Вот почему, как бы ново, неожиданно и ужасно ни было орудие, приведшее к несчастью, можно утверждать, что в принципе нет катастроф неодолимых, неизбежных, неминуемых. Бессознательное наше начало всегда находится на высоте всяких воображаемых положений. В челюстях тисков, которые сжимает над нами сила моря или горы, всегда можно, всегда следует ожидать решающего движения инстинкта, ресурсы которого так же неисчерпаемы, как ресурсы вселенной или природы, в лоне которой он черпает свое могущество…
Тем не менее, если позволено сказать всю правду, не все мы имеем одинаковое право рассчитывать на державное вмешательство инстинкта. Правда, он ни в ком не умирает, не знает гнева, никогда не ошибается, тем не менее многие из нас заточают его в такую глубокую тюрьму, так редко позволяют ему видеть луч солнца, так всецело теряют его из виду, так бессердечно его унижают, так крепко его связывают, что в растерянный миг опасности не знают уже, где его искать. У них физически нет времени предупредить его и освободить из подземелья, куда его заточили. Когда же наконец он с добрым намерением, с оружием в руках является для обороны, зло уже приключилось, бороться слишком поздно, ибо смерть уже совершила свое дело разрушения.
Это неравенство инстинктов, зависящее больше, как я думаю, от быстроты призыва, нежели от свойств оказанной помощи, обнаруживается почти во всех несчастных случаях. Пусть двум автомобилистам угрожают две опасности, совершенно одинаковые и равно неизбежные, – одного спасет необъяснимый поворот руля, незаметный скачок, поворот, миг неподвижности или другое какое-нибудь чудо, между тем как другой самым нормальным и жалким образом расшибет голову о встреченное препятствие. В одной и той же карете, занятой шестью лицами, которым угрожает та же судьба, трое сделают единственно возможное движение, нелогическое, непредвиденное и необходимое, между тем как трое других будут действовать слишком разумно в противную сторону. Я был очевидцем или почти очевидцем, – так как, хотя я прибыл после несчастного случая, но все же мог собрать живые впечатления на месте происшествия и из уст самих пострадавших, – я однажды был очевидцем одного из таких поразительных проявлений инстинкта. Дело происходило на крутом спуске, ведущем из Гурдона, суровой деревушки, хорошо известной туристам из Канна и Ниццы, приютившейся, во избежание вражеских нападений, на остром утесе, на высоте с лишком восьмисот метров над морем. Деревня эта неприступна со всех сторон, к ней не ведет ни одна дорога, за исключением опасной тропинки, извивающейся тонкой лентой среди двух пропастей. Воз с восемью седоками, среди которых находилась женщина с грудным младенцем на руках, спускался по этой опасной крутой тропинке, когда лошадь вдруг с испугу понесла и бросилась прямо к пропасти. Спутники почуяли близость смерти, и женщина, желая спасти ребенка, в удивительном порыве материнской любви, в последнюю минуту бросила его по другую сторону воза, так что он упал на дорогу, в то время, когда все другие скрылись в пропасти, утыканной убийственными остроконечными скалами. И вот все семь жертв каким-то чудом, – впрочем, весьма обыкновенным, когда дело идет о человеческой жизни, – ухватившись, кто за кустарник, кто за обломки ветвей, отделались незначительными царапинами, между тем как бедный ребенок испустил дух на месте, раскроив себе череп о дорожный камень. Тут боролись между собой два противоположных инстинкта, и тот инстинкт, на который, очевидно, упал луч размышления, сделал движение наиболее неудачное, неловкое. Могут говорить о случае, о неудаче. Позволительно приводить эти таинственные слова, но при этом следует помнить, что они относятся к таинственным движениям бессознательного. Предпочтительнее тем не менее всякий раз, когда это оказывается возможным, помещать источник тайны в нас самих; таким образом мы по возможности сократим пагубную область заблуждений, разочарования, бессилия.
Немедленно вслед за этим спросим себя, не в силах ли мы если не усовершенствовать инстинкт, который я считаю всегда совершенным, то по крайней мере приблизить его к нашей воле, развязать на нем путы, вернуть ему его врожденную ловкость. Вопрос этот потребовал бы специального исследования. Но и теперь кажется весьма вероятным, что по мере того, как мы постоянно и систематически все ближе подходим к силам, к материальным фактам, ко всему тому, что мы называем одним объемлющим столько необъятных предметов словом – природа, мы ежедневно уменьшаем расстояние, которое инстинкт должен пробежать, спеша к нам на помощь. Расстояние это, еще крайне ничтожное у дикарей, у людей простых, у нищих духом, увеличивается с каждым шагом, который мы делаем на пути воспитания и культуры. Я уверен, что можно установить, что крестьянин или рабочий, настигнутый тою же катастрофой, как его помещик или хозяин, даже будучи менее молодым и менее ловким, все же имеет два-три лишних шанса на то, чтобы остаться невредимым. Во всяком случае, нет того несчастного случая, в котором сам пострадавший не был бы a priori виноват. Ему не мешает повторять себе, что на его месте всякий другой избег бы опасности, и, говоря так, он будет прав в буквальном смысле слова; вследствие этого большинство случайностей, на которые другие отваживаются вокруг него, для него остаются запретными. Его бессознательное, которое тут сливается с его будущим, не в цветущем состоянии. Отныне он не должен доверять своей удаче. Перед лицом великих опасностей он, как выражаются в римском праве, пребывает minus habens.
