Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Записки Курта Фалькенхорста - Илья Александрович Маслов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

При этих словах его глаза снова загорелись, он сжал кулак и повторил, глядя прямо на меня:

— Мы еще отбросим их обратно за Вислу!

"Я никогда не капитулирую!". Гитлер о своей молодости

Если уж и приходится упоминать какие-то

автобиографические моменты, я предпочел бы

свести их к необходимому минимуму.

Юлиус Эвола

Есть мы, или нас нет — не имеет значения.

Важно только одно — чтобы был наш народ!

Адольф Гитлер

Итак, по личному распоряжению фюрера я оказался в самом сердце сражающейся Германии. Мои обязанности мало отличались от тех, которые я исполнял при штабе Шернера, с той разницей, что теперь я не инспектировал оборонительные позиции, а беседовал с высокопоставленными офицерами и передавал им письменные указания Гитлера — не знаю, чем мне удалось завоевать его доверие в первый же день моего прибытия. Впрочем, я знаю, что фюрер безошибочно подбирал людей для любой задачи, и если кто-либо не оправдывал его доверия, Гитлер предвидел это заранее — вот почему даже предательство самых доверенных лиц в последние дни Третьего Райха не стало для него сокрушающим ударом. Иногда, не желая терять времени, он писал инструкции для генералов от руки — торопливо, но в то же время разборчиво исписывал несколько листов и вручал мне: черновиков фюрер не признавал.

Из тех, кто постоянно находился или часто бывал в бункере при имперской Канцелярии, я неплохо узнал Мартина Бормана, Йозефа Геббельса, Вильгельма Кайтеля и Альфреда Йодля. С первыми двумя приходилось сталкиваться по нескольку раз в день, а к двум остальным меня часто посылал фюрер, как правило — желая получить от меня сведения об их настоениях и состоянии дел, прежде чем вызвать их к себе. Он прекрасно понимал, что в его присутствии все, даже самые преданные, носят маски, тогда как ему нужно было видеть лица.

Мартин Борман, как мне кажется, вообще не понимал, что я делаю в окружении Гитлера, кроме того, его злила двусмысленность ситуации, в которой он потребовал от меня документы, предназначенные фюреру. По мере ухудшения положения на фронтах он все чаще прикладывался к спиртному, а в последние дни — и вовсе пил, что называется, "по-черному". Видимо, осознание того, что война проиграна, усугублялось тем, что Борман, как партийный чин, стал совершенно бесполезен для фюрера, хотя и брался за множество дел не своей компетенции. На его неприязнь я отвечал равнодушием, хотя мне в голову закрадывалась мысль "А не интригует ли Борман за спиной Гитлера, подобно многим другим высоким чинам?". Конечно, в марте-апреле 1945 года он представлял собою нелицеприятное зрелище. Но все-таки Борман сумел умереть как мужчина, как солдат — когда судьба Берлина была предрешена, он возглавил попытку прорыва одной из частей гарнизона на Запад и погиб в бою, смыв с себя все обвинения в сговоре с большевиками.

Полной противоположностью ему был Йозеф Геббельс. Насколько отчаявшимся был Борман, настолько министр пропаганды был уверен в финальном торжестве германского оружия. Вопреки своеобразной внешности, он оказался хорошим собеседником и произвел на меня положительное впечатление. Недостаток у Геббельса был один — в частных и деловых беседах, не желая соглашаться с пессимистическими прогнозами, он переходил на тон пропагандиста, который был совершенно неуместен. Мне иногда казалось, что он сам прячется за красивые слова и лозунги прежних лет от действительности. Однако убеждать министр пропаганды умел не хуже фюрера, и именно поэтому Гитлер перед смертью поручил ему спасти Германию. Когда переговоры с русскими сорвались, Геббельс и его жена Магда последовали вслед за фюрером вместе со своими детьми. Трагический и страшный финал — но совершенно логичный для Йозефа Геббельса.

С Кайтелем и Йодлем мне приходилось общаться реже, но зато более обстоятельно. Они словно олицетворяли собой командный состав Германской армии — насколько Кайтель был типичным генштабистом прусской школы, высшей ценностью которой была дисциплина и "нихтбештимтзагерство", настолько Йодль был стратегом наполеоновского склада, блестящим импровизатором, умевшим не только понимать грандиозные замыслы фюрера с полуслова, но и вносить в них свои соображения — случай редчайший для Германии тех лет, если учесть, что Гитлер был невысокого мнения о своем генералитете.

Самое же главное, из-за чего я пишу эту книгу — мои беседы с фюрером. Точнее, это были его монологи, которые я слушал, не отрываясь, и высказывая свое мнение лишь тогда, когда Гитлер сам спрашивал о нем. Он был по-настоящему великолепным рассказчиком! Часто я присутствовал и при его разговорах с генералами, которые также обращались в яростные монологи. После них Гитлер долго не мог успокоиться и усидеть на одном месте, он продолжал говорить, обращаясь уже ко мне, и не стеснялся солдатской брани. "Если будет угодно судьбе, я поведу стадо этих баранов с погонами к смерти или к славе, но не дам им сорвать мои замыслы! Они забыли, кому они обязаны тем, что попадут на страницы истории!". К сожалению, все записи, которые я вел в бункере, погибли вместе с Рейхсканцелярией, и мне пришлось в дальнейшем восстанавливать все по памяти, и ни одной конкретной даты я назвать не могу — предоставлю право выяснять их историкам.

Иногда Гитлером овладевали приступы апатии, странной опустошенности. Тогда он превращался в того старика, каким впервые предстал предо мною. В одиночестве фюрер, не желающий никого видеть, проводил по несколько часов, и я быстро привык не беспокоить его в таком состоянии и предупреждать об этом других. В этом, вопреки всему, было нечто величественное — одинокий, не понятый до конца даже ближайшими соратниками вождь, не желающий видеть тех, кто не оправдал его доверия…

Как только стало известно, что русские вышли к Одеру, Гитлер собрал своих генералов на спешный совет, не дав даже проконсультироваться со штабными офицерами и подготовить документы. "К черту бумаги! — говорил фюрер — Все, что мне нужно — это услышать их мнение о сложившейся ситуации." Он и вправду выходил из себя, если видел, что кто-то во время доклада не может оторваться от конспекта: "Если вас интересует то, о чем вы беретесь говорить, вы запоминаете все автоматически!" Йодль был его доверенным лицом еще и потому, что умел говорить на советах, как профессиональный оратор.

Генералы были мрачны, особенно те, которые непосредственно руководили войсками на боевых позициях. Самые высокопоставленные чины, а именно — Геринг, Денитц, Борман, Кайтель и Йодль, постоянно стремились перейти от стратегии к политике, но Гитлер раз за разом одергивал их. Доклады же о положении на фронте он выслушивал молча, даже не глядя на говоривших.

Утешительного было сказано мало. Огненное кольцо вокруг Германии сомкнулось. Впервые со времен Наполеона вражеские солдаты идут по немецкой земле. Варварские рейды авиации "союзников" сеют опустошение там, где еще не гремят бои. Нет больше ни малейшей надежды повторить даже локальное наступление вроде Арденнского, так как прикрывать фланги ударной группировки попросту нечем. Промышленность еще держится, но полноценное снабжение боевых частей организовать невозможно. Людские ресурсы также не безграничны. И если ничего не изменится, то Одер не станет для русских никакой существенной преградой.

Неожиданно Гитлер нарушил молчание, обведя нас взглядом:

— Что же солдаты?

Да, самое обидное было именно в том, что германский воин не повинен в том, что происходит. Я сам мог подтвердить, что солдаты и вермахта, и СС стоят насмерть, ежедневно демонстрируя потрясающий героизм. Немец остался тем же немцем, который в 1939 разгромил Польшу, а в 1940 — Францию, и если бы у него было все необходимое для ведения боевых действий, то мы бы даже сейчас могли рассчитывать на победу. По словам Геринга, которого поддержала часть менее значимых офицеров, следовало уже сейчас, пока в нашем распоряжении были значительные силы, всеми средствами добиваться мира хотя бы на одном фронте. Опасаясь лишнего кровопролития, враги вполне могут хотя бы пойти на переговоры.

