Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Королева Виктория - Литтон Стрэчи на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Королева, впрочем, не разделяла взглядов нового министра на намерения Всевышнего. Она не находила божественного предначертания в программе перемен, которую собирался претворять в жизнь мистер Гладстон. Но что она могла? Мистер Гладстон, с его демонической энергией и большинством голосов в Палате Общин, был непобедим; и в течение пяти лет (1869–1874) Виктории была уготована жизнь в нервной атмосфере бесконечных реформ — реформы ирландской церкви и ирландской земельной системы, реформы образования, реформы парламентских выборов, реформы в организации армии и флота, реформы в системе правосудия. Она не одобряла, боролась, сердилась; она чувствовала, что если бы Альберт был жив, такого не случилось бы никогда; но и ее протесты, и ее жалобы остались в равной степени неуслышанными. Уже одни попытки справиться с обрушившейся на нее и постоянно нарастающей массой документов оказались ужасно изнурительными. Когда ей принесли черновик длинного и запутанного «Закона об ирландской церкви», сопровождающийся пояснительной запиской Гладстона на дюжине исписанных мелким почерком страниц, она была на грани отчаяния. Она переключалась с Закона на пояснения, с пояснений опять на Закон, и так и не смогла решить, что же из них более запутанно. В конце концов, она передала всю эту кипу мистеру Мартину, которому случилось в это время быть в Осборне, и поручила составить краткий обзор. Когда он это сделал, ее недовольство предложенными мерами выросло как никогда; но сила правительства была такова, что Виктория была вынуждена смириться — из двух зол выбирают меньшее.

В середине этого кризиса, когда будущее ирландской церкви оставалось под вопросом, внимание Виктории привлекла еще одна планируемая реформа. Предлагали разрешить морякам военного флота носить бороды. «Может ли мистер Чилдерс сказать что-нибудь определенное о бородах?» — озабоченно написала королева первому лорду адмиралтейства. В целом Ее Величество одобряла новшество. «Лично я, — написала она, — одобрила бы бороды без усов, ибо последние более присущи солдатам; но тогда не была бы достигнута основная цель, а именно устранение необходимости бритья. Поэтому пусть остается, как и предложено, полная борода, но при условии, что будет она короткой и очень чистой». Потратив на обдумывание вопроса еще одну неделю, королева написала окончательное письмо. Она желает, по ее словам, «сделать еще одно уточнение по поводу бород, а именно, что ни в коем случае нельзя носить усы без бороды. Это должно быть совершенно ясно».

Перемены во флоте еще можно было стерпеть; замахиваться же на армию — это куда серьезней. С незапамятных времен армия была тесно связана с Короной; и Альберт уделял куда больше времени и внимания тонкостям военного дела, чем даже рисованию фресок или планировке санитарных коттеджей для бедных. Но теперь все должно в корне измениться: мистер Гладстон издал указ, и главнокомандующий был выведен из непосредственного подчинения монарху и передан в подчинение парламенту и министру обороны. Из всех либеральных реформ эта вызвала у Виктории самую горькую обиду. Она считала эту перемену прямой атакой на свое положение — почти что атакой на положение самого Альберта. Но она оказалась беспомощной, и премьер-министр добился своего. Когда же она услышала, что этот ужасный человек замышляет еще одну реформу — собирается отменить покупку воинских званий, — то почувствовала, что именно этого и следовало от него ожидать. На мгновение она понадеялась, что на помощь придет Палата Лордов; пэры выступили против реформы с неожиданной энергией; но мистер Гладстон, как никогда уверенный в поддержке Всевышнего, уже заготовил гениальный ход.

Поскольку покупка званий была в свое время разрешена королевским указом, то эта же инстанция должна ее и отменить. Виктория встала перед любопытной дилеммой: с одной стороны, она ненавидела идею отмены покупок, а с другой, их просили отменить ее монаршей властью, что было ей весьма по вкусу. Колебания были недолгими, и, когда Кабинет в официальном письме порекомендовал ей подписать Указ, она сделала это с добрым благоволением.

При всей неприемлемости политики мистера Гладстона, было в нем нечто еще более противное Виктории. Ей не нравилось его личное к ней отношение. Нельзя сказать, чтобы в общении с нею мистер Гладстон допускал неуважение или невежливость. Напротив, его манеры и в разговоре, и в переписке с монархом были безукоризненны. Будучи глубоко и страстно консервативным, что до самого конца его невероятной карьеры придавало неожиданную окраску его необъяснимому характеру, мистер Гладстон рассматривал Викторию с почти что религиозным благоговением — как священное воплощение вековых традиций, жизненно важный элемент британской конституции, королеву волею парламента. Но, к сожалению, леди не приняла комплимента. Суть ее антипатии выражает хорошо известная жалоба: «Он обращается ко мне, как к собранию», — впрочем, подлинность фразы вызывает некоторые сомнения, поскольку ее стиль уж очень близок к эпиграмме, что не свойственно Виктории. Она была вовсе не против, чтобы ее рассматривали как некую общественную инстанцию; она и была ей на самом деле и прекрасно это знала. Но она была еще и женщиной, и видеть, что тебя воспринимают лишь как инстанцию, — это невыносимо. Так что рвение и преданность мистера Гладстона, его церемониальные фразы, его низкие поклоны, пунктуальность его манер расточались впустую; и когда, в припадке лояльности, он пошел дальше и с подобострастной слепотой наградил объект своего преклонения тонкостью интеллекта, широтою взглядов и неуемным энтузиазмом, присущими ему самому, непонимание достигло предела. Несоответствие между настоящей Викторией и странным божественным образом, созданным мистером Гладстоном, привело к разрушительным последствиям. Ее дискомфорт и неприязнь превратились, наконец, в явную враждебность, и хотя манеры ее были по-прежнему безупречны, никогда она не была с ним приветливой; а он, со своей стороны, был разочарован, смущен и подавлен.

И все же его преданность оставалась непоколебимой. Во время заседаний Кабинета премьер-министр, переполненный радужными видениями, мог начать выступление с прочтения вслух писем по текущему вопросу, полученных им от королевы. Аудитория внимала в полной тишине, пока мистер Гладстон с глубокой торжественностью декламировал одно за другим королевские послания, со всеми их акцентами, восклицаниями и грамматическими странностями. Ни малейшего примечания, к чему бы оно ни относилось, никогда не опускалось; и затем, после подобающей паузы, Кабинет приступал к работе.

II

Хотя Виктория и не слишком одобряла отношение к ней премьер-министра, она находила в нем и некоторые положительные стороны. Общественное недовольство ее постоянным затворничеством в течение многих лет нарастало и, наконец, прорвалось в новой и угрожающей форме. Воздух наполнился духом республиканства. Радикальные взгляды, подстегнутые падением Наполеона III и установлением республиканского правления во Франции, внезапно расцвели в Англии, как никогда до этого. И к тому же, впервые они приобрели некую респектабельность. Если чартизм был преимущественно движением низших слоев, то теперь крамольные взгляды открыто высказывали члены парламента, ученые профессора и благородные леди. Монархию атаковали и на словах, и на деле. Причем удар нанесли в самую уязвимое место: заявили, что она слишком накладна для страны. Ради чего нация должна тратить столь невероятные суммы на содержание монарха? Отход Виктории от дел давал противникам неприятный и весомый аргумент. Было заявлено, что церемониальные функции Короны практически утрачены, и встал крайне неприятный вопрос — стоят ли оставшиеся функции ежегодных 385000 фунтов стерлингов. Королевские расходы подверглись тщательному изучению. Появился анонимный памфлет под названием «Зачем ей столько?», со злобной ясностью обсуждающий финансовое положение королевы. Королеве, заявлялось в памфлете, выделяется 60000 фунтов стерлингов в год на личные расходы, а остальная причитающаяся ей ежегодно сумма, как следует из Акта, предназначена «на покрытие расходов, связанных с содержанием королевского двора, и для поддержания чести и достоинства Короны». Совершенно очевидно, что после смерти принца расходы по обеим статьям должны быть значительно снижены, и трудно было опровергнуть вывод, что большая сумма денег ежегодно отрывается от нужд, на которые предназначил их парламент, и используется для преумножения личного состояния Виктории. Точную сумму этого состояния установить было невозможно, но были все основания предполагать его гигантские размеры; вероятно, общая сумма достигала почти 5 миллионов фунтов. Памфлет выступал против такого состояния дел, и эти протесты яростно повторялись в газетах и на публичных митингах. Хотя и было ясно, что оценка состояния Виктории сильно завышена, было не менее ясно, что она чрезвычайно богатая женщина. По всей видимости, она откладывала не менее 20000 фунтов в год из выделяемых на общественные нужды сумм, доходы герцогства Ланкастер стабильно возрастали, она унаследовала значительную собственность от принца-консорта, и в 1852 году ей досталось полумиллионное состояние эксцентричного скряги мистера Джона Нейлда. Так что не удивительно, что, когда в 1871 году в парламент обратились за выделением 30000 фунтов на брак принцессы Луизы со старшим сыном герцога Аргайлского и еще 6000 фунтов ежегодного содержания, раздались громкие протесты[36].

Дабы успокоить общественное мнение, королева лично открыла заседание парламента, и голосование прошло почти единогласно. Но уже через несколько месяцев потребовалась дополнительная сумма: принц Артур достиг совершеннолетия и у нации попросили для него 15000 фунтов ежегодно. Протесты зазвучали громче. Газеты заполнились гневными статьями; Бредлаф грозно обрушился на «нищих принцев» перед самой большой толпой, когда-либо собиравшейся на Трафальгарской площади; а сэр Чарльз Дилк в речи перед своими избирателями в Ньюкасле раздул дело до государственных масштабов. Содержание принца было в конечном итоге принято большинством голосов в Палате Общин; но меньшинство в 50 голосов выступило за снижение суммы до 10000 фунтов.

Мистер Гладстон яростно сопротивлялся каждому предъявленному обвинению. Он совершенно разочаровал наиболее энергичную группу своих последователей, заявив, что весь доход королевы может на законном основании использоваться ею на личные нужды, аргументируя это тем, что жалобы на королевские доходы лишь подстегнут королевские расходы, и успешно провел через парламент столь непопулярные суммы ежегодного содержания, которые, по его словам, находились в строгом соответствии с прецедентом. Виктория вздохнула с облегчением, но любви к мистеру Гладстону у нее так и не прибавилось.

Возможно, это был самый печальный момент ее жизни. Министры, пресса, общество, все кинулись обсуждать ее поведение, обвинять, превратно толковать ее действия и всячески выказывать антипатии и неуважение. Как сказала она мистеру Мартину, горько жалуясь на несправедливые нападки, она была «жестоко непонимаемой женщиной», и заявила что «десять лет постоянного беспокойства, заботы и тяжелой работы в одиночку, без всякой помощи, в совокупности с прибавляющимися годами и не слишком крепким здоровьем» совершенно ее сломили и «почти что ввергли в отчаяние». Ситуация действительно была печальной. Похоже, все ее существование перекосилось, как будто между королевой и нацией выросло какое-то непреодолимое противоречие.

И если бы Виктории случилось умереть в самом начале семидесятых, то можно почти не сомневаться, что мир счел бы ее неудачницей.

III

Но ей была уготована совершенно иная судьба. Вспышка республиканства в действительности оказалась последним сполохом затухающего костра. Прилив либерализма, медленно нарастающий еще со времен Закона о реформе, достиг максимальной отметки с приходом к власти первой администрации мистера Гладстона; и к концу его правления неизбежно начался отлив. Обратное движение принесло внезапные и полные перемены. Всеобщие выборы 1874 года полностью изменили лицо политики. Мистер Гладстон и либералы были изгнаны, и партия Тори, впервые после более чем сорокалетнего перерыва, твердо заняла в Англии главенствующую позицию. Было совершенно очевидно, что своим удивительным триумфом они целиком были обязаны мастерству и энергичности Дизраэли. Он вернулся в Кабинет уже не сомнительным командующим слабого правителя, а героем-победителем, под грохот барабанов и с реющими знаменами. И как героя-победителя приветствовала Виктория своего нового премьер-министра.

