Какое ему дело до морали и образования? Задумывался ли он хоть раз над улучшением условий существования рабочего класса и над общим облагораживанием человеческой расы? Ответы на эти вопросы были слишком очевидны; и так же нетрудно представить, сколь легкомысленные комментарии давал сам Пальмерстон. «Ах! Ваше Королевское Величество заняты тонкими схемами и изощренными расчетами! Отлично. А вот лично я совершенно доволен своей утренней работой — я только что убрал эти железные ограды из Грин-парка».
Тем не менее этот невыносимый человек предпочитал избегать комментариев и, молча улыбаясь, следовал своей дорогой. Процесс «отталкивания в сторону» начался очень скоро. Важные депеши министерства иностранных дел стали поступать королеве либо слишком поздно, так что не было времени на их исправление, либо вообще к ней не попадали; или, если они все-таки попадали вовремя, причем некоторые их пункты вызывали возражение и королева предлагала их изменить, они, тем не менее, отсылались в первоначальном виде. Жаловалась королева, жаловался принц, жаловались вместе. Безрезультатно. Пальмерстон был сама невинность: не могу понять, как это вообще могло случиться; обязательно задам клеркам трепку; пожелания Ее Величества непременно будут учтены, такого никогда больше не повторится. Но вскоре все повторялось, и королевские протесты множились. Виктория, боевой запал которой неудержимо нарастал, вкладывала в свой протест отсутствующую у Альберта личную ярость. Разве лорд Пальмерстон забыл, что она королева Англии? Как она может допустить, чтобы депеши, составленные от ее имени, отправлялись за границу без ее одобрения и даже без ее ведома? Что может быть более унизительным в ее положении, чем получать негодующие письма от коронованных особ, которым эти депеши были адресованы, — письма, на которые она не знает даже как ответить, потому что полностью согласна с выраженным в них недовольством? Тогда она лично обратилась к премьер-министру. «Никакие увещевания не оказывают на лорда Пальмерстона ни малейшего воздействия», — сказала она. «Лорд Пальмерстон, — сказала в другой раз, — как всегда заявил, что у него не хватило времени представить черновики королеве перед их отсылкой». Она вызвала к себе лорда Джона и выразила ему свое недовольство, а затем, по совету Альберта, изложила все в меморандуме: «Мне кажется, лорд Пальмерстон ставит под удар честь Англии своим предвзятым и односторонним взглядом на проблемы. Его послания всегда пропитаны желчью и несут большой вред, с чем лорд Джон полностью согласился и из-за чего я часто бываю в большом расстройстве». Затем она обратилась к дяде. «Состояние Германии ужасно, — написала она в подробном и безысходном обзоре европейской ситуации, — становится даже неудобно за эту некогда мирную и счастливую державу. Я уверена, там еще остались добрые люди, но они позволяют использовать себя самым отвратительным и постыдным образом. Во Франции кризис уже не за горами. И
Положение лорда Джона становилась все более неприятным. Он не одобрял отношения своего коллеги к королеве. Когда он попросил его быть поаккуратнее, тот ответил, что всего лишь за год через министерство иностранных дел проходит 28000 депеш, и если каждую из них показывать королеве, то задержка была бы весьма нешуточной, и что, согласно его опыту, трата времени и неприятности, связанные с представлением черновиков на дотошное рассмотрение принца Альберта, просто неприемлемы для столь перегруженного работой министра, и что задержка важных решений из-за этой волокиты уже имела весьма неприятные дипломатические последствия. Возможно, эти извинения возымели бы больший эффект, если бы лорд Джон сам не страдал от подобного пренебрежения. Ведь Пальмерстон зачастую не показывал важные депеши даже ему. Министр иностранных дел практически превращался в независимую силу, которая действовала по своей собственной инициативе и управляла политикой Англии на свой страх и риск. Однажды, в 1847 году, он уже был на грани того, чтобы разорвать дипломатические отношения с Францией, не посоветовавшись ни с Кабинетом, ни с премьер-министром. И такие инциденты происходили сплошь и рядом. Когда об отношениях Пальмерстона с премьер-министром стало известно принцу, он понял, что такой возможности упускать нельзя. Если бы ему только удалось довести конфликт между ними до крайней степени и если бы ему только удалось заручиться поддержкой лорда Джона, то подавление и смещение лорда Пальмерстона стало бы почти неизбежным. Он занялся этим делом со всей присущей ему настойчивостью. И он, и королева начали оказывать постоянное давление на премьер-министра. Они писали, они убеждали, они погружались в зловещее молчание. Они пришли к выводу, что было бы удобно выразить свое недовольство лорду