Далее Гитлер дослушивать не стал. Он вскочил со своего стула и почти закричал с какой-то смесью боли и насмешки в голосе, выплевывая слово за словом:

— А, вы загубили подвиги германского оружия и еще имеете наглость пытаться спасти свои шкуры ценой Германии? Если бы в этой войне у меня были генералы, достойные моих солдат, а не трусы и фрондеры, мы бы давно заключили почетный мир! У вас есть Западный Фронт, который может держаться месяцами, у вас есть воины, прошедшие все ужасы Русской Кампании, у вас есть резервная армия, которая своим броском способна обратить в бегство и большевиков, и жидокапиталистов, если они посмеют продвигаться вглубь Райха, а вы уже готовитесь сдаться на милость наших врагов! Мне нужны от вас не стенания, а арийская твердость! Запомните: или мы одержим здесь, под стенами Берлина, величайшую из побед над врагами Европейской Цивилизации, или руины германской столицы станут нашей братской могилой! Пораженческих настроений я не потерплю. Можете быть свободны.

Ошеломленные такой отповедью офицеры во главе с Герингом попытались возразить фюреру, напирая на то, что времена затяжных осад средневековых крепостей давно прошли, и что продолжение боевых действий приведет лишь к бессмысленным смертям и опустошениям, но Гитлер резко оборвал их:

— Героизм, служение великой идее и самопожертвование никогда не бывают бессмысленными! А когда мне понадобится знать ваше мнение, я соберу вас снова. Надеюсь, как командиры вы окажетесь не менее компетентны, чем как тыловые болтуны и дипломаты-неудачники!

Когда все стали расходиться, я вопросительно посмотрел на фюрера, не зная, стоит ли и мне покидать его, но он отрицательно покачал головой — очевидно, ему требовалось высказаться перед кем-то, чтобы упорядочить мысли. Когда мы остались вдвоем, Гитлер принялся, как он часто это делал, расхаживать от стены к стене и говорить:

— Я никогда не капитулирую! Никогда! Потери? Ха! Пусть лучше у тех немногих истинных германцев, которые выживут в этой мясорубке, останутся воспоминания о великой битве, в которой духовное преимущество осталось за нами, чем мы заключим поспешный и бесславный мир ради сохранения жизни лишней тысяче безмозглых филистеров! Это, по крайней мере, заставит наших потомков гордиться нами, завидовать нашей славе, и быть может — повторить наш путь.

Я спросил, действительно ли он такого низкого мнения о своих офицерах, как он только что говорил. Фюрер, уже несколько успокоившийся, ответил:

— Нет, конечно, бездарностей я на руководящих должностях не терплю. Но они утратили весь дух старого тевтонского рыцарства и прусского дворянства! Это чиновники от стратегии, и я не удивлюсь, если они ведут втайне подсчет прибылей и убытков, которые принесла им война! Я вынужден оскорблять их и смеяться над ними, чтобы хоть так разбудить в них гордость и жажду славы, заставить взглянуть на войну как на искусство, а не просто как на свою профессию. Но их ничем не проймешь. С самого начала войны я тащу свой штаб на себе, и если он все чаще оказывается не на высоте, то тут уже виноват не я…

Затем он снова вернулся к теме продолжения войны до победы или полного разгрома:

— Я, как и все настоящие национал-социалисты и патриоты Германии, готов умереть, потому что знаю, за что следует умирать и во имя чего сражаться! Что несут Европе, которую мы пробудили, англо-американские заложники капитала? Новый Версаль, диктатуру банков и сионистской верхушки, контролирующей их. Что несут Европе орды большевиков? Коммунизм, смешение народов и рас, жесточайшее порабощение населения и опошление арийской культуры. Если мы, подобно нашим предкам, сражавшимся с дикими гуннами, погибнем, не сдавшись, то грядущие поколения, попавшие в зависимость от оккупантов, вспомнят наш подвиг, вспомнят о той цивилизации, за которую мы сражались, и в них снова пробудится воля к борьбе! Вот о чем нужно думать, а не о "скорейшем заключении мира"! Если враги сами предложат прекратить огонь, то я, разумется, приму это предложение. Но если нет — клянусь, у меня еще хватит сил, чтобы поставить на колени всех моих врагов и продиктовать им те условия мира, какие я захочу, какие нужны Германии!

Кажется, фюрер и сам понял, что последние слова мало соответствуют реальности, хотя он говорил так страстно, что мне на несколько мгновений также передалась его уверенность в победе. Однако я увидел, что вслед за всплеском энергии может случиться очередной приступ апатии, и попросил разрешения покинуть фюрера, сославшись на необходимость побывать в резервных частях к Западу от Берлина. Гитлер одобрительно кивнул, и я вышел, оставив его наедине с собственными мыслями.

Инспекция резервов показала, что в случае наступления русских или англо-американцев на Берлин и прорыва ими наших оборонительных позиций мы сможем бросить в контрнаступление внушительные силы, подкрепленные тяжелыми танками и реактивной артиллерией. Солдаты, даже ландверовские ополченцы с дрянными карабинами и фаустпатронами, не утратили веры в фюрера и в грядущую победу — возможно, этому способствовало то, что позиции резервных войск были защищены от воздушных налетов даже лучше, чем Берлин, и на них не распространялись ужасы ковровых бомбардировок. Офицерский корпус оценивал ситуацию гораздо пессимистичнее, чем рядовые бойцы, но в отличии от генштабистов свыкся с мыслью, что лучше пасть в бою, чем сдаться и изменить Германии. Резервные части, хоть и находились теперь совсем недалеко от линии Восточного Фронта, фактически не были подконтрольны генералу Хайнрици, который был назначен командующим группы армий "Висла" — считалось, что это из-за того, что может возникнуть необходимость использовать последние резервы и на Западном Фронте, но фактически к этому привело недоверие фюрера к Хайнрици, который находился в натянутых отношениях с Гиммлером, командовавшим на Востоке ранее.

На обратном пути в Берлин я узнал, что для грядущей обороны столицы мобилизуется через Гитлерюгенд даже молодежь непризывного возраста. Как военный, я признавал необходимость и своевременность подобных мер, но в то же время меня беспокоило, что это может негативно сказаться на общественном мнении как в Германии, так и за рубежом. Поэтому, после того, как я завершил доклад фюреру о положении в резервных частях, я задал ему вопрос, к чему приведет то, что подростки, почти дети, будут сражаться и умирать на фронте. Фюрер немного помолчал, а затем заговорил так:

— Конечно, мне было нелегко принять подобное решение. Дети и подростки, цвет нации — это всегда дети и подростки, и они еще слишком мало знают и умеют, чтобы жить "взрослой" жизнью, не говоря уже о том, чтобы умирать, не достигнув зрелости. Но подумайте, что их ждет, если мы потерпим поражение? Я много раз говорил, и готов повторить еще раз: пусть лучше погибнут тысячи, чтобы выжили и восторжествовали немногие и самые сильные, чем позволить целой нации стать нацией рабов, убоявшись излишнего кровопролития. Жестоко? Природа не знает жалости, это хорошо понимали наши предки. Если бы мне, когда мне было лет двенадцать или тринадцать, предложили выбор — умереть или стать рабом, я бы предпочел умереть. О, я хорошо помню, как в детстве я мечтал стать солдатом и сражаться на фронте! Вы знаете, когда моя семья переехала в Линц, я больше всего обрадовался тому, что там есть настоящий средневековый замок, и я могу играть в рыцарей или викингов среди настоящих декораций. Поэтому я всегда отлично знал военную историю Европы — я чувствовал, что это — мое. В конце концов, детство человечества — сплошные войны, а стоило ему вырасти, как место полководцев заняли маклеры… Те дети, которые выживут в этой бойне, не дадут угаснуть пламени германского духа в дальнейшем.

