что обострение классовой борьбы, проходящее через всю новейшую эпоху, окончательно и бесповоротно разрушало эту мораль; что на смену ей пришла мораль фашизма, с одной стороны, мораль пролетарской революции – с другой.

«Здравый смысл»

Демократия и «общепризнанная» мораль являются не единственными жертвами империализма. Третьим пострадавшим является «общечеловеческий» здравый смысл. Эта низшая форма интеллекта не только необходима при всех условиях, но и достаточна при известных условиях. Основной капитал здравого смысла состоит из элементарных выводов общечеловеческого опыта: не класть пальцев в огонь, идти по возможности по прямой линии, не дразнить злых собак… и пр., и пр. При устойчивости социальной среды здравый смысл оказывается достаточен, чтоб торговать, лечить, писать статьи, руководить профессиональным союзом, голосовать в парламенте, заводить семью и плодить детей. Но когда тот же здравый смысл пытается выйти за свои законные пределы на арену более сложных обобщений, он обнаруживает себя лишь как сгусток предрассудков определенного класса и определенной эпохи. Уже простой капиталистический кризис ставит здравый смысл в тупик; а пред лицом таких катастроф, как революции, контрреволюции и войны, здравый смысл оказывается круглым дураком. Для познания катастрофических нарушений «нормального» хода вещей нужны более высокие качества интеллекта, философское выражение которым дал до сих пор только диалектический материализм.

Макс Истмен, который с успехом стремится сообщить «здравому смыслу» как можно более привлекательную литературную форму, сделал себе из борьбы с диалектикой нечто вроде профессии. Консервативные банальности здравого смысла в сочетании с хорошим стилем Истмен всерьез принимает за «науку революции». Поддерживая реакционных снобов из «Common Sense», он с неподражаемой уверенностью поучает человечество, что если б Троцкий руководствовался не марксистской доктриной, а здравым смыслом, то он… не потерял бы власти. Та внутренняя диалектика, которая проявлялась до сих пор в чередовании этапов во всех революциях, для Истмена не существует. Смена революции реакцией определяется для него недостаточным уважением к здравому смыслу, Истмен не понимает, что как раз Сталин оказался в историческом смысле жертвой здравого смысла, т.е. его недостаточности, ибо та власть, которою он обладает, служит целям, враждебным большевизму. Наоборот, марксистская доктрина позволила нам своевременно оторваться от термидорианской бюрократии и продолжать служить целям международного социализма.

Всякая наука, в том числе и «наука революции», проверяется опытом. Так как Истмен хорошо знает, как удержать революционную власть в условиях мировой контрреволюции, то он, надо надеяться, знает также, как можно завоевать власть. Было бы очень желательно, чтоб он раскрыл, наконец, свои секреты. Лучше всего это сделать в виде проекта программы революционной партии под заглавием: как завоевать и как удержать власть. Мы боимся, однако, что именно здравый смысл побудит Истмена воздержаться от столь рискованного предприятия. И на этот раз здравый смысл будет прав.

Марксистская доктрина, которой Истмен, увы, никогда не понимал, позволила нам предвидеть неизбежность, при известных исторических условиях, советского Термидора со всей его свитой преступлений. Та же доктрина задолго предсказала неизбежность крушения буржуазной демократии и ее морали. Между тем доктринеры «здравого смысла» оказались застигнуты фашизмом и сталинизмом врасплох. Здравый смысл оперирует неизменными величинами в мире, где неизменна только изменяемость. Диалектика, наоборот, берет все явления, учреждения и нормы в их возникновении, развитии и распаде. Диалектическое отношение к морали как к служебному и преходящему продукту классовой борьбы кажется здравому смыслу «аморализмом». Между тем нет ничего более черствого, ограниченного, самодовольного и циничного, чем мораль здравого смысла!

Моралисты и ГПУ

Повод к крестовому походу против большевистского «аморализма» подали московские процессы. Однако поход открылся не сразу. Дело в том, что в большинстве своем моралисты, прямо или косвенно, состояли друзьями Кремля. В качестве таковых они долго пытались скрыть свое изумление и даже делали вид, будто ничего особенного не произошло.

Между тем московские процессы отнюдь не явились случайностью. Раболепство, лицемерие, официальный культ лжи, подкуп и все другие виды коррупции начали пышно расцветать в Москве уж с 1924—1925 годов. Будущие судебные подлоги открыто готовились на глазах всего мира. В предупреждениях недостатка не было. Однако «друзья» не хотели ничего замечать. Немудрено: большинство этих господ, в свое время непримиримо враждебных Октябрьской революции, примирялось с Советским Союзом лишь по мере его термидорианского перерождения: мелкобуржуазная демократия Запада узнавала в мелкобуржуазной бюрократии Востока родственную душу.

Действительно ли эти люди верили московским обвинениям? Верили лишь наиболее тупые. Остальные не хотели себя тревожить проверкой. Стоит ли нарушать лестную, удобную и нередко выгодную дружбу с советскими посольствами? К тому же – о, они не забывали и об этом! – неосторожная правда может причинить ущерб престижу СССР. Эти люди прикрывали преступления утилитарными соображениями, т.е. открыто применяли принцип «цель оправдывает средства».

Инициативу бесстыдства взял на себя королевский советник Притт115, который успел в Москве своевременно заглянуть под хитон сталинской Фемиды и нашел там все в полном порядке. Ромен Роллан, нравственный авторитет которого высоко расценивается бухгалтерами советского издательства, поспешил выступить с одним из своих манифестов, где меланхолический лиризм сочетается с сенильным цинизмом. Французская Лига прав человека, громившая «аморализм Ленина и Троцкого» в 1917 году, когда они порвали военный союз с Францией, поспешила прикрыть преступления Сталина в 1936 году, в интересах франко-советского договора. Патриотическая цель оправдывает, как известно, всякие средства. «Nation» и «New Republic» закрывали глаза на подвиги Ягоды, ибо «дружба» с СССР стала залогом их собственного авторитета. Нет, всего лишь год тому назад эти господа вовсе не говорили, что сталинизм и троцкизм – одно и то же. Они открыто стояли за Сталина, за его реализм, за его юстицию и за его Ягоду. На этой позиции они держались так долго, как могли.

До момента казни Тухачевского, Якира и др. крупная буржуазия демократических стран не без удовольствия, хоть и прикрытого брезгливостью, наблюдала истребление революционеров в СССР. В этом смысле «Nation» и «New Republic», не говоря уж о Дюранти, Луи Фишере и им подобных проститутках пера, шли полностью навстречу интересам «демократического» империализма. Казнь генералов встревожила буржуазию, заставив ее понять, что далеко зашедшее разложение сталинского аппарата может облегчить работу Гитлеру, Муссолини и микадо. «Нью-Йорк таймс» начал осторожно, но настойчиво поправлять своего собственного Дюранти. Парижский «Тан» чуть-чуть приоткрыл столбцы для освещения действительного положения в СССР. Что касается мелкобуржуазных моралистов и сикофантов, то они никогда не были чем-либо иным, как подголосками капиталистических классов. К тому же после того, как Комиссия Джона Дьюи116 вынесла свой вердикт, для всякого мало-мальски мыслящего человека стало ясно, что дальнейшая открытая защита ГПУ означает риск политической и моральной смерти. Только с этого момента «друзья» решили извлечь на свет божий вечные истины морали, т.е. занять вторую линию траншей.

Не последнее место среди моралистов занимают перепуганные сталинцы или полусталинцы. Юджин Лайонс117 в течение нескольких лет отлично уживался с термидорианской кликой, считая себя почти большевиком. Отшатнувшись от Кремля – повод для нас безразличен, – он, разумеется, немедленно же очутился на облаках идеализма. Листон Оок еще недавно пользовался таким доверием Коминтерна, что ему поручено было руководство республиканской пропагандой в Испании на английском языке. Это не помешало ему, разумеется, отказавшись от должности, отказаться и от азбуки марксизма. Невозвращенец Вальтер Кривицкий118, троцкистов – бывший член Исполкома Коминтерна Альфред Росмер. Юристом при Комиссии Дьюи был знаменитый американский адвокат, прославившийся во многих политических процессах, Джон Ф. Файнерти. Комиссия полностью оправдала Троцкого и пришла к заключению, что московские открытые процессы были инсценировкой и судебным фарсом. – Примеч. науч. ред.

порвав с ГПУ, сразу перешел к буржуазной демократии. По-видимому, такова же метаморфоза и престарелого Шарля Раппопорта119. Выбросив за борт свой сталинизм, люди такого типа – их много – не могут не искать в доводах абстрактной морали компенсацию за пережитое ими разочарование или идейное унижение. Спросите их: почему из рядов Коминтерна и ГПУ они перешли в лагерь буржуазии? Ответ готов: «Троцкизм не лучше сталинизма».

Политическая расстановка фигур


Поделиться книгой:



Регистрация