Кларендону, видному члену Кабинета, который мог бы выступить посредником. Они пригласили его отобедать во дворце, и сразу же после обеда «королева, — как описывал он позже, — не сдержалась и с крайней горечью и возмущением отозвалась о поведении Пальмерстона, о том, какое воздействие оказывает оно на весь мир, и о своих собственных чувствах по этому поводу». Не успела она закончить, как эстафету подхватил принц, с меньшим возбуждением, но не менее настойчиво. Лорд Кларендон обнаружил себя в крайне неудобном положении; ему не нравилась политика Пальмерстона, но он был его коллегой, и не одобрил позиции своих царственных хозяев. По его мнению, они «ошибочно полагают, что делами страны должны управлять придворные, а не министры», и он думает, что они «впали в странное заблуждение, считая министерство иностранных дел своей вотчиной и полагая, что могут контролировать, а то и диктовать, иностранную политику Англии». Поэтому он в чрезвычайно вежливых выражениях дал понять, что им ни в малейшей степени не следует рассчитывать на его содействие. Но лорда Джона и не нужно было подталкивать. Атакуемый монархом, игнорируемый министром иностранных дел, он влачил весьма жалкое существование. А с возникновением этого отвратительного Шлезвиг-Гольштейнского конфликта — наиболее сложного за всю дипломатическую историю Европы — он фактически оказался между двумя жерновами, и его положение стало просто невыносимым. Любой ценой готов он был убрать Пальмерстона из министерства иностранных дел. Так-то оно так, но захочет ли уходить сам Пальмерстон?
В меморандуме, составленном принцем примерно в это время и описывающем беседу, состоявшуюся между ним, королевой и премьер-министром, можно заметить удивительные проблески душевного состояния этих трех персонажей — озабоченность и раздражение лорда Джона, неистовую желчность Виктории и рациональную злобу Альберта. В какой-то момент разговора лорд Джон высказал мысль, что, по его мнению, министр иностранных дел не будет возражать против смены должности; лорд Пальмерстон, сказал он, не может не понимать, что потерял доверие королевы — не в личном, естественно, смысле, а в общественном. В ответ на это, записал принц, «королева прервала лорда Джона, возразив, что не доверяет Пальмерстону и
Наконец, в 1850 году наметились некоторые сдвиги. Появились признаки того, что обществу начала надоедать суета пальмерстоновской дипломатии; и когда в результате его поддержки британского подданного Дона Пасифико в конфликте с греческим правительством страна чуть было не оказалась на грани войны не только с Грецией, но и с Францией и, возможно, с Россией, над головой Пальмерстона стали сгущаться тяжелые тучи недоверия и недовольства и вот-вот была готова разразиться гроза. Меры против его деятельности были приняты в Палате Лордов подавляющим большинством голосов. Дело было лишь за Палатой Общин, где голосование против Пальмерстона тоже было вполне вероятным и окончательно определило бы судьбу министра. Пальмерстон встретил атаку с завидным хладнокровием и затем, в самый последний момент, нанес ответный удар. В более чем четырехчасовой речи, в которой с непревзойденным искусством и счастливой восторженностью смешались объяснения, нападки, аргументы, декламации, пустая болтовня и искрометное красноречие, он разбил противника наголову. Враг был повержен, и Пальмерстон уже в который раз стал героем дня. К тому же сама Атропос[27], казалось, была на его стороне. Сэр Роберт Пил упал с лошади и разбился насмерть. Это трагическое происшествие убрало с пути Пальмерстона наиболее опасного противника. Он считал себя — и был совершенно прав — самым популярным человеком во всей Англии, и когда лорд Джон попытался возобновить проект перевода его на другую должность, Пальмерстон и ухом не повел.
Велика была досада Альберта; велико было негодование Виктории. «Палата Общин, — писала она, — становится совершенно неуправляемой и опасной». Принц, увидев, что Пальмерстон держится в седле еще крепче, чем прежде, понял, что нужно принимать решительные меры. Еще за пять месяцев до этого предусмотрительный барон, на всякий случай, составил меморандум, который был тщательно маркирован и положен до времени под сукно. И вот теперь час настал, и пришло время им воспользоваться. Королева скопировала слова Стокмара и послала их премьер-министру с требованием показать ее письмо Пальмерстону. Она полагает, что было бы правильным, писала она,
«1. Чтобы он четко формулировал свои предложения по каждому конкретному случаю, дабы королева ясно представляла, на
2. Если она
Лорд Джон Рассел поступил в соответствии с указаниями и вручил письмо королевы лорду Пальмерстону. Их разговор, имеющий величайшее конституционное значение, остался совершенно неизвестным окружающему миру.