Я, вспомнив "Майн Кампф", спросил, как к детским увлечениям фюрера относились его родители.

— Да, они, каждый по-своему, любили меня, и были неплохими людьми, но их кругозор совершенно не выходил за рамки мещанских интересов. Все, что было когда-то, казалось абсолютно бесполезным моему отцу и романтическими сказками — моей матери. Отца я не любил и не уважал — собственно, из-за равнодушия к моим интересам, но меня очень сильно задевало нежелание моей матери понять, что благородный век рыцарей и прекрасных дам существовал только потому, что те же тевтонские рыцари воевали с сарацинами, монголами и славянами, уничтожая их целыми ордами и племенами. Она не понимала, что все это можно вернуть… Хотя она — она, а не мой отец! — подарила Германии великого сына, и за это можно простить ей все ее недостатки. Когда моя мать умерла, я хотел покончить с собой. Что меня остановило? Может быть, вера в свое великое предназначение, которая сопутствовала мне всю жизнь…

Впрочем, в том, что я стал национал-социалистом, есть и заслуга моего отца. Если мать научила меня ценить наши старинные предания, то отец открыл глаза на печальную действительность. По сути, весь его патриотизм сводился к тому, что в кабаках с друзьями он пел песни о великой Австрии да иногда мог обозвать жадного человека "жидом". Но он иногда говорил со мной о том, что еврейские торгаши завладели финансами нашей страны, что наплыв славян и венгров даже на исконно-германских землях стал настоящим бедствием, что Империя гибнет… Поэтому в детстве я был патриотом — и ничего более! — Австрии. Только потом я понял, что не Вене, а Берлину предопределено стать столицей Новой Германской Империи. Берлин, основанный на землях, которые тевтоны силой своего меча отняли у врагов, еще хранил былое величие Фридриха Великого и Бисмарка. А Вена стала столицей германского масонства — что хорошего могло выйти там у меня? Там правил не талант — деньги. Будь у меня деньги и связи, я бы поступил в Венскую Академию! Но оно и к лучшему, что не поступил. Зато я все силы приложил к тому, чтобы в академии Райха поступали те, у кого есть способности, а не деньги. И этого мне не могут простить бездарности, правящие модой и культурой на Западе!

Чувствуя, что фюреру хочется поговорить о прошлом, что это для него — своеобразный отдых, я попросил разрешения задать еще один вопрос. Фюрер кивнул, и я спросил, какие отношения у него были со сверстниками.

— Мои однокашники, да и просто уличные знакомые, относились ко мне по-разному, да и не мудрено. С одной стороны, я всегда был заводилой в их играх, моя фантазия была неистощима на выдумки, но с другой стороны — у них не было того глубинного интереса к истории, который был во мне, им было не интересно говорить со мной вне игр. Да и игры они воспринимали не так серьезно, как я — когда мы, например, играли в рыцарей Круглого Стола, я был Парцифалем, и придумал план игры, который мог бы занимать нас несколько месяцев. Однако кроме меня это было уже никому не нужно, и игра угасла за пять дней. Да они особо и не принимали меня в свой круг — слишком разные были у нас интересы. Мне очень хотелось стать для них своим — я даже стал покуривать и пару раз здорово напивался, чтобы произвести на них впечатление: до сих пор не могу себе простить этого! Наверное, таков удел всех, кто задумывается о чем-то более высоком, чем интересы обывателей. Кстати, учились они все лучше меня, за исключением истории и рисования, так что вполне могли позволить себе считать себя умнее, чем я. Ну да Бог с ними, с ровесниками, ничего удивительного тут нет.

— А что ровесницы? — спросил я, удивляясь собственной наглости, однако фюрер только рассмеялся:

— Конечно, это интересная тема для разговора. Чего только обо мне не сочиняли мои враги — будто я гомосексуалист, некрофил, гермафродит, или на худой конец — импотент… Как обидно было бы им узнать, что в моих отношениях с женщинами никогда не было ничего особенного! Конечно, я любил окружать себя симпатичными дамочками, но это сродни средневековому уважению к Женщине вообще. А сексу, постельным делам, я никогда не придавал особого значения. Виной этому, скорее всего, послужили все те же мои устаревшие принципы. Еще подростком, в общении с девчонками, которые жили на одной улице со мной, я был неисправимым романтиком. А они этого, опять же, не понимали, они даже немного меня боялись, так как не могли понять. Чувствуя их непонимание, я еще больше смущался… или скорее, не смущался, а просто не знал, о чем с ними еще можно говорить, если они не понимают самого простого, того, что было мне близко с самого рождения. Разумеется, они предпочитали модные платьица взамен нашим традиционным, сформировавшимся за столетия, женским костюмам, разумеется, верхом их мечтаний было уехать в большой город и познакомиться там с красивым и молодым богачем… Мне тогда очень нравилась одна блондинка, Штефани, я писал о ней стихи и много говорил о ней со своим лучшим другом Кубичеком. Когда она гуляла со своей матерью на главной площади Линца, я всегда следил за ними… Впрочем, я к ним даже не пробовал подойти — мне было пятнадцать, а ей — семнадцать или восемнадцать, да и присутствие ее матери, наверняка желавшей оградить дочь от таких вот "влюбленных", настораживало. Так что сначала я мечтал похитить Штефани, потом — стать знаменитым художником и этим привлечь ее внимание (эту мысль я вскоре отбросил — на это ушло бы много лет, а мне тогда нужно было все и сразу!), потом и вовсе подумывал утопиться в Дунае… Молодость!

Но не думайте, это была чистая любовь, не омраченная сводящей с ума похотью. Я, в отличии от многих своих знакомых, воспринимал плотскую любовь не как что-то запредельное и запретное, а просто как само собой разумеющееся, как любые другие отношения между людьми. Однажды Кубичек подбил меня пройтись по кварталу проституток — это было настолько отвратительное зрелище неприкрытой похоти, что оно навсегда отбило у меня желание пользоваться услугами платных женщин! Проституция — это чума нации, хотя при современном положении это, скорее всего, неизбежное зло.

Да, перед войной я очень дружил с еще одной девушкой, сестрой одного знакомого, который приводил меня к себе в гости несколько раз. Ее звали Эмили, я играл для нее на пианино (хотя, когда в свое время моя мать заставляла меня заниматься музыкой, это было для меня великим неудовольствием), я писал стихи в ее альбом… Однажды я даже подарил ей картину — языческий воин с копьем стоял перед священным дубом, а на его щите были выбиты буквы "А. Г." — она, как моя мать, была неравнодушна к преданиям старины, так что более-менее понимала меня, ей было интересно слушать мои рассказы. Как-то раз я поцеловал ее и долго собой после этого гордился! Но у Эмили был слишком строгий отец, вроде моего, и я ему почему-то не понравился. А унижаться перед ним для того, чтобы продолжить флирт с его дочерью, я не собирался. Поэтому мы расстались.

Так что, Курт, и из неуверенных в себе книжных мальчиков может выйти толк, если у них будет достаточно сильная воля! Что бы там ни врал еврей Фрейд, именно воля, а не зуд в гениталиях, определяет нашу жизнь…

Я решил, что своим любопытством беззастенчиво эксплуатирую время фюрера, и хотел покинуть его, но он неожиданно удержал меня жестом и сказал странным, изменившимся голосом, словно глядя сквозь меня:

— Вы знаете, когда я вспоминаю свое детство… Да, когда я в одиночестве играл на стенах древнего замка… Я смотрел вдаль, на заходящее солнце, ветер трепал мои волосы, а я был совсем один, и остальные люди были где-то далеко внизу, они занимались своими делами, суетились, а я был выше их всех — и я был счастлив. Если меня спросить, когда я был счастлив по-настоящему, то рассудок мой скажет, что после разгрома Франции, когда я, на вершине славы, мог планировать покорение России и предлагать почетный мир Англии. Но на самом деле — только тогда, в детстве, когда я был свободен, когда передо мной лежала вся жизнь… Ладно, ступайте, Курт. История запомнит то, что сделал для Германии и с кем воевал Адольф Гитлер, а не то, воображал ли он себя рыцарем, когда ему не было и десяти. Так что все это ерунда, особенно — сейчас.