Тем не менее, если подумать о неустойчивости нашего тела, о безмерном могуществе всего окружающего нас и о количестве опасностей, которым мы себя подвергаем, то приходится признать, что в сравнении с другими живыми существами человек обладает счастьем поистине чудесным. Посреди наших машин, наших аппаратов, наших ядов, наших огней, наших вод и всех других сил природы, более или менее порабощенных нами, но всегда готовых возмутиться против нас, мы рискуем нашей жизнью в двадцать или тридцать раз чаще, нежели, например, лошадь, бык или собака. А между тем при любом несчастье на улице или на большой дороге, при наводнении, землетрясении, буре или пожаре, при падении дерева или крушении дома почти всегда скорее пострадает животное, нежели человек. Очевидно, что разум человека, его опыт, его бессознательное начало, ставшее более догадливым, в широкой степени способствуют его спасению. Тем не менее тут скрывается еще нечто. При равенстве опасностей, при одинаковости случая, приняв во внимание большую силу разума, большую ловкость и уверенность инстинкта, все же в последнем счете приходится признать, что природа как будто боится человека. Она с религиозным страхом избегает касаться его столь хрупкого тела. Она окружает его каким-то очевидным и необъяснимым почтением, и, когда по нашей неисправимой вине мы принуждаем ее нанести нам рану, она причиняет нам по возможности наименее зла.
Наша социальная обязанность
Призна́ем честно следующую великую истину: для имущих существует только одна несомненная обязанность – именно отказаться от того, чем они владеют, и стать в положение массы, у которой нет ничего. Для каждой незатемненной совести очевидно, что нет в жизни другой более настоятельной обязанности, но в то же время мы все признаём, что исполнить эту обязанность нет возможности по отсутствию решимости. Впрочем, в героической истории обязанностей, даже в эпохи наиболее пламенные, даже в первые века христианства, и во всех религиозных орденах, специально преследовавших идеал нищеты, эта обязанность одна из всех не исполнялась до конца. Поэтому, говоря о наших второстепенных обязанностях, не следует забывать, что главная из них была сознательно устранена и обойдена. Пусть же эта истина всегда будет у нас перед глазами. Не забудем, что мы говорим, находясь в ее тени, и что наши шаги, наиболее смелые и крайние, никогда не приведут нас к точке, откуда, в сущности, мы должны были бы исходить.
Так как речь идет, кажется, об абсолютной невозможности, по поводу которой было бы праздным предаваться удивлению, то следует принять человеческую природу такой, какой она нам представляется. Станем искать на других дорогах, минуя единственно прямую, по которой у нас нет сил идти, то, что в ожидании этой силы могло бы питать нашу совесть. Не говоря уже о великом вопросе, существуют еще два-три вопроса меньшего значения, которые возникают беспрестанно в сердцах людей с добрыми намерениями. Как следует поступать при настоящем положении нашего общества? Следует ли a priori систематически становиться на сторону тех, которые хотят уничтожить это общество, или же тех, которые пытаются сохранить его равновесие? Не благоразумнее ли, наконец, не связывать наперед своего выбора, а попеременно защищать то, что кажется полезным и своевременным у той и другой партии? Несомненно, что искренняя совесть в таком решении вопроса найдет средство удовлетворить свою жажду деятельности и усыпить свои угрызения. Вот почему, прежде чем сделать этот выбор, обязательный теперь для каждой честной мысли, не бесполезно взвесить все доводы за и против с большею простотой, чем это делается обыкновенно и чем это мог бы сделать бесстрастный обитатель какой-нибудь соседней планеты.
Не станем обсуждать все обычные возражения, остановимся лишь на тех, которые могут быть серьезно защищаемы. Прежде всего мы встречаемся с наиболее древним из них, утверждающим, что неравенство неизбежно, будучи согласно с законами природы. Возражение это по существу верно, но человеческий род, по всей вероятности, кажется созданным для того, чтобы подняться над некоторыми законами природы. Если бы люди отказались преодолевать многие из этих законов, самое их существование подверглось бы опасности. Человеческой природе подобает подчиниться иным законам, отличным от закона его животной природы и т. д. Впрочем, возражение это издавна причислено к тем, принцип которых не может быть доказуем и привел бы к избиению слабых, больных, стариков и т. д.
Утверждают затем, что для ускорения торжества справедливости полезно, чтобы лучшие из нас не сложили преждевременно с себя доспехов, из которых наиболее действительными следует признать богатство и досуг. Таким образом необходимость великой жертвы не отрицается, а сомнению подвергается лишь ее своевременность. Да будет так. Но под условием, чтобы мы согласились считать эти богатства и этот досуг нужными только в целях борьбы за скорейшее наступление справедливости. Другое консервативное возражение, достойное внимания, утверждает, что так как первая обязанность человека – избегать насилия и пролития крови, то необходимо, чтобы общественная эволюция совершалась не слишком быстро, чтобы она медленно назревала, что следует замедлять ее ход в ожидании, пока масса народная просветится и постепенно, без опасных скачков, созреет для свободы и для пользования благами, которые в настоящую минуту дали бы волю ее худшим инстинктам. И это возражение верно, однако было бы любопытно вычислить, – так как путь к добру ведет через зло, – когда совершается больше зла, при быстрой ли, радикальной и кровавой революции, или же при медленной эволюции? Следовало бы спросить себя, не выгоднее ли действовать с большей быстротой, ибо в последнем счете возможно, что молчаливые страдания тех, которые ожидают под господством несправедливости, значительнее тех страданий, которые в течение нескольких недель или месяцев предстоит вынести нынешним привилегированным классам. Охотно забывают, что палачи нищеты менее кричащи, менее эффектны, но гораздо многочисленнее, жесточе и деятельнее, нежели палачи самых жестоких революций.
Наконец вот последний, быть может, наиболее тревожный аргумент: человечество, говорят нам, вот уже более столетия как переживает наиболее плодотворные, полные побед и, вероятно, климактерические годы своей судьбы. Судя по прошлому, человечество вступает в решительную фазу своего развития. По некоторым признакам можно думать, что оно близко от своего апогея. Оно проходит через период вдохновений, с которым ни один из прежних периодов не может быть исторически сравниваем. Возможно, что только одно последнее усилие, один луч света, который объединит или подчеркнет все открытия, все рассеянные доныне или недовершенные интуиции, отделяет нас от великих тайн. Человечество приступило к задачам, решение которых наперекор нашему наследственному врагу, т. е. великому Неведомому во вселенной, по всей вероятности, сделает бесполезными все жертвы, которых ныне справедливость требует от людей. Не опасно ли остановить этот полет, смутить этот драгоценный, ненадежный, наивысший миг? Если даже допустить, что приобретенные доныне знания уже не смогут затеряться, как это случалось при прежних потрясениях, все же можно опасаться, что огромная разрушительная работа, требуемая в интересах справедливости, положит резкий конец этому счастливому периоду, и что сомнительно, возобновится ли он скоро, так как законы, управляющие вдохновением гения рода, так же капризны и неустойчивы, как законы, управляющие гением индивидуума. Этот аргумент, как я уже сказал, наиболее тревожный изо всех. Но нет сомнения, что он придает слишком много значения опасности, довольно неопределенной. К тому же этот короткий перерыв в человеческих победах может быть вознагражден с лишком. В состоянии ли мы предвидеть, что произойдет, когда все человечество примет участие в интеллектуальном труде, исключительно присущем нашему роду? В настоящее время едва ли один из ста тысяч мозгов находится в условиях, вполне благоприятных для его деятельности. В настоящее время происходит чудовищное расточение духовных сил. Наверху общества праздность усыпляет столько же умственной энергии, сколько на нижних ступенях заглушается избытком ручного труда. Нет спора, когда всем будет дано участвовать в задаче, предоставленной теперь немногим избранникам случая, человечество во много тысяч раз увеличит шансы на достижение своей великой мистической цели.
Вот, на мой взгляд, самые важные доводы за и против, самые разумные аргументы, которые могут приводить все те, кто не очень спешит с решением вопроса. А посреди этих рассуждений высится огромный утес общественной несправедливости. Бесполезно выступать в его защиту. Он угнетает совесть, ограничивает разум. Поэтому не может быть речи о том, чтобы сохранить его в целости. Можно лишь просить тех, кто желает его ниспровергнуть, потерпеть несколько лет для того, чтобы можно было очистить окрестные места и чтобы его падение повлекло за собою как можно меньше несчастий. Следует ли согласиться на такую отсрочку? И среди мотивов, побуждающих спешить или медлить, какой выбор сделают наиболее искренние и честные люди?
Доводы, требующие отсрочки на несколько лет, кажутся ли они вам достаточно убедительными? Они довольно непрочны, но справедливо ли осуждать их, не взглянув на проблему с точки зрения, возвышающейся над чистым разумом? Эту точку зрения следует отыскивать постоянно, когда речь идет о вопросах, выходящих за пределы человеческого опыта. Можно, например, с большим основанием утверждать, что выбор не должен быть одинаков для всех. Род, которому, вероятно, присуще бесконечное сознание своих судеб, недоступное отдельному индивидууму, мог бы с большой мудростью распределить между людьми роли, которые им подобает разыграть в великой драме его эволюции. Причины, не всегда нам понятные, требуют, без сомнения, чтобы род прогрессировал медленно. Вот почему огромная масса его тела привязывает его к прошлому и к настоящему, и весьма честные и разумные индивидуумы могут находиться среди этой массы, равно как другие, совершенно посредственные, могут легко выйти из нее. Вполне безразлично, на чьей стороне будет находиться удовлетворение или недовольство – на стороне ли тени или света? В большинстве случаев это скорее вопрос предопределения и распределения ролей, чем внутреннего суждения. Как бы то ни было, для нас, разуму которых открылась слабость аргументов прошлого, это могло бы послужить лишь новым мотивом для нетерпения, мотивом, в силе которого нельзя сомневаться. Таким образом, достаточно, чтобы сегодняшний день не удовлетворил нас, для того, чтобы мы были, так сказать, органически обязаны уничтожить все, что его поддерживает, и тем подготовить наступление завтрашнего дня. Даже если бы мы отчетливо видели все неудобства и опасности слишком быстрой эволюции, тем не менее мы должны были бы пренебречь всяким терпением и осмотрительностью для того, чтобы верно выполнить функцию, предназначенную нам гением рода. В атмосфере общественности мы представляем собою кислород, и если мы будем вести себя, как инертный азот, то мы совершим измену против миссии, доверенной нам природой, а такая измена, в порядке возможных преступлений, явилась бы самым тяжким и непростительным из всех. Нас не должны смущать последствия, иногда досадные, нашей поспешности; такого раздумья нет в нашей роли, и считаться с ними значило бы прибавить от себя неверные слова, которых нет в подлинном тексте, продиктованном нам природой. Человечество избрало нас для того, чтобы мы первые возвестили о светиле, поднимающемся на горизонте. Оно распределяет свои силы, как ему кажется удобным. На каждом из перекрестков дороги, ведущей к будущему, оно выставило по десяти тысяч людей против каждого из нас для того, чтобы охранять проход; поэтому не станем опасаться, что наиболее прекрасные башни былого могут остаться без достаточной охраны. По своей природе мы склонны к тому, чтобы слишком мешкать и предаваться чувствительности над неизбежными руинами. И в этом наша величайшая вина. Самое меньшее, что могут делать наиболее робкие из нас, – а они уже весьма близки от измены, – это не прибавлять лишнего груза к огромной мертвой тяжести, которую влачит сама природа. Но другие да повинуются слепо призыву внутренней силы, которая толкает их вперед. Даже если разум их не оправдает ни одной из крайних мер, в которых они принимают участие, пусть они действуют и надеются наперекор своему разуму, ибо вследствие притяжения земли постоянно следует целиться несколько выше той мишени, в которую желаешь попасть.
Не нужно опасаться того, что мы будем увлечены слишком далеко; пусть никакое размышление, как бы оно ни было верно, не остановит и не ослабит нашего порыва. Наши грядущие излишества необходимы для равновесия жизни. Довольно вокруг нас людей, которых исключительная обязанность и точная миссия заключается в том, чтобы тушить огни, зажигаемые нами. Будем стремиться к самым отдаленным пределам наших мыслей, наших надежд и нашей справедливости. Не станем повторять себе, что подобные усилия достойны лишь лучших из нас. Это неправда. Самые смиренные между нами, те, которые предчувствуют непонятную им самим зарю, должны ожидать ее на вершине своей собственной души. Их присутствие на этих посредствующих вершинах наполнит живою материей опасный промежуток, разделяющий первых от последних, и поддержит необходимые сообщения между авангардом и массой армии.
Подумаем о великом незримом корабле, который уносит в вечности наши человеческие судьбы. Наподобие кораблей наших ограниченных океанов, и у него есть свои паруса и свой балласт. Если мы боимся, что при выходе из гавани его будет качать боковой или килевой качкой, то отсюда не следует, что нужно увеличить вес его балласта, снеся в глубину трюма его прекрасные белые паруса. Они были вытканы не для того, чтобы покрываться плесенью в темноте наряду с дорожными камнями. Балласт можно найти повсюду. Все булыжники порта, весь прибрежный песок годен на то. Но паруса редки и драгоценны. Их место не в потемках трюма, а среди света высоких мачт, где они вбирают в себя дыхание пространств.
Не станем повторять, что лучшая истина обретается в чувстве меры, в золотой середине. Это было бы, может быть, верно, если бы чувства и надежды большинства людей не были слишком низки. Вот почему необходимо, чтобы мысли и надежды других были выше, чем этого требует благоразумие. Золотая середина сегодняшнего дня завтра будет признана чем-то бесчеловечным. В случайной, прочитанной мною старинной фламандской хронике Марка ван-Варневика я нахожу любопытный образчик подобного мнения, продиктованного благоразумием, или, вернее, здравым смыслом, чувством меры. Марк ван-Варневик был богатый гентский буржуа, образованный и мудрый. Он оставил нам подробный дневник всех происшествий, случившихся в его родном городе с 1566 по 1568 г., т. е. от первого безумного порыва иконокластов до ужасной репрессии герцога Альбы. В этом подлинном и сочном рассказе достойны удивления не столько живые краски повествования и живописная точность мельчайших подробностей в описаниях повешений, сожигания на костре, пыток, возмущений, битв, проповедей, описаниях, напоминающих картины Брегеля, сколько ясное, невозмутимое беспристрастие самого рассказчика. Будучи ревностным католиком, он с одинаковой умеренностью порицает излишества реформатов и испанцев. Он, по преимуществу, нелицеприятный, справедливый судья. Он является самым совершенным носителем наивысшей практической умеренной мудрости, наилучших намерений, самой разумной и здоровой гуманности, наиболее уравновешенной и просвещенной снисходительности и жалости своего времени. Он иногда позволяет себе выражать сожаление по поводу того, что столько казней оказались необходимыми. Не решаясь открыто поддерживать столь парадоксальное мнение, он внутренно склоняется к тому, что, быть может, вовсе не необходимо сожигать такое великое множество еретиков. Но он ни одной минуты не задумывался о том, не лучше ли было бы вовсе никого не сожигать. Такая мысль казалась столь необычайной, она находилась на такой крайней точке человеческого мышления, что даже никогда не приходила ему в голову, что ни разу не показывалась на горизонте или на вершинах сознания его эпохи. Между тем такое мнение является скромной золотой серединой сегодняшнего дня. Не происходит ли то же самое в настоящую минуту со всеми неразрешимыми вопросами, касающимися брака, любви, религии, власти, войны, справедливости и т. д.? Не достаточно ли долго жило человечество для того, чтобы наконец убедиться, что истина всегда на стороне идеи самой крайней, т. е. самой высокой, обитающей на вершине сознания? В настоящую минуту мнение, наиболее благоразумное в области социального вопроса, убеждает нас напрячь все усилия к тому, чтобы мало-помалу уменьшить неизбежное неравенство и распределить более равномерно счастье жизни. Крайнее же мнение требует немедленного всеобщего раздела имуществ, полного уничтожения собственности, обязательного труда и т. д. Мы еще не знаем, как будут осуществлены эти требования, но уже и теперь очевидно, что благодаря самым обыкновенным обстоятельствам они со временем покажутся столь же естественными, как в свое время показалось уничтожение права старшинства или привилегий знати. В подобных вопросах, соразмерных с жизнью всего рода, а не отдельного племени или индивидуума, не следует довольствоваться опытом истории. Утверждения и отрицания истории движутся лишь в ограниченном круге. Истина здесь всего чаще находится не на стороне разума, обращенного всегда к прошлому, а на стороне воображения, которое видит дальше будущего.
Пусть же наш разум делает усилие, чтобы подняться выше опыта. Молодым людям это дается легко, но полезно, чтобы и зрелый возраст, и старость научились подниматься над лучезарным невежеством своей молодости. По мере того как протекают годы, мы должны оградить себя от опасностей, которым подвергается наша доверчивость от близости огромного числа злых людей, которых мы встречаем. Невзирая ни на что, постараемся действовать, любить и надеяться так, как будто мы были окружены идеальным человечеством. Идеал этого не что иное, как реальность, только более обширная, нежели та, которую мы видим вокруг себя. Заблуждения отдельных людей нисколько не искажают всеобщей чистоты и невинности, подобно тому как поверхностные волны, созерцаемые с известной высоты, по словам воздухоплавателей, нисколько не смущают глубокой прозрачности моря.
Будем послушны лишь тому опыту, который толкает нас вперед. Он всегда возвышеннее того, который удерживает нас на месте или отбрасывает назад. Отринем все советы прошлого, которые не обращают нас к будущему. Эту истину поняли, и, может быть, первый раз в истории, некоторые деятели французской революции, и вот почему эта революция создала так много великого и длительного. В нашем вопросе этот опыт учит нас тому, что и отличие от правила, наблюдаемого в будничной жизни, прежде всего следует разрушать. Во всяком общественном прогрессе великий и наиболее трудный подвиг заключается в разрушении прошлого. Нам нечего помышлять о том, что мы воздвигнем на месте руин. Сила вещей и сама жизнь позаботятся о новом здании. Они даже слишком торопятся строить, и нам вовсе не следует помогать им в их поспешном труде. Поэтому, не размышляя, разовьем до конца наши разрушительные силы. Девять десятых тяжести наших ударов затеряются среди косной массы подобно тому, как самый тяжелый удар молота расходится по большому камню и становится почти нечувствительным для руки ребенка, поддерживающего этот камень.
И не станем опасаться того, что мы можем идти слишком быстро. Если в известные часы кажется, что мы опасно перескакиваем через этапы, то это делается лишь для того, чтобы уравновесить неоправдываемое запаздывание и наверстать время, потерянное в бездеятельные века. В эти промежутки неподвижности эволюция нашей вселенной продолжается. И необходимо, без сомнения, чтобы человечество находилось в определенной точке своего восхождения как раз в момент такого-то звездного феномена или такого-то темного кризиса, переживаемого земным шаром, или даже рождения известного человека. Обо всем этом решает инстинкт рода, обо всем этом говорит его судьба, и если этот инстинкт или судьба ошибаются, то не нам подобает вмешаться в дело, ибо тут прекращается всякий контроль. Тут мы стоим на крайней и высшей точке нашего бытия, и над нами уже нет никакой силы, которая могла бы исправить нашу ошибку.
Бессмертие
В эту новую эру истории, в которую мы вступаем, когда религии уже больше не отвечают на великие вопросы человечества, одна из проблем, наиболее возбуждающих тревожную нашу пытливость, есть проблема загробной жизни. Все ли оканчивается в момент смерти? Существует ли другая, понятная воображению жизнь? Куда идем? Во что превращаемся? Что ожидает нас по ту сторону шаткой иллюзии, которую мы называем существованием? В тот миг, когда сердце наше перестает биться, какое начало в нас торжествует? Материя? Или дух? Вечный свет или начинающийся беспредельный мрак?
Как все существующее, и мы не можем исчезнуть. Мы не в состоянии представить себе, чтобы во вселенной что-либо могло потеряться. Наряду с бесконечностью нельзя мыслить пустоту, куда бы мог упасть и исчезнуть атом материи. Все, что существует, – будет существовать вечно. Все существует, и нет ничего, что не существовало бы. В противном случае следовало бы допустить, что наш мозг не имеет ничего общего со вселенной, которую он старается познать. Нужно было бы даже сказать, что он действует в обратном направлении, чем вселенная. А это едва ли допустимо, так как в конце концов он не может быть ничем иным, как ее же отражением.
Погибают и во всяком случае исчезают и чередуются только формы и состояния, под которыми мы воспринимаем нетленную материю. Но мы не знаем, каким реальностям отвечают эти явления. Они образуют ткань повязки, положенной на наши глаза и рождающей в них посредством давления, которое их ослепляет, все образы нашей жизни. Когда повязка спадает – что остается? Вступаем ли мы в реальность вещей, несомненно существующих по ту сторону, или же и сами явления перестают существовать для нас?
То, что небытие невозможно, что после нашей смерти все пребывает в себе и ничто не погибает, – все это очень мало нас интересует. Единственная точка, которая занимает нас среди этого вечного пребывания, – это судьба той маленькой частицы нашей жизни, которая познаёт феномены в продолжение нашего существования. Мы называем ее нашим сознанием или нашим
Как бы то ни было, это
Таким образом, наша жажда бессмертия, по мере того как мы ее формулируем, как бы тает, ибо оказывается, что весь интерес относительно будущей жизни мы строим на одной из второстепенных и наиболее неустойчивых составных частей нашей жизни вообще. Нам кажется, что если наше существование не длится вместе со всеми несчастьями, мелочами и недостатками, которые ее характеризуют, то оно ничем не будет отличаться от существования других существ, что оно станет каплей неведения среди океана непознаваемого, и что с той минуты все, что ни случится, нас более не касается.
Какое же бессмертие можно обещать людям, которые по необходимости только в таком виде и познают бессмертие? Зачем нам оно? – твердит в нас детский, но глубокий инстинкт. Всякое бессмертие, которое не будет влачить за собою через вечность, как ядро каторжника, это странное сознание, образовавшееся в течение нескольких лет, полных движения, всякое бессмертие, которое не носит на себе этой неизгладимой печати нашего тожества, нам безразлично, как будто бы его и не было. Это хорошо поняло большинство религий, которые считаются с этим инстинктом, в одно и то же время желающим и уничтожающим загробную жизнь. Вот почему католическая церковь, восходя к наиболее первобытным надеждам, обеспечивает нам не только всецелое сохранение нашего земного
Вот центр всей загадки. Требовать, чтобы это маленькое сознание, это чувство обособленного
Представьте себе, что чудо внезапно оживляет его зрение и слух, раскрывает перед ним через раскрытое окно у одра его болезни утреннюю зарю над полями, пение птиц среди ветвей, шелест ветра среди листвы и ропот волн на берегу, прозрачную перекличку человеческих голосов среди утренних холмов. Представим себе, что то же самое чудо, завершая свое дело, одаряет его способностью пользоваться своими членами. Он подымается, протягивает руки к этому диву, которое для него еще не имеет ни реальности, ни имени, – к свету. Он раскрывает дверь, шатается, ослепленный светом, и все его тело как бы тает среди нахлынувших чудес. Он вступает в несказанную жизнь, в небо, которого никакая мечта не могла предчувствовать. И по капризу, весьма возможному в случаях такого выздоровления, здоровье, вводя его в это непостижимое и непонятное существование, вместе с тем убивает в нем всякое воспоминание о минувших днях.
Каково же будет состояние этого
Эту чувствительную точку, к которой сводится вся проблема, – ибо вопрос идет только о ней, а за исключением ее бессмертие несомненно, – не удивительно ли, что эту чувствительную точку, которой перед лицом смерти мы придаем такую великую цену, мы теряем в каждую минуту жизни, не испытывая при этом ни малейшего беспокойства? Она не только каждую ночь исчезает во время сна, но и но время бодрствования зависит от массы случайных обстоятельств. Достаточно раны, ушиба, нездоровья, нескольких стаканов алкоголя, нескольких капель опиума, нескольких затяжек дыма, чтобы устранить ее. Даже когда ничто ее не угнетает, она не всегда чувствительна. Часто нужно делать усилие, нужно вернуться к себе самому, чтобы уловить ее, чтобы сознать, что такое или другое происшествие приключилось именно с нами. При малейшей рассеянности счастье может пройти мимо, не касаясь нас, не отдавая нам того наслаждения, которое оно в себе заключает. Можно думать, что функции этого органа, при помощи которого мы вкушаем жизнь и относим ее к себе самим, совершаются перемежающимся образом, и что присутствие нашего
В ожидании других истин, которые будущее, несомненно, откроет нам, – первая, уже открывшаяся истина говорит нам, что в этих вопросах о жизни и смерти наше воображение осталось вполне ребяческим. Почти во всем другом оно обгоняет разум; здесь же оно еще занято детскими играми. Оно окружает себя варварскими мечтами и желаниями, которыми некогда баюкало страх и надежду пещерного человека. Оно требует невозможного и в то же время слишком ничтожного. Оно требует привилегий, которые, если бы они были нам даны, оказались бы более ужасными, чем все величайшие несчастья, которыми нам угрожает небытие. Можно ли думать без содрогания о вечности, всецело заключенной в нашем ничтожном теперешнем сознании? Заметьте, как во всех этих вопросах мы повинуемся нелогичным капризам той силы воображения, которую некогда называли «сумасшедшим членом семьи». Кто из нас, если бы он должен был заснуть сегодня вечером с научной, доказанной на опыте уверенностью, что он проснется через сто лет точно таким, каков он теперь, со своим нетронутым телом, лишь под условием, что он потеряет воспоминание о прежней жизни (разве эти воспоминания не были бы бесполезны?), – кто из нас не принял бы этого векового сна так же доверчиво, как он принимает сладкий короткий сон каждой ночи? Многие из нас не только не боялись бы такого испытания, но прибегли бы к нему с жадным любопытством. Разве мы не видим, как многие обращаются с мольбою к раздавателю феерического сна и как милости просят того, что им кажется чудесным продолжением их жизни? А между тем в течение этого сна что сохранилось бы от них самих, и при пробуждении что нашли бы они от своего
С другой стороны, как отвечаем мы на этот вопрос, когда речь идет уже не о нас, но о тех, кто вместе с нами живет на земле? Заботимся ли мы, например, о загробной жизни животных? Самая верная, самая преданная, самая разумная собака с той минуты, как она умерла, становится для нас отвратительным отбросом, от которого мы хотим избавиться как можно скорее. Мы даже не задаем себе вопроса, сохранилось ли где-нибудь, кроме нашей памяти, нечто от разумной жизни, которую мы любили в ней, и существует ли загробный мир для собак? Нам показалась бы забавной мысль, что время и пространство могут бережно сохранить в течение вечности среди звезд, в беспредельном дворце эфира, душу бедного животного, состоявшую из пяти или шести трогательных, но наивных привычек – из желания пить, есть, спать в тепле и приветствовать себе подобных известным образом. Впрочем, что могло бы сохраниться от этой души, созданной из нескольких потребностей несложного тела, после того, как это тело перестало существовать? Но по какому праву воображаем мы себе, что между нами и животным существует бездна, которой даже нет между минералом и растением, между растением и животным? Прежде всего нужно было бы исследовать, имеем ли мы право считать себя столь далекими, столь отличными от всего, что живет на земле. Разумна ли наша претензия относить себя к такой категории, к такому царству, куда и сами боги, созданные нами, не всегда имели доступ?
Трудно было бы изложить все ложные суждения нашего воображения по занимающему нас вопросу. Так, мы довольно легко миримся с разложением нашего тела в могиле. Мы нисколько не стоим за то, чтобы оно сопровождало нас в бесконечности времени. По зрелом размышлении, мы были бы даже опечалены, если бы оно последовало за нами со своими неизбежными недугами, со своими недостатками, со всем, что в нем есть уродливого и смешного. Мы хотели бы туда явиться в сопровождении лишь нашей души. Но что бы мы ответили тому, кто сказал бы нам, что мы можем мыслить нашу душу только как собрание наших умственных и моральных способностей, соединенных, для полноты счета, с теми способностями, которые вытекают из инстинкта, из области бессознательной или подсознательной? Когда при приближении старости мы замечаем в себе или других ослабление этих способностей, мы нисколько не беспокоимся, мы не предаемся отчаянию, как не беспокоимся и не отчаиваемся, когда речь идет о медленном упадке телесных сил. Мы сохраняем нетронутой нашу смутную надежду на загробную жизнь. Нам кажется вполне естественным, что состояние одних из этих способностей зависит от состояния других. Даже когда первые из них вполне разрушены в любимом нами существе, нам не кажется, что мы его потеряли или что оно само потеряло свое
Поистине мы не в силах, по крайней мере в настоящую минуту, придумать понятный ответ на вопрос о бессмертии. Что в этом удивительного? Вот передо мною на столе горит лампа. Она не содержит в себе никакой тайны; это предмет наиболее старый, наиболее знакомый и интимный во всем доме. Я вижу в ней масло, фитиль, стекло, и все вместе дает свет. Загадка начинается лишь в ту минуту, когда я спрашиваю себя, что такое представляет этот свет, откуда он приходит, когда я его призываю, куда он исчезает, когда его тушу? И вдруг вокруг этого небольшого предмета, который я поднимаю, могу развинтить и собрать своими руками, возникает бездонная тайна. Соберите вокруг моего стола всех живущих на земле людей, ни один не сможет сказать нам, что́ представляет само по себе это легкое пламя, которому я по своему желанию даю рождение или смерть. И если кто-нибудь из них выскажет одно из определений, которые мы называем научными, то каждое слово этого определения увеличит неизвестное и со всех сторон распахнет непредвиденные двери в беспредельную ночь. Если же мы ничего не знаем о сущности, о судьбе и о жизни небольшого знакомого огонька, которого все элементы были созданы нами, которого источники, ближайшие причины и следствия заключены в фаянсовом сосуде, то как можем мы надеяться проникнуть мыслью непостижимую загадку жизни, которой все элементы, даже самые простые, удалены от нашего разума на миллионы лет, на миллиарды миль?
С тех пор как человечество существует, оно ни на шаг не подвинулось на пути, ведущем к исследуемой нами тайне. Каждый вопрос, который мы ставим себе относительно ее, как будто ни одной точкой не соприкасается со сферой, в которой возник и движется наш разум. Может быть, нет никакого возможного или доступного нашему воображению отношения между органом, который ставит этот вопрос, и реальностью, которая могла бы на него ответить. Самые тщательные и серьезные исследования последнего времени ничего не открыли нам. Добросовестные ученые психические общества, возникшие в Англии, собрали внушительную груду фактов, имеющих тенденцию доказать, что жизнь духовного или нервного существа может продолжаться некоторое время по смерти физического существа. Допустим, что эти факты неоспоримы и научно доказаны; они только отдалили бы на несколько вершков, на несколько часов начало тайны. Если призрак любимого существа, легко узнаваемый и, по-видимому, столь похожий на живого, что к нему обращаешься с речью, войдет сегодня вечером ко мне в комнату в тот самый миг, когда жизнь отделяется от тела, лежащего в ста милях от места, где я нахожусь, то это, конечно, будет явлением весьма странным в этом мире, в котором мы не понимаем первого слова. Но в сущности это лишь докажет, что душа, дух, дыхание, нервная, неуловимая сила, обитающая в самой тонкой части нашей материи, может отделиться от последней и на мгновение пережить ее, подобно тому как огонь потушенной лампы иногда отделяется от фитиля и на мгновение трепещет в темноте. Нет спора, явление это поразительное. Но если принять во внимание природу этой духовной силы, то следует больше удивляться тому, что оно не происходит часто по нашему желанию в продолжение самой жизни. Во всяком случае, оно нисколько не освещает вопроса. Никогда ни один из этих призраков, по-видимому, не обладал ни малейшими сведениями о новой надземной жизни, отличной от той, которая только что покинула оставленное им тело. Наоборот, их духовная жизнь, которая, казалось бы, должна быть чистой, так как она освободилась от материи, на самом деле кажется низшей в сравнении с тем, чем она была, когда материя ее окружала. В большинстве случаев они машинально, в какой-то сомнамбулической отупелости, исполняют самые незначительные из обыденных занятий. Один ищет шляпу, забытую на столе, другой озабочен незначительным долгом или справляется о времени. И все они несколько часов спустя, когда, казалось бы, должна начинаться истинная загробная жизнь, испаряются и навеки исчезают. Я согласен, что это не говорит ни в пользу, ни против возможности загробной жизни. Нам неизвестно, составляют ли эти краткие появления первые лучи другого существования или же последние нашего. Возможно, что умершие пользуются таким образом, за неимением лучших связей, этой последней связью, которая их соединяет с нами и делает их доступными нашим чувствам. Возможно, что впоследствии они продолжают жить вокруг нас. Но, несмотря на все усилия, им не удается сделать так, чтобы мы их узнали, или дать нам понятие о своем присутствии, так как у нас нет необходимого органа для того, чтобы их видеть, точно так же, как при всех усилиях нам не удалось бы дать слепорожденному малейшее понятие о свете или красках. Во всяком случае, несомненно, что все исследования и труды, касающиеся этой новой науки о «Borderland», как называют ее англичане, оставили проблему на том же самом месте, где она находилась на заре человеческого знания.