Будь Пальмерстон более восприимчивым, он, вероятно, подал бы в отставку после такого уведомления. Но восприимчивостью он не страдал; он любил власть, и власть его была сильнее, чем когда-либо; его безошибочный инстинкт подсказывал, что сейчас не время уходить. Тем не менее он был серьезно обеспокоен. Наконец до него дошло, что ему противостоит могущественный противник, чьи мастерство и сила, если их не подорвать, смогут нанести непоправимый урон его карьере. Поэтому он написал лорду Джону: «Я сделал себе копию этого меморандума и неукоснительно буду следовать изложенным в нем требованиям» — и в то же самое время испросил аудиенции у принца. Альберт немедленно вызвал его во дворец и с удивлением заметил, как мы читаем в его меморандуме, что, когда Пальмерстон вошел, «он был сильно взволнован, потрясен, и со слезами на глазах, явно пытаясь меня тронуть, поскольку я никогда не видел его иным, как с довольной улыбкой на лице». Старый политик разразился потоком торжественных заявлений и извинений; молодой хранил холодную вежливость. Наконец, после долгой и бесплодной беседы принц поднялся и сказал, что, дабы дать лорду Пальмерстону «пример того, что хотела королева», он «задаст ему один прямой вопрос». Лорд Пальмерстон замер в почтительном молчании, и принц начал следующим образом: «Вам, конечно, известно, что королева высказала несогласие с Протоколом о Шлезвиге, и известны причины, по которым она это сделала. Однако ее мнением пренебрегли, и Протокол, декларирующий желание Великих Держав сохранить целостность Датской монархии, был подписан, после чего король Датский вторгся в Шлезвиг, где теперь бушует война. Если и Гольштейн подвергнется нападению, что вполне вероятно, немцы неизбежно поспешат ему на помощь; Россия же угрожает вооруженным вмешательством в случае успеха Шлезвига. Что вы собираетесь делать в случае возникновения конфликта (спровоцирующего, скорее всего, войну во всей Европе), который, по всей вероятности, возникнет именно тогда, когда мы должны быть в Балморале, а лорд Джон в другой части Шотландии? Королева полагает, что вы предусмотрительно исследовали все эти возможности, и требует категорического ответа, что вы собираетесь делать, если предполагаемые события произойдут». Странно, но на этот прямой вопрос у министра иностранных дел ответа, похоже, не нашлось. Все это, сказал он, очень запутано, и упомянутые Его Королевским Величеством случайности вряд ли произойдут. Принц настаивал, но ничего не добился. Целый час он пытался получить ясный ответ, пока, наконец, Пальмерстон не откланялся. Альберт в недоумении развел руками: ну что можно поделать с таким человеком?
И действительно, что? Ведь не прошло и нескольких недель, как, несмотря на все свои извинения и обещания, неисправимый злодей принялся за свое. В это время в Англию прибыл австрийский генерал Гайнау, печально прославившийся безжалостным подавлением восстаний в Венгрии и Италии, и особенно избиением женщин; ему вздумалось посетить пивоварню Барклая и Перкинса. Внешность «генерала Гиены», как его везде называли, — его мрачное худое лицо и невероятных размеров черные с проседью усы, — была хорошо известна; и так уж случилось, что среди служащих пивоварни оказался венский беженец, который из первых рук описал генерала своим друзьям-рабочим. Австрийский посол, почуяв неладное, уговаривал друга не появляться на публике, а уж если придется, то сбрить хотя бы усы. Однако генерал пренебрег советом. Он заявился в пивоварню, где был немедленно узнан и окружен толпой разъяренных драгилей, которые принялись его толкать, пинать в ребра и дергать за усы. С большим трудом генерал вырвался и бросился бежать по улице, а за ним по пятам неслась толпа, потрясающая метлами и орущая ему вслед: «Гиена!». В конце концов ему удалось укрыться в таверне, откуда он был вызволен несколькими полисменами. Австрийское правительство рассердилось и потребовало объяснений. Пальмерстон, который, конечно же, был доволен инцидентом, выразил сожаление происшедшим, но добавил, что, по его мнению, генерал «проявил недостаточное благоразумие, посетив Англию в такое время»; после чего отослал заявление послу, не показав его ни королеве, ни премьер-министру. Естественно, когда это открылось, разразилась буря. Особенно негодовал принц. Поведение драгилей он с неприязнью и тревