Его дед, Уильям Диккенс, начинал жизнь лакеем, женился на горничной и со временем стал управляющим в Кру-Холле, поместье Джона Кру, члена парламента от Честера. У него было двое сыновей, Уильям и Джон, но речь пойдет только о Джоне: во-первых, он отец величайшего романиста Англии, а во-вторых, послужил прототипом для самого знаменитого персонажа, созданного сыном, – мистера Микобера. Отец умер вскоре после рождения Джона, а его вдова осталась экономкой в Кру-Холле еще на тридцать пять лет. Потом ей назначили пенсию. Хозяева, семейство Кру, дали образование сыновьям управляющего и обеспечили их будущее. Они помогли Джону получить место в финансовом отделе морского ведомства, где он свел дружбу с молодым чиновником и со временем женился на его сестре Элизабет Барроу. Судя по отзывам, Джон Диккенс был щеголем, всегда прекрасно одевался и постоянно теребил связку печатей, прикрепленных к его часам. Похоже, он знал толк в хорошем вине: когда его арестовали за долги во второй раз, иск подала винодельческая фирма. С самого начала семейной жизни он испытывал финансовые трудности и всегда был готов взять в долг деньги, если находился какой-нибудь простак, который шел на это.
Чарлз, второй сын Джона и Элизабет Диккенс, родился в 1812 году в Портси, но уже через два года отца перевели в Лондон, а еще через три – в Чатэм. Здесь мальчика определили в школу, и он начал читать книги. У отца была небольшая библиотека: «Том Джонс», «Векфилдский священник»[41], «Жиль Блаз»[42], «Дон Кихот», «Родрик Рэндом» и «Перигрин Пикль»[43]. Чарлз читал и перечитывал эти книги, и его собственные романы показывают, какое большое влияние они на него оказали. В 1822 году Джон Диккенс, к тому времени отец пятерых детей, вернулся в Лондон; Чарлза оставили в Чатэме, он продолжал учиться и воссоединился с семьей только через несколько месяцев. Они поселились в Кэмден-Тауне, пригороде Лондона, в доме, который впоследствии Диккенс опишет как дом Микобера. Джон Диккенс, хоть и зарабатывал больше трехсот фунтов в год (что, примерно, соответствует теперешним пяти тысячам долларов), был в стесненных обстоятельствах более обычного, денег не хватило даже на то, чтобы определить маленького Чарлза в школу. К его неудовольствию, ему поручили следить за малышами, чистить одежду и обувь и помогать по хозяйству. В свободное время он слонялся по Кэмден-Тауну, «унылому местечку, окруженному полями и канавами», и по соседним районам – Сомерс-Таун и Кентиш-Таун; со временем, осваивая отдаленные районы, он познакомился с Сохо и Лаймхаусом.
Дела шли так плохо, что миссис Диккенс решила открыть школу для детей, чьи родители жили в Индии: она взяла деньги в долг, чтобы арендовать помещение, и напечатала приглашения, которые дети опускали в почтовые ящики в дома по соседству. Но ни один ученик не пришел. Долги душили семью, и Чарлза посылали отдавать в залог все, за что можно получить хоть какие-нибудь деньги; а книги, драгоценные книги, так много значившие для него, продали букинисту. Потом Джеймс Ламберт, пасынок сестры миссис Диккенс, предложил Чарлзу работать за шесть-семь шиллингов в неделю на фабрике ваксы, совладельцем которой он был. Родители с благодарностью приняли предложение, а Чарлз впал в отчаяние. Мальчика задела за живое их радость, что они могут сбыть его с рук. Ему исполнилось двенадцать лет, он был ловкий, энергичный и смышленый, и его не оставляло «острое чувство покинутости».
Вскоре пришла давно ожидаемая расплата: Джона Диккенса арестовали за долги и посадили в «Маршалси»; позже, заложив последнее, что осталось, к нему присоединились жена и дети. «Маршалси» и «Флит» – лондонские долговые тюрьмы. Обе грязные, антисанитарные, тесные, ведь там обитали не только заключенные, но при желании могли жить и их семьи. Трудно сказать, почему остальные члены семьи на это шли: то ли хотели облегчить узнику трудности заключения, то ли этим несчастным просто некуда было податься. Если у должника оставались деньги, утрата свободы была единственным неудобством, а в некоторых случаях могла даже смягчаться: таким заключенным разрешалось при соблюдении некоторых условий временно находиться вне тюремных стен. Но должнику без средств приходилось туго. Возможно, американским читателям будет интересно узнать, что именно генерал Оглторп[44] первый предпринял попытку улучшить ужасающие условия содержания заключенных. Случилось так, что посадили его знакомого, у того не было денег платить тюремному надзирателю, и потому его поместили в то здание, где свирепствовала оспа; мужчина заразился и умер. Генерал Оглторп добился, чтобы парламентская комиссия провела расследование, в результате которой выяснилось, что этот тюремный надзиратель постоянно вымогал деньги у заключенных и в обращении с ними часто проявлял чудовищную жестокость. С вопиющими злоупотреблениями покончили, и к тому времени, когда в тюрьму посадили Джона Диккенса, он мог там существовать с относительным комфортом. Миссис Диккенс привела с собой юную служанку, которая ночевала дома, а днем приходила помогать с детьми и готовить еду. Джон Диккенс по-прежнему получал причитающееся ему жалованье в размере шести фунтов в неделю, но не предпринимал никаких попыток вернуть долг, и можно предположить, что, находясь в недосягаемости для кредиторов, он совсем не рвался на волю. Биографы озадачены, как в таких обстоятельствах он умудрялся получать жалованье. Похоже, единственное объяснение в том, что государственные служащие назначались сверху, и факт заточения за долги не считался слишком серьезной провинностью, чтобы за это прибегать к такой суровой мере, как лишение жалованья. А может быть, деньги выдавал другой отдел, а не тот, что пользовался услугами Джона Диккенса, и там понятия не имели, что он не выполняет работу, за которую ему платят.
Какое-то время после заключения отца в тюрьму Чарлз жил в Кэмден-Тауне, но до фабрики, находившейся в Хангерфорд-Стейрсе (Чаринг-Кросс), было далеко ездить, и юноша перебрался в Саутвак, откуда ходил завтракать и ужинать к семье в «Маршалси». Работа была нетрудная – мыть бутылки, наклеивать этикетки и протирать их. Вечерами Чарлз бродил по Лондону, натыкаясь на необычные и таинственные места вдоль берега Темзы, – так он впитывал романтику большого города, которую сохранил на всю жизнь. В апреле 1824 года умерла миссис Уильям Диккенс, старая экономка семейства Кру, оставив двум сыновьям свои небольшие сбережения. Долг Джона Диккенса был уплачен (его братом), и он обрел свободу. Он вновь поселился с семьей в Кэмден-Тауне и вернулся на работу в морское ведомство. Какое-то время Чарлз продолжал мыть бутылки на фабрике, но потом его уволили из-за письма, посланного отцом Джеймсу Ламберту. После увольнения он вернулся домой, «чувствуя такое огромное облегчение, что оно было сродни подавленности», как Диккенс писал много лет спустя; мать пыталась сгладить разногласия родственников, с тем чтобы Чарлз мог возобновить работу и приносить еженедельно шесть шиллингов, в которых она, безусловно, нуждалась, – вот этого сын ей никогда не простил. «Я не забыл, никогда не забуду и не могу забыть, что моя мать хотела, чтобы меня снова послали на фабрику», – говорил он. Но Джон Диккенс даже слышать об этом не хотел и определил сына в школу.
Трудно сказать, сколько времени мальчик работал на фабрике по изготовлению ваксы: он поступил туда в начале февраля 1824 года, а к июню уже опять жил в семье, так что не мог работать на фабрике больше четырех месяцев. Леди Уна Поуп-Хеннесси в своей блестящей книге о Чарлзе Диккенсе утверждает, что он не мог там находиться больше шести недель. Однако пребывание на фабрике произвело на мальчика неизгладимое впечатление; этот опыт он считал таким унизительным, что ему было больно о нем вспоминать. Когда его биограф Джон Фостер случайно коснулся этой темы, Диккенс сказал, что тот затронул больное место, какое «и теперь (а разговор происходил двадцать пять лет спустя) продолжает саднить – я все помню».
Мы привыкли, что влиятельные политики и крупные промышленники хвастаются тем, как в годы юности мыли посуду или продавали газеты, и нам трудно понять, почему Чарлз Диккенс считал, что родители нанесли ему большой ущерб, отправив работать на фабрику; это казалось ему таким позорным фактом биографии, что он предпочитал его скрывать. Он был веселым, озорным, проворным мальчуганом, но уже кое-что знал об изнанке жизни. Его родители были людьми скромного происхождения, и Диккенс с юных лет видел, к каким бедам приводит семью беспечность отца. В Кэмден-Тауне ему приходилось выполнять всю грязную работу, его посылали отдавать в залог вещи, чтобы купить еды; и, как все мальчики, он играл на улице с детьми из таких же семей. Трудно понять, почему он считал позором водить компанию с мальчиками, работавшими на фабрике. В таком возрасте еще не придают большого значения социальным различиям. Я предполагаю, что переживать по этому поводу он начал позже, когда стал знаменитым и уважаемым человеком, крупной светской и общественной фигурой. Диккенс жил в такое время, когда низкооплачиваемый труд считался унизительным, а его самого слишком часто обвиняли в вульгарности, чтобы он не испытывал горечи, вспоминая свое прошлое. Тогда быть джентльменом означало быть Божьим избранником.
Еще находясь в «Маршалси», Джон Диккенс имел дерзость просить начальника отдела, взявшего его на работу, о назначении ему пенсии по состоянию здоровья; и в конечном счете, учитывая его двадцатилетнюю службу и наличие шестерых детей, просьбу удовлетворили «из сострадания», и он стал получать сто сорок пять фунтов в год. Для большой семьи это было не так много, и Джону Диккенсу пришлось искать дополнительные возможности пополнить семейный бюджет. По предположению леди Уны, он еще в тюрьме изучил стенографию и с помощью шурина, имевшего связи с прессой, получил работу парламентского репортера. Чарлз учился в школе до пятнадцати лет, потом устроился посыльным в контору адвоката; там он работал несколько недель, после чего отцу удалось устроить его клерком в другую адвокатскую контору на пятнадцать шиллингов в неделю. В свободное время Чарлз изучал стенографию и через восемнадцать месяцев был готов приступить к работе репортера в консисторском суде коллегии юристов Лондона. К двадцати годам он достиг квалификации парламентского репортера и вошел в штат газеты, публикующей речи членов палаты общин. Вскоре Диккенс приобрел репутацию «самого шустрого и дотошного представителя прессы».
Тем временем он успел влюбиться в Марию Беднелл, дочь управляющего банком, кокетливую молодую особу, и его ухаживания поощрялись. Возможно, существовала даже секретная помолвка, но даже если и так, девушка не воспринимала ее серьезно. Ее забавляло и льстило тщеславию, что в нее влюблены, но Чарлз был беден, и она не собиралась выходить за него. Когда спустя два года платонический роман закончился и молодые люди в духе истинно романтической традиции вернули друг другу подарки, Чарлз думал, что его сердце разбито. После выхода в свет «Дэвида Копперфилда», где он изобразил ее как Дору, одна подруга спросила его, действительно ли он любил Марию «так сильно», на что Диккенс ответил: «Ни одна женщина в мире и мало кто из мужчин могут понять, насколько сильно». Много лет спустя они встретились, и Мария Беднелл, давно уже замужняя женщина, отобедала в обществе знаменитого мистера Диккенса и его жены; и он вдруг увидел, что она толстая, заурядная и глупая. Впоследствии он вывел ее в романе «Крошка Доррит» как Флору Финчинг.
В двадцатидвухлетнем возрасте Чарлз Диккенс зарабатывал пять гиней в неделю. Чтобы жить ближе к редакции, он снял жилье на одной из примыкавших к Стрэнду грязных улочек, но, сочтя такой район неподходящим, арендовал немеблированные комнаты в гостинице «Фернивэл». Не успел он их обставить, как отца вновь арестовали за долги, и Диккенсу пришлось платить деньги за его содержание в доме предварительного заключения. Было похоже, что отца какое-то время будут держать в заключении, и тогда Чарлз снял недорогое жилье для семьи, а сам временно поселился с братом Фредериком, которого взял под свою опеку, в скромных апартаментах в гостинице «Фернивэл». «Он был добрый и щедрый; казалось, он легко справлялся с трудностями, и потому в его семье, а потом и в семье жены считалось, что он всегда может достать деньги, мебель и все прочее, – так безвольные люди садятся на шею кормильца»[45].
Еще работая в «галерее прессы» при палате общин, Диккенс начал писать серию очерков о лондонской жизни; первые были напечатаны в «Мантли мэгэзин», а последующие – в «Морнинг кроникл»; денег он за них не получил, зато привлек к себе внимание. В те дни существовала мода на романы, состоящие из серии забавных анекдотов, они выходили частями, с комическими рисунками, по шиллингу за экземпляр, и к этой работе издатели привлекали известных писателей. Эти издания – прообраз современных комиксов и пользовались такой же бешеной популярностью. Однажды сотрудник издательства «Чапман энд Холл» предложил Диккенсу написать что-нибудь о клубе спортсменов-любителей, текст был нужен как своего рода сопровождение к иллюстрациям известного художника. Диккенсу предложили четырнадцать фунтов в месяц и потиражные вдобавок. Диккенс запротестовал было, говоря, что ничего не понимает в спорте, и не уверен, что может писать по заказу, но «искушение хорошо заработать победило». Не надо говорить, что результатом стали «Посмертные записки Пиквикского клуба»; никогда еще шедевр не создавался в таких условиях. Первые пять номеров не имели большого успеха, но с появлением Сэма Уэллера тираж взлетел. Ко времени книжной публикации романа двадцатипятилетний Чарлз Диккенс был уже знаменитостью. Хотя у критиков, как и положено, были претензии к автору, его слава окрепла. Имеет смысл воспроизвести слова о Диккенсе из «Квортерли ревью»: «Не надо иметь пророческий дар, чтобы предсказать его судьбу – он взлетел, как ракета, и упадет, как камень». И действительно, в течение всей писательской судьбы Диккенса публика жадно поглощала его книги, а критики постоянно придирались. В этом вся узость современной критики. В 1836 году за пару дней до выхода первого номера «Пиквикского клуба» Чарлз Диккенс женился на Кэт, старшей дочери Джорджа Хогарта, коллеги по газете, где Диккенс тогда работал. У Джорджа Хогарта было шесть сыновей и восемь дочерей. Все дочери были небольшого роста, пухленькие, свежие и голубоглазые. Пока только Кэт достигла зрелого возраста. Похоже, именно поэтому он на ней и женился. После недолгого медового месяца молодые поселились в гостинице «Фернивэл» и предложили жить у них шестнадцатилетней Мери Хогарт, хорошенькой сестре Кэт. Чарлз привязался к ней, и когда Кэт, забеременев, не могла повсюду сопровождать мужа, Мери стала его постоянной компаньонкой. Диккенс заключил договор еще на один роман – «Оливер Твист» – и приступил к его написанию, еще не закончив «Пиквикский клуб». Второй роман тоже выходил частями и ежемесячно, и Диккенс две недели посвящал одному роману, две – другому. Большинство романистов так увлечены своими героями, которые во время работы над произведением занимают все их внимание, что прочие литературные задумки без всякого насилия с их стороны уходят в подсознание; и то, что Диккенс так легко перескакивал с одного сюжета на другой, говорит о поразительном мастер- стве.
У Кэт родился ребенок, и так как она могла родить еще нескольких, семейство переехало из гостиницы в дом на Даути-стрит. Мери с каждым днем становилась все обворожительнее. Одним майским вечером Диккенс повез Кэт и Мери в театр; все получили большое удовольствие и вернулись домой в приподнятом настроении. Неожиданно Мери почувствовала себя плохо. Послали за доктором. Через несколько часов она умерла. Диккенс снял с ее пальца кольцо и надел на свой. Он носил это кольцо всю жизнь. Горе его было огромным. Вскоре после трагедии он написал в дневнике: «Если б она была сейчас с нами, такая же обаятельная, счастливая, дружелюбная, одобряющая все мои мысли и чувства больше, чем кто-либо другой, я хотел бы только одного – чтобы это счастье длилось как можно дольше. Но она ушла, и я молюсь, чтобы когда-нибудь я мог воссоединиться с ней». Диккенс распорядился, чтобы в случае смерти его похоронили рядом с Мери.
Из-за шока, вызванного смертью сестры, у Кэт случился выкидыш, и, когда здоровью жены уже ничего не угрожало, Чарлз ненадолго поехал с ней за границу, чтобы восстановить там подорванные душевные силы. Но к лету он настолько восстановился, что даже затеял бурный флирт с некой Элеонорой П.
Жизнь успешного литератора, как правило, не очень богата событиями. Она довольно однообразна. Профессия заставляет его уделять определенное количество часов в день работе, и он должен найти для себя оптимальный режим. Ему нужно общаться с известными людьми – в литературных, художественных и политических кругах. Ему покровительствуют светские дамы. Он ходит на приемы и сам их устраивает. Он должен появляться на публике. Такова в общих чертах и была жизнь Диккенса. Он достиг редкого для писателя успеха. Театр всегда приводил его в восторг, и какое-то время он всерьез задумывался о карьере актера; он учил наизусть роли, брал уроки дикции у некоего актера, репетировал перед зеркалом, как входить в комнату, садиться на стул, отдавать поклоны. Эти уроки пошли ему на пользу, когда он стал вхож в светские салоны. Придирчивые критики находили его слегка вульгарным, а стиль в одежде крикливым, но все искупали его привлекательная внешность, блеск глаз, веселость, живость и радостный смех. Его удивляла лесть, которая лилась на него со всех сторон, но она не вскружила ему голову. Диккенс оставался скромным человеком.
Странно, учитывая необыкновенную наблюдательность Диккенса и дружеские отношения, которые со временем сложились у него с представителями верхов общества, ему так и не удалось создать в романах их достоверные образы. Священники и врачи тоже не получались такими убедительными, как адвокаты и клерки из юридических контор, которых он знал с того времени, когда сам работал в такой конторе и был репортером при коллегии юристов, или бедняки, рядом с которыми прошло его детство. Похоже, что любой писатель может с успехом использовать в качестве прототипов только тех людей, которых хорошо знает и с которыми был тесно связан в юном возрасте. Год жизни ребенка, год жизни мальчика намного длиннее года взрослого, ему как бы дается столько времени, сколько требуется, чтобы понять особенности людей, составляющих его окружение. Он познает их изнутри, тех же людей, которых встречает позже, в зрелом возрасте, познает только снаружи и потому упускает черты, которые могли бы превратить персонажей в подобие живых людей. Обратная сторона успеха в том, что он может перенести автора в мир, не похожий на тот, где он вырос, в мир, который ему никогда не узнать так хорошо, как тем, кто родился и вырос здесь; он может даже лишиться родной почвы – истинного источника вдохновения. Диккенсу повезло: благодаря тому, что с детства его окружали самые разные люди, он всегда мог в поздние годы выбрать из встречавшихся на его пути мужчин и женщин тех, кто подходил его литературным целям и художественной манере.
Диккенс был неутомимый труженик и в течение нескольких лет начинал писать новую книгу задолго до того, как завершал предыдущую. Он писал, стараясь принести удовольствие публике, и внимательно следил за реакцией на ежемесячники, в которых выходили почти все его романы. К примеру, у него не было намерения посылать Мартина Чезлвита в Америку, но снижение продаж показало, что последние номера уже не пользуются таким успехом, как предыдущие. Диккенс не принадлежал к тем авторам, которые считают, что популярности стоит стыдиться. Энергия его казалась неистощимой. За свою жизнь он был создателем и издателем трех еженедельников. Диккенс все делал с азартом. Ему ничего не стоило пройти за день двадцать миль, он ездил верхом, танцевал и с удовольствием дурачился; забавлял своих детей, показывая фокусы; играл в любительских спектаклях; посещал банкеты; читал лекции; был хлебосольным хозяином.
Как только позволили обстоятельства, Диккенсы переехали в новый дом, расположенный в престижном районе, и заказали у солидных фирм гарнитуры для гостиных и спален. Полы покрывали толстые ворсистые ковры, на окнах висели шторы с фестонами. Супруги наняли хорошую кухарку, трех горничных и лакея. Приобрели экипаж. Устраивали обеды, на которые приходили благородные и известные люди. Такая расточительность шокировала жену Томаса Карлейля[46], а лорд Джеффри[47] написал своему другу лорду Кокберну[48], что он присутствовал в новом доме на «обеде, весьма шикарном для человека, обремененного семьей и только недавно разбогатевшего». Все это стоило писателю немалых денег, а ведь у него были и другие расходы: он поддерживал отца и всю его семью, которые продолжали тянуть из него деньги. Помимо всего прочего, стареющий щеголь ставил в неудобное положение знаменитого сына тем, что занимал под его имя деньги и продавал его автографы и отдельные страницы рукописей. Тогда Диккенс решил, что не обретет покоя, пока не выселит семейство отца из Лондона; поэтому он, к их вящему недовольству, приобрел дом в Алфингтоне, неподалеку от Эксетера, и переселил всех туда. Свой первый журнал «Часы мистера Хамфри» Диккенс создал во многом для того, чтобы покрыть большие расходы, и, желая получить хорошие отзывы, стал печатать в нем «Лавку древностей». Успех превзошел все ожидания. Дэвид О’Коннелл, Сара Кольридж, лорд Джеффри, Карлейль были тронуты пафосом книги. Собравшиеся на причале Нью-Йорка толпы людей кричали навстречу прибывающему кораблю: «Малышка Нелли умерла?»
В 1842 году мистер и миссис Диккенс, оставив четырех детей на попечение Джорджине Хогарт, сестре Кэт, отправились в Америку. Диккенса принимали с таким почетом, как ни одну знаменитость до него или после. Но поездка не была сплошным триумфом. Сто лет тому назад американцы, хотя сами могли с удовольствием поругивать европейцев, были чрезвычайно чувствительны к критике в свой адрес. Сто лет назад американская пресса безжалостно вторгалась в личную жизнь каждого несчастного, который оказывался «новой сенсацией». Сто лет назад в Штатах ищущие свежего материала репортеры видели в знаменитом иностранце посланный им Богом шанс и называли того самодовольным снобом, если он не хотел, чтобы с ним обращались, как с обезьянкой в клетке. Сто лет назад Соединенные Штаты были страной, где свобода слова существовала, пока не задевала чувств и не влияла на интересы других людей, и где каждый мог иметь право на собственное мнение, пока оно совпадало с другими. Ничего этого Диккенс не знал и потому совершал грубые ошибки. Отсутствие международного авторского права не только лишало английских авторов гонораров от продажи их книг в Соединенных Штатах («Будет справедливо, – сказал Вашингтон Ирвинг, – если увенчанным лаврами людям разрешат пощипывать с них молодые побеги»), но и вредило американским писателям: книгопродавцы, естественно, предпочитали публиковать англичан, которым не надо было платить, а не печатать американцев, которым платить приходилось.
Но со стороны Чарлза Диккенса было несколько бестактно поднимать этот вопрос в речах, произносимых им на банкетах в его честь. Последовала бурная реакция, журналисты писали, что он «не джентльмен, а корыстный жлоб». Хотя его постоянно окружала толпа поклонников – в Филадельфии толпа два часа не отпускала великого человека, каждый хотел пожать его руку, а любители сувениров чуть не разорвали на кусочки его меховую шубу, – но успех был не абсолютный: действительно, многих очаровала его молодость, красота, веселость, но другие сочли его внешность немужественной, кольца и бриллиантовые запонки вульгарными, а манеры простоватыми. Однако там он завел хороших друзей, с которыми сохранил теплые отношения до самой смерти.
Диккенсы вернулись в Англию, проведя в Штатах четыре плодотворных, но утомительных месяца. За это время дети очень привыкли к тете Джорджине, и измученные путешественники попросили ее пожить у них. Джорджине было шестнадцать лет – столько же было Мери, когда она приехала в гостиницу «Фернивэл»; Джорджина и внешне была на нее похожа, особенно издали. Кэт опять ждала ребенка. У хорошенькой, обаятельной и скромной Джорджи Хогарт был имитаторский талант, и, передразнивая других людей, она заставляла Диккенса покатываться со смеху. Прошло не так много времени, и он, «думая о Мери, как части себя, навсегда поселившейся в его сердце», стал прозревать ее дух в Джорджине и считать, что прошлое вернулось «и теперь его не отделить от настоящего»[49].
Диккенс слишком долго был беден, и теперь ему нравилось жить с размахом, но в результате приблизительно в это время он вдруг осознал, что погряз в долгах. Приняв решение сдать дом в аренду, он уехал в Италию, где можно было жить скромнее. Там Диккенс провел год – в основном в Генуе, знакомясь с достопримечательностями Италии, однако он был слишком «островным» и плохо образованным человеком, чтобы увиденное произвело на него высокодуховное впечатление. Он оставался типичным английским туристом. Еще он подружился с миссис де ла Рю, женой швейцарского банкира, жившей в Генуе. Как выяснилось, ее мучили галлюцинации, и Диккенс, который изучал гипноз, не сомневался, что может излечить женщину. Эта пара встречалась каждый день, иногда даже два раза на дню, чтобы лечение подействовало. Кэт испытывала беспокойство. Семейство Рю сопровождало Диккенсов во всех экскурсиях, и лечение Чарлза было настолько эффективным, что миссис де ла Рю выздоровела. Но Кэт успокоилась, только когда они вернулись в Англию.
У жены Диккенса был спокойный, меланхоличный темперамент. Кэт с трудом приспосабливалась к новому, ей не нравились путешествия, в которые ее втягивал муж, она не любила ходить с ним в гости или принимать гостей у себя. Она была бесцветной и могла показаться глуповатой, так что вполне вероятно, что знаменитые и влиятельные люди, мечтавшие наслаждаться обществом прославленного писателя, считали досадной помехой общество его недалекой жены. Некоторые, к недовольству Кэт, ее просто не замечали. Нелегко быть женой известного человека. Особенно трудно, если не обладаешь тактом и не искришься юмором. За неимением всего этого она должна хотя бы любить его. Но Кэт, по-видимому, даже не была влюблена в мужа. Существует письмо, которое Диккенс написал во время помолвки, где он укоряет невесту в холодности. Возможно, она вышла за него замуж, потому что в то время замужество было единственным занятием, где женщина могла себя реализовать, а может, родители давили на нее, старшую из восьми дочерей, уговаривая принять предложение, обеспечивающее ее будущее. Добрая, милая, спокойная девушка не могла, однако, соответствовать требованиям, возлагаемым на нее как на жену выдающегося писателя.
Тем временем Джорджи заняла место, которое прежде принадлежало Мери. Постепенно Диккенс все больше полагался на нее. Они подолгу гуляли вместе, и он посвящал ее в свои литературные планы. Она выступала в роли личного секретаря. Узнав, как приятно (и экономно) жить за границей, Диккенс стал проводить много времени в Европе. Джорджи как член семьи ездила с ними в Италию, потом в Лозанну, Булонь и Париж. Однажды, когда семейство собралось на продолжительное время поселиться в Париже, она поехала туда вдвоем с Чарлзом, чтобы подыскать квартиру, а Кэт осталась в Англии и ждала, когда они устроят для нее гнездышко. Во время беременностей Кэт Джорджи сопровождала Диккенса во время прогулок, которые он очень любил, ездила с ним на приемы и часто сидела за столом на месте хозяйки. Такая ситуация должна была бы раздражать Кэт, но по ней этого не было заметно.
Шли годы. В 1857 году Чарлзу Диккенсу исполнилось сорок пять, и он был самым известным английским писателем с репутацией социального реформатора в придачу; Диккенс всегда находился в центре внимания, что льстило его артистической натуре. Дети выросли. И тут произошло непредвиденное событие. Диккенс всегда любил сцену и иногда выступал как актер в любительских спектаклях с благотворительными целями. На этот раз Диккенса попросили участвовать в манчестерской постановке пьесы «Замерзшая глубина», написанной Уилки Коллинзом с его помощью; пьесу уже высоко оценили королева, принц-консорт и король Бельгии. Для роли самоотверженного арктического исследователя Диккенс отрастил бороду, роль нравилась ему, и он играл с таким пафосом, что все рыдали. Но согласившись выступить в Манчестере, Диккенс решил, что дочерей, игравших женские роли, не будет слышно в большом театре, где надо использовать профессионалов. На одну из ролей пригласили молодую актрису Эллен Тернан. Диккенс видел ее несколько месяцев назад в пьесе «Аталанта», после спектакля он зашел к ней в уборную и застал актрису в слезах: во время игры ей пришлось слегка приоткрыть ножку. Писателя очаровала ее скромность.
Невысокой, белокурой и голубоглазой Эллен Тернан было восемнадцать лет. Репетиции проходили в доме Диккенса, писатель сам ставил спектакль. Ему льстило восхищение Эллен и страх не угодить. Еще до окончания репетиций он был страстно влюблен в актрису. Он подарил ей браслет, который по ошибке передали жене, и та, естественно, устроила ему сцену ревности, но Чарлз разыграл оскорбленную невинность – роль, которую в такой неловкой ситуации любой муж считает самой выигрышной. Пьесу поставили, и игра Диккенса держала в напряжении зрительный зал.
Кэт не дала ему того, чего он от нее ждал, и теперь, влюбленный в Эллен Тернан, он стал еще нетерпимее к недостаткам жены: «Она доброжелательная и покладистая, – писал Диккенс, – но она никогда не поймет меня». Он пришел к мысли, что жена никогда ему не подходила. Джону Форстеру он сказал: «Суть в том, что жениться молодым – ошибка, и с годами легче не становится». Он развивался, а она оставалась на прежнем уровне. Диккенс был убежден, что ему не в чем себя упрекнуть. Когда он верил, что был хорошим отцом и сделал все, что мог, для своих детей, в нем просыпался Пекснифф. Хотя Диккенса никогда не радовало количество тех, кого приходилось кормить (похоже, он считал, что тут вина одной Кэт), он любил детей, пока они были маленькими, но как только они выросли, потерял к ним интерес и отправил сыновей в отдаленные части света по достижении ими подходящего возраста.
В то время он был неуравновешенный, беспокойный и раздражительный и не срывался только на Джорджи. Наконец Диккенс пришел к заключению, что не может больше жить с Кэт, но, как публичная фигура, он боялся скандала, который мог спровоцировать полный разрыв. Его беспокойство понятно. В течение многих лет он ратовал за тепло домашнего очага и сделал больше, чем кто-либо, для превращения Рождества в символический праздник, чествующий семейные добродетели, красоту единой и счастливой семейной жизни. Рассматривались разные варианты. Согласно одному, Кэт жила на своей половине дома, но на приемах выступала как хозяйка и сопровождала мужа на все публичные церемонии. Согласно другому варианту, ей предписывалось жить в Лондоне в то время, когда он находился в Гэдсхилле (доме в Кенте, купленном им незадолго до этого), и жить в Гэдсхилле, когда он приезжал в Лондон. Было еще одно предложение – отправить жену за границу. Но все эти варианты Кэт категорически отвергла, и наконец супруги приняли решение – окончательно расстаться. Кэт поселилась в небольшом домике на границе Кэмден-Тауна, ее годовой доход составлял шестьсот фунтов. Вскоре Чарли, старший сын, присоединился к ней.
Странное соглашение. Нельзя не удивляться, почему Кэт позволила выставить себя из дома и почему согласилась оставить детей. Она знала о влюбленности Чарли в Эллен Тернан и, имея такой козырь в руках, могла бы диктовать любые условия. Пусть она была спокойная и, возможно, недалекая, но единственное объяснение такой покорности, по-видимому, кроется в таинственном намеке Диккенса на наличие у нее расстройства умственной деятельности, «которое заставляло жену думать, что ей лучше жить одной». Не знаю, на каком основании, но делались предположения, что это тактичный намек на то, что Кэт пила. Если она превратилась в законченную алкоголичку, это объясняет, почему Джорджи занималась хозяйством, присматривала за детьми, почему их оставили с отцом, когда мать переехала в новый дом, и почему Джорджи написала следующее: «Неспособность бедняжки Кэт заниматься детьми ни для кого не была секретом». Возможно, сына Чарли попросили с ней жить, чтобы мать не так сильно злоупотребляла спиртным.
Диккенс был слишком знаменитым человеком, и потому его личные дела всегда давали повод для сплетен. Многие из его друзей считали, что в данном случае он поступает плохо, и тем самым вызывали в нем глубокую враждебность. Скандальные слухи распространялись не о его связи с Эллен Тернан, как можно предположить, а о его отношениях с Джорджи. Диккенс был в ярости и, полагая, что эти слухи исходят от родителей Кэт и Джорджи, заставил их – под угрозой оставить Кэт без дома и денег – подписать заявление, что они не верят в предосудительные отношения зятя и его свояченицы. Семейство Хогарт две недели сопротивлялось такому шантажу. Родители должны были знать: если он выполнит свою угрозу, Кэт может обратиться в суд – правда на ее стороне; и если они не осмеливались дать ход делу, значит, у Кэт было рыльце в пушку, и им не хотелось предавать это гласности.
В этой истории Джорджи выглядит загадочной фигурой. Сплетни так разрослись, что Диккенс почувствовал необходимость рассказать публике свою версию разрыва с женой. В письме, опубликованном сначала в «Нью-Йорк трибьюн», а затем в английских газетах, он пишет о Джорджи: «Клянусь честью, на свете нет более добродетельного и безупречного существа». Тем самым он отрицал, что у него были с ней сексуальные отношения. Вполне вероятно, что Диккенс говорил правду. Джорджи, наверное, его любила и ревновала к Кэт настолько, что после смерти Чарлза, редактируя собрание его писем, вычеркнула из текста все добрые слова о жене; однако церковь и государство видело налет инцеста в браке с сестрой даже умершей жены, так что Джорджи в голову не приходила мысль, что у нее может быть что-то, кроме нежной сестринской дружбы, с мужчиной, в чьем доме она прожила пятнадцать лет. Кроме того, Чарлз был страстно влюблен в Эллен Тернан. Возможно, Джорджи довольствовалась ролью преданного друга великого человека и тем, что имела над ним неограниченную власть. Странно, но она радушно принимала Эллен Тернан в Гэдсхилле и даже с ней подружилась.
Диккенс под именем Чарлза Тринэма снял для Эллен дом в Пекхэме, и не так давно посетителям стали показывать дерево, под которым любил сидеть мистер Тринэм, писатель. Здесь Эллен жила до смерти Диккенса, и здесь она родила ему сына. Расстояние от Гэдсхилла до Пекхэма было невелико, и Диккенс оставался у Эллен на две, а иногда и на три ночи. Однажды они вдвоем ездили в Париж.
Приблизительно во время разрыва Диккенс стал сам читать свои произведения, много разъезжал по Англии и вновь отправился в Америку. Его актерский дар пришелся как нельзя кстати, и он имел оглушительный успех. Но огромное напряжение и постоянные поездки измотали его, и окружающие стали замечать, что, хотя ему еще нет пятидесяти, он выглядит стариком. Однако его деятельность не сводилась только к этим выступлениям: за двенадцать лет – от разрыва с женой и до смерти – он написал три больших романа и одновременно руководил очень популярным журналом «Круглый год». Неудивительно, что его здоровье пошатнулось. Врачи предупреждали Диккенса, что ему следует позаботиться о себе, но восторженные приемы публики, аплодисменты окрыляли его, и он настоял на еще одном туре. В поездке ему стало так плохо, что ее пришлось прервать. Вернувшись в Гэдсхилл, он засел за роман «Тайна Эдвина Друда». Но чтобы рассчитаться с устроителями гастролей, которые пришлось так резко оборвать, Диккенс согласился дать еще двенадцать выступлений в Лондоне. Это было в январе 1870 года. «Зал в Сент-Джеймс-холл был переполнен, зрители вставали и аплодировали при каждом появлении писателя или его уходе»[50]. Приехав в Гэдсхилл, Диккенс возобновил работу над «Эдвином Друдом». Однажды в июне Джорджи, которая жила вместе с ним, заметила за обедом, что он плохо выглядит. «Пойди приляг», – сказала она. «Да, пожалуй», – ответил Диккенс. Это были его последние слова. Она не смогла его удержать, и он рухнул на пол. Джорджи послала за его двумя дочерьми, находившимися в Лондоне, и на следующий день одну из них, Кэти, находчивая и предприимчивая женщина отправила сообщить это известие его жене. Кэти вернулась в Гэдсхилл с Эллен Тернан. Диккенс умер на следующий день, девятого июня 1870 года. Его похоронили в Вестминстерском аббатстве.
В этом кратком обзоре жизни Диккенса я ничего не сказал о его стойком и живом интересе к социальным реформам и страстной борьбе за права бедных и угнетенных. Я ограничил себя рамками его личной жизни, так как мне казалось, что от этого выиграет книга, с которой я предлагаю читателю познакомиться. «Дэвид Копперфилд» – во многом автобиографический роман; и хотя Диккенс писал не автобиографию, а роман, он взял достаточно материала из собственной жизни и переделал его в своих целях. В остальном сработало его богатое воображение. Прототипами мистера Микобера и Доры, как я уже говорил, были отец писателя и его первая любовь, Мария Беднелл; Агнес частично олицетворяла идеализированные воспоминания Диккенса о Мери Хогарт и частично передавала его впечатления от ее сестры Джорджи. Дэвида Копперфилда в десять лет заставил работать злой отчим, как Диккенса – собственный отец, и он так же страдал от «деградации», так как ему приходилось общаться с мальчиками своего возраста, которых не считал ровней себе.
Дэвид Копперфилд сам рассказывает свою историю. Этот прием романисты часто используют. У него есть преимущества и недостатки. Одно из преимуществ в том, что автор должен придерживаться нити повествования; он может рассказывать только о том, что сам видел, слышал или сделал. Это шло Диккенсу на пользу – обычно его сюжеты сложны и запутанны, и читательский интерес иногда переключается на персонажи и события, не влияющие на суть истории. В «Дэвиде Копперфилде» – только одно такое отступление: рассказ о взаимоотношениях доктора Стронга с женой, тещей и кузеном жены; с Дэвидом Копперфилдом рассказ никак не связан и сам по себе скучен. Этот прием имеет еще одно преимущество: он делает историю более правдоподобной и завоевывает симпатию читателя. Вы можете одобрять рассказчика или не одобрять, но он концентрирует ваше внимание на себе и потому овладевает вашей симпатией.
А недостаток приема в том, что рассказчик, он же герой, не может, не пойдя против скромности, сказать вам, что он красив и привлекателен; он кажется хвастливым, когда рассказывает о своих мужественных поступках, и глупым, когда не понимает того, что давно ясно читателю, а именно – что героиня его любит. Но еще больший недостаток, от которого не могут полностью избавиться авторы подобных романов, заключается в том, что герой-рассказчик кажется менее интересным по сравнению с теми персонажами, с которыми вступает в контакт. Я задавался вопросом: почему так происходит? И вот единственное, что приходит на ум: автор видит героя изнутри, субъективно, – ведь он сам им является, – и наделяет его смятением, слабостью, нерешительностью – тем, что чувствует в самом себе; в то время как других он видит снаружи, объективно, посредством воображения; и если это писатель, наделенный присущим Диккенсу особым даром, он вкладывает в эти образы драматическую мощь, безошибочное чувство комического и экстравагантного и тем самым делает их поразительно живыми и затмевающими собственный образ.
Диккенс сделал все, что мог, чтобы вызвать у читателя сострадание к своему герою; но во время знаменитого путешествия в Дувр, куда тот бежит, ища покровительства у своей тетки Бетси Тротвуд, замечательной личности, он ведет себя довольно странно. Нельзя не удивляться тому, что мальчик может быть таким простофилей: каждый, кто ему встречается по дороге, грабит и обманывает его. А ведь он несколько месяцев работал на фабрике и в любое время суток ходил по Лондону; жил с семейством Микобер, относил в заклад их вещи, а потом навещал бедолаг в «Маршалси»; и тогда в голову приходит мысль: если он такой умный мальчик, как о нем говорят, то даже в таком юном возрасте можно обрести кое-какое знание жизни и сообразительность, чтобы уметь постоять за себя. Но Дэвид Копперфилд демонстрирует печальную несостоятельность. Его продолжают грабить и обманывать. Похоже, он не способен справляться с трудностями. Он проявляет слабость в отношениях с Дорой, отсутствие здравого смысла при решении обычных проблем домашней жизни превышает у него пределы разумного; и он до того бестолков, что не догадывается о любви к нему Агнес. Мне трудно поверить, что в конце концов он, как нас уверяют, становится преуспевающим писателем. Если он пишет романы, то, подозреваю, они больше похожи на романы миссис Генри Вуд, чем на романы Чарлза Диккенса. Удивительно, что писатель не дал своему герою собственной энергии, жизнеспособности, плодовитости. У стройного и привлекательного Дэвида был шарм, иначе он не вызывал бы симпатию почти у всех, с кем сводила его судьба; он честный, приятный и добросовестный, но, признаться, несколько глуповатый. В книге он самый неинтересный персонаж.
Но это не имеет значения: книга пестрит поразительно разнообразными характерами – живыми и оригинальными. Они не реалистические и вместе с тем полны жизни. Никогда не было таких людей, как Микоберы, Пегготи и Баркис, Трэдлс, Бетси Тротвуд и мистер Дик, Урия Гип и его мать. Это фантастические порождения безудержного воображения Диккенса, но в них столько мощи, естественности, они написаны так правдоподобно, так убедительно, что им веришь. Они экстравагантны, но не карикатурны, и, познакомившись с ними, их никогда не забудешь. Самый замечательный из них – конечно, мистер Микобер. Он никогда не обманет ваших ожиданий. Диккенса упрекали (по-моему, несправедливо) за то, что в конце тот становится уважаемым судьей в Австралии; некоторые критики считали, что он должен оставаться недальновидным и беспечным до конца книги. Австралия – малонаселенная страна; мистер Микобер – мужчина представительный, не без образования и весьма речистый. Не вижу оснований, чтобы в таком окружении и с такими преимуществами он не мог занять официальный пост. Я скорее не поверю, что он смог держать язык за зубами и проявил достаточно находчивости, чтобы разоблачить злодеяния Урии Гипа.
Диккенс без колебаний прибегал, если это требовалось по ходу действия, к случайным совпадениям, и не считал, как современные романисты, что все происходящее в романе должно быть не только правдоподобным, но и предопределенным. В те времена читатели доверчиво принимали самые невероятные повороты событий, а сила и искусство Диккенса как рассказчика так велики, что мы и сегодня готовы всему верить. «Дэвид Копперфилд» изобилует совпадениями. Когда корабль, на котором Стирфорд возвращается в Англию, терпит кораблекрушение у побережья Ярмута, кто, как не Дэвид, случайно оказывается на месте трагедии. У Диккенса было достаточно мастерства, чтобы избежать такой исключительно неправдоподобной ситуации, но он сознательно ее создал, чтобы добиться эффектной и сильной сцены.
Хотя в «Дэвиде Копперфилде» меньше мелодраматических эпизодов, чем в других романах, нужно признать, что на некоторых персонажах лежит налет того, что называют дешевым мелодраматизмом. Например, на Урии Гипе; но при всем том он остается прекрасно изображенной, яркой, устрашающей фигурой; от зловещей таинственности менее значительного персонажа, слуги Стирфорда, мурашки бегут по спине. На мой взгляд, самая загадочная персона – Роза Дартл. Ее принято считать неудавшимся персонажем. Думаю, Диккенс собирался отвести ей более значительную роль в действии, чем в результате получилось, и даже подозреваю (без всяких оснований), что не сделал он этого потому, что боялся оскорбить чувства читателей. Я задаюсь вопросом, не был ли в прошлом Стирфорд ее любовником и не примешивается ли к ее ненависти страстное, ревнивое чувство. Иначе непонятно, что заставляет ее так жестоко обращаться с малышкой Эмли (театральной героиней, получившей, на мой взгляд, то, что она хотела).
Диккенс писал: «Эту книгу я люблю больше всех остальных; как у многих нежных родителей, у меня есть любимый ребенок, его зовут Дэвид Копперфилд». Автор не всегда лучший судья своим произведениям, но в этом случае отзыв Диккенса надежен. Мэтью Арнольд[51] и Раскин[52] тоже считали «Дэвида Копперфилда» лучшим романом Диккенса, и, думаю, мы согласимся с ними. В этом случае мы окажемся в отличной компании.
Федор Достоевский и «Братья Карамазовы»
Федор Достоевский родился в 1821 году. Его отец, хирург в московской Мариинской больнице, был дворянином; этому статусу романист придавал большое значение; по приговору суда он был лишен дворянского звания и после выхода из заключения, прибегнув к помощи влиятельных друзей, постарался его восстановить. Дворянство в России отличалось от привилегированных сословий других европейских стран; его можно было получить, достигнув определенного ранга на государственной службе, ценность его заключалась лишь в том, что возвышала дворянина над крестьянским и купеческим сословиями и позволяла считать себя человеком знатного происхождения. На самом деле семья Достоевских принадлежала к классу небогатых служащих. Отец был суровым человеком. Чтобы дать семерым детям хорошее образование, он отказывал себе не только в предметах роскоши, но даже в элементарном комфорте, и с младых лет учил детей преодолевать препятствия и трудности, подготавливая к исполнению долга и обязательств, накладываемых жизнью. Жили они скученно, занимая две или три комнаты, отводимые врачу при больнице. Детям не разрешалось выходить одним из дома, им не давали карманных денег, у них не было друзей. У отца, помимо работы в больнице, была частная практика, позволившая ему со временем приобрести небольшое имение в нескольких сотнях миль от Москвы, где дети проводили с матерью лето. Здесь они впервые почувствовали вкус свободы.
Когда Достоевскому исполнилось шестнадцать, умерла мать и отец отвез двух старших сыновей, Михаила и Федора, в Санкт-Петербург для учебы в Военно-инженерной академии. Михаила, старшего сына, отклонили по причине слабой конституции, и таким образом Федор расстался с единственным человеком, которого любил. Он чувствовал себя одиноким и несчастным. Отец не мог или не хотел посылать ему деньги, и потому он нуждался в самом необходимом – книгах, ботинках и даже не мог вносить регулярную плату за учебу. Отец, пристроив старших сыновей и отдав троих детей на воспитание московской тетке, оставил практику и поселился с двумя младшими дочками в деревне. Он пристрастился к спиртному. С детьми был строг, с крепостными жесток, и в конце концов они его убили.
Это случилось в 1839 году. Федор занимался хорошо, хотя и без энтузиазма, и, закончив учебу в академии, был назначен на работу в инженерный отдел Министерства обороны. Теперь с частью денег от отцовского имения и зарплатой его годовой доход составлял пять тысяч рублей. Достоевский снял квартиру, увлекся дорогой игрой на бильярде, швырял деньги направо и налево, и когда через год подал в отставку (служба в инженерном отделе ему опостылела), он был по уши в долгах, и до конца жизни из них не вылезал. Он был неисправимый мот. Это мотовство доводило его до отчаяния, но ему никогда не удавалось взять себя в руки и не потакать своим прихотям. Один из его биографов предположил, что привычка сорить деньгами возникла частично из-за неуверенности в себе, ведь она давала временное ощущение силы и потакала его тщеславию. Позднее этот прискорбный недостаток принес ему много бед.
Еще находясь в академии, Достоевский начал писать роман и теперь, решив зарабатывать на жизнь сочинительством, закончил его. Назывался роман «Бедные люди». Достоевский никого не знал в литературном мире, но один из его знакомых по фамилии Григорович знал Некрасова, который намеревался создать свой журнал и согласился прочитать роман. Однажды Достоевский поздно пришел домой. Он провел вечер за чтением романа другу и последующим его обсуждением. Домой он вернулся в четыре утра. Чувствуя, что не заснет, Достоевский сел у открытого окна, глядя в темноту. Раздался неожиданный звонок в дверь; Достоевский вздрогнул. «Это были Григорович и Некрасов! Они ворвались в комнату взволнованные, чуть ли не в слезах, и обнимали меня снова и снова».
Друзья сели читать рукопись вместе – вслух по очереди и, когда закончили, решили, хоть было и поздно, идти к Достоевскому. «Ничего, если спит, – говорили они друг другу, – разбудим. Это выше сна». На следующий день Некрасов отнес рукопись Белинскому, самому влиятельному критику того времени, и он воспринял роман с таким же энтузиазмом. Роман напечатали, и Достоевский стал знаменит.
Он плохо переносил успех. Госпожа Панаева (Головачева) описывает произведенное им впечатление, когда его впервые привели к ней домой: «С первого взгляда на Достоевского видно было, что это страшно нервный и впечатлительный молодой человек. Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно передергивались. Почти все присутствующие тогда уже были ему знакомы, но он, видимо, был сконфужен и не вмешивался в общий разговор. Все старались занять его, чтобы уничтожить его застенчивость и показать ему, что он член кружка. С этого вечера Достоевский часто приходил вечером к нам. Застенчивость его прошла, он даже выказывал какую-то задорность, со всеми заводил споры, очевидно, из одного упрямства противоречил другим. По молодости и нервности, он не умел владеть собой и слишком явно выказывал свое авторское самолюбие и высокое мнение о своем писательском таланте. Ошеломленный неожиданным блистательным первым своим шагом на литературном поприще и засыпанный похвалами компетентных людей в литературе, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литераторами, которые скромно вступили на это поприще со своими произведениями. С появлением в кружке молодых литераторов беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как нарочно, давал к этому повод своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту… Достоевский заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду. Он приходил к нам с уже накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы излить на завистников всю желчь, душившую его»[53].
Непростой гость и характер нелегкий. На волне успеха он подписал контракт на роман и цикл рассказов. На полученные авансы он стал вести такую рассеянную жизнь, что пришлось вмешаться друзьям. Достоевский рассорился с ними – даже с Белинским, так много для него сделавшим: по его словам, он не был уверен в «искренности его восхищения». Достоевский убедил себя в том, что он гений и величайший русский писатель. Долги его росли, и приходилось работать в большой спешке. Он давно уже страдал непонятным нервным расстройством и теперь, чувствуя себя плохо, боялся, что сходит с ума или заболевает чахоткой. Написанные в таком состоянии рассказы никуда не годились, а роман было невозможно читать. Люди, превозносившие Достоевского до небес, теперь отчаянно его ругали; сложилось мнение, что он исписался.
Но тут его литературная карьера неожиданно оборвалась. Он вступил в общество молодых людей, разделявших социалистические идеи, популярные тогда в Западной Европе, и склонявшихся к тому, что и в России необходимы реформы, в частности, освобождение крестьян и отмена цензуры; деятельность кружка была совершенно безобидна, его члены всего лишь собирались раз в неделю и делились мыслями; но полиция установила за ними наблюдение, и однажды всех членов кружка арестовали и доставили в Петропавловскую крепость. Их судили и приговорили к расстрелу. Зимним утром молодых людей привезли на место казни, но пока солдаты готовились к исполнению приговора, появился курьер с сообщением, что расстрел заменяется ссылкой в Сибирь. Достоевского приговорили к четырем годам тюремного заключения в Омске, а потом к службе рядовым солдатом. Возвращенный в Петропавловскую крепость, он написал брату Михаилу следующее письмо: «Сегодня, 22 декабря, нас отвезли на Семеновский плац. Там всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головою шпаги и устроили наш предсмертный туалет (белые рубахи). Затем троих поставили к столбу для исполнения казни. Я стоял шестым, вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди, и жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих; в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем, я тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый! Я успел тоже обнять Плещеева, Дурова, которые были возле, и проститься с ними. Наконец ударили отбой, привязанных к столбу привели назад, и нам прочли, что его императорское величество дарует нам жизнь. Затем последовали настоящие приговоры. Один Пальм прощен. Его тем же чином в армию»[54].
В одной из своих лучших книг[55] Достоевский описывает ужасы тюремной жизни. Одно место заслуживает упоминания. Писатель замечает, что уже через два часа по прибытии в острог новичок чувствует себя как дома и становится таким же, как все, и те тоже считают его за своего. «Не то с
Но Достоевского трудно причислить к таким благородным особам: его происхождение скромно, как и его жизнь, и, если не считать краткого периода славы, он всегда был беден. Его друга и товарища по заключению Дурова все любили. Очень может быть, что одиночество Достоевского и страдания по этому поводу были, по крайней мере частично, обусловлены неприятными чертами его характера – тщеславием, эгоизмом, подозрительностью и раздражительностью. Но это одиночество – среди сотен товарищей по несчастью – возвращало его к себе: «Из-за духовной изоляции, – писал Достоевский, – у меня появилась возможность пересмотреть прошлую жизнь, проанализировать ее до малейшей подробности, исследовать все, что было прежде, и со всей строгостью осудить себя»[57]. Ему разрешалось иметь при себе только Новый Завет, и он постоянно его читал. Книга оказала на него огромное влияние. С тех пор он проповедовал и (насколько позволяла его своенравная натура) практиковал смирение и необходимость подавлять свойственные нормальным людям желания. «Перед тем как почувствовать унижение, – писал он, – оцените свою прошлую жизнь, взвесьте, что вы можете совершить в будущем и сколько низости, мерзости и порока таится на дне вашей души»[58]. Тюрьма смирила его гордый, надменный дух. Из тюрьмы вышел не прежний революционер, а твердый приверженец монархии и установленного порядка. И вдобавок – эпилептик.
Когда тюремный срок закончился, Достоевского направили рядовым в небольшой гарнизон в Сибири отбывать второй этап наказания. Это было тяжелое испытание, но он принимал его как расплату за содеянное преступление, придя за прошедшее время к заключению, что его умеренная реформаторская деятельность была грехом; об этом он писал брату: «Я не ропщу, это мой крест, и я его заслужил». В 1856 году через посредничество одного старого друга его перевели из рядовых в офицеры, и жизнь стала более сносной. Достоевский завел друзей и влюбился. Объектом его нежных чувств была некая Мария Дмитриевна Исаева, жена политического ссыльного, умиравшего от пьянства и туберкулеза, и мать маленького сына; по описаниям, она была хорошенькой блондинкой среднего роста, очень худенькая, пылкая и exaltee[59]. О ней известно мало, кроме того, что она, как и Достоевский, была подозрительна, ревнива и имела склонность к самоедству. Достоевский стал ее любовником. Но через некоторое время Исаева, ее мужа, перевели из поселка, где служил Достоевский, на другую пограничную заставу за четыреста миль от прежнего места, где он и умер. Достоевский сделал вдове письменное предложение руки и сердца. Женщина колебалась: во-первых, они оба были бедны, а во-вторых, она увлеклась «благородным и внешне привлекательным» молодым учителем по фамилии Вергунов и стала его любовницей. Безумно влюбленный Достоевский сходил с ума от ревности, но из-за своей страсти мучить себя, а также из-за писательской склонности видеть себя героем романа он совершил характерный поступок. Заявив, что Вергунов ему ближе родного брата, он умолил одного из своих друзей послать тому деньги, чтобы Мария Исаева могла выйти замуж за своего любовника.
Однако он мог без серьезных последствий играть роль мужчины с разбитым сердцем, который ради счастья любимой женщины приносит себя в жертву, ведь вдова не отличалась бескорыстием. «Благородный и привлекательный» Вергунов был беден как церковная мышь, в то время как Достоевского повысили в офицеры, не за горами было его освобождение и возможность вновь писать приносящие успех книги. Они поженились в 1857 году. Денег не хватало, и Достоевский продолжал брать в долг, пока было у кого. Он снова занялся сочинительством, но ему, как бывшему заключенному, следовало получить разрешение на издание своих произведений, а добиться этого было нелегко. Семейная жизнь тоже не ладилась. Достоевский объяснял это подозрительной, болезненно мнительной натурой жены. Ему не приходило в голову, что он сам так же нетерпелив, раздражен, невротичен и не уверен в себе, как в первую волну своего успеха. Он начинал писать то одно, то другое, бросал, принимался за новое, и в конце концов то немногое, что ему удалось сделать, было неинтересно.
В 1859 году в результате его многочисленных прошений и помощи влиятельных друзей ему удалось вернуться в Санкт-Петербург. Эрнест Симмонс в книге о Достоевском справедливо замечает, что средства, используемые писателем для получения свободы, говорили о малодушии: «Он писал патриотические стихи, одно – на день рождения вдовствующей императрицы Александры, другое – на коронацию Александра II и погребальный плач – на смерть Николая I. Умоляющие письма посылались высокопоставленным людям и самому молодому царю. В них он торжественно заявлял, что горячо любит юного монарха, которого называл солнцем, равно льющим свой свет на праведных и грешных, и говорил, что готов отдать за него жизнь. Достоевский с готовностью признавал, что справедливо осужден за совершенное преступление, но утверждал, что искренне раскаялся и теперь страдает за взгляды, которые не разделяет».
Достоевский обосновался в столице с женой и пасынком и совместно с братом Михаилом создал новый литературный журнал. Он назывался «Время», и в нем Достоевский напечатал «Записки из Мертвого дома» и «Униженные и оскорбленные». Новые сочинения принесли успех, и последующие два года дела писателя шли хорошо. В 1862 году, оставив журнал на брата, Достоевский поехал в Европу. Однако там ему не понравилось. Париж показался ему «самым скучным городом», а его жители ограниченными стяжателями. Нищета лондонских бедняков и лицемерная респектабельность состоятельных людей повергли его в шок. Достоевский отправился в Италию, но искусство его не интересовало, и он провел во Флоренции неделю, читая четыре тома «Отверженных» Виктора Гюго. Не увидев ни Рима, ни Венеции, он вернулся в Россию. Его жена заболела туберкулезом и была теперь хронической больной.
За несколько месяцев до поездки за границу Достоевский, которому тогда было сорок лет, познакомился с молодой женщиной – она принесла в журнал свой рассказ. Ее звали Полина Суслова. Красивая двадцатилетняя девушка была девственницей, и, желая идти в ногу со временем, коротко стриглась и носила темные очки. После возвращения Достоевского в Санкт-Петербург они стали любовниками. Затем из-за одной неудачной статьи, написанной сотрудником редакции, журнал закрыли, и Достоевский решил вновь поехать за границу. Свое решение он объяснял необходимостью лечить эпилепсию, которая все больше его мучила, но это был только повод; он стремился в Висбаден, чтобы играть: ему казалось, он изобрел систему, чтобы сорвать банк, и еще он договорился встретиться в Париже с Полиной Сусловой. Взяв деньги в Фонде для нуждающихся писателей, он отправился в путь.
В Висбадене он проиграл большую часть денег и прекратил игру только потому, что страсть к Сусловой перевесила страсть к игре. Они договорились поехать вместе в Рим, но в ожидании Достоевского эмансипированная девушка завязала короткий роман с испанским студентом-медиком; она была в отчаянии, когда он ее бросил, – такой поступок женщины не способны хладнокровно перенести, – и отказалась возобновить отношения с Достоевским. Он смирился с ситуацией и предложил ей поехать в Италию «как брат и сестра», на что Суслова, оставшись не у дел, согласилась. Соглашение осложнялось тем, что у них было мало денег, пришлось даже закладывать дорогие безделушки, и после нескольких мучительных недель они расстались. Достоевский вернулся в Россию. Он застал жену умирающей. Спустя шесть месяцев она умерла. Вот что он написал тогда другу:
«Другое существо, любившее меня и которое я любил без меры, жена моя, умерла в Москве, куда переехала за год до смерти своей от чахотки. Я переехал вслед за нею и не отходил от ее постели всю зиму… О, друг мой, она любила меня беспредельно, я любил ее тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо. Все расскажу Вам при свидании – теперь же скажу только то, что, несмотря на то, что мы были с ней положительно несчастны вместе, мы не могли перестать любить друг друга; даже, чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу. Как ни странно это, а это было так. Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушнейшая женщина из всех, которых я знал за всю жизнь…»[60] Достоевский слегка преувеличил свою привязанность. За зиму он дважды ездил в Петербург по делам нового журнала, который он основал с братом. Этот журнал не был столь либерален, как «Время», и не имел успеха. Михаил скончался после короткой болезни, оставив двадцать пять тысяч рублей долга, и Достоевский счел себя обязанным взять на себя заботу о вдове и детях, а также о его любовнице и ее ребенке. Он занял десять тысяч рублей у богатой тетки, и все же в 1865 году ему пришлось объявить себя банкротом. Его долг составлял шестнадцать тысяч рублей по распискам и пять тысяч, данных под честное слово. Кредиторы преследовали его, и, чтобы от них отделаться, он снова взял ссуду в Фонде для нуждающихся писателей и получил аванс на роман, который, согласно контракту, должен был сдать к определенной дате. Получив деньги, он поехал в Висбаден, чтобы еще раз испытать удачу и встретиться с Полиной Сусловой. Он предложил ей стать его женой, но та любовь, которую она испытывала к нему, обратилась в ненависть. Можно предположить, что она стала его любовницей, потому что он был известным писателем и редактором журнала и мог быть ей полезен. Но журнал теперь не существовал. Красотой Достоевский никогда не блистал, а сейчас ему стукнуло уже сорок пять, он был лысоват и страдал эпилепсией. Понятно, что его сексуальные притязания выводили Суслову из себя: ничто так не раздражает женщину, как домогательства мужчины, который ее физически не привлекает. Оставив его, она уехала в Париж. А Достоевский проиграл все деньги и вынужден был заложить часы. Ему приходилось тихо сидеть в номере, чтобы смирять аппетит, который нечем было удовлетворить. Он начал писать еще одну книгу – по его словам, срочно и по необходимости. Без гроша в кармане, больной и несчастный, он приступил к созданию «Преступления и наказания».
В отчаянных попытках достать денег он обращался ко всем знакомым, даже к Тургеневу, с которым был в ссоре и которого терпеть не мог и презирал; однако ж деньги от того взял и на них вернулся в Россию. Но, работая над «Преступлением и наказанием», он вдруг вспомнил, что приближается срок сдачи рукописи по договору. Условия договора были чудовищные: если Достоевский не сдаст рукопись в срок, издатель имеет право публиковать все, что он напишет в последующие девять лет, не платя ему ни копейки. Чья-то светлая голова надоумила писателя нанять стенографистку; так он и поступил и за двадцать шесть дней написал «Игрока». Двадцатилетняя стенографистка была довольно невзрачная особа, зато умелая, практичная, терпеливая, преданная и обожающая его; и в начале 1867 года они поженились. Его родные, боясь, что теперь он не станет помогать им в прежнем объеме, проявили недовольство и так скверно повели себя с молодой женой, что она уговорила мужа опять покинуть Россию. Тот снова был по уши в долгах.
В этот раз Достоевский провел за границей четыре года. Вначале Анна Григорьевна – так звали его жену – сочла жизнь с прославленным писателем весьма трудной. Эпилепсия все чаще давала о себе знать. Он был раздражительный, невнимательный и тщеславный. Возобновил переписку с Полиной Сусловой, что не давало покоя бедной Анне, однако молодая женщина была наделена недюжинным здравым смыслом и не проявляла недовольства вслух. Они приехали в Баден-Баден, где Достоевского вновь потянуло к игорному столу. Он снова проиграл все, что имел, и, как обычно стал писать всем подряд, прося денег и еще денег, а получая, тут же просаживал их за игорным столом. Супруги заложили все ценные вещи, переехали в самые дешевые номера, иногда им нечего было есть. Анна Григорьевна ждала ребенка. Вот отрывок из письма Достоевского, когда он только что выиграл четыре тысячи франков: «Анна Григорьевна умоляла меня удовольствоваться четырьмя тысячами франков и тотчас уехать. Но ведь такая легкая возможность поправить все! А примеры-то? Кроме собственного выигрыша ежедневно видишь, как другие берут по 20 000, 30 000 франков. (Проигравшихся не видишь.) Чем они святые? Мне деньги нужнее их. Я рискнул дальше и проиграл. Стал свои
Первый ребенок Достоевского родился в Женеве, и отец был вне себя от радости. Но играть он не бросил, хотя горько раскаивался в этом, понимая, что его дурное пристрастие отнимает деньги у жены и ребенка, лишая их самого необходимого. Однако раскаяние не мешало ему возвращаться к игорному столу всякий раз, как в его кармане заводилось несколько франков. Через три месяца, к его глубокому горю, ребенок умер. Анна Григорьевна была снова беременна, но Достоевский чувствовал, что никогда не полюбит другого ребенка с такой силой, как маленькую девочку, которую потерял.
Роман «Преступление и наказание» произвел сенсацию, и Достоевский сразу же засел за новую книгу, назвав ее «Идиот». Издатель высылал ему ежемесячно двести рублей, но и это не помогало выбраться из нужды, и писатель постоянно просил все новых авансов. «Идиота» приняли прохладно, и он принялся за повесть «Вечный муж», а потом перешел к большому роману «Бесы».
Согласно обстоятельствам, то есть когда кончались деньги, Достоевский, жена и ребенок перебирались на новое место. Но они уже тосковали по родине. Достоевский никогда так и не преодолел свою неприязнь к Европе. Его не трогали красота и неповторимость Парижа, gemütlichkeit[62], музыка Германии, великолепие Альп, глубокие и живописные озера Швейцарии, мягкая красота Тосканы и сокровищница искусств – Флоренция. Западная цивилизация казалась ему буржуазной, декадентской и безнравственной, и он верил в ее скорую гибель. «Здесь я тупею и становлюсь ограниченным, – писал Достоевский из Милана, – от России отстаю. Русского воздуха нет, и людей нет»[63]. Он чувствовал, что не закончит «Бесов» вне России. Анна тоже тосковала по дому. Но денег не было, а издатель уже выслал больше авансов, чем ждал прибыли от книги. В отчаянии Достоевский снова написал ему. Роман уже начал печататься в двух номерах, и издатель, опасаясь, что продолжения может не последовать, выслал деньги на проезд. И Достоевские вернулись в Санкт-Петербург.
Шел 1871 год. Достоевскому было пятьдесят, ему оставалось еще десять лет жизни.
Он стал страстным славянофилом и видел в России спасительницу мира. Принятые одобрительно «Бесы» и атака в романе на молодых радикалов принесла писателю друзей из реакционного лагеря. Те думали, что автор книги окажет пользу в сопротивлении правительства реформам, и предложили ему хорошо оплачиваемую работу редактора газеты «Гражданин», которую поддерживали официальные круги. Достоевский занимал этот пост в течение года, но потом ушел, не согласившись на предложение издателя, которое, несмотря на сближение с реакционерами, он не мог принять. Но к этому времени умная и практичная Анна открыла свой издательский бизнес и печатала книги мужа с такой прибылью, что он не терпел больше нужды до конца своих дней. О его последних годах можно рассказать очень кратко. Он написал ряд очерков на разные темы, объединив их в «Дневнике писателя». Очерки получили большую известность, и Достоевский стал видеть в себе учителя и пророка. От этой роли мало кто из писателей откажется. Им были написаны романы «Подросток» и в конце жизни «Братья Карамазовы». Его слава непрерывно росла, и когда в 1881 году он умер, довольно неожиданно, многие называли его величайшим писателем своего времени. Говорят, его похороны послужили поводом для «одного из самых потрясающих выражений народного чувства, которые когда-либо были в русской столице».
Я старался передать основные вехи жизни Достоевского без собственных комментариев. В результате складывается впечатление, что у писателя характер был не из легких. Тщеславие – порок, присущий художникам, будь то писатели, живописцы, музыканты или актеры, но у Достоевского он принимал чудовищные размеры. Ему никогда не приходило в голову, что кому-то могут наскучить его разговоры о себе и своем творчестве. К этому присоединялась – может быть, неизбежно – неуверенность в себе, которую теперь называют комплексом неполноценности. Возможно, по этой причине Достоевский так открыто презирал других писателей. Человек с убеждениями вряд ли после тюремного заключения пришел бы к такой смиренной покорности; но, хотя он принял приговор как наказание за совершенный грех – сопротивление властям, это не помешало ему сделать все, чтобы смягчить наказание. Нелогично. Я уже говорил, до каких глубин самоуничижения доходил он в своих петициях на имя влиятельных людей. Достоевский совершенно не мог владеть собой, но причиной могла быть эпилепсия, от которой он мучительно страдал, и в таком случае, то была не его вина. Ни благоразумие, ни обычная порядочность не действовали, когда он попадал под власть страсти. Когда жена умирала, он бросил ее, чтобы последовать за Полиной Сусловой в Париж, и вернулся домой только после того, как эмансипированная молодая женщина его бросила. Но нигде так не видна его слабохарактерность, как в маниакальной страсти к игре. Время от времени эта страсть доводила его до страшной нужды. В Женеве ему приходилось занимать по пять и десять франков, чтобы купить еду для себя и жены.
Читатель, наверное, помнит, как для выполнения контракта ему пришлось написать небольшой роман под названием «Игрок». Это не лучшая его вещь, но любопытно, что в героине, Полине Александровне, угадывается Полина Суслова; этот образ предвосхищает тип женщины, в которой любовь соединена с ненавистью, – он будет подробно разработан в поздних романах. Дополнительный интерес роман вызывает тем, что в нем Достоевский очень точно описывает хорошо знакомые ему чувства несчастной жертвы, пристрастившейся к игре; после прочтения романа понимаешь, почему, несмотря на все унижения, на нужду, в которую он вовлекал не только себя, но и близких, на недостойные поступки (взятые из фонда деньги предназначались для работы, а не для игры), постоянную необходимость клянчить деньги у друзей, потерявших терпение от нескончаемых обращений, – почему, несмотря на все это, он не мог противостоять искушению. Все люди, наделенные творческим инстинктом, в большей или меньшей степени эксгибиционисты, и Достоевский тут не исключение; он живо описывает, как полоса удач может вознаградить за постыдные поступки. Зеваки, сгрудившись у стола, не сводят глаз со счастливого игрока, словно он божество. Они в изумлении и восхищении. Он центр всеобщего внимания. Это бальзам для несчастного, страдающего от жуткой застенчивости. Выигрывая, он испытывает пьянящее чувство могущества; он чувствует себя хозяином своей судьбы, ведь его ум, интуиция настолько безошибочны, что он может контролировать игру.
«Стоит только хоть раз выдержать характер, и я в один час могу всю судьбу изменить», – говорит писатель устами своего «игрока». «Главное – характер. Вспомнить только, что было со мною в этом роде семь месяцев назад в Рулетенбурге, перед окончательным моим проигрышем. О, это был замечательный случай решимости: я проиграл тогда все, все… Выхожу из воксала, смотрю – в жилетном кармане шевелится у меня еще один гульден: «А, стало быть, будет на что пообедать!» – подумал я, но, пройдя шагов сто, я передумал и воротился. Я поставил этот гульден… и, право, есть что-то особенное в ощущении, когда один, на чужой стороне, далеко от родины, от друзей и не зная, что сегодня будешь есть, ставишь последний гульден, самый, самый последний! Я выиграл и через двадцать минут вышел из воксала, имея сто семьдесят гульденов в кармане. Это факт-с! Вот что может иногда значить последний гульден! А что, если б я тогда упал духом, если б не посмел решиться?»[64]
Страхов, старый друг Достоевского, описал его жизнь и в связи с этой работой послал письмо Толстому, которое Элмер Мод приводит в своей биографии писателя и которое я хочу, немного сократив, процитировать:
«Все время писания я был в борьбе, я боролся с поднимавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство…
Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком. Он был зол, завистлив, развратен, он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали б смешным, если б он не был при этом так зол и так умен… По случаю биографии я живо вспомнил эти черты. В Швейцарии при мне он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: «Я ведь тоже человек».
Помню, как тогда мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о нравах человека.
Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости… всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился. Висковатов рассказывал мне, как он похвалялся, что совершил насилие над юной девушкой в купальне, куда ту привезла гувернантка…
При такой натуре он был очень расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания – его направление, его литературная муза и дороги. В сущности, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости…»[65]
Действительно, его сентиментальность была слащавой, а гуманизм бесплодным. Он плохо знал «народ», с которым (а не с интеллигенцией) связывал надежды на возрождение России, и мало сочувствовал его тяжелой и горькой жизни. И резко нападал на радикалов, искавших пути облегчить народную участь. Лекарство, предлагаемое им для лечения страшной нищеты народа, заключалось в «идеализации его страданий и вырабатывании из него образа жизни. Вместо практических реформ он предлагал религиозное и мистическое утешение»[66].
Рассказ о насилии над девочкой причинял боль поклонникам Достоевского, и они не верили этому. Слова Страхова основывались на слухах; но существует еще одна версия – якобы, мучимый угрызениями совести, Достоевский рассказал все старому другу, посоветовавшему ему в качестве наказания поведать о случившемся человеку, которого тот ненавидит больше всех, и потому Достоевский открылся Тургеневу. Но все это может быть неправдой. Однако подобная тема неоднократно всплывает в его книгах, и, говорят, что в запрещенной главе из «Бесов» речь шла о том же. Но и это не доказывает, что он в действительности содеял этот ужасный поступок. Эпилепсия могла вызвать галлюцинацию такой силы, что она породила в нем чувство вины; или, может быть, он, подобно многим романистам, заставил своего персонажа совершить преступление, к которому имел противоестественное влечение, но сам пойти на него не мог.
Достоевский был тщеславным, недоверчивым, вздорным, раздражительным, эгоистичным, хвастливым, ненадежным, безрассудным, ограниченным и невыносимым. Но это еще не все. На каторге он узнал, что люди могут быть убийцами, насильниками, ворами и в то же время могут совершать смелые, великодушные и добрые поступки по отношению к сокамерникам. Он узнал, что человек – не цельное существо, в нем соседствуют благородство и низость, порок и добродетель. В Достоевском не было склонности осуждать людей. Он был щедрым человеком. Никогда не отказывался помочь деньгами – ни нищему, ни другу. Даже терпя нужду, умудрялся что-то наскрести и выслать невестке, любовнице брата, никчемному пасынку и погрязшему в пьянстве младшему брату Андрею. Они вымогали у него деньги, как он вымогал у других, и это не вызывало в нем возмущения; напротив, он только жалел, что не может сделать для них больше. Он любил и уважал жену Анну, восхищался ею и ставил выше себя; в течение четырех лет, что они провели за границей, его самым трогательным образом мучил страх, что ей может быть скучно проводить время только в его обществе. У него было любящее сердце, и он жаждал быть любимым. Он с трудом поверил, что наконец нашел кого-то, кто, несмотря на все недостатки, которые он хорошо знал в себе, преданно любит его. С Анной он провел лучшие годы своей жизни.
Такой он был человек. Но только человек. Внутри личности существует разделение на человека и писателя, и я думаю, ни в ком оно не было выражено ярче, чем в Достоевском. Это раздвоение, наверное, существует у всех творческих людей, но больше заметно у писателей, потому что они работают со словом, и противоречие между их поведением и тем, что они пишут, сразу бросается в глаза. Сопоставьте прекрасный идеализм Шелли, его страсть к свободе, ненависть к несправедливости и его холодный эгоизм, бесчувственное равнодушие к вызванной им боли. Не сомневаюсь, что многие композиторы и художники были столь же эгоистичны и черствы, как Шелли, но красота их музыки и картин доставляет наслаждение, и нас не раздражает противоречие между их творчеством и поведением. Возможно, творческий дар, обычный для всех детей и подростков, в более позднем возрасте становится болезнью и может приносить плоды только за счет нормальных человеческих свойств; он подобен дыне, которая становится слаще, если растет на навозе, процветает на почве, унавоженной пороками.
Достоевский был не просто тщеславным, раздражительным, слабым эгоистом, каким изображают его биографы. Этот человек создал Алешу – возможно, самый пленительный, нежный и благородный образ в мировой литературе. Этот человек создал праведного отца Зосиму. Алеше предназначалось стать центральной фигурой «Братьев Карамазовых», что ясно показано в первом предложении романа: «Алексей Федорович Карамазов был третьим сыном помещика нашего уезда Федора Павловича Карамазова, столь известного в свое время (да и теперь еще у нас припоминаемого) по трагической и темной кончине своей, приключившейся ровно тринадцать лет назад и о которой сообщу в своем месте».
Достоевский был слишком опытным писателем, чтобы без затаенной цели начать роман с заявления, которое выдвигает Алешу на первый план. Но в известной книге он играет второстепенную роль по сравнению с братьями – Дмитрием и Иваном. Он появляется и исчезает на страницах романа, не оказывая большого влияния на его персонажей. Его собственная активность связана с группой школьников, чьи действия никак не пересекаются с основной линией романа и только способствуют раскрытию обаяния и доброты Алеши.
Объяснение заключается в том, что 838-страничный перевод «Братьев Карамазовых», выполненный миссис Гарнет, – всего лишь часть задуманного писателем романа. В дальнейших томах он предполагал показать развитие Алеши, проведя его через испытания, в которых тот познает много греха и, наконец, через страдания спасется. Смерть помешала писателю выполнить свое намерение, и «Братья Карамазовы» так и остались незаконченными. Тем не менее это великий роман, венчающий небольшую группу самых замечательных произведений литературы; он стоит особняком от других романов, тоже по-своему великих; в эту группу входят также такие захватывающие книги, как «Грозовой Перевал» и «Моби Дик». «Братья Карамазовы» – глубокий роман, и будет несправедливо говорить о нем упрощенно. Достоевский много размышлял над ним и потратил на этот роман больше усилий, чем позволяли его финансовые трудности; он вложил в него все свои мучительные сомнения, страстное желание поверить в то, что отрицал разум, болезненные поиски смысла жизни. Я только скажу читателю, чего ему не следует ждать, ведь у него нет права требовать от автора того, что тот не в силах ему дать или у него нет такого намерения. Этот роман не реалистический. Достоевский не отличался наблюдательностью и не добивался правдоподобия. Поведение персонажей нельзя оценивать исходя из обычных норм поведения. Их действия совершенно непредсказуемы, а мотивы действий нелогичны. Вы не узнаете их с той же легкостью, как персонажей Джейн Остен или Флобера; они персонификации страстей – гордыни, похоти, сладострастия, ненависти. Его персонажи не взяты из жизни и не доведены талантом автора до более значительного уровня, чем их прототипы; они эманация страдающей, искаженной, больной души писателя. Но в этих нереальных героях бьется жизнь.
«Братья Карамазовы» страдают многословием; Достоевский знал об этом своем недостатке, который есть и в других произведениях, но избавиться от него не мог. Даже в переводе это чувствуется. Достоевский – великий романист, но слабый художник. У него примитивное чувство юмора, и госпожа Хохлакова, вносящая комическую струю, довольно утомительна. Три молодые женщины, Лиза, Катерина Ивановна и Грушенька, почти лишены индивидуальности; все трое истеричны, язвительны и недоброжелательны. Они хотят доминировать в отношениях, заставить страдать любимого мужчину и в то же время покориться ему и принять от него муки. Их поступки необъяснимы. В кратком описании жизни Достоевского я не упомянул еще о двух женщинах, с которыми у него были достаточно интимные отношения: они не оказали на его жизнь заметного влияния, но дали материал для творчества. Достоевский был чувственным человеком, даже гиперсексуальным, но не думаю, что он много знал о женщинах. Похоже, он грубо делил их на две категории: кротких, самоотверженных женщин, запуганных и униженных, и гордых, властных самок – страстных, жестоких и мстительных. Возможно, в последнем случае он подразумевал Полину Суслову, которую любил, потому что приносимые страдания, унижения, которым она подвергала мужчину, были необходимым стимулом для его мазохизма.
Образы мужчин написаны твердой рукой. Старик Карамазов, влюбленный шут, изображен великолепно; его внебрачный сын, Смердяков, – гениальное изображение злодейства; об Алеше я уже вкратце говорил. У старого распутника было еще два сына. Дмитрия уместнее всего назвать врагом самому себе, он грубиян, пьяница, хвастун, безрассудно экстравагантен и неразборчив в средствах добывания денег, которые тратит глупейшим образом; его идея устроить кутеж отдает школярством, а описание пирушки с Грушенькой наивно до глупости. Его болтовня о чести просто отвратительна. Дмитрий в своем роде – центральный персонаж книги, и, на мой взгляд, это просчет: он такой никчемный человек, что вам все равно, что с ним станет. Предполагается, что он нравится женщинам, такие мужчины их иногда притягивают, но Достоевский не показывает, в чем именно его притягательная сила. В его поведении есть один момент, который всегда казался мне существенным. Он отдает деньги, те самые, которые украл, горячо любимой Грушеньке, чтобы та могла выйти замуж за мужчину, который в девичестве ее соблазнил. Это вызывает в памяти то время, когда Достоевский сам пытался достать деньги, чтобы помолвленная с ним Мария Исаева могла выйти замуж за «благородного и внешне привлекательного» учителя, который был ее любовником. Дмитрия он сделал таким же безжалостным эготистом и мазохистом, каким был сам. Не является ли мазохизм каким-то странным образом окончательным утверждением своего «я»?