После этих слов я покинул фюрера — мне предстояло встретиться с генералом Хайнрици и выслушать его мнение о том, возможно ли остановить русских на дальних подступах к Берлину.

Невозможность союза с Западом. Гитлер — солдат

Кроме того, воин это не просто человек,

участвующий в войне, но особое состояние

духа… Благодаря этому возникает и особое

восприятие мира. Подобный тип человека,

безусловно не является гуманистом; человек не

может оставаться высшей ценностью, когда

стоишь лицом к лицу со смертью.

Виктория Ванюшкина

Хайнрици считался мастером оборонительной стратегии, поэтому даже в условиях его конфронтации с рейхсфюрером СС замены ему не предвиделось. Он встретил меня приветливо, хотя чувствовалось, как он устал. Генерал пожаловался, что ему не хватает сил для распределения их равномерно на всем протяжении линии фронта, в то время как верховное командование держит в тылу целую армию, которая должна ударить по прорвавшемуся к Берлину противнику, и в то же время требует, чтобы он, Хайнрици, остановил русских! Особенно печальное зрелище представляла собою противотанковая артиллерия — часто случалось, что русские бронированные части уничтожали или обращали в бегство довольно многочисленные соединения, у которых не было возможности поражать хорошо защищенные цели. "С одними пулеметами танки не остановишь!" — мрачно резюмировал Хайнрици.

Будучи участником Похода на Восток еще с 1941 года, он очень отрицательно относился к русским, не веря ни в возможность разгромить их под Берлином, ни в возможность договориться с ними. Зато в англо-американцах он видел потенциальных союзников, и даже намекнул мне, чтобы я воспользовался доверием ко мне фюрера и попытался склонить его к миру на Западе, а может быть — и к совместной с капиталистическими странами борьбе против большевизма. Я, не видя особой разницы между русскими и остальными нашими врагами, пообещал, что по крайней мере спрошу мнение Гитлера о сепаратном мире. Хайнрици пожелал мне на прощанье удачи, и я отправился обратно в Берлин.

Когда я, предварительно заверив фюрера в том, что Хайнрици по-прежнему предан Великой Германии, задал вопрос о возможности переговоров с англо-американцами, Гитлер резко прервал меня:

— Что вы объясняете мне все, как ребенку, на пальцах?! Если я стал фюрером немецкого народа, то уж наверное разбираюсь в мировой политике!

Он встал из-за стола и отодвинул один из стульев, предлагая мне сесть. Затем стал расхаживать вдоль стены, и когда несколько успокоился, то продолжил:

— Я и сам долго думал о возможности союза с Западом против большевизма. Вы знаете, я даже строил на этом пропагандистскую кампанию за увеличение германской армии. Но потом… Я понял, что политиканы Запада — не просто выродившаяся и заплывшая жиром верхушка родственных нам народов. О нет! Их давно уже контролирует мировое еврейство, капиталистический кагал — и чем они отличаются от большевиков? В 1933 году я избавил Германию от власти промасоненной клики буржуев и врунов, и я не могу идти на союз с такими же иудократами, только зарубежными, даже чтобы сразиться с иным врагом! Я долго взывал к совести враждебных нам арийских народов, говоря о том, что Германия, страны Оси, бьются со сталинскими ордами за свободу и процветание Европы… А теперь я вижу, что Европа, во имя которой стоит умирать арийцу — это лишь Германия и ее союзники. Что там, на Западе, осталось от Европы? Наглая Франция, вечно наносившая (и нанесшая в этой войне!) удары в спину Германии? Англия, чья внешняя политика строится исключительно на стравливании братских наций континента? Америка, основная масса населения которой — потомки беглых бандитов и авантюристов, не знающие собственного происхождения, да толпы цветных мигрантов и бывших рабов? Они — не Европа!

Нет, поймите меня, если бы они предложили мне мир и союз, я бы согласился, не раздумывая. Но они никогда на это не пойдут. Их разногласия со Сталиным — условность, спор старых господ с новыми. Базис и у капитализма, и у коммунизма один — интернационализм, презрение к личности, искажение истины в интересах правящей верхушки, нетерпимость к инакомыслящим… Меня обвиняют в том, что я ненавижу всех не-германцев, но разве не сражаются в наших рядах даже в эти дни солдаты из всех европейских стран, и даже воины-монахи из далекого Тибета, признавшие боговдохновенность национал-социалистических преобразований? А "терпимые" англичане и американцы интернировали без суда и следствия не только фашистов и национал-социалистов из числа собственных граждан, но и вообще всех немцев и японцев — разве когда-либо я доходил до этого? Никогда, даже с евреями! Видимо, зря не доходил… Национал-социалистическая Германия, фашистская Италия, языческая Япония — враги и коммунистов, и капиталистов, и они не остановятся до тех пор, пока не уничтожат нас, не поставят на колени наши народы. А унижаться, вымаливая мир, которого они никогда не заключат, я не собираюсь. Версингеторикс и Наполеон не просили пощады, поэтому их подвиги вдохновляют нас и сегодня! Хотя бы духовное превосходство, моральная победа должны быть на нашей стороне! Вспомните войну 1914–1918 годов: германский народ даже перед лицом величайших бедствий стоял насмерть, и не он, но лишь жалкая кучка предателей, захватив власть, пошла на сговор с нашими врагами и привела Германию на цепи к Версалю! Но именно потому, что моральное превосходство было не на стороне сионистского капитала и его прислужников внутри нашей страны, а на стороне националистических сил, Германия поднялась с колен. И если ее снова поставят на колени — то не долго смогут удержать!

Знаю, что многие из тех, кто поднялся из ничтожества только благодаря моему доверию, сейчас рассчитывают на милость Запада. Но послушайте, что я скажу, Курт: лучше уж пасть жертвой такого могущественного и несгибаемого народа, как русские, и такого бескомпромиссного и дерзкого врага, как большевизм, чем медленно сгнить в невидимых цепях ублюдочных капиталистов, этих жирных свиней, которые потрясают пачками банкнот перед одурманенными европейцами! О, они будут медленно истреблять нас, будут исподволь бороться с германским, арийским духом, как боролись они с духом французским и британским, с поверженными их ложью белыми нациями, они наводнят наши улицы инородцами, черными, желтыми — и при этом они будут клясться, что они день и ночь трудятся на наше благо, что наши страны процветают, а недовольные их режимом — дураки и преступники! Нет, чем соглашаться на эту медленную агонию, лучше пасть в честном бою, как наши предки, искавшие Вальхаллы! И если национал-социалистическая Германия обречена, я буду счастлив верить, что большевистская, но все же варварски могущественная Россия еще нанесет смертельный удар этим ничтожествам, вообразившим себя хозяевами мира… Жаль, что расплачиваться за это придется, как всегда, простым европейцам.

Теперь, Курт, отправляйтесь к Кайтелю, и скажите ему, чтобы он подумал над укреплением линий обороны на Востоке, но только не ценой ослабления нашего основного резерва. Я верю, что ударная группировка к западу от Берлина сможет в нужный момент переломить ситуацию в нашу пользу!

Уже поздним вечером я явился к фюреру, чтобы отрапортовать о разговоре с Кайтелем. Повышение обороноспособности на Востоке планировалось повысить за счет молодежи из Гитлерюгенда, которую вооружат фаустпатронами и расположат таким образом, чтобы иметь возможность дать отпор наступающим самым широким фронтом танковым соединениям русских. В конце концов, каждый такой мальчик мог сжечь целую боевую машину, а это что-нибудь да значило.

Гитлер выслушал меня невнимательно, и почти сразу объяснил, почему:

— Вы знаете, Курт, я уже не знаю, кому из моих старых соратников могу верить! Представьте себе, Генрих Гиммлер, который везде носится со своим мистицизмом и провозглашает, что его Честь — это Верность, порывается договориться с Западом. Это рейхсфюрер-то СС! Каковы у нас вожди, а? Вот от кого я никак не ждал такой подлости… Самое обидное, что он не понимает, что эти переговоры только ухудшают положение, уверяя анго-американцев в моей слабости. Подумать только — Гиммлера беспокоит то, что он договаривается за моей спиной, но он даже не подумал, что позорит и выставляет бессильной Германию! Вот что значит допущенный до руководства боевыми действиями гражданский теоретик! Если он такой великий полководец и политик, каким себя воображает, то мог бы и выиграть эту войну, не ползая на карачках перед сионистами, а о реинкарнации и походах древних королей кто угодно может рассуждать!

Курт, да разве я смог бы хоть чего-то добиться как вождь целой нации и ее вооруженных сил, если бы сам не отслужил на фронте? Ну, стал бы я обычным философом или политическим писателем… Нет, война — закаляет, даже современная, растерявшая былое величие. Кто был опорой германского национал-социализма? Фронтовики, не смирившиеся с тем, что предатели отдали нашу страну на растерзание западному капиталу. Кто был опорой итальянского фашизма? Солдаты, не желавшие терпеть то, что "союзники" откупились от Италии жалкой подачкой за пролитую ими кровь. Кто был опорой имперских амбиций в Японии? Офицеры, в чьих жилах текла огненная кровь воинственных самураев. И так — в любой стране, в любом националистическом движении. Вся история человечества — да что там, история самой Жизни! — это история борьбы за выживание, и кому, как ни воину, чувствовать это лучше всех остальных?..

Когда началась Великая Война, я на неделю потерял голову. Все время, которое прошло со дня смерти моей матери, меня преследовали неудачи, потому что я жил так, как считал нужным, а не так, как было принято, и не желал расставаться со своими "фантазиями". Мне не раз говорили, что мое мировоззрение устарело, что оно нелепо в век пара, электричества и культурной интеграции… И начало войны — жестокой, антигуманистической, величественной Войны я воспринял, как свою победу. До войны я постоянно находился на грани нищеты, время от времени переступая эту грань, а ничтожества из "бомонда" и "среднего класса" процветали, потому что это был их мир, но не мой. Но в военное время все их "цивилизованные" манеры и принципы стали бесполезны, а у меня было все, что нужно солдату — воля, мужество и патриотизм. И потом, я надеялся, что грохот пушек наконец-то разбудит древний германский дух, который выметет поганой метлой с нашей земли всех этих самодовольных буржуев, наглых евреев, вечно оскорбленных, а на самом деле — процветающих инородцев… Так и произошло, хотя и не сразу. И, может быть, Великой Германии, рожденной в пламени войны, в пламени войны и суждено погибнуть…

Я чувствовал, что мне нечего делать в австрийских вооруженных силах, рядом со славянами и венграми. Австро-Венгрия к тому времени уверовала в то, что Почва выше Крови, и гибель не заставила себя ждать. А вот Германия Вильгельма Второго была совсем иной. Ей я хотел служить, точнее — ее народу, последнему хранителю германского наследия! Впрочем, в Австрии меня все же заставили принудительно пройти обследование на предмет годности к воинской службе, но только для того, чтобы признать меня негодным! Теперь у меня был еще один повод сражаться на фронте: я хотел доказать (прежде всего самому себе), что я — настоящий германец, т. е. воин. И вот баварский король Людвиг III получает в свое распоряжение еще одного солдата — Адольфа Гитлера.

Курт, вы фронтовой офицер, и вы наверняка хорошо меня понимаете. Какое то было время! История словно поднесла к жирным мордам поборников "экономической конкуренции", обрекавшей Германию быть вечной марионеткой иностранных банков, здоровенный кукиш: нет, прежде чем торжествовать победу над великим народом, вам придется скрестить с ним мечи, ублюдки! Казалось, возвращается эпоха наполеоновских войн…

Как мы, солдаты, боялись в начале войны, что все кончится без нашего участия, что мы не успеем доказать в бою свою верность Великой Германии! А какой грандиозный в своей простоте план ведения боевых действий был реализован: молниеносным ударом поставить на колени Францию, разгромить английские войска на континенте, а затем обрушить всю мощь Германии на Россию! Я счастлив, что мне довелось сделать в этом отношении больше, чем генералам той войны: пусть потомки достигнут еще большего.

Никогда не забуду своего первого боя. На рассвете загрохотали орудия, вокруг начали рваться снаряды — враг попытался застать нас в расплох, ведь дела его были плохи, и любыми средствами нужно было остановить германскую армию в ее марше на Запад. Мы схватились за оружие, но наш командир не утратил выдержки даже под артиллерийским огнем. Несколькими словами он навел порядок среди солдат и приказал двигаться вперед, рассредоточившись. Мы шли в затянутую дымом неизвестность, осознавая, что каждую секунду любого из нас может разорвать на части снарядом или поразить осколком. Без всякого приказа мы запели "Дойчланд убер аллес". А потом впереди, прямо на картофельном поле, появился враг — и мы ударили в штыки. Я побежал вперед с нечленораздельным криком и столкнулся лицом к лицу с перезаряжавшим винтовку французским солдатом примерно моих лет.

Он был очень испуган — это ясно читалось в его широко распахнутых глазах. Должно быть, это и для него был первый бой. Страх, как видно, и помешал ему вовремя отреагировать на мое появление. А дальше — я помню все, словно это было вчера: я не смог сразу ударить живого человека, даже врага, штыком. Я налетел на него и сбил с ног прикладом, он упал навзничь — и вдруг выпустил оружие из рук, его глаза наполнились слезами, он что-то сбивчиво заговорил по-своему… Я почувствовал отвращение, но в то же время я прекрасно понимал этого обреченного французского парня. Увидев, что я замер, он решил, должно быть, что я внял его мольбам, и приподнявшись, заговорил еще горячее, глотая слезы. И тогда я одним быстрым движением нанес ему удар штыком, прямо в сердце. В тот миг мне открылось многое, столь многое, что только свист пуль рядом привел меня в чувство. И я, выдернув оружие из трупа, пошел дальше.

Это сражение длилось четыре дня, и много моих товарищей осталось на поле боя. Понеся жестокие потери, мы были вынуждены вернуться в исходное расположение, предоставив свежим резервам наступать дальше. И я, усталый солдат, прямо на колене, на измятом блокнотном листке, принялся писать стихотворение о Вотане. Большая часть подобных стихотворений не сохранилась — да и ничего особенного в них не было, но сам факт очень показателен.

Таким было начало той войны. Но потом, когда стало ясно, что быстрой победы мы не добьемся, я не пал духом. Напротив — я совершенно утратил страх смерти, и мой романтический энтузиазм уступил место спокойному мужеству. Я уже ничего не собирался "доказывать" — ни себе, ни другим. Однако меня наградили "железным крестом" — а солдатам и ефрейторам таких наград никто особо не раздавал! Хотя шут с ними, с наградами — главное, что я вынес с фронта, это знание того, что такое война и что такое человек на войне. Если бы я не сражался в одних окопах со всеми остальными солдатами, они бы никогда не пошли за мною! Они, представители самых мирных профессий, сражались и умирали за свою Родину — поэтому самый последний солдат, самый последний чернорабочий значит для нации куда больше, чем любой прославленный политикан или человек "чистого умственного труда". Конечно, по книгам, скульптурам, грандиозным сооружениям люди будущих поколений судят о цивилизациях, но что стоят книги и дворцы, когда людям нечего жрать и нечем дать отпор захватчикам?

Единственное, что меня несколько смущало на фронте — так это то, что в отношениях с немногочисленными женщинами, которые были не прочь крутить романы с простыми солдатами, царила откровенная фривольность. Мне было долго этого не понять, мне были противны "полковые давалки" (обычно их роль играли поварихи, обслуживавшие вставшие лагерем войска), мне были противны те, кто пользовался услугами этих добровольных проституток, прекрасно зная, что он делит эту женщину с десятком или более других мужчин. Но… Должно быть, таковы законы войны. Героическая "любовь до гроба" в наши дни — удел немногих. Любовь, совокупление торжествует над Смертью. Это хорошо знали наши предки… Хотя сам я так и не смог победить в себе отвращение к подобной "любви".

Итак, в начале войны я верил, что мне ничего больше не нужно кроме счастья быть защитником своего народа. Но потом у меня постепенно появилось чувство, что это — только начало, что я должен пройти эту кровавую школу, чтобы достигнуть чего-то гораздо большего. Эту уверенность укрепляло и то, что сама судьба хранила меня от гибели в бою или под артиллерийским огнем. Вам рассказывали о том, что однажды я покинул блиндаж за несколько секунд до того, как он был разрушен снарядом? Это чистая правда: дело в том, что я заснул, и мне приснился какой-то страшный сон. Очнувшись, я почувствовал, что должен покинуть подземное помещение, хотя бы под вражеским обстрелом. Как только я отошел на пятнадцать или двадцать шагов от входа, грянул взрыв, и от блиндажа осталось одно название — все, кто остался там, погибли. Со временем я научился предчувствовать опасность: под пулями я поднимался во весь рост, потому что чувствовал — мне не суждено умереть здесь и сейчас, но в то же время даже в самой мирной обстановке я был настороже, если у меня было предчувствие, что рядом опасность. В октябре 1916 г. я все же был ранен, но в битве на Сомме и это было огромной удачей — там воздух был словно нашпигован свинцом. Поэтому в конце войны, когда судьба сама подставила меня под удар, едва не ставший смертельным, я решил, будто утратил дар предчувствовать будущее… Вы не устали, Курт?

Я поспешно заверил фюрера, что для меня нет ничего интереснее, чем слушать его рассказы, и он продолжил:

— Тогда уже был 1918 год, середина октября. Ипрский фронт стабилизировался, и мы были уверены, что сможем переломить ход растянувшегося на недели сражения. Даже в те дни, когда внутренний враг пришел на помощь Антанте, простые солдаты стояли насмерть, веря в победу. Мой батальон был на южном участке фронта. Мы заняли позицию на холме, откуда открывался великолепный обзор, и начали устанавливать пулеметы — но не успели сделать этого до конца. Раздался хорошо знакомый нам вой снарядов и далекие раскаты артиллерийских залпов, мы залегли… И мир вокруг нас на какое-то перестал существовать — враг одновременно обрушил на наши позиции разрывные и газовые снаряды. Это был Ад кромешный! Команда "Газы!" прозвучала слишком поздно, мы успели наглотаться отравы, и многие в страшных мучениях распрощались с жизнью прямо на месте. Мне повезло — сначала я даже не понял, как сильно отравлен — у меня хватило сил не только с разрешения командира самостоятельно отправиться в лазарет, но и перед этим отметиться у батальонного писаря. Однако по пути в лазарет я начал испытывать сильнейшее головокружение, затем мир начал меркнуть у меня перед глазами, и наконец пришла такая боль, что я не смог даже внятно объяснить санитарам и врачу, что со мною — я просто стонал, прижав ладони к глазам. Мои зрачки словно раскалились докрасна, меня окутала темнота, в которой проносились невообразимые фантастические образы — я даже решил, что схожу с ума, но врач успокоил меня, сказав что таковы результаты попадания яда в глаза. Однако он не стал меня обманывать, сразу сказав, что дело очень серьезное, и что, скорее всего, я навсегда лишился зрения. Уже потом, в госпитале Пазевальк, выяснилось, что все не так страшно… Но заметьте, Курт: даже тогда, страдая от незатихающей боли, слепой и беспомощный, я не пожалел о том, что добровольно избрал ремесло солдата! Теперь я знаю — это было испытание. Я прошел его — и годы спустя возглавил германский вермахт на пути к величайшим победам. Да что там вермахт — весь германский народ! И ни один пацифист, ни один поборник "исключительно гуманных методов" никогда не поймет, почему люди пошли за мною.

Здесь фюрер спохватился, что отнял и у себя, и у меня много времени, и я покинул его. Идя по коридору, я еще раз поразился тому, что этого человека можно слушать бесконечно, не замечая ни усталости, ни времени.

Германия над бездной. Национализм и социализм

Когда сражаемся плечом к плечу, мы чертовски сильны,

сражаясь друг против друга мы чертовски слабы…

Ян Стюарт

Уже на следующий день мне представилась возможность продолжить этот разговор с фюрером. Когда я явился к нему с очередным отчетом о сформированном из мужчин старше пятидесяти подразделении борцов с танками, он с досадой сообщил мне, что таинственные попытки договориться за его спиною с врагами не прекращаются, и что в ход идет откровенная ложь — будто бы он сам санкционировал эти переговоры.

— Кто конкретно является инициатором, мне пока не докладывали, но я и так знаю: это "преданнейший" Гиммлер на пару с Герингом, поддерживаемые генштабом! — фюрер неожиданно рассмеялся — Боже мой, ну как можно быть такими дураками? Как они не понимают, что их имена навсегда связаны с национал-социализмом, что заключат или не заключат они мир с нашими врагами, мировое еврейство давно приготовило для них крепкие веревки! Они могут выжить лишь вместе с национал-социалистической Германией, а для этого нам, как никогда, нужно Единство, Братство, чтобы каждый из нас мог доверять другим… Так нет же, как только те же американцы, встретив яростное сопротивление на Западном Фронте, начнут сомневаться в своих силах, как вылезает какой-нибудь чинуша и заявляет, что готов обсудить условия мирного договора. Конечно, после таких инициатив наши враги решают, что Германия истощена! Единство — это нация, потому что без него нации нет, а нация — это все! Курт, знали бы вы, каких усилий мне стоило сделать тот хаос, который породила Веймарская республика, нацией, и как мне больно видеть, что мои ближайшие соратники рушат сейчас то, что мы вместе мечтали построить и построили!

Вот я вчера рассказывал вам, как потерял зрение и оказался в госпитале. Делать я ничего не мог, поэтому просто лежал целыми днями на койке и вспоминал, обдумывал, анализировал… Я пытался понять, почему великий немецкий народ, чьи воины были издавна лучшими в Европе, не смог разгромить всех своих врагов в первый же год войны, почему мы были вынуждены перейти к затяжной обороне, для которой у нас попросту не хватало ресурсов и резервов? И чем дольше я размышлял, чем дольше вспоминал увиденное ранее, тем увереннее говорил сам себе: дело не в том, что у нас плохие солдаты или офицеры, оружие или стратегия. Дело в том, что наше общество перестало быть обществом, рождающим героев и победителей — теперь его типичными представителями становились равнодушные филистеры и внутренние враги, и первые спокойно смотрели, как вторые разрушали их общий дом! Правильно, когда война только началась, обыватель преисполнился патриотизмом — ведь ему пообещали, что война закончится быстро и принесет прибыль! Но как только стало ясно, что придется пожертвовать всем, и не для мифического "господства на континеньте", не для захвата далеких колоний, а для того, чтобы Германия вообще продолжила свое существование, обыватель испугался. Вы знаете, уже в 1916 году, когда я на короткое время попал в госпиталь, в тылу находились люди, гордившиеся тем, что им удалось избежать мобилизации или покинуть фронт! Один из тех, с кем я лежал в одной палате, рассказывал о том, что во время атаки намеренно распорол себе руку о проволочное заграждение, чтобы отбыть в тыл, и никто, кроме меня, этого предателя не осудил. С того же года активизировались и "марксята" со всеми своими подельниками — их антивоенные листовки подрывали боевой дух войск, а сами они намеренно добивались капитуляции Германии, чтобы в разоренной кризисом и контрибуцией стране создать революционную ситуацию и придти к власти. Это им великолепно удалось в России, хотя в нашей стране все плоды их труда присвоили капиталисты-демократы, но в конце концов все они бегают на коротком поводке мирового еврейства, и принципиальной разницы между ними нет.

Германец медленно переставал быть германцем, романтичным и отважным искателем приключений, крестоносцем, ищущим Святой Грааль, викингом, на драккаре устремляющимся в неведомое! В детстве все мы узнаем о великих героях прошлого, слышим песни нашей величественной старины, но приходит время — и нам объясняют: все это лишь красивые сказки, а в наше время самое главное — это подешевле купить и подороже продать, а выручку потратить на бессмысленные, в сущности, вещи, которые почему-то считаются "модными"! Арийца-завоевателя, покорителя необозримых просторов, первооткрывателя и Прометея, заставили трястись над прибавочной стоимостью, корпеть над приходно-расходными книгами, продавать тело, душу, разум, научили его быть "гуманным" и "терпимым"… Почему так произошло? Я могу это объяснить — это началось еще в античности. Пока Великий Рим был окружен врагами, его граждане самоотверженно трудились и защищали свои дома. Но когда врагов не осталось, величайшая нация древности, символизировавшая саму Белую Европу, начала разлагаться. Она перестала быть единой, перестала быть воинственной и мудрой в своей непобедимости. Аристократы, чернь, инородцы — все смешалось в стране, когда-то рождавшей Сципионов и Цезарей… И тогда пришел еврей.

Курт, так называемые "антисемиты", эти клоуны, представляют евреев какими-то забавными носатыми уродцами, на которых без смеха смотреть невозможно! И правда, как смешны эти картавящие, вечно суетящиеся и озабоченные "гешефтом" иудеи! — но почему-то пока немцы хохотали до упаду за своими зейделями пива над байками про "жидов", эти чудаки в своих смешных лапсердаках и шляпах поставили Германию на колени. Не смеяться нужно над таким дьявольским, великим врагом, а осознать все его могущество и действовать! Евреи создали Невидимую Империю, и с ее помощью покорили Империи Видимые. И в этой войне я бросил вызов не полякам, не французам, не русским и не какому-то иному народу, но этой Невидимой Империи. "Антисемитские" анекдотики играют на руку самим иудеям — действительно, если евреи таковы, как описывают их "антисемиты", то они не могут представлять никакой опасности! А ведь у них есть все, что необходимо для нации, замыслившей стать великой: чувство своей исключительности, ненависть к врагам, религия Крови, а главное — Единство и еще раз Единство перед лицом любой опасности!

Еще до войны я вдоволь насмотрелся на них. Вена к тому времени окончательно стала интернациональным Вавилоном, но заметьте, Курт — наверху были евреи. Я не имею в виду аристократию — потомки крестоносцев зажрались и потеряли всякое влияние в обществе, я говорю о держателях крупных капиталов, о законодателях мод в искусстве, о знаменитых общественных деятелях — чем "благороднее" было общество, тем больше иудеев в нем было. Они говорили немцу, что "хорошо" и что "плохо", навязывали ему свой взгляд на мир, и немец шел за ними, потому что тогда не было никакой реальной силы, способной противостоять еврейству. Я хорошо помню, как эти "богоизбранные" господа в сопровождении своих уродливых и склочных женщин или белых шлюх сидели в опере — сколько самодовольства, сколько напыщенности, сколько восхищения собственным "величием" и сколько презрения ко всем окружающим… А германская молодежь в это время могла только мечтать о нормированном рабочем дне!

Знаете, Курт, враги запустили обо мне немало мифов — в том числе о моем еврейском происхождении, на основании чего доказывается несостоятельность моего национализма. Но ведь сколько я себя помню — ничто не вызывало во мне большего отторжения, сколько это самодовольное, зажравшееся сионистское скопище! Когда еврей внизу — он всегда разрушитель, когда наверху — тиран. Кое-кто говорит, что большинство евреев — обыкновенные люди, не злее и не подлее любого немца. Но почему же, в таком случае, они не протестуют против скотских планов своей элиты?

В Германии к тому времени сложилась именно такая ситуация, какая привела к краху Россию несколькими годами ранее: наша страна оказалась как бы между двух огней, марксистов-революционеров и заграничных капиталистов, причем оба эти огня были еврейскими по существу — а что не немецкими, это точно. Победили капиталисты — потому, что русские большевики к тому времени выдохлись, и не могли оказать поддержку своим единомышленникам в Германии… Но простому немцу, любому Фрицу или Гансу ни от марксистов, ни от капиталистов было нечего ждать!

Я смог тогда выжить только благодаря своему таланту художника. Впрочем, это было для меня унизительно — мне всегда нравилось создавать картины в духе японской миниатюры, где люди сливаются с природой, а вместо этого приходилось малевать рекламные листовки и плакаты, до ужаса бездарные — ведь мне заказывали уже готовые эскизы и схемы! Очень редко мне заказывали что-то действительно стоящее… Но все же жизнь "свободного художника" обогатила меня бесценнейшим опытом знания нравов людей, принадлежавших к самым разным классам: от обитателей ночлежек до богемы. И везде я видел симптомы болезни, поразившей Германию: засилие инородцев и утрату национального духа! Причем чем богаче, "просвещеннее", "вольнодумнее" был тот или иной человек, тем ничтожнее он смотрелся по сравнению с былыми германцами. Я сразу понял, что я всегда останусь чужим для этих позеров, которым любая идея нужна лишь как тема для обсуждения за обедом. Простой народ, дни и ночи трудившийся, чтобы свести концы с концами, внушал мне куда больше симпатий… но при этом был только толпой, а толпа всегда живет инстинктами и сиюминутными желаниями, ее не привлекает прекрасное и утонченное. Поэтому делец-политикан и толпа никогда по сути не понимают друг друга: первый смотрит на массу просто как на скопление индивидуальностей, а масса подчиняется политикану лишь в силу обывательского страха "как бы чего не вышло", но не в силу уважения. Поэтому же политикан всегда проиграет в глазах толпы тому, кто знает психологию этой толпы, даже если последний будет не прав…

Да, я прекрасно понимал, что дело вовсе не в том, что мы проиграли войну. Когда Нация с большой буквы вынуждена признать свое поражение, она встречает его с трезвостью и твердостью древних римлян, и люди молча замирают над могилами павших воинов, про себя клянясь однажды отомстить! А немцы попросту предали сами себя. Им, тогдашним немцам, оторванным от корней, позабывшим за суетой большого человеческого муравейника о том, что есть нечто большее, чем эта суета, было не за что воевать — это было, конечно, лишь дурное наваждение, но потребовалась самоотверженная борьба национал-социалистов, чтобы его развеять, чтобы в этом филистерском болоте вновь сверкнула германская сталь!

Но… "просто националистами" были тогда многие, позднее оказавшиеся моими врагами. Почему? А хотя бы потому, что для бомонда, испуганного большевистскими революциями, национализм заключался только в одном: в сохранении прежнего порядка, или даже в возвращении к прежним, феодально-патриархальным традициям. Эти зажравшиеся "патриоты" и "традиционалисты" мечтали запудрить рабочим и крестьянам мозги сказками о "национальном единстве", чтобы простой народ, та самая "нация", о сохранении которой будто бы заботились "верхи", и дальше содержала всех этих жирных дармоедов "благородного происхождения" и полужидков-нуворишей. Тем самым "националисты" из бомонда только отвращали массы от патриотических идей, толкая их в объятия марксят. Простой рабочий, крестьянин, солдат двадцатых годов решал: "Если национализм — это сохранение прежнего порядка, то мне он не нужен!" И шел, разумеется, к левым, обещавшим разрушить старый мир. Для меня, Курт, для человека, прошедшего войну и зарабатывающего себе на жизнь собственным ремеслом, буржуазный, "охранительный" национализм был не преемлем так же, как для любого другого простого труженика! В свое время, когда установилась Баварская Советская Республика, я поддерживал красных… но потом все же отошел от них: в левой среде было слишком много инородцев, за чьими сказками о "мировой революции" таилось обыкновенная жажда власти и денег.