В непобедимом неведении, в котором мы живем, только нашему воображению дано решить вопрос о нашей загробной судьбе. Исследуя же различные возможности, мы вынуждены признать, что самая прекрасная из них не оказывается наименее правдоподобной. Мы уже видели, что гипотезу абсолютного уничтожения следует устранить с самого начала – без спора. Вторая гипотеза, страстно лелеемая нашими слепыми инстинктами, обещает нам более или менее полное сохранение в бесконечности времен нашего сознания или нашего теперешнего
Остается двойная гипотеза загробной жизни или без сознания, или же с сознанием, расширенным и преображенным, о котором наше теперешнее не только не может дать нам никакого понятия, но даже скорее мешает нам его понять, подобно тому как наш несовершенный глаз мешает нам видеть всякие другие лучи, кроме тех, которые простираются от инфракрасных до ультрафиолетовых; между тем как нет сомнения, что эти, по всей вероятности, чудесные лучи ослепили бы со всех сторон среди самой черной ночи глаз, устроенный иначе, нежели наш.
Эта гипотеза, хотя и кажется на первый взгляд двойственной, на самом деле сводится к простому вопросу о сознании. Говорить, как это мы склонны делать, что загробная жизнь без сознания равносильна уничтожению, значит a priori и без обсуждения решить эту проблему сознания – главнейшую и самую темную из всех, которые нас интересуют.
По свидетельству всех метафизиков, эта проблема – труднейшая изо всех, ибо объект познания есть как раз то, что желает познавать. Что другое может делать это зеркало, находящееся постоянно перед самим собой, как не отражать себя же бесконечно и бесцельно? Тем не менее в этом отражении, бессильном выйти за пределы своего собственного повторения, спит единственный луч, который мог бы осветить перед нами все остальное. Как же быть? Единственный способ вырваться из своего сознания – это отрицать его, признать его болезнью, органически присущей земному разуму, болезнью, которую следует пытаться исцелить при посредстве акта, который нам должен казаться актом буйного или своевольного помешательства, но, рассматриваемый с другой стороны феноменов, является, вероятно, актом здоровья.
Но бежать от своего сознания невозможно, и мы роковым образом возвращаемся и бродим вокруг этого сознания, основанного на нашей памяти, – наиболее неустойчивой из всех наших способностей. Мы говорим себе, что так как ничто, очевидно, не может исчезнуть, то и мы, несомненно, жили до нашей теперешней жизни. Но так как мы не можем связать это прежнее существование с теперешней жизнью, то эта уверенность так же нам безразлична, так же далеко лежит от нас, как все уверенности, касающиеся загробного существования. Но вот с момента возникновения жизни до момента смерти является мнемоническое
Наша наследственная покорность, с которой мы пребываем в мрачной тюрьме наших чувств, – вот что мешает нам и еще долго будет мешать пользоваться сокровищами вселенной. Наше воображение в том направлении, какое мы ему даем теперь, весьма легко мирится с подобным пленом. Правда, что оно рождено в рабстве от тех же чувств, которые одни его питают. Но оно недостаточно старательно воспитывает в себе интуиции и предчувствия, говорящие ему, что оно находится в нелепом плену и должно искать выходов по ту сторону областей, хотя бы самых грандиозных и бесконечных, которые оно себе представляет. Необходимо, чтобы оно говорило себе все с большей и большей уверенностью, что реальный мир начинается на миллиарды миль дальше от его самых дерзновенных и горделивых мечтаний. Никогда оно не было настолько вправе и не было столько обязано быть более безумным в своей дерзости. Все, что ему удается воздвигнуть и нагромоздить в пространстве и времени самом беспредельном, какое оно лишь может себе представить, ничто в сравнении с тем, что реально существует. Самые ничтожные открытия науки в скромной обиходной жизни уже научают его тому, что далее в этом ограниченном кругу оно не в состоянии тягаться с действительностью, что оно постоянно сбиваемо с толку, ослепляемо всем тем неожиданным, что скрыто в камне, в кристалле соли, в стакане воды, в растении, в насекомом. Убедиться в этом уже важно, потому что настраивает мысль на то, чтобы воспользоваться каждым случаем, дающим нам возможность порвать магический круг нашего ослепления, потому что убеждает нас, что в этом кругу нельзя надеяться отыскать окончательную истину, ибо все истины лежат по ту сторону его. Человек, соблюдая всю разницу в пропорциях, должен каждую минуту твердить себе, что, внезапно помещенный в середине мировых реальностей, он был бы вполне похож на муравья, который, будучи знаком лишь с узкими тропинками, с мелкими отверстиями, с окрестностями и горизонтами своего муравейника, вдруг наверху соломинки очутился бы посередине океана. В ожидании того времени, когда мы освободимся из тюрьмы, мешающей нам прийти в соприкосновение с реальностями, которые лежат по ту сторону воображения, мы имеем более шансов обрести случайно обломок истины, если будем воображать себе самое невоображаемое, чем если мы будем стараться двигаться среди вечности, держась берегов логики и теперешних возможностей, являющихся сновидениями того же воображения. Постараемся же каждый раз, как перед нами возникает новая мечта, сдвинуть с глаз повязку нашей земной жизни. Скажем себе, что среди всех возможностей, которые от нас еще скрывает вселенная, одна из наиболее легких к осуществлению, наиболее вероятных, наименее безумных и надменных – это возможность другого способа пользоваться жизнью, более возвышенного, более обширного, более совершенного, более длительного и более верного, чем тот способ, который дается нам теперешним сознанием. При допущении такой возможности, – одной из наиболее правдоподобных, – проблема нашего бессмертия является в принципе решенной. Остается только предугадать и предвидеть способы его осуществления и определить, среди обстоятельств, наиболее нас интересующих, ту часть наших умственных и нравственных приобретений, которая перейдет в нашу вечную вселенскую жизнь. Но это задача не сегодняшнего и не завтрашнего дня, а одного из будущих дней…