До сих пор я только и делал, что выискивал в романе недостатки, и читатель вправе спросить: почему, если у меня столько возражений, я заявляю, что «Братья Карамазовы» – один из величайших романов человечества. Ну, во-первых, от него невозможно оторваться. Достоевский не только великий романист, но и умелый рассказчик, что не всегда сопутствует одно другому; у него потрясающий дар эффектно драматизировать ситуацию. Наверное, стоит остановиться на его излюбленном приеме, который Достоевский использует, чтобы вызвать у читателя нервное волнение. Он сводит вместе главных персонажей для обсуждения какого-то поступка, настолько странного, что понять его невозможно, а затем приводит читателя к разгадке со всем мастерством Габорио[67], раскручивающего загадочное преступление. Эти долгие разговоры будоражат воображение, писатель нагнетает обстановку хитроумными художественными приемами; возбуждение героев не соответствует произносимому тексту; автор пишет, что их сотрясают эмоции, что они позеленели или пугающе побледнели; по необъяснимым для читателя причинам самым обычным репликам придается особое значение; и через какое-то время читатель уже так взволнован этим экстравагантным поведением, нервы его так напряжены, что он готов испытать шок от того, что в обычном состоянии не произвело бы на него никакого впечатления.
Но это всего лишь вопрос техники: величие «Братьев Карамазовых» зависит от величия темы. Многие критики видят в ней поиск Бога; мне же кажется, это, скорее, проблема зла. И тут я подхожу к Ивану, второму сыну старика Карамазова, – самому интересному, хотя, возможно, самому непривлекательному персонажу романа. Возможно, как не раз говорилось, что в его уста Достоевский вкладывает свои выношенные убеждения. Они обсуждаются в книгах «Pro и contra» и «Русский инок», которые Достоевский считал кульминацией романа. Из них наиболее важна «Pro и contra». В ней Иван говорит о проблеме зла, которая человеческому разуму кажется несовместимой с существованием всемогущего и всеблагого Бога. В качестве примера он берет незаслуженные страдания детей. То, что людям приходится страдать за грехи, кажется понятным, но сердце и разум противятся тому, чтобы страдали невинные детки. Ивану все равно – Бог создал человека или человек Бога; ему хочется верить, что Бог существует, но он не может принять жестокость мира, созданного Им. Иван настаивает, что невинные не должны страдать за грехи виновных, а если они страдают, значит, или Бог – зло, или Его вообще нет. Больше я ничего не скажу: читатель сам может ознакомиться с «Pro и contra». Достоевский никогда не писал с большей силой. Но, написав, испугался того, что сделал. Аргумент был неоспоримый, но вывод противоречил его собственной вере в то, что мир, несмотря на все зло и страдания, прекрасен, потому что он творение Бога. «Если любишь все живое в мире, эта любовь оправдывает страдания, и все разделят общую вину. Страдания за грехи других станут моральным долгом каждого истинного христианина». Вот во что хотел верить Достоевский. И после «Pro и contra» он поспешил написать опровержение. Никто лучше его не понимал, что он не добился, чего хотел. Эта часть скучна, и опровержение неубедительно.
Проблема зла по-прежнему ждет разрешения, и вызов, брошенный Иваном Карамазовым, пока остается без ответа.
Герман Мелвилл и «Моби Дик»
Я прочел книги Раймонда Уивера «Герман Мелвилл, моряк и мистик», Льюиса Мамфорда «Герман Мелвилл», Чарлза Робертса Андерсона «Мелвилл в южной части Тихого океана» и Уильяма Эллери Седвика «Герман Мелвилл: трагедия сознания». И не думаю, что стал знать о нем больше, чем знал раньше.
Согласно Раймонду Уиверу, «некий неосмотрительный критик во время столетнего юбилея Мелвилла в 1919 году» написал: «Вследствие какого-то странного психического переживания, так никогда точно и не определенного, его стиль, его мировоззрение совершенно изменились». Я не совсем понимаю, почему этот неизвестный критик назван «неосмотрительным». Он заострил проблему, которая должна озадачить каждого, кто интересуется Мелвиллом. Именно поэтому так пристально изучаются известные факты из его жизни, внимательно читаются его письма и книги (некоторые из них можно прочесть только при исключительном напряжении воли), – все для того, чтобы уловить хоть намек, который помог бы проникнуть в эту тайну.
Но прежде всего обратимся к фактам, которые собрали для нас биографы. На первый взгляд, но только на первый взгляд, они довольно обычны.
Герман Мелвилл родился в 1819 году. Его отец Аллен Мелвилл и мать Мария Гансворт происходили из благородных семей. Аллен был культурным, повидавшим свет человеком, Мария – элегантной, хорошо воспитанной и набожной женщиной. Первые пять лет после женитьбы они провели в Олбани, потом перебрались в Нью-Йорк, где бизнес Аллена – он импортировал французские ткани – поначалу процветал. Там, в Нью-Йорке, и родился Герман, третий из восьмерых детей семейства. Но в 1830 году для Аллена Мелвилла наступили тяжелые времена, и он вернулся в Олбани, где через два года умер банкротом и, по слухам, не в здравом уме. Семью он оставил без гроша. Герман посещал классическую школу в Олбани и после ее окончания в 1834 году устроился клерком в Нью-Йоркский государственный банк. В 1835 году он работал в меховом магазине брата, а следующий год провел на ферме дяди в Питсфилде. В течение одного семестра он преподавал в школе в районе Сайк. В семнадцать связал жизнь с морем. Много писали по этому поводу, хотя я не понимаю, почему нужно искать другие объяснения, кроме тех, которые дает он сам: «Горькое разочарование в некоторых планах, которые я наметил на будущее; необходимость чем-то занять себя, склонность к кочевой жизни, – все это, соединившись, подтолкнуло меня пойти в море матросом». Он безуспешно пробовал себя на разных поприщах, и то, что нам известно о его матери, дает возможность предполагать, что она открыто говорила, насколько им недовольна. Как и многие юноши до него, он пошел служить во флот, так как был несчастлив дома. Мелвилл – необычный человек, и тем не менее не стоит искать скрытых причин в абсолютно естественном поступке.
Он приехал в Нью-Йорк насквозь промокший, в заплатанных брюках и охотничьей куртке, без пенни в кармане, но с охотничьим ружьем, которое дал на продажу брат Гансворт. Пройдя через весь город, он дошел до дома приятеля брата, где провел ночь, а на следующий день отправился с этим приятелем в порт. После недолгих поисков они наткнулись на корабль, отплывавший в Ливерпуль, и Мелвилл устроился на него юнгой за три доллара в месяц. Двенадцать лет спустя он описал в повести «Редберн» это путешествие туда и обратно и пребывание в Ливерпуле. Мелвилл смотрел на эту работу как на халтуру, но книга получилась живая и интересная, написана она с привлечением староанглийского языка – простого, непосредственного, ясного и подлинного. Из всех его произведений она лучше всего читается.
О последующих трех годах его жизни известно мало. Принято считать, что все это время он преподавал в разных школах; так, в одной, в Гринбуше (Нью-Йорк), он получал шесть долларов в квартал и питание; и еще писал статьи в провинциальные газеты. Одну или две статьи удалось найти. Они не лишены интереса, говорят о бессистемном чтении автора и демонстрируют манерность стиля, которую он не смог изжить до конца своих дней; так, он без всяких на то особенных причин ссылается на античных богов, на исторических и романтических героев и на самых разных писателей. Как точно замечает Раймонд Уивер: «Он рассыпал по страницам имена Бертона, Шекспира, Байрона, Мильтона, Кольриджа и Честерфилда рядом с Прометеем и Золушкой, Магометом и Клеопатрой, Мадонной и гуриями, Медичи и мусульманами».
Но в Мелвилле жил авантюрист, и можно предположить, что он не мог долго выносить скучную жизнь, к какой его приговорили обстоятельства. Хотя ему не нравилось служить простым матросом, он все же решил вновь пуститься в плавание, и в 1841 году вышел в море из Нью-Бедфорда на китобойном судне «Акушнет», направлявшемся в Тихий океан. Все мужчины в кубрике были грубые, жестокие и необразованные за исключением семнадцатилетнего юноши, которого звали Ричард Тобиас Грин. Вот как Мелвилл его описывает: «Природа одарила Тоби исключительно приятной внешностью. В голубой тельняшке и парусиновых брюках он выглядел лучше любого матроса, когда-либо ступавшего на палубу судна; он был небольшого роста, худенький и очень гибкий. Смуглый от природы, он еще больше почернел под тропическим солнцем; густые черные кудри вились у висков и отбрасывали тень на большие черные глаза».
После пятнадцати месяцев плавания «Акушнет» бросил якорь у Никахивы, одного из Маркизских островов. Юноши не могли больше мириться с тяготами жизни на китобое и жестокостью капитана и потому решили сбежать. Они захватили с собой, сколько смогли, табака, галет и ситца (для туземцев) и укрылись в глубине острова. После нескольких дней, полных разных приключений, они набрели на долину, заселенную племенем тайпи, члены которого гостеприимно их приняли. Вскоре после этой встречи Тоби покинул племя под предлогом доставки медикаментов: Мелвилл в дороге основательно повредил ногу и передвигался с болью, – на самом же деле чтобы организовать их побег. О тайпи ходили слухи, что они людоеды, и простая предусмотрительность требовала, чтобы юноши были осторожнее и не полагались слишком долго на их расположение. Тоби не вернулся; как впоследствии выяснилось, его увидели в гавани и силой доставили на судно. По словам Мелвилла, он провел в долине четыре месяца. С ним хорошо обращались. Мелвилл подружился с девушкой по имени Фейавей, они вместе плавали, катались на лодке и, если бы не страх быть съеденным, он был бы вполне счастлив.
Но случилось так, что капитан одного китобойного судна, остановившись в Никахиве, услышал, что тайпи держат у себя матроса. С его корабля часть экипажа сбежала, и он, нуждаясь в пополнении, послал за пленником лодку с заколдованными «табу» туземцами. Как рассказывает Мелвилл, он уговорил тайпи отпустить его на берег, и после стычки, в которой он убил туземца багром, удрал.
Жизнь на «Джулии», новом корабле, была еще тягостнее, чем на «Акушнете», и по прибытии в Папеэте команда взбунтовалась. Матросов продержали пять дней в кандалах на французском военном корабле и после трибунала заключили в местную тюрьму. «Джулия» отчалила с новой командой, а заключенных вскоре выпустили на свободу. Мелвилл и еще один член прежнего экипажа, опустившийся врач, которого юноша называл Доктором Призраком, отплыли на соседний остров Эймео, где нанялись к двум фермерам копать картофель. Мелвиллу не нравилось заниматься сельским хозяйством еще в те времена, когда он работал у дяди в Массачусетсе, а под тропическим солнцем Полинезии не нравилось еще больше. Вместе с Доктором Призраком он стал вести бродячий образ жизни, они перебивались чем попало у местного населения, а потом Мелвилл, бросив врача, уговорил капитана китобойного судна, которое тот называл «Левиафаном», взять его на работу. На этом судне Мелвилл добрался до Гонолулу. Непонятно, чем он там занимался. Предположительно, работал клерком. Потом он устроился простым матросом на американский фрегат «Соединенные Штаты» и, проплавав на нем год, уволился, когда тот вернулся на родину.
Мы подходим к 1844 году. Мелвиллу двадцать пять лет. До нас не дошел ни один его юношеский портрет, но, если судить по его облику в зрелом возрасте, можно представить, что в двадцать – и чуть больше – лет, он был высоким, хорошо сложенным мужчиной, сильным и энергичным, с маленькими глазами, прямым носом, свежим цветом лица и кудрявой головой.
Вернувшись домой, он узнал, что мать и сестры поселились в Лэнсингберге, пригороде Олбани. Старший брат Гансворт оставил меховой магазин и занимался теперь юридической деятельностью и политикой; второй брат Аллен тоже стал юристом и жил в Нью-Йорке; а младший Том, которому еще не было двадцати, собирался последовать примеру Германа и пойти в моряки. Герман оказался сразу в центре внимания как «человек, живший среди каннибалов»; когда он рассказывал историю своих приключений жадно внимавшим слушателям, те умоляли его написать обо всем книгу, и он незамедлительно последовал их совету.