Еще одной ошибкой "националистов" из бомонда было то, что вся их идеология была построена на отрицании чего-то: на антикоммунизме, антисоциализме, антипрогрессизме и так далее. В качестве же альтернативы марксятам они могли предложить только добропорядочную и затхлую "старую Германию" без малейших изменений и реформ. В кризисные моменты, Курт, национализм может победить только в одном случае: если найдется человек, который заявит во всеуслышании: "Да, мы против левых и интернационалистов, но мы и против старого, прогнившего порядка — мы за реформы в интересах всей нации, всех ее представителей, трудящихся на благо Родины!" Я это уже тогда понимал, и даже предчувствовал, что мне суждено стать таким человеком. Но кем я был в послевоенный период? Обычным, никому не нужным фронтовиком… Вы что-то хотите спросить, Курт?

Я набрался смелости и задал фюреру вопрос: играли ли хоть какую-то роль в становлении националистического движения те традиционалистические и оккультные общества, которые расплодились в предвоенный и послевоенный период? В конце концов, многие их представители при национал-социализме намекали, что причастны к триумфу новой власти…

Гитлер только покачал головой:

— Знаете, эти деятели были еще хуже "националистов" из бомонда. Я в свое время очень интересовался и перспективами возрождения языческого мировоззрения, и оккультизмом — именно в националистическом ключе. И каким же было мое разочарование, когда я понял, что никаких "тайных" знаний за всей этой клоунадой не стоит. Дошло до того, что в одном из кружков меня хотели записать в "медиумы", после чего я быстро покинул этот балаган! Курт, все эти "язычники" и "мистики", проводившие "таинственные" обряды и постигавшие "мистерии рун" никак не могли понять главного: все это лишь атрибутика. Настоящий Германец — это тот, кто трудится и сражается так, как всегда трудились и сражались германцы, а верит ли он при этом в Христа или в Вотана, или вообще ни во что не верит — уже неважно! Традиционные костюмы и мрачные легенды о викингах — это дань великому прошлому, и не больше. А в то время нам были нужны стратеги-идеологи, уличные бойцы-штурмовики и убежденные в своей правоте пропагандисты. Единственное, за что я благодарен всем этим оккультистам-неудачникам, так это за то, что через них смог достать некоторые редкие книги, окончательно сформировавшие мое мировоззрение как национал-социалиста.

Нет, Курт, настоящие Националисты, опора крепнущего движения того времени — это не сдвинутые мистики и не испугавшийся революции бомонд! Те, кому были нужны и национализм, и социализм, до поры до времени находились в тени и лишь ждали того, кто сплотит их и поведет к победе. Вернувшиеся с войны ветераны, не на словах, а на деле сражавшиеся за Нацию, организовывали сообщества и союзы взаимной поддержки: этим фронтовикам мы обязаны становлению национал-социализма, потому что они одинаково презирали как инородцев, так и выродившиеся правящие классы. Вот это были люди! Тех же взглядов придерживались предприниматели из среднего класса: честные немцы, проложившие себе и своим семьям путь к достатку, но из-за еврейских спекуляций на биржах постоянно находившиеся под угрозой разорения. И — молодежь. Молодежь была всем, мы боролись за нее, не жалея сил, и когда мы вырастили в рядах нашего движения поколение бескомпромиссных борцов за национал-социализм, мы оказались обречены на победу!

Но когда я делал первые шаги в политике, до этого было далеко. Мне нужны были ближайшие единомышленники и соратники, которые не просто "поддерживали" бы мои взгляды, но которые бы составили костяк, основу движения — хотя я и не помышлял в то время о лидерстве в националистических кругах, я чувствовал: никто, кроме меня, не понимает всей широты задачи, которая стоит перед националистами. Судьба была ко мне милостива: предоставив возможность для политического роста, она в то же время позволила мне приобрести необходимый опыт в небольшом коллективе из семи-десяти человек, из которого впоследствии и образовалась НСДАП. Кроме того, там я столкнулся с двумя людьми, которые всей своей жизнью демонстрировали, какими НЕ должны были быть политики-националисты. Первый председатель партии, Харер, был простым чинушей от политики, наделенный большим трудолюбием, но лишенный воображения. Председатель мюнхенской группы Антон Дрекслер, в противоположность ему, был активным трепачом-фантазером, который умел только говорить — да и то, при своем тщедушном телосложении, он редко производил длительное впечатление на серьезных людей. Этот Дрекслер вообще был странным человеком: около года он то появлялся, то исчезал, то предлагая мне "совместную деятельность", то рассказывая байки про свои успешные поездки в Берлин. В то же время он распространял за моей спиной различные слухи обо мне — при мне же он на чем свет стоит ругал других националистов. В конце концов я, да и все остальные, поняли всю ничтожность Дрекслера, и он сошел с политической сцены…

Помнится, Харер искренне считал, что я пойду по его стопам, так-как у меня, видите ли, нет ораторского таланта, "аналогичного" Дрекслеровскому. Да, честно признаюсь: я не умею и не люблю разводить демагогию в личных беседах, наподобии нашей с вами, Курт. Но я знаю, как нужно говорить с народом, стоя на трибуне, и что этому народу говорить. Кроме того, я был фронтовиком, солдатом, и вместе с тем — разносторонне образованным человеком, каковых в начальный период НСДАП было мало. "Неужели я, разбираясь во всех без исключения вопросах лучше этих клоунов-демагогов, спекулирующих на национализме, не смогу превзойти их на практике?" — так думал я в то время, и эта решимость, эта политическая злость делала мои выступления искренними, чего так не хватало читавшим по бумажке оппонентам. Начал я, как и все прочие, с того, что ругал другие партии и политику правительства. Но я ОБОСНОВЫВАЛ свои претензии к ним и всегда мог сказать, как я сам бы поступил на месте того или иного противника. В свободное от работы и заседаний время я совершенствовал свое мировоззрение, которое должен был донести до народных масс. Мои "соратники"-соперники в это время уже успели обзавестись собственной свитой и даже претендовали на причастность к "большой политике", но я им не завидовал. Я, Курт, прекрасно понимал, что без ясного и четкого понимания наших задач, без моей преданности национал-социализму, они обречены или уйти со сцены через несколько лет, или всю жизнь играть роль карманной оппозиции, "страшной" марионетки в руках веймарских буржуев! Ни существовавшему строю, ни марксистской угрозе они никакой опасности не представляли — ни вместе, ни по отдельности. Им не хватало многого, но в первую очередь — искренности. Национализм для них был лишь средством, а власть и богатство — целью. Для меня… Впрочем, история нас рассудила.

Я был в то время лишь "барабанщиком революции", добровольным пропагандистом без претензий на вознаграждение за труды. Однако "костяк" партии быстро понял, благодаря кому движение крепнет и развивается: черт возьми, да после того, как я четко и ясно объяснил, как связаны между собой национализм и социализм, наши ряды пополнились бывшими коммунистами и социал-демократами, сохранившими в себе патриотические чувства! Ни одна неудача не могла сломить мое желание бороться за преданность нации против всевозможных политических аферистов! Я настаивал, чтобы собрания и митинги устраивались едва ли не каждый день — конечно, этого не происходило, но наше участие в политической жизни все-же было очень активным. и когда наши враги с удивлением узрели перед собой молодую, стремящуюся к власти националистическую партию, мы уже могли не только защищаться от их нападок, но и нападать самостоятельно!

Впрочем, Курт, я снова вас задерживаю… Ступайте, у нас обоих есть более важные занятия, чем вспоминать прошлое.

Я с трудно скрываемым сожалением был вынужден покинуть фюрера, решив при первой же возможности вернуться к этой теме.



Поделиться книгой:



Регистрация