За этим последовали шесть лет возбуждения, очарования, счастья, славы и романтики. Удивительный человек, который, наконец, в семидесятилетнем возрасте, после долгой и невероятной борьбы претворил в жизнь свои наиабсурднейшие мальчишеские мечты, прекрасно знал, как безраздельно завоевать сердце царственной леди, слугой и хозяином которой он столь чудесным образом сделался. Женские сердца он всегда читал, как открытую книгу. Этим удивительным существам он и был обязан всей своей карьерой; и чем удивительнее они оказывались, тем более свободно с ними он себя чувствовал. Но леди Биконсфилд, с ее нездоровым идолопоклонством, и миссис Бриджес-Уильямс, с ее навязчивостью, полнотой и деньгами, уже сошли со сцены; и их место заняло куда более значительное существо. Наметанным глазом опытного мастера он изучил то, что стояло перед ним, и понял, что ничуть не проиграл. Он увидел: сквозь сложное взаимодействие обстоятельств и характера, гордость занимаемым положением, безнадежно смешавшуюся с личным высокомерием, бьющие через край эмоции, бесхитростный внешний вид, твердую, старательно соблюдаемую респектабельность — сквозь все это неуместно пробивалось страстное стремление к необычному, своеобразная интеллектуальная ограниченность и таинственная женственность, пропитавшая каждую частичку натуры. Его бесстрастные черты осветились улыбкой, и он прозвал Викторию «Феей». Имя ему очень понравилось, ибо, обладая столь милой его сердцу двусмысленностью эпиграммы, оно точно передавало его восприятие королевы. Аллюзия в стиле Спенсера[37] была очень приятна — элегантный намек на Глориану; но на самом деле было тут и еще что-что; намек на некое миниатюрное создание, наделенное волшебными — и мифическими — способностями, и удивительно, почти нелепо, противоречащее ее внешнему виду. С этого момента, решил он, Фея должна взмахивать волшебной палочкой только для него и ни для кого больше.

Улыбка промелькнула и исчезла, и, низко поклонившись с восточной торжественностью и такой же покорностью, он приступил к работе. С самого начала он понял, что к Фее нужно подходить совершенно не так, как это делал Гладстон. Официозные разглагольствования и увещевания были не в его стиле; он предпочитал усыпать путь цветами, сжать весомый аргумент в эффектную фразу, высказать свои соображения с видом дружеской и доверительной вежливости. Всему он придавал личную окраску, и понял, что именно этот ключ способен открыть сердце Феи. Поэтому в общении с нею он никогда и ни на мгновение не позволял себе утратить личные нотки; все государственные дела решались в обаятельной дружеской беседе; она всегда оставалась царственной леди, обожаемой и почитаемой хозяйкой, а он — преданным и почтительным другом. И как только личные отношения твердо установились, все трудности моментально исчезли. Однако для постоянного поддержания таких отношений требовалось особое старание: механизм требовал непрерывной смазки. И Дизраэли прекрасно знал необходимый сорт масла. «Вы слышали, что меня называют льстецом, — сказал он Метью Арнольду, — и это правда. Лесть нравится всем, а когда имеешь дело с особами королевской крови, ее нужно набрасывать мастерком». И он успешно применял свою теорию на практике. Его восхищение было безграничным, и он щедро накладывал его толстыми слоями. «Нет такой чести и такой награды, — заявил он, — которые сравнились бы для него с посвящением в мысли Вашего Величества. Все его собственные мысли, чувства, обязанности и любовь направлены теперь на Ваше Величество, и даже если его служба прервется, она навсегда останется в его памяти, как самый интересный и очаровательный период существования». «В жизни, — сказал он ей, — у каждого должен быть сокровенный уголок, куда бы он мог приносить свои мысли, и лорд Биконсфилд нашел его в своей царственной Хозяйке». Она была не только его единственной поддержкой; на ней единственной держалось все государство. «Если Ваше Величество заболеет, — писал лорд в разгар политического кризиса, — он, наверняка, и сам не выдержит. Все на самом деле зависит От Ее Величества. Он живет лишь для Нее, и работает лишь для Нее, и без Нее все для него потеряно». Ко дню ее рождения он заготовил целый букет гиперболических комплиментов. «Сегодня, вероятно, лорд Биконсфилд должен достойно поздравить могучую Правительницу с ее имперским размахом, необъятностью ее Империи и с непобедимостью и силой ее флота и армии. Но он не может, ибо пребывает в совершенно ином настроении. Он может думать лишь о необычности своей судьбы, которая сделала его слугой столь великого монарха, чья бесконечная доброта, яркость интеллекта и твердость воли позволили ему взяться за дела, которые при иных обстоятельствах оказались бы для него совершенно непосильными, и с глубокой симпатией поддержали его во всех начинаниях. Да благословит всемогущее Провидение Властительницу многих земель и сердец всем, что только могут пожелать мудрецы и заслужить праведники!» В этих опытных руках мастерок приобрел качества некоего возвышенного масонского символа — украшенное орнаментом воплощение недоступных простому смертному истин.

Такие комплименты были приятны, но они все еще оставались в туманном царстве слов, и Дизраэли решил придать своим дифирамбам ощутимую твердость. Он намеренно стимулировал высокое мнение о ее собственном положении, которое и без того было свойственно Виктории и подкреплялось принципами Альберта и доктринами Стокмара. Он был сторонником такой Конституции, которая отводит Монарху ведущую роль в правительстве; но его высказывания на эту тему были нечеткими; и когда он многозначительно заявлял, что нужен «настоящий Трон», то как бы мысленно добавлял, что Трон этот должен быть несколько нереальным и восседающий на нем правитель должен быть неподатливым на лесть. Однако туманность его высказываний сама по себе подстегивала Викторию. Мастерски путая женщину с королевой, он эффектным жестом бросил к ее ногам правительство Англии, как будто выражая этим свое личное почтение. На первой же аудиенции после его возврата к власти он заверил «что сделает все, что она пожелает». Когда же Кабинетом обсуждался запутанный «Закон о культовых ритуалах», он сказал Фее, что его «единственной целью» является «придерживаться в этом вопросе желаний вашего Величества». Когда же он успешно решил проблему Суэцкого канала, то высказался в том смысле, что единственный, кто выиграл от этого дела, так это Виктория. «Наконец-то все решилось, — писал он с триумфом, — теперь он ваш, Мадам… Четыре миллиона фунтов стерлингов! И практически сразу. Лишь одна фирма могла это сделать — Ротшильд. Они повели себя великолепно; вложили деньги под низкий процент, и вся доля Хедива[38] перешла к вам, Мадам». Но он не ограничивался лишь пикантными нашептываниями. В официальном послании от имени министерства он заверил королеву, что она имеет конституционное право сместить министра, поддержанного большинством в Палате Общин, он даже считал это необходимым, если, по ее мнению, «правительство Вашего Величества намеренно или по слабости обманет Ваше Величество». К ужасу мистера Гладстона он не только информировал королеву об общем состоянии дел в Кабинете, но и раскрывал ей персональные высказывания его членов в ходе заседаний. Лорд Дерби, сын бывшего премьер-министра и министр иностранных дел в кабинете Дизраэли, взирал на происходящее с крайним неодобрением. «Разве не рискованно, — решился написать он своему начальнику, — внушать ей идею чрезмерного могущества ее личной власти и безразличия к желаниям общества? Я лишь спрашиваю; судить вам».

Что же до Виктории, она приняла все без малейшего сомнения — и комплименты, и лесть, и исключительные права Великой Елизаветы[39]. После долгого мрака утраты, после леденящего холода гладстоновской дисциплины она раскрылась под лучами дизраэлевского обожания, как цветок под солнцем. Перемены в ее положении было воистину чудесными. Теперь не нужно было часами ломать голову над запутанными делами, достаточно было обратиться к мистеру Дизраэли за объяснениями, и он все расскажет самым доходчивым образом. Теперь не нужно было беспокоиться обо всех этих странных новшествах; теперь она уже не оказывалась в положении, когда достойные джентльмены в высоких воротничках смотрели на нее, как на некий оживший прецедент с познаниями на уровне древних греков. И ее порученец был, определенно, самым очаровательным человеком. Шарлатанские наклонности, которые подсознательно привлекали ее в Наполеоне III, оказали тот же эффект и в случае с Дизраэли. Подобно малопьющему человеку, чья обычная жизнь проходит в скучной трезвости, ее неискушенный интеллект заглотил эту соблазнительную приманку с необычной жадностью. Она захмелела и пришла в восторг. Поверив всем его похвалам, она снова обрела былую уверенность, ускользнувшую от нее в темный период, последовавший за смертью Альберта. Ее снова охватил энтузиазм, а он, создав перед ней удивительный мир восточных видений, ослепил взор императорским великолепием, о котором она могла только мечтать. Под действием неотразимого влияния изменилось даже ее поведение. Ее короткая, полная фигура в складках черного вельвета, с муслиновыми лентами и тяжелыми жемчугами вокруг мощной шеи, приобрела почти что угрожающий вид. В ее лице, уже потерявшем очарование юности, но еще не одряхлевшем, по-прежнему были заметны следы печали, разочарования и недовольства, но сквозь них проступало высокомерие и резкие черты властной надменности. Но стоило лишь появиться мистеру Дизраэли, выражение мгновенно менялось, и строгое лицо расплывалось в улыбке. Для него она могла сделать все. Поощряемая Дизраэли, она начала нарушать свое уединение; она полуофициально посещала в Лондоне больницы и концерты; она открывала заседания парламента; она осматривала войска и вручала медали в Альдершоте. Но все эти внешние проявления благосклонности не шли ни в какое сравнение с ее личной привязанностью. Во время его аудиенций она едва сдерживала радость и возбуждение. «Не знаю, как и описать оказанный мне прием, — писал он как-то другу, — скажу лишь, что она едва не бросилась меня обнимать. Она источала улыбки и, щебеча, носилась по комнате, как птица». В его отсутствие она постоянно о нем говорила и проявляла необычную заботу о его здоровье. «Джон Мэннерс, — сказал Дизраэли леди Бредфорд, — только что вернувшийся из Осборна, сказал, что Фея говорит только об одном — о своем Премьере. По его словам, она пришла к выводу, что мое здоровье должно обсуждаться правительством на уровне Кабинета. Дорогой Джон немало удивился услышанному; но вам-то уже привычны эти излияния». Она часто посылала ему подарки; на Рождество ему регулярно присылали из Виндзора иллюстрированный альбом. Но самым ценным даром были букеты весенних цветов, которые, собранные лично ею и фрейлинами в Осборнском лесу, с особой теплотой и чуткостью передавали глубину ее чувств. Они были, по его словам, «посланцами Весны, драгоценными камнями Природы».

Он уверил, что они ему «особенно нравятся за их дикость; они кажутся ему подарками Осборнских Фавнов и Дриад». «Они показывают, — сказал он ей, — что скипетр Вашего Величества коснулся заколдованного острова». Во время обеда он окружил себя со всех сторон вазами с этими цветами и сообщил гостям, что «их прислала утром из Осборна королева, она знает, что это мои любимые цветы».

Шло время, и, по мере того как становилось все яснее и яснее, что королева окончательно порабощена, его высказывания неуклонно приобретали все большую цветистость и бессовестность. Наконец, он осмелился включить в свои речи оттенок откровенно романтического обожания. Витиеватыми фразами в стиле барокко он донес сообщение до ее сердца. Дела, написал он, «настолько поглотили и измучили меня, что, когда я принялся за письмо, моим мыслям недоставало ясности, а перу твердости, чтобы достойно изложить мысли и факты самому любимому и прекрасному существу, в надежде, что она снизойдет до их рассмотрения». Она послала ему примулы, и он ответил, что «они для него „дороже рубинов“, поскольку пришли в такой момент и от такого обожаемого монарха». Она послала ему подснежники, и его чувства наполнились поэтичностью. «Вчера на закате, — писал он, — в саду Уайтхолла появилась очаровательная корзинка, подписанная королевской рукой, и, открыв ее, я сначала подумал, что Ваше Величество великодушно одарило меня звездами, собранными по Вашему высочайшему указу. И видение это настолько меня потрясло, что на банкете, среди множества звезд и лент я не удержался от искушения приколоть несколько подснежников к сердцу, показав, что я тоже украшен милостивым монархом.

Потом, среди ночи, мне показалось, что все это наваждение, и, может быть, это был подарок Феи и прислан он совсем иным правителем: королевой Титании, собирающей цветы со своими придворными на прекрасном, окруженном морем острове, и посылающей волшебные лепестки, околдовывающие тех, кто их получает».

Дар Феи! Улыбался ли он, когда писал эти строки? Возможно. И все же было бы опрометчивым считать, что его страстные заявления были совершенно неискренни. Актер и зритель, эти две сущности переплелись в нем столь тесным образом, что образовали единый организм, и невозможно было сказать, что один из них менее настоящий, чем другой. Одна сторона его характера могла хладнокровно оценить интеллектуальные способности Феи, с некоторым удивлением отметить, что иногда она бывает «интересной и занятной», и затем с ироничной серьезностью продолжить работу мастерком; тогда как другая его сторона могла быть потрясена незабываемой демонстрацией царственности и, трепеща от чувства собственной необычной возвышенности, увидеть себя в божественной фантазии среди корон, властителей и рыцарской любви. Когда он говорил Виктории, что во время самых романтических мечтаний ничто не доставляло ему такого удовольствия, как конфиденциальная переписка со столь выдающейся и воодушевляющей личностью, разве не был он искренен? Когда он писал некой даме о Дворе: «Я люблю королеву — возможно, это единственный человек на свете, которого я все еще люблю», — разве не возводил он для себя полный меланхолии и мишуры волшебный дворец из «Тысячи и одной ночи», в который искренне верил? Мысли Виктории были куда проще; не страдая волшебными грезами, она никогда не терялась в этой туманной области духа, где трудно отличить чувства от фантазий. Ее эмоции, несмотря на всю их силу и преувеличенность, всегда оставались в прозаичных рамках повседневной жизни. Соответственно и проявления их были совершенно заурядными. «Остаюсь, — написала она в конце официального письма премьер-министру, — преданная вам В. Р. и И.». В этой фразе сразу же видна истинная глубина ее чувств. Это хитрый циник витал в облаках, а ноги Феи опирались на твердую землю.

Однако он преподал ей урок, который она выучила с угрожающей прилежностью. Вторая Глориана, разве не так он ее назвал? Отлично, тогда она докажет, что заслужила этот комплимент. Тревожные симптомы не заставили долго ждать. В мае 1874 года Лондон посетил русский царь, чья дочь только что вышла замуж за второго сына Виктории, герцога Эдинбургского, и по несчастной случайности его отъезд наметили на два дня позже той даты, когда Виктория собиралась ехать в Балморал. Ее Величество отказалась менять свои планы. Ее уведомили, что это наверняка оскорбит царя и может повлечь самые серьезные последствия; лорд Дерби протестовал; лорд Солсбери, министр по делам Индии, был крайне озабочен. Но Фея не обращала никакого внимания; она запланировала отъезд в Балморал на 18-е, и 18-го она туда поедет. В конце концов Дизраэли, употребив все свое влияние, уговорил ее остаться в Лондоне еще на два дня. «Моя голова все еще на плечах, — сказал он леди Бредфорд. — Великая леди отложила отъезд! Никому этого не удалось, даже принцу Уэльскому… и я уверен, что попал в опалу. Но что поделаешь. Солсбери сказал, что я предотвратил Афганскую войну, а Дерби поздравил с беспримерной победой». Но вскоре, по иному поводу, победу одержала Фея. Дизраэли, внезапно загоревшийся идеей нового империализма, предположил, Что королева Англии должна стать императрицей Индии. Виктория с жадностью подхватила идею и к месту и не к месту стала давить на премьер-министра, требуя претворить это предложение в жизнь. Он сопротивлялся, но и она не уступала, и в 1876 году, несмотря на нежелание его собственное и всего Кабинета, он был вынужден вынести на рассмотрение вопрос об изменении королевского титула. Однако его уступчивость все-таки растопила сердце Феи. Предложение яростно атаковали в обеих палатах, и Виктория была глубоко тронута неутомимой энергией, с которой Дизраэли его отстаивал. Она, по ее словам, была сильно опечалена «заботами и неприятностями», обрушившимися на его голову, сожалела, что все это из-за нее, и говорила, что никогда не забудет, чем она обязана «своему доброму, хорошему и отзывчивому другу». Одновременно ее гнев обрушился на Оппозицию. Их поведение, заявила она, было «странным, непостижимым и ошибочным», и затем в выразительной сентенции, противоречащей и самой себе, и всем предшествующим событиям, королева заявила, что она «хотела бы довести до всеобщего сведения, что это не было ее желанием, как все считают, и что ее принудили к этому!» Когда дело, наконец, успешно завершилось, имперский триумф подобающе отпраздновали. В день Делийской декларации новый граф Биконсфилд прибыл в Виндзор отобедать с новой императрицей Индии. Этим вечером Фея, обычно такая домашняя в своем одеянии, появилась в блестящих доспехах из громадных неограненных самоцветов, подаренных ей индийскими принцами. В конце обеда премьер-министр, вопреки правилам этикета, поднялся и в цветистой речи пожелал здоровья Королеве-Императрице. Его смелость приняли с одобрением, и речь его вознаградили царственной улыбкой.

Это были достаточно значительные эпизоды; но еще более серьезные проявления нрава Виктории можно было наблюдать в следующем году, во время главного кризиса в жизни Биконсфилда. Его растущая увлеченность империализмом, его желание приумножить могущество и престиж Англии, его приверженность «смелой внешней политике» привели его к столкновению с Россией; снова встал этот ужасный Восточный вопрос; и когда разразилась война между Россией и Турцией, ситуация обострилась до предела. Политика премьер-министра грозила трудностями и опасностями. Прекрасно понимая ужасные последствия англо-русской войны, он все же был готов пойти даже на это, если не сможет добиться своего другими способами. Впрочем, он верил, что Россия менее всего желает разрушений и, когда дело дойдет до крайности, уступит всем его требованиям без борьбы. Совершенно ясно, что избранный им курс был весьма опасен и требовал необычайной выдержки; один неверный шаг — и либо он, либо Англия окажется в руинах. Но уж чего-чего, а выдержки ему всегда хватало, и он уверено начал свой дипломатический танец. И тут он обнаружил, что кроме русского правительства, кроме либералов и мистера Гладстона, существуют еще два дополнительных источника опасности, которыми нельзя пренебрегать. На первом месте стояла сильная группировка в Кабинете, возглавляемая министром иностранных дел лордом Дерби, который не собирался балансировать на грани войны; но основное беспокойство вызывала Фея.

С самого начала она заняла непреклонную позицию. В ней снова проснулась старая ненависть к России, зародившаяся еще с Крымской войны; она вспомнила неприязнь Альберта к русским; она ощущала уколы собственного величия; и в страстном запале она бросилась в бой. Ее возмущение Оппозицией — в сущности, любым, кто осмеливался симпатизировать России в ее спорах с Турцией, — не знало границ. Когда в Лондоне проходили антитурецкие митинги под председательством герцога Вестминстерского и лорда Шефтсбери и при участии мистера Гладстона и других известных радикалов, она сказала, что «с ними должен разобраться министр юстиции»; «Это не может быть конституционным», — воскликнула она. Ни разу в жизни, даже во время кризиса с фрейлинами королевской опочивальни, не проявляла она столь ярого фанатизма. Но ее недовольство обрушивалось не только на радикалов; оступившиеся консерваторы в равной степени ощущали его силу. Она бывала недовольна даже самим лордом Биконсфилдом. Совершенно не понимая вычурности его политики, она постоянно приставала к нему с требованиями активных действий, принимая его ухищрения за проявления слабости, и то и дело порывалась разжечь пожар войны. По мере развития ситуации, ее нетерпение становилось все сильней. «Королева, — писала она, — крайне озабочена и боится, что задержка приведет к недопустимому опозданию и навсегда подорвет наш престиж! Это не дает ей покоя ни днем ни ночью». «Фея, — сказал Биконсфилд леди Бредфорд, — ежедневно пишет письма и ежечасно шлет телеграммы; и я почти не преувеличиваю». Она кляла русских во весь голос. «А язык, — кричала она, — этот оскорбительный язык, который русские против нас используют! Кровь королевы кипит от ярости!» «О, — писала она немного позже, — если бы королева была мужчиной, она бы пошла и задала этим русским изрядную трепку! Пока мы с ними не разберемся, ни о какой дружбе не может быть и речи. В этом королева совершенно уверена».

Несчастный премьер-министр, толкаемый Викторией к насилию, со своей стороны был вынужден отбиваться от министра иностранных дел, который в принципе отрицал любую политику активного вмешательства. Так и приходилось ему лавировать между королевой и лордом Дерби. Впрочем, он получал небольшое удовлетворение, используя одного против другого — стимулируя лорда Дерби королевскими посланиями и умиротворяя королеву критикой высказываний лорда Дерби; однажды он дошел даже до того, что составил по требованию Виктории письмо, в котором яростно обрушился на своего коллегу и которое королева тут же подписала и без всяких изменений отослала министру иностранных дел. Но все эти козни давали лишь временное облегчение; и вскоре стало ясно, что воинственный пыл Виктории не погасить атаками на лорда Дерби; атаки на Россию — вот чего она желала и чего она обязательно должна была добиться. И вот, отбросив в сторону остатки сдержанности, она обрушила на своего друга целую серию угроз. Не раз и не два, а весьма часто заносила она над его головой угрожающий меч грядущего отречения от престола. «Если Англия, — писала она Биконсфилду, — готова целовать России ноги, я не собираюсь участвовать в этом позоре и сложу с себя корону»; и добавила, что если премьер-министр сочтет нужным, он может передать ее слова Кабинету. «Этой задержкой, — воскликнула она, — этой неопределенностью мы подрываем наш престиж и нашу позицию, тогда как Россия продвигается и вот-вот окажется у Константинополя! После этого во всем обвинят правительство, и королева будет столь унижена, что ей останется лишь отречься от престола. Будьте же смелее!» Она чувствует, снова писала она, что не может, как уже говорила, оставаться правителем страны, целующей ноги варварам — противникам свободы и цивилизации. Когда русские заняли окрестности Константинополя, она строчила по три письма ежедневно с требованиями войны; и когда она узнала, что Кабинет решил ограничиться посылкой флота в Галлиполи, то заявила, что «ее первым порывом» было «сложить терновую корону, в сохранении которой она не видит смысла, если положение страны останется таким, каково оно сейчас». Легко представить воздействие такого волнующего послания на Биконсфилда. Это была уже не Фея; это был джин, опрометчиво выпущенный им из бутылки и собирающийся показать свою сверхъестественную силу. И снова, ошеломленный, отчаявшийся, подорванный болезнью, он начинает подумывать о том, чтобы вообще выйти из игры. Лишь одно, сказал он с кривой улыбкой леди Бредфорд, удерживает его от такого шага: «Если бы я только мог выдержать ту сцену, что последует во дворце за моей отставкой, я бы немедленно это сделал».

И все же он победил. Королева была умиротворена; место лорда Дерби занял лорд Солсбери; и на конгрессе в Берлине все было брошено к его ногам. Он с триумфом вернулся в Англию и заверил восхищенную Викторию, что очень скоро она станет — если уже не стала — «Владычицей Европы».

Но очень скоро все переменилось. На всеобщих выборах 1880 года страна, не доверяющая будущей политике консерваторов и очарованная ораторским искусством мистера Гладстона, вернула к власти либералов. Виктория пришла в ужас, но не прошло и года, как ее ожидал еще один, и более чувствительный удар. Грандиозный роман подошел к концу. Лорд Биконсфилд, измученный возрастом и болезнями, но все еще движущийся, как неутомимая мумия, от банкета к банкету, внезапно обездвижел. Когда она узнала, что конец неизбежен, она, по какому-то внутреннему повелению, сбросила с себя всю царственность и с молчаливой нежностью склонилась перед ним, лишь как женщина и ничто больше. «Я послала осборнские примулы, — писала она ему с трогательной простотой, — и собираюсь посетить вас на этой неделе, но, думаю, вам лучше не волноваться и не разговаривать. И очень прошу, будьте хорошим и слушайтесь докторов». Она заедет к нему «по дороге из Осборна, что уже совсем скоро». «Все так расстроены вашей болезнью», — добавила она; она оставалась «навеки преданной вам, В.Р.И.». Когда ему вручили королевское письмо, старый комедиант распростерся на смертном одре, держа письмо на вытянутой руке, казалось, глубоко задумался и затем прошептал окружающим: «Это мне должен прочесть тайный советник».

Глава IX

СТАРОСТЬ

I

Между тем в личной жизни Виктории произошли существенные перемены. Браки старших детей расширили семейный круг, появились внуки, и возникло множество новых домашних интересов. Смерть короля Леопольда в 1865 году устранила доминирующую фигуру старшего поколения, и исполняемые им функции предводителя и советника большой группы немецких и английских родственников перешли к Виктории. Она с неуемной энергией вела необъятную переписку и с глубоким интересом вникала в мельчайшие подробности жизни постоянно плодящихся родичей. Она в полной мере вкусила и радости, и горести семейной привязанности. Особую радость доставляли ей внуки, к которым она проявляла терпимость, неведомую их родителям, хотя, когда этого требовали обстоятельства, могла быть суровой и с ними. Старший из них, маленький принц Вильгельм Прусский, был очень упрям; он позволял себе дерзить даже своей бабушке; и однажды, когда она велела ему поклониться одному из посетителей Осборна, открыто не подчинился. Этого нельзя было спустить: приказ твердо повторили, и ослушник, заметив, что бабушка внезапно превратилась в ужасающую леди, тут же покорился и отвесил глубокий поклон.

Как было бы хорошо, если бы все домашние проблемы королевы решались с такой же легкостью! Одной из самых больших неприятностей было поведение принца Уэльского. Теперь юноша был независим и женат; он стряхнул с плеч родительский гнет и начал поступать по своему разумению. Виктория испытывала сильное беспокойство, и худшие ее опасения, похоже, оправдались, когда в 1870 году он выступил свидетелем на бракоразводном процессе. Стало ясно, что наследник трона общается с людьми, которых она совершенно не одобряла. Что же делать? Она пришла к выводу, что виноват не только ее сын — виновато само устройство общества; и она направляет письмо мистеру Дилейну, редактору «Таймс», с просьбой «почаще публиковать статьи о страшной опасности и греховности нездоровой фривольности и легкомыслия во взглядах и образе жизни высших классов». И пять лет спустя мистер Дилейн написал статью именно на эту тему. Впрочем, эффект оказался весьма незначительным.

Ах, если бы только Высшие классы научились жить так, как жила она, в скромности и умеренности, в Балморале! Все чаще и чаще искала она уединения и отдыха в своем горном замке; и дважды в год, весной и осенью, со вздохом облегчения устремляла взор на север, несмотря на робкие протесты министров, которые впустую шептали в королевские уши, что решение государственных вопросов с расстояния в шестьсот миль значительно усложняет работу правительства. Ее фрейлины тоже не слишком радовались переездам, поскольку, особенно в первые дни, длинное путешествие не было свободно от неудобств. Долгие годы королевский консерватизм не позволял продлить железную дорогу до Дисайда, и последний отрезок пути приходилось преодолевать в каретах. Но, в общем-то, и кареты имели свои преимущества; в них, к примеру, можно было легко входить и выходить, что было немаловажно, поскольку королевского поезда долгое время не касались современные усовершенствования, и, когда он медленно полз по вересковым пустошам вдали от всяких платформ, высокородные дамы вынуждены были сходить на землю по качающимся дощатым трапам, ибо единственную складную лестницу приберегали для салона Ее Величества. Во времена кринолинов такие моменты были подчас крайне неудобны; и иногда приходилось вызывать мистера Джонстона, коренастого управляющего Каледонской железной дорогой, которому не раз, в бурю и под проливным дождем, с невероятными трудностями приходилось «подталкивать» — как он сам это описывал — какую-нибудь несчастную леди Бланш или леди Агату в их купе. Но Викторию это не беспокоило. Она лишь стремилась как можно быстрее попасть в свой заколдованный замок, где каждая пядь земли пропитана воспоминаниями, где каждое воспоминание было святым и где жизнь протекала в непрерывной и восхитительной череде совершенно неприметных событий.

Причем она любила не только сам замок. В равной степени она привязалась к «простым горцам», которые, сказала она, «преподали ей многочисленные уроки смирения и веры». Смит, и Грант, и Росс, и Томпсон — она любила их всех, но больше всего привязалась к Джону Брауну. Егерь принца стал теперь личным адъютантом королевы — слугою, с которым она не расставалась никогда, который сопровождал ее во время переездов, служил ей днем и спал в соседней комнате ночью. Ей нравились его сила, надежность и внушаемое им чувство безопасности; ей нравились даже его грубые манеры и нескладная речь. Она позволяла ему такое, о чем другие даже и думать не смели. Придираться к королеве, командовать ею, делать замечания — кто бы еще мог на это осмелиться? А вот когда с ней обращался подобным образом Джон Браун, ей это явно нравилось. Эксцентричность казалась невероятной; но, в конце концов, не так уж редко вдовствующие владычицы позволяют преданному и незаменимому слуге вести себя так, как не дозволено даже родственникам или друзьям: ведь власть подчиненного всегда остается твоей собственной властью, даже если она направлена на тебя самого. Когда Виктория покорно подчинялась приказу оруженосца слезть с пони или накинуть шаль, разве не демонстрировала она высочайшее проявление своей собственной воли? Пусть удивляются, что уж тут поделаешь; но ей нравилось так поступать, и все тут. Возможно, подчиниться мнению сына или министра казалось мудрее или естественнее, но она инстинктивно ощущала, что в этом случае действительно утратила бы независимость. А зависеть хоть от кого-то ей все же хотелось. Ее дни были перегружены властью. И когда она ехала в карете по тихой вересковой равнине, то откидывалась на спинку сидения, удрученная и усталая; но какое облегчение — сзади на запятках стоял Джон Браун, готовый в любую минуту протянуть сильную руку и помочь ей сойти.

К тому же мысленно она связывала его с Альбертом. Во время походов принц доверял ему как никому другому; грубый, добрый, волосатый шотландец казался ей неким таинственным наследником усопшего. В конце концов она уверовала — или, по крайней мере, так казалось, — что, когда Браун рядом, где-то рядом витает и дух Альберта. Часто, ища решение какого-нибудь сложного политического или домашнего вопроса, она в глубокой задумчивости взирала на бюст бывшего мужа. Но было также замечено, что иногда в такие минуты неуверенности и сомнений взгляд Ее Величества останавливался на Джоне Брауне.

В конечном итоге «простой горец» стал почти что государственной фигурой. Его влияние трудно было переоценить. Лорд Биконсфилд не забывал время от времени в письмах королеве передавать приветы «мистеру Брауну», и французское правительство проявляло особую заботу о его комфорте во время визитов английского монарха во Францию. Так что, вполне естественно, он не пользовался популярностью у старших членов королевской семьи, и его недостатки — а он их имел достаточно, хотя Виктория и закрывала глаза на его чрезмерное пристрастие к шотландскому виски, — постоянно были темой едких замечаний. Но он верно служил своей хозяйке, и не уделить ему внимания было бы неуважительным со стороны ее биографа. К тому же королева не только не делала секрета из своей нежной привязанности, но и разнесла весть о ней по всему свету. По ее указу в честь Джона отчеканили две медали; после его смерти в 1883 году в придворном циркуляре появился длинный хвалебный некролог; и по эскизу Ее Величества выпустили мемориальную брошь — золотую, с изображением бывшего егеря на одной стороне и королевской монограммой на другой — для награждения шотландских слуг и крестьян, которую им следовало надевать в годовщину его смерти с траурным шарфом и заколками. Во второй серии избранных страниц шотландского дневника королевы, опубликованного в 1884 году, ее «преданный адъютант и верный друг» появляется почти на каждой странице и фактически выступает героем книги. Без всякой приличествующей королевской персоне сдержанности Виктория в деликатной манере как бы требовала сочувствия целой нации; и все же — так уж устроен мир — находились люди, делавшие отношения между монархом и ее слугой темой вульгарных шуток.

II

Неумолимо неслись годы; все заметнее оставляло следы Время; приближающаяся старость мягко наложила на Викторию свою руку. Пепельные волосы побелели; черты смягчились; невысокая плотная фигура раздалась и двигалась медленнее, опираясь на трость. И одновременно все существование королевы подверглось невероятной трансформации. Отношение нации, бывшее долгие годы критическим и даже враждебным, совершенно изменилось; и соответствующим образом изменился нрав самой Виктории.

Тому было немало причин. Среди них можно назвать целый ряд личных трагедий, обрушившихся на королеву в жестоко короткий срок. В 1878 году при трагических обстоятельствах умирает принцесса Алиса, вышедшая в 1862 году замуж за принца Луиса Гессен-Дармштадтского. В следующем году в войне с зулусами погибает имперский принц, единственный сын императрицы Евгении, к которому Виктория сильно привязалась еще с катастрофы 1870 года. Двумя годами позже, в 1881 году, королева теряет лорда Биконсфилда, а в 1883 году Джона Брауна. В 1884 году, вскоре после своей свадьбы, скоропостижно умирает принц Леопольд, герцог Албанский, который был инвалидом с рождения. Чаша горести Виктории воистину переполнилась; и общество, наблюдая, как овдовевшая мать оплакивает своих детей и друзей, стало проявлять все больше сочувствия.

О чувствах нации красноречиво говорит одно событие, случившееся в 1882 году. Когда в Виндзоре королева шла от поезда к карете, некий юноша по имени Родерик Маклин с расстояния нескольких ярдов выстрелил в нее из пистолета. Итонский мальчик ударил Маклина зонтиком по руке до того, как тот успел выстрелить, и обошлось без жертв; преступника мгновенно арестовали. Это было последнее из семи покушений на королеву — покушений, предпринятых через случайные промежутки времени в течение сорока лет и удивительно однообразных по стилю исполнения. Все они, за единственным исключением, совершались подростками, которые явно не ставили своей целью убийство, поскольку, не считая Маклина, их пистолеты не были заряжены. Эти несчастные юноши, покупающие дешевое оружие, заряжающие его порохом и бумагой и затем выбегающие из толпы, что тут же выдает их с головой, и щелкающие им в лицо королевы, являют собой странную проблему для психологов. Но хотя во всех случаях их действия и мотивы были весьма схожи, судьбы их заметно разнятся. Первый из них, Эдвард Оксфорд, стрелявший в Викторию через несколько месяцев после ее замужества, был осужден за государственную измену, объявлен невменяемым и пожизненно заключен в психиатрическую лечебницу. Но, похоже, этот приговор показался Альберту недостаточным, потому что когда через два года Джон Френсис совершил аналогичное нападение и был осужден по той же статье, принц объявил его полностью вменяемым. «Этот отвратительный тип, — сказал он своему отцу, — вовсе не сумасшедший, а законченный негодяй». «Надеюсь, — добавил он, — что его будут судить по всей строгости». Видимо, так и произошло; во всяком случае, присяжные разделили мнение Альберта, прошение о невменяемости отклонили, и Френсиса признали виновным в государственной измене и приговорили к смерти; но поскольку его намерение убить или даже ранить так и не было доказано, после долгих дебатов между министром внутренних дел и судьями казнь заменили пожизненной каторгой. По закону, эти покушения, хоть и неудачные, могли рассматриваться лишь как государственная измена; несоответствие между реальным деянием и чудовищностью наказания было явно гротескным; и к тому же было ясно, что присяжные, зная, что вердикт о виновности автоматически влечет за собой смертную казнь, попытаются изменить ход дела и признать преступника не виновным, а невменяемым — что, учитывая все обстоятельства, конечно, более разумно. Поэтому в 1842 году был проведен акт, согласно которому любая попытка навредить королеве каралась семью годами каторги или тюремным заключением, с работами или без таковых, на срок до трех лет — и обвиняемый, по усмотрению суда, «мог быть публично или приватно выпорот, столько раз и таким способом, каким суд сочтет нужным, но не более чем трижды». Следующие четыре покушения рассматривались уже по новому закону; Уильяма Бина в 1842 году приговорили к восемнадцати месяцам тюремного заключения; Уильяма Гамильтона в 1849 году приговорили к семи годам каторги; и в 1850 году тот же приговор вынесли лейтенанту Роберту Пэйту, который на Пикадилли ударил королеву тростью по голове. Из всех нападавших один лишь Пэйт был в зрелом возрасте; он, будучи армейским офицером, вырядился как денди и был, по словам принца, «публично разжалован». В 1872 году семнадцатилетний юноша Артур О’Коннор выстрелил в королеву из незаряженного пистолета возле Букингемского дворца; он был немедленно схвачен Джоном Брауном и приговорен к одному году тюремного заключения и к двадцати ударам розгами. Именно за этот случай Браун получил одну из своих золотых медалей. Во всех этих случаях присяжные отказались принять прошение о невменяемости; но покушение Родерика Маклина в 1882 году было совершенно иным. На этот раз выяснилось, что пистолет был заряжен, и общественное возмущение, подкрепленное растущей популярностью Виктории, было особенно велико. То ли поэтому, то ли по какой иной причине, практика предшествующих сорока лет была отброшена, и Маклина судили за государственную измену. Результат был вполне предсказуем: присяжные вынесли вердикт «не виновен, но невменяем»; и подсудимого, к удовольствию Ее Величества, заключили в психиатрическую лечебницу. Между тем этот вердикт имел замечательные последствия… Виктория, несомненно помнящая недовольство Альберта аналогичным вердиктом в оксфордском случае, сильно рассердилась. Что имели в виду присяжные, спросила она, когда объявили Маклина невиновным? Ведь совершенно ясно, что он виновен — она сама видела, как он выстрелил. Напрасно конституционные советники Ее Величества напоминали ей принципы английского законодательства, которое признает человека виновным лишь в том случае, если будут доказаны его преступные намерения. Виктория была непоколебима. «Если есть такой закон, — сказала она, — значит, его нужно изменить»; и его действительно изменили. В 1883 году провели акт, изменяющий форму вердикта в случаях невменяемости, и эта странная аномалия и по сей день остается в своде английских законов.

Но королеву сблизило с ее подданными не только чувство личной симпатии; наконец она снова начала непосредственно и постоянно заниматься государственными делами. Вторая администрация мистера Гладстона (1880–1885) была сплошной серией неудач и закончилась печально и позорно; либерализм дискредитировал себя в глазах страны, и Виктория с радостью осознала, что ее недовольство министрами разделяет все большее число ее подданных. Во время суданского кризиса она была среди первых, кто высказался за необходимость похода на Хартум, и, когда пришло известие о гибели генерала Гордона, ее голос звучал во главе хора, обвиняющего правительство. В ярости она направила мистеру Гладстону угрожающую телеграмму, причем без всякого шифра, в открытом виде; и тут же было опубликовано ее письмо с соболезнованиями к мисс Гордон, в котором она обрушилась на министров, обвиняя их в вероломстве. Поговаривали, что она вызвала лорда Хартингтона, министра обороны, и сильно его отчитала. «Она ругала меня, как простого лакея», — сказал он, по слухам, одному своему другу. «Так почему же она не вызвала дворецкого?» — спросил тот. «О! — последовал ответ. — Дворецкий предпочитает в таких случаях не вмешиваться».

Но наступил день, когда не вмешиваться стало больше невозможно. Мистер Гладстон был повержен и ушел в отставку. Виктория в последней беседе держалась с ним с обычной вежливостью, но помимо обычных в таких случаях формальностей позволила себе лишь одно замечание личного характера, предположив, что мистеру Гладстону следовало бы немного отдохнуть. С сожалением он припомнил, как на подобной аудиенции в 1874 году она выразила ему доверие и назвала опорой трона; впрочем, перемена не была для него неожиданностью. «С того времени, — записал он позже в дневнике, — ее мысли и мнения сильно изменились».

Таковым было мнение мистера Гладстона, но большинство нации его ни в коей мерё не разделяло, и на всеобщих выборах 1886 года избиратели решительно показали, что политика Виктории полностью их устраивает; отбросив во тьму приверженцев самоуправления — этой мерзкой политики уединения, они привели к власти лорда Солсбери. Виктория была очень довольна. Необычная волна надежды охватила ее, с удивительной силой подняв ее жизненный дух. Ее привычки внезапно переменились; забросив уединение, лишь изредка прерываемое уговорами Дизраэли, она энергично бросилась в водоворот общественной активности. Она появлялась в гостиных, на концертах и парадах; она закладывала камни на строительствах; она прибыла в Ливерпуль на открытие международной выставки и под проливным дождем ехала по улицам в открытом экипаже среди бешено аплодирующей толпы. Обрадованная повсеместно оказываемому ей теплому приему, она с большей теплотой начала относиться к работе. Она посетила Эдинбург, где ливерпульская овация повторилась даже с большим размахом. В Лондоне она открыла Колониальную и Индийскую выставки, в Южном Кенсингтоне. Состоявшаяся по этому случаю церемония была особенно торжественной; звуки труб возвестили о прибытии Ее Величества; затем последовал национальный гимн; и королева, восседая на величественном троне из кованого золота, лично ответила на представленный адрес. Затем она поднялась и, выйдя на платформу с царскими воротами, поприветствовала восторженную толпу несколькими грациозными реверансами.

Следующий год был пятидесятым годом ее правления, и в июне замечательный юбилей отпраздновали с торжественной помпезностью. Виктория, окруженная высочайшими сановниками, в сопровождении сверкающего созвездия королей и принцев проследовала через бушующую энтузиазмом столицу, чтобы возблагодарить Бога в соборе Вестминстерского аббатства. В эти торжественные часы окончательно развеялись последние следы былой неприязни и былых разногласий. Королеву единодушно приветствовали как мать своего народа и как живой символ его имперского величия, и она откликнулась на это двойное выражение чувств со всей силой своей души. Она знала, она чувствовала, что и Англия, и английский народ безраздельно принадлежат ей. Ликование, любовь, благодарность, чувство глубокой признательности, бесконечная гордость — таковы были ее эмоции; но было и еще нечто, придающее ее чувствам особую глубину и окраску. Наконец-то после столь долгого перерыва к ней вернулось счастье — пусть лишь отрывочное и наполненное грустью, но тем не менее настоящее и несомненное. Непривычные чувства наполнили и согрели ее сознание. Когда после долгой церемонии королева вернулась в Букингемский дворец и ее спросили, как она себя чувствует, ответом было: «Я очень устала, но очень счастлива».

III

И вот после всех дневных хлопот настал долгий вечер — мягкий, спокойный и подсвеченный золотыми лучами славы. Ибо последний период жизни Виктории проходил в беспримерной атмосфере успеха и обожания. Ее триумф был результатом, вершиной более великой победы — необыкновенного процветания нации. Едва ли в анналах английской истории можно отыскать параллели непрерывному великолепию тех десяти лет, прошедших между двумя юбилеями Виктории. Мудрое правление лорда Солсбери принесло не только богатство и мощь, но и безопасность; и страна со спокойной уверенностью вкушала радости стабильного великолепия. И вполне естественно, Виктория тоже успокоилась. Она ведь тоже была частью обстановки — и весьма существенной частью — величественным, неподвижным буфетом в громадном салоне государства. Без нее пышный банкет 1890 года утратил бы все свое великолепие — удобный порядок незамысловатых, но питательных блюд, с полузаметным романтическим ореолом на заднем плане.

Ее собственное существование все больше приходило в гармонию с окружающим миром. Постепенно и незаметно Альберт отступил. Не то чтобы его забыли — это невозможно, — просто пустота, образовавшаяся после его ухода, стала менее мучительной и даже, в конце концов, менее заметной. Наконец-то Виктория оказалась способной пожалеть о плохой погоде без того, чтобы не подумать тут же, что ее «дорогой Альберт всегда говорил, что мы не можем ее изменить, так что пусть будет, как есть»; она даже могла порадоваться вкусному завтраку, не вспоминая, как «дорогой Альберт» любил яйца с маслом. И по мере того, как эта фигура постепенно растворялась, ее место неизбежно занимала сама Виктория. Ее существо, столько лет вращавшееся вокруг внешнего объекта, теперь сменило орбиту и нашло центр в самом себе. Так и должно было случиться: ее домашнее положение, груз общественной работы, ее непреодолимое чувство долга делали все остальное невозможным. Эгоизм заявил свои права. С возрастом уважение окружающих лишь возрастало, и сила ее характера, выплеснувшаяся наконец сполна, подчинила все вокруг сознательным усилием властной воли.

Мало-помалу было замечено, что внешние признаки посмертного влияния Альберта становятся все слабее. Траур при Дворе стал менее строгим. И когда королева проезжала по парку в открытой карете с шотландцами на запятках, служанки горячо обсуждали постепенно растущее пятно фиолетового вельвета на ее шляпке.

Но именно в семье влияние Виктории достигло апогея. Все ее дети вступили в брак; количество потомков стремительно возрастало; уже было много свадеб в третьем поколении; и к моменту смерти у нее было не менее тридцати семи правнуков. Фотография того периода показывает королевскую семью, собравшуюся в одном из громадных залов Виндзора, — изрядную компанию более пятидесяти человек с восседающей в центре царственной особой. Всеми ими она правила с мощным размахом. Мелкие заботы самых молодых членов семьи вызывали у нее страстный интерес; но и к старшим она относилась, как к детям. И особенно принц Уэльский испытывал перед матерью благоговейный страх. Она упорно не допускала его к делам правительства; и он находил себе другие занятия. Нельзя отрицать, что за ее глазами он вел себя повелительно; но в ее грозном присутствии все его мужество мгновенно испарялось. Как-то в Осборне, когда ему случилось, не по своей вине, опоздать к обеду, его видели стоящим за колонной и утирающим пот со лба, пока он пытался взять себя в руки и подойти к королеве. Когда же наконец он решился, она строго кивнула, после чего он тут же скрылся за другой колонной и оставался там до окончания вечера. Во время этого инцидента принцу Уэльскому было уже за пятьдесят.

Неизбежно домашняя активность королевы время от времени вторгалась в область высокой дипломатии; и особенно это касалось случаев, связанных с интересами ее старшей дочери, кронпринцессы Пруссии. Кронпринц придерживался либеральных взглядов; на него сильное влияние оказывала жена; и оба они не нравились Бисмарку, который в оскорбительном тоне заявил, что англичанка и ее мать представляют угрозу для Прусского государства. Вражда разгорелась еще сильнее, когда после смерти старого императора (1888) кронпринц унаследовал трон. Семейные разбирательства привели к серьезному кризису. Одна из дочерей новой императрицы оказалась помолвленной с принцем Александром Баттенбергским, недавно низвергнутым с болгарского трона в результате заговора офицеров. Виктория, как и императрица, весьма одобрила это обручение. Из двух братьев принца Александра старший был женат на другой ее внучке, а младший был мужем ее дочери, принцессы Беатрис; она привязалась к симпатичному юноше и была довольна, что третий брат — самый симпатичный из всех — тоже станет членом ее семьи. К несчастью, однако, Бисмарк этому воспротивился. Он опасался, что этот брак нарушит дружбу Германии с Россией, столь важную для его внешней политики, и объявил, что помолвка не состоится. Последовала жестокая борьба между императрицей и канцлером. Виктория, яро ненавидевшая врага своей дочери, прибыла в Шарлоттенбург, готовая включиться в битву. Бисмарк, не отрываясь от трубки и пива, высказал свои опасения. Королева Англии, сказал он, преследует явно политические цели — она желает поссорить Германию с Россией, — и весьма вероятно, это ей удастся. «В семейных делах, — добавил он, — она не терпит возражений»; она может «привезти в дорожной сумке пастора, а в чемодане — жениха, и устроить венчание прямо на месте». Но человеку из крови и железа не так-то легко было помешать, и он испросил личной встречи с королевой. Подробности их разговора неизвестны; ясно лишь, что Виктория была вынуждена признать силу сопротивления этого жуткого персонажа и пообещала употребить все свое влияние для предотвращения свадьбы. Помолвка была разорвана; и в следующем году принц Александр Баттенбергский соединился семейными узами с фрейлейн Лойсингер, актрисой придворного театра Дармштадта.

Но такие болезненные инциденты случались редко. Виктория сильно постарела; не было Альберта, чтобы ее направить, и Биконсфилда, чтобы зажечь, и она уже склонялась к тому, дабы переложить опасные вопросы дипломатии на плечи лорда Солсбери и сконцентрировать энергию на более близких и подвластных ей предметах. Ее дом, ее двор, монумент в Балморале, скотина в Виндзоре, планирование встреч, наблюдение за многочисленными повседневными делами — теперь это стало для нее еще важнее, чем раньше. Ее жизнь шла по точному расписанию. Каждая минута дня была заранее спланирована; последовательность встреч — твердо установлена; даты поездок — в Осборн, в Балморал, на юг Франции, в Виндзор, в Лондон — практически не менялись из года в год. Она требовала от окружающих предельной точности и мгновенно замечала малейшие отклонения от установленных правил. Такова была неодолимая сила ее личности, что не подчиниться ее желаниям было просто невозможно; но все же иногда кто-то оказывался непунктуальным; это считалось одним из самых тяжких грехов. И тогда ее неудовольствие — ее страшное неудовольствие — вырывалось наружу. В такие моменты уже казалось неудивительным, что она была дочерью приверженца железной дисциплины.

Но эти бури, хоть и страшные, пока они длились, быстро успокаивались и случались все реже и реже. С возвращением счастья от состарившейся королевы исходила мягкая доброта. Ее улыбка, некогда редкая гостья на этих печальных чертах, теперь озаряла их с легкой готовностью; голубые глаза сияли; все ее лицо, внезапно сбросив с себя маску непроницаемости, посветлело, смягчилось и излучало на окружающих незабываемое обаяние. В последние годы дружелюбие Виктории приобрело особое очарование, которого не было в нем даже во времена юности. Всех, кто ни подходил к ней, — или почти всех — она странным образом околдовывала. Внуки ее обожали; фрейлины ухаживали за ней с благоговейной любовью. Честь служить ей затмевала тысячи неудобств — монотонность придворной жизни, утомительные дежурства, необходимость нечеловеческого внимания к мельчайшим деталям. Но исполняя замечательные обязанности, люди забывали о том, что ноги их болят от бесконечных коридоров Виндзора или что руки окоченели от балморальской стужи.

Но главное, что делало такую службу особенно приятной, был живой интерес королевы ко всем, кто ее окружает. Ее страстное увлечение повседневными заботами, мелкими проблемами, повторяющимися сентиментальностями домашней жизни постоянно требовало расширения поля деятельности; масштабы ее собственной семьи, сколь бы широки они ни были, были недостаточны; она стала с готовностью вникать в домашние дела своих фрейлин; ее симпатии распространились на всех обитателей дворца; даже служанки и судомойки — судя по всему — вызывали ее интерес и сочувствие, если их возлюбленные переводились в иностранный гарнизон или их тетушки страдали ревматизмом, что, кстати, было предметом особой заботы.

Тем не менее, субординация соблюдалась неукоснительно. Одного присутствия королевы было для этого достаточно, но и дворцовый этикет играл весьма существенную роль. Этот тщательно проработанный кодекс, который приковывал лорда Мельбурна к дивану и молча располагал остальных гостей в строгом согласии с их рангом, соблюдался столь же пунктуально, как и всегда. Каждый вечер после обеда ковер перед камином, доступный лишь особам королевской крови, мерцал перед непосвященными запретной славой или, в некоторых ужасных случаях, магнетически заманивал их к самому краю бездны. В нужный момент королева делала шаг в сторону гостей; их подводили к ней по одному; и пока в скованности и смущении диалог следовал за диалогом, остальные ждали в безмолвной неподвижности. Лишь в одном случае было допущено нарушение строгого этикета. В течение большей части правления неукоснительно соблюдалось правило, согласно которому министры во время аудиенции у королевы должны были стоять. Когда премьер-министр лорд Дерби прибыл на аудиенцию к Ее Величеству после серьезной болезни, он упоминал впоследствии, как доказательство королевского благоволения, что королева заметила: как жаль, что она не может предложить ему сесть. Уже после этого случая Дизраэли, после приступа подагры и в момент особого расположения Виктории, было предложено кресло; но он счел разумным скромно отказаться от такой привилегии. Однако в поздние годы правления королева неизменно предлагала мистеру Гладстону и лорду Солсбери присесть.

Временами строгая торжественность вечеров нарушалась концертами, операми или даже спектаклями. Одним из наиболее замечательных свидетельств освобождения Виктории от оков вдовства было возобновление — после тридцатилетнего перерыва — традиции приглашения драматических коллективов из Лондона для исполнения спектаклей при дворе в Виндзоре. В таких случаях ее душа воспаряла. Она любила спектакли; любила хороший сюжет; но больше всего ей нравился фарс. Увлеченная происходящим на сцене, она могла следить за развитием сюжета с детской непосредственностью; или могла принять вид осведомленного превосходства и с наступлением развязки победоносно воскликнуть: «Ну, что! Вы ведь этого не ожидали, правда?» Ее чувство юмора было сильным, но несколько примитивным. Она относилась к тем очень немногим людям, которые понимали шутки принца-консорта; и даже когда они прекратились, она по-прежнему могла сотрясаться от смеха в домашнем уединении по поводу каких-нибудь забавных мелочей — причуд посла или проступка невежественного министра. Более тонкие шутки нравились ей меньше; а уж если они приближались к границе допустимых приличий, опасность была велика. Осмелившийся тут же навлекал на себя сокрушительное неодобрение Ее Величества; а сказать что-нибудь неуместное было самой большой смелостью. Тогда уголки королевских губ опускались, королевские глаза в изумлении расширялись, и королевское лицо принимало крайне зловещее выражение. Нарушитель, дрожа, замолкал, а обеденный стол сотрясался от грозного: «Это не смешно». Потом, в узком кругу, королева могла заметить, что провинившийся «ведет себя несдержанно»; это был вердикт, не имевший обратного хода.

В целом ее эстетические вкусы оставались неизменными со времен Мендельсона, Лендсира и Лаблаче. Ей по-прежнему нравились рулады итальянской оперы; она по-прежнему требовала высокого класса в исполнении фортепьянных дуэтов. Ее взгляды на живопись были твердо определены; сэр Эдвин, заявила она, идеален; манера лорда Лейтона оказывала на нее большое впечатление; а вот мистер Уатте был ей совершенно не по вкусу. Время от времени она заказывала гравюрные портреты членов королевской семьи; в таких случаях ей представляли первые пробные варианты, и, рассматривая их с невероятной скрупулезностью, она могла указать художникам на ошибки, порекомендовав одновременно и способы их исправления. Художники неизменно признавали, что замечания Ее Величества чрезвычайно ценны. К литературе она питала меньший интерес. Она увлекалась лордом Теннисоном; и поскольку принц-консорт восхищался Джорджем Элиотом[40] *, она проштудировала «Середину марта» и осталась разочарованной. Однако есть основания полагать, что произведения другой писательницы, чья популярность среди низших классов была одно время невероятной, вызывали не меньшее одобрение Ее Величества. А так, вообще, она почти не читала.

Однажды, впрочем, внимание королевы привлекла публикация, пропустить которую было невозможно. Мистер Рив издал «Мемуары Тревиля», содержащие не только массу чрезвычайно важных исторических сведений, но и далеко не лестные описания Георга IV, Уильяма IV и прочих особ королевской крови. Виктория прочла книгу и ужаснулась. Книга была, по ее словам, «отвратительной и скандальной», и она не могла найти слов, чтобы описать тот «ужас и возмущение», которые испытала, видя гревильскую «неучтивость, бестактность, неблагодарность к друзьям, злоупотребление доверием и оскорбительное вероломство по отношению к монарху». Она написала Дизраэли и сообщила, что, по ее мнению, «очень важно, чтобы книгу подвергли тщательной цензуре и дискредитировали». «Тон, в котором он говорит о королях, — добавила она, — крайне предосудителен и не имеет примеров во всей истории». Не меньше досталось и мистеру Риву за то, что он опубликовал «столь отвратительную книгу», и она поручила сэру Артуру Хелпсу передать ему ее глубокое недовольство. Мистер Рив, однако, не раскаялся. Когда сэр Артур сказал ему, что, по мнению королевы, «книга оскорбляет королевское достоинство», тот ответил: «Вовсе нет; она возвышает его за счет контраста между настоящим и прежним состоянием дел». Но это ловкое оправдание не произвело на Викторию ни малейшего впечатления; и когда мистер Рив оставил государственную службу, он не удостоился рыцарства, на которое по традиции мог бы рассчитывать. Возможно, если бы королева узнала, сколько едких замечаний в ее адрес мистер Рив тихо вычеркнул из опубликованных мемуаров, она была бы ему почти благодарна; но что бы В этом случае она сказала о Гревиле? Воображение содрогается при одной этой мысли. Что же касается более современных эссе на эту тему, Ее Величество, скорее всего, назвала бы их «несдержанными».

Но, как правило, часы отдыха были посвящены более приземленным развлечениям, нежели изучение литературы или любование искусством. Виктория обладала не только громадным состоянием, но и неисчислимыми предметами обихода. Она унаследовала невероятное количество мебели, украшений, фарфора, посуды, разного рода ценностей, и эти запасы изрядно пополнились за счет покупок, сделанных ею за долгую жизнь; к тому же со всех частей света нескончаемым потоком шли подарки. И за всей этой невероятной массой она постоянно и пристально следила, причем изучение и сортировка этих предметов доставляли ей внутреннее удовлетворение. Инстинкт собирательства глубоко коренится в самой человеческой природе; и в случае с Викторией он был обязан своей силой двум доминирующим мотивам — всегда присущему ей ощущению собственной личности и страстному стремлению к стабильности, надежности, к возведению прочных барьеров против времени и перемен, которое с годами росло и в старости стало почти одержимостью. Когда она рассматривала принадлежащие ей бесчисленные предметы или, скорее, когда, выбирая некоторые из них, она как бы ощущала живое богатство их индивидуальных качеств, она видела свое восхитительное отражение в миллионах граней, ощущала свое волшебное распространение в бесконечность, и была очень довольна. Именно так все и должно быть; но затем приходила удручающая мысль — все уходит, рассыпается, исчезает; французские сервизы бьются; даже с золотыми блюдами постоянно что-то случается; даже собственное Я, со всеми его воспоминаниями и опытом, которые и составляют его сущность, колеблется, умирает, растворяется… Ну нет! Так нельзя, такого быть не должно! Не должно быть ни перемен, ни потерь! Ничто и никогда не должно меняться — ни в прошлом, ни в настоящем — и менее всего она сама! Так что цепкая дама, накапливая драгоценности, объявила их бессмертными со всей решимостью своей души. Она никогда ничего не забудет и не потеряет ни единой булавки.

Она отдала приказ, запрещающий что-либо выбрасывать, — и ничего не выбрасывалось. Так, ящик за ящиком, гардероб за гардеробом, семьдесят лет накапливались платья. Но если бы только платья! Меха и мантии, и всякие оборки, и муфты, и зонтики, и шляпки — все было разложено в хронологическом порядке и снабжено бирками. Громадный шкаф был отдан куклам; в китайской комнате Виндзора стоял специальный стол со всеми ее детскими чашками, здесь же стояли и чашки ее детей. Воспоминания окружили ее плотной толпой. Во всех комнатах столы были усыпаны многочисленными фотографиями родственников; портреты, запечатлевшие их в во всех возрастах, покрывали стены; их фигуры стояли на пьедесталах закованные в мрамор, или мерцали с полок в виде золотых и серебряных статуэток. Мертвые, во всех формах — в миниатюрах, в фарфоре, в громадных в полный рост картинах, — окружали ее постоянно. Джон Браун стоял на ее столе, отлитый из чистого золота. Ее любимые лошади и собаки, наделенные вечной стойкостью, толпились вокруг ног. В центре, в серебряном сиянии, стоял обеденный стол; бронзовые Бой и Боз лежали рядом среди неувядающих цветов. Но придать каждой частице прошлого прочность мрамора или металла было недостаточно: нужно было надежно закрепить полноту и организацию самой коллекции. Она может пополняться, но изменяться ничего не должно. Ни одно платье не должно измениться, ни один ковер, ни одну портьеру нельзя было заменить; и если долгое использование делало замену необходимой, то рисунок и фасон должны быть столь точно воспроизведены, чтобы даже самый острый глаз не смог заметить отличий. Ни одну новую картину нельзя было повесить на стенах Виндзора, потому что те, что уже висели, развешивал сам Альберт, а его решения были вечными. Впрочем, таковыми были и решения Виктории. Гарантию вечности обеспечивали фотоаппаратом. Каждый принадлежащий королеве предмет сфотографировали с нескольких сторон. Все эти фотографии представили Ее Величеству и, когда она их тщательно изучила и одобрила, поместили в специальные, богато переплетенные альбомы. Затем рядом с каждой фотографией сделали запись, содержащую номер предмета, номер комнаты, в которой он хранился, его точное положение в комнате и основные его характеристики. Дальнейшая судьба каждого прошедшего эту процедуру объекта была окончательно предопределена. Все это множество вещей раз и навсегда заняло неизменную позицию. И Виктория, постоянно держа рядом один или два гигантских тома бесконечного каталога, просматривая их, размышляя и рассуждая о них, могла с двойным удовлетворением ощущать, что преходящесть этого мира остановлена силой ее могущества.

Вот так эта коллекция, постоянно разрастаясь, захватывая новые области сознания и все прочнее укореняясь в самой глубине инстинктов, стала одним из доминирующих факторов этого странного существования. Это была коллекция не просто вещей или мыслей, но и образов мышления и образов жизни. Важнейшей ее частью было празднование юбилеев — дней рождений, свадеб и смертей, каждый из которых требовал своих особых чувств, каковые, в свою очередь, следовало выразить в соответствующей форме. И форма эта — выражение радости или горя — была, подобно предметам, чувствам и мыслям, такой же частью коллекции. В определенный день, например, следовало возложить цветы к монументу Джона Брауна в Балморале; и к этой дате неизменно привязывался ежегодный отъезд в Шотландию. Неизбежно именно вокруг смерти — этого последнего свидетеля человеческого непостоянства — наиболее плотно скапливались ее воспоминания. Вероятно, и саму смерть можно усмирить, если только чаще вспоминать, — если достаточно страстно и настойчиво доказывать вечность любви? И поэтому к задней спинке каждой кровати, на которой спала Виктория, справа над подушкой была прикреплена посмертная фотография Альберта, лежащего в венках бессмертника. В Балморале, где воспоминаний было особенно много, бессмертные символы памяти присутствовали в удивительном изобилии. Обелиски, пирамиды, гробницы, статуи и гранитные пьедесталы с памятными надписями свидетельствовали о преданности Виктории мертвым. Здесь дважды в год, на следующий день после приезда, она совершала скорбный ритуал осмотра и медитации. Здесь 26 августа — в день рождения Альберта — у подножия бронзовой статуи, изображающей его в шотландском костюме, королева, вся ее семья, Двор и слуги собирались и молча поднимали бокалы в память об ушедшем. В Англии памятных символов было не намного меньше. Ни дня не проходило без какой-нибудь добавки в многогранную коллекцию: золотая статуэтка волынщика Росса; мраморная группа Виктории и Альберта в натуральную величину в средневековых костюмах и с надписью на пьедестале: «Ушедший в лучший мир и идущий за ним»; гранитная плита среди кустарников Осборна, информирующая посетителя: «Самая любимая такса королевы Виктории, которая привезла ее из Бадена в апреле 1872 года; скончалась 11 июля 1881-го».

Когда Двор приезжал в Виндзор, королева почти ежедневно посещала постоянно украшаемый мавзолей во Фрогмуре. Но был здесь и еще один, более секретный, но не менее святой алтарь. Апартаменты замка, некогда занимаемые Альбертом, были навечно закрыты, и сюда не допускался никто, кроме самых привилегированных. Здесь все сохранялось в том виде, как оно было в момент смерти принца; но по каким-то таинственным причинам Виктория приказала каждый вечер перестилать постель мужа и каждый вечер наливать в таз свежую воду, как будто он был все еще жив; и этот невероятный ритуал с регулярной скрупулезностью исполнялся почти сорок лет.

Таковым был внутренний культ; но и тело все еще подчинялось духу; дневные часы Виктория по-прежнему посвящала обязанностям и идеалам покойного. И все же с годами чувство самопожертвования ослабевало; природная энергия этого пылкого создания с удовлетворением направлялась в русло государственной деятельности; любовь к работе, которая была сильна в ней со времен девичества, воспряла со всей своей силой, и в преклонном возрасте быть отрезанной от своих бумаг и папок было для Виктории не облегчением, а пыткой. Так что как бы ни вздыхали и ни страдали утомленные министры, процесс управления до самого конца не обходился без нее. Но и это еще не все; издревле повелось, что законность неимоверного количества официальных документов зависела от наложения личной королевской подписи; и большая часть рабочего времени королевы посвящалась этой механической работе. Причем она совершенно не стремилась ее уменьшить. Напротив, она добровольно решила возобновить подписание армейских документов, от чего была освобождена актом парламента и чего долгие годы избегала. И ни в коем случае она не соглашалась воспользоваться для этого печатью. Но, наконец, когда все возрастающее число бумаг сделало медлительную антикварную систему неприемлемой, королева решила, что для определенных видов документов будет достаточно ее устной санкции. Каждую бумагу прочитывали ей вслух, после чего она говорила: «Одобряю». Часто она часами сидела перед бюстом Альберта и время от времени с уст ее срывалось слово «одобряю». Как-то по-волшебному звучало это слово, ибо голос ее уже давно утратил серебряную девичью звонкость и превратился в глубокое и сильное контральто.

IV

Последние годы были годами апофеоза. В ослепленном воображении своих подданных Виктория воспарила к небесам, окутанная ореолом чистой славы. Критики замолчали; недостатки, которые двадцать лет назад всем бросались в глаза, теперь дружно игнорировались. То, что национальный идол весьма неполно представлял нацию, едва ли замечалось; тем не менее это было очевидной истиной. Громадные изменения, превратившие Англию 1837 года в Англию 1897-го, казалось, совершенно не коснулись королевы.

Невероятный индустриальный прогресс этого периода, значимость которого столь глубоко понимал Альберт, для Виктории практически ничего не значил. Удивительные научные открытия, весьма интересовавшие Альберта, оставляли Викторию совершенно равнодушной. Ее представления о вселенной и о месте человека в ней, о важнейших проблемах природы и философии за всю ее жизнь ничуть не изменились. Ее религия по-прежнему оставалось религией баронессы Лейзен и герцогини Кентской. Впрочем, здесь тоже можно предположить влияние Альберта. Ибо Альберт был прогрессивен в вопросах религии. Совершенно не веря в злых духов, он сомневался в чуде Гадеренской свиньи. Даже Стокмар, составляя меморандум по поводу обучения принца Уэльского, высказал предположение, что, хотя ребенок, «несомненно, должен воспитываться согласно вероучению английской церкви», тем не менее, следуя духу времени, нужно исключить из его религиозного образования веру в «сверхъестественные доктрины христианства». Это, однако, было уже слишком, и все королевские дети воспитывались в строго ортодоксальном духе. Иной подход сильно бы опечалил Викторию, хотя ее собственная концепция ортодоксальности была весьма нечеткой. Впрочем, ее натура, в которой было столь мало места воображению и утонченности, инстинктивно отталкивала ее от замысловатого исступления высшего англиканства; и значительно ближе ей была простая вера шотландской пресвитерианской церкви. Да этого и следовало ожидать; ведь Лейзен была дочерью лютеранского пастора, а между лютеранами и пресвитерианцами очень много общего. Долгие годы ее основным духовным наставником был доктор Норман Маклеод, простой шотландский священник; и когда их разлучили, она находила успокоение в тихих беседах о жизни и смерти с жителями Балморала. Ее абсолютно искренняя набожность нашла то, что хотела, в спокойных проповедях старого Джона Гранта и благочестивых высказываниях миссис П. Фаркарсон. Они обладали качествами, которыми еще четырнадцатилетней девочкой она искренне восхищалась в «Исследованиях Евангелия от св. Матфея» епископа Честерского; они были «простыми и понятными и полными правды и добрых чувств». Королева, давшая свое имя эпохе Милля и Дарвина, никогда не заходила дальше.

От общественных движений своего времени Виктория была в равной степени далека. Она оставалась безразличной и к самым малым, и к величайшим переменам. Во время ее молодости и зрелых лет курение было запрещено в приличном обществе, и до конца жизни она так и не сняла с него своей анафемы. Короли могли протестовать; приглашенные в Виндзор епископы и послы могли прятаться в спальнях и, вытянувшись на полу, тайком курить в каминную трубу — запрет оставался в силе! Логично было бы предположить, что женщина-монарх должна приветствовать одну из самых прогрессивных реформ, порожденных ее эпохой, — эмансипацию женщины, — напротив, при одном лишь упоминании об этом предложении кровь ударяла ей в голову. Когда в 1870 году ей попался на глаза отчет о собрании в поддержку движения женщин-суфражисток, она написала мистеру Мартину в королевском гневе: «Королева настойчиво требует призвать всех, способных говорить или писать, выступить против этой дикой и безнравственной глупости под названием „Женские права“, со всеми сопровождающими ее ужасами, на которые способны представительницы несчастного слабого пола, позабыв все женские чувства и женское достоинство. Леди заслужили хорошую порку. Эта тема так разозлила королеву, что она уже не может сдержаться. Бог создал мужчин и женщин разными — так пусть они такими и остаются. Теннисон прекрасно показал различия между мужчинами и женщинами в своей „Принцессе“. Если женщин лишить женственности, они станут самыми злобными, бессердечными и отвратительными существами; и как тогда мужчины смогут защищать слабый пол? Королева уверена, что миссис Мартин полностью с ней согласится». Аргументы были неопровержимы; миссис Мартин согласилась; и все же опухоль продолжала разрастаться.

И в другой области восприятие Викторией духа эпохи было твердо определено. Долгое время галантные историки и вежливые политики традиционно восхваляли королеву за ее правильное отношение к конституции. Но эти похвалы едва ли подкреплялись фактами. В поздние годы Виктория не раз сожалела о своем поведении во время кризиса в опочивальне и давала понять, что стала с тех пор мудрее. Но на самом деле на протяжении всей ее жизни довольно трудно проследить хоть какие-нибудь фундаментальные изменения в ее теории и практике конституционных дел. Тот же деспотический и эгоистичный дух, подтолкнувший ее на разрыв переговоров с Пилом, в равной степени заметен в ее враждебности к Пальмерстону, в ее угрозах отречения от трона Дизраэли, в ее желании наказать герцога Вестминстерского за участие в митинге в поддержку болгарского аристократизма. Было бы неверным утверждать, что сложные и деликатные принципы конституции укладывались в рамки ее умственных способностей; и в том развитии, которое претерпела конституция за годы ее правления, Виктория играла лишь пассивную роль. С 1840 по 1861 год власть Короны в Англии неуклонно возрастала; с 1861 по 1901 год она неуклонно слабела. Первый процесс шел благодаря влиянию принца-консорта, второй — благодаря влиянию великих министров. Во время первого этапа Виктория была, в сущности, придатком; во время второго бразды правления, с таким трудом поднятые Альбертом, неизбежно выпали из ее рук и были тут же подхвачены мистером Гладстоном, лордом Биконсфилдом и лордом Солсбери. Возможно, поглощенная рутиной и с трудом отличающая тривиальное от существенного, она лишь туманно представляла себе, что происходит. И все же к концу ее правления Корона ослабла так, как никогда за всю историю Англии. Достаточно парадоксально, но если бы Виктория, получившая высшие похвалы за одобрение политической эволюции, полностью осознала ее значение, она испытала бы крайнее недовольство.

Тем не менее, не следует считать ее вторым Георгом III. Ее желание диктовать свою волю хоть и было страстным и не ограничивалось никакими принципами, все же сдерживалось присущей ей трезвой проницательностью. Она могла с неимоверной яростью выступить против министров, она могла оставаться глухой к мольбам и аргументам; ход ее рассуждений мог казаться совершенно непостижимым; но в самый последний момент упрямство могло внезапно отступить. Ее внутреннее уважение и способность к работе и, вероятно, память о том, что Альберт старательно избегал крайностей в решениях, не давали ей оказаться в безвыходном положении. Она инстинктивно чувствовала, когда не могла справиться с ситуацией, и тогда неизменно поддавалась. Да и, в конце концов, что ей еще оставалось?

Но если во всех этих вопросах королева и ее эпоха были весьма далеки друг от друга, все же существовало немало точек соприкосновения. Виктория прекрасно понимала значение и привлекательность власти и собственности, и благодаря этому английская нация тоже все более и более процветала. В течение последних пятнадцати лет правления — за исключением короткой интерлюдии либералов в 1892 году — преобладающим вероучением страны был империализм. Его же исповедовала и Виктория. И по крайней мере, в этом направлении она позволяла развиваться своему разуму. Под влиянием Дизраэли британские колонии пробрели для нее невиданное доселе значение, и особенно она полюбила Восток. Индия ее очаровывала; она даже собралась с духом и немного изучила хинди; она завела несколько индийских слуг, с которыми практически никогда не расставалась, один из которых, Мунши Абдул Керим, впоследствии достиг положения почти равного Джону Брауну. В то же время, империалистические настроения нации наполнили ее правление новой значимостью, отлично гармонирующей с ее собственными внутренними убеждениями. Английская политика большей частью строилась на здравом смысле, но в ней всегда оставался уголок, куда здравый смысл не допускался, — где, так или иначе, обычные мерки не действовали и обычные правила не применялись. Так уж было заведено нашими предками, мудро оставившими место элементу мистики, который, видимо, никогда не удастся полностью искоренить из человеческих дел. И естественно, именно в Короне сконцентрировался мистицизм английской политики — в Короне, со всей ее уязвимой древностью, святостью и внушительным антуражем. Но в течение почти двух столетий основу этого великого строения составлял здравый смысл, и на маленький, неисследованный и непонятный уголок почти не обращали внимания. Однако наступивший империализм принес перемены. Ибо империализм — это не только дело, но и вера, и по мере его роста в английском обществе рос и мистицизм. Одновременно начала приобретать новую значимость Корона. Необходимость в символе — символе английского могущества, английского богатства, английской исключительности и таинственного предназначения — стала ощущаться сильнее, чем когда бы то ни было. Корона и была таким символом, и покоилась она на голове Виктории. В результате получилось так, что хотя к концу правления власть монарха заметно ослабела, престиж его неизмеримо вырос.

И все же этот престиж проистекал не только из общественных перемен; личность тоже имела большое значение. Виктория была королевой Англии, императрицей Индии, она была осью, вокруг которой вращалась вся эта величественная машина, — а сколько всего было помимо этого! Взять хотя бы ее возраст — почти обязательное условие популярности в Англии. Она подтвердила одну из наиболее почитаемых особенностей расы — стойкую жизнеспособность. Она правила шестьдесят лет и до сих пор была в строю. И к тому же она обладала характером. Очертания ее натуры были весьма четкими и отлично просматривались даже через окружающий туман царственности. Ее хорошо знакомая фигура с легкостью заняла в воображении народа четкое и запоминающееся место. К тому же она обладала свойствами, естественно вызывающими восхищенную симпатию у подавляющего большинства нации. Добропорядочность они ценили выше любых других человеческих качеств; и Виктория, пообещав в двадцатилетием возрасте быть хорошей, сдержала слово. Долг, совесть, мораль — да! именно этими высокими идеалам жила Виктория. Она проводила дни не в праздности, а в труде — в государственной работе и семейных заботах. Стандарт нерушимой добродетели, давным-давно установившийся среди домашнего осборнского счастья, никогда и ни на мгновение не снижался. Более чем полстолетия ни одна разведенная леди даже близко не подходила ко Двору. На самом деле Виктория, следуя своим принципам женской верности, установила куда более строгое правило: она сердито смотрела на любую вдову, повторно вышедшую замуж. Учитывая, что сама она была дочерью вдовы от второго брака, такой запрет кажется несколько эксцентричным; но, несомненно, эта эксцентричность была направлена в нужную сторону. Средние классы, жестко закованные в тройную броню собственной респектабельности, испытывали особое удовольствие от самой респектабельной из королев. Они считали ее своей; но это, пожалуй, было преувеличением. Ведь несмотря на то, что многие ее черты большей частью были присущи средним классам, в иных отношениях — в манерах, например, — Виктория была совершенно аристократична. А в одном особенно важном вопросе ее взгляды были далеки и от аристократии и от средних классов: ее отношение к самой себе было просто королевским.

Эти качества были очевидны и важны; но в проявлении личности главную роль играет нечто более глубокое, нечто фундаментальное и общее всем остальным качествам. В Виктории природа этого глубинного элемента хорошо заметна: им была необыкновенная искренность. Правдивость, убежденность, живость эмоций и несдержанность в их проявлении были лишь разными формами этой центральной характеристики. Именно искренность придавала королеве и выразительность, и очарование, и абсурдность. Она двигалась по жизни с внушительной уверенностью человека, для которого утаивание просто невозможно — ни по отношению к окружающим, ни к самому себе. Вот такой она и была — королевой Англии, совершенной и очевидной; мир мог либо принять ее, либо от нее отказаться; ей нечего больше было показывать, или объяснять, или изменять; и с несравненной осанкой она спокойно шла своим путем. Да и не только утаивание; порой казалось, что скрытность, сдержанность, даже само чувство достоинства не слишком приветствовались. Как сказала леди Литлтон: «В ее правде есть какая-то потрясающая прозрачность — ни капли преувеличения в описании чувств или фактов; таких людей я, пожалуй, не встречала. Многих можно назвать правдивыми, но, думаю, часто это сопровождается некоторой сдержанностью. Она же высказывает все, как есть, ни больше, ни меньше». Она высказывала все, как есть; и писала обо всем тоже. Ее письма удивительным потоком экспрессии напоминали открытый кран. Все, что ни было внутри, немедленно выплескивалось наружу. Ее совершенно нелитературный стиль имел, по крайней мере, одно достоинство — он в точности соответствовал ее мыслям и чувствам; и даже банальность ее фразеологии несла в себе удивительно личный оттенок. Несомненно, именно своим письменным творчеством она затронула сердце общества. Не только в ее «Шотландских дневниках», где размеренные хроники частной жизни излагались без всяких следов притворства или смущения, но также и в тех замечательных обращениях к нации, которые время от времени она публиковала в газетах, народ ощущал ее близость к нему. Он инстинктивно чувствовал неотразимую искренность Виктории и отвечал ей тем же. Воистину, это качество внушало людям любовь.

Будничность внешнего и высота положения — удивительное сочетание — вот что в конечном итоге, вероятно, вызывало очарование. Маленькая старушка, с седыми волосами и в простых траурных одеждах, в кресле-каталке или в повозке, запряженной осликом, — такой она появлялась перед людьми; и вдруг — вслед за ней — мгновенно выдавая необычность, загадочность и власть, — индийские слуги. Это было знакомое зрелище, и было оно восхитительным; но в нужный момент виндзорская вдова могла выступить вперед несомненной королевой. Последним и наиболее великолепным таким случаем был юбилей 1897 года. Когда в день Благодарения Виктория направлялась к собору Святого Павла и сопровождающая ее роскошная процессия продвигалась по заполненным людьми улицам Лондона, величие ее королевства и обожание ее подданных засияли одновременно. На ее глаза навернулись слезы, и, продвигаясь через восторженную толпу, она все повторяла и повторяла: «Как они добры ко мне! Как они добры!» В этот вечер ее обращение разнеслось над всей империей: «От всего сердца я благодарю мой любимый народ. Да благословит вас Господь!» Длинное путешествие почти закончилось. Но путник, зашедший столь далеко и испытавший столько необычного, продолжал двигаться все тем же твердым шагом. И девушка, и жена, и пожилая женщина были одинаковы: живость, добросовестность, гордость и простота не покидали ее до последнего часа.

Глава X

КОНЕЦ

Вечер был золотым; но к ночи все же собрались тучи и гроза. Имперские нужды и имперские амбиции вовлекли страну в южно-африканскую войну. Последовали остановки, отступления, кровавые бедствия; на мгновение нация пошатнулась, и королева с глубоким беспокойством ощутила народные страдания. Но дух ее был высок, и ни храбрость, ни уверенность ее не пошатнулись ни на мгновение. Бросив в борьбу свое сердце и душу, она работала с удвоенной энергией, интересовалась мельчайшими подробностями военных операций и всеми доступными средствами старалась услужить отечеству. В апреле 1900 года, на восемьдесят первом году жизни, она приняла экстраординарное решение — отказавшись от ежегодной поездки на юг Франции, отправиться в Ирландию, поставившую в действующую армию наибольшее количество рекрутов. Три недели она провела в Дублине, разъезжая по улицам без вооруженной охраны, невзирая на предостережения советников; и визит закончился полным успехом. Но во время этого визита, впервые в жизни, проявились признаки старческой слабости.

Вызванные войной долгое напряжение и постоянная озабоченность наконец дали о себе знать. Хотя в периоды депрессии Виктория иногда и считала себя больной, на самом деле, обладая от природы крепким сложением, она всю свою жизнь наслаждалась замечательно крепким здоровьем. В преклонном возрасте она страдала ревматизмом суставов, и ей приходилось пользоваться тростью, а потом и креслом-каталкой; но ни на что другое она не жаловалась, пока в 1898 году на ее зрении не стала сказываться начальная стадия катаракты. После этого ей становилось все труднее и труднее читать, хотя она по-прежнему могла поставить подпись и даже, с некоторыми трудностями, написать письмо. Однако летом 1900 года проявились более серьезные симптомы. Ее память, силой и точностью которой она так долго гордилась, начала временами ей отказывать; появились симптомы афазии[41]; и хотя никакой конкретной болезни не было, к осени стали заметны несомненные признаки общего физического угасания. Но все же и в эти последние месяцы железный стержень держался крепко. Ежедневная работа продолжалась; нет, она даже возросла; поскольку королева с удивительным упрямством настояла на том, чтобы лично общаться со все возрастающим числом мужчин и женщин, пострадавших от войны.

К концу года ее почти покинули последние остатки угасающей энергии; и в первые дни зарождающегося столетия стало ясно, что ее слабеющие силы поддерживаются лишь одним усилием воли. 14 января она целый час беседовала с лордом Робертсом, который за несколько дней до этого вернулся с победой из Южной Африки. С острой озабоченностью она вникала в мельчайшие подробности военных действий; казалось, она успешно справляется с напряжением; но после аудиенции начался резкий упадок сил. На следующий день врачи признали ее состояние безнадежным; и все же ее неукротимый дух боролся еще два дня; еще два дня слагала она обязанности королевы Англии. Но после этого работа завершилась; и лишь тогда, и ни минутой раньше, развеялся последний оптимизм окружающих. Разум угасал, и жизнь тихо уходила. Вокруг нее собралась семья; она еще помедлила на мгновение, беззвучно и явно бессознательно, и 22 января 1901 года умерла.

Когда за два дня до этого опубликовали новость о приближающемся конце, невероятная скорбь охватила всю страну. Казалось, вот-вот случится что-то чудовищное и противоестественное. Подавляющее большинство ее подданных никогда не знало тех времен, когда королева Виктория ими не правила. Она стала неотъемлемой частью всего их существования, и то, что они вот-вот ее потеряют, не укладывалось у людей в голове. Она же сама, невидящая и молчаливая, казалась смотрящим на нее лишенной всякой мысли — уже ускользающей, столь неожиданно, в забвение. Но, может, в тайных закоулках сознания она тоже о чем-то думала. Может, ее угасающий разум вызвал перед собой далекие тени прошлого и в последний раз прошел вдоль тающего образа этой долгой истории, отступая все дальше и дальше сквозь облака ушедших лет ко все более давним воспоминаниям, — к весеннему лесу в Осборне, полному примул для лорда Биконсфилда, и к странным одеяниям и благородным манерам лорда Пальмерстона, и к лицу Альберта под зеленой лампой, и к первому оленю Альберта в Балморале, и к Альберту в его голубом и серебряном мундире, и к барону, входящему в дверь, и к Лорду М., дремлющему в Виндзоре под громкое карканье ворон, и к архиепископу Кентерберийскому, на заре преклонившему перед нею колени, и к кудахтанью старого короля, и к мягкому голосу дяди Леопольда в Клермонте, и к Лейзен с глобусами, и к перьям матери, качающимся перед ее лицом, и к старым отцовским часам с боем в черепашьем корпусе, и к желтому ковру, и к каким-то дружелюбным оборкам из вышитого муслина, и к деревьям и траве Кенсингтона…





Поделиться книгой:



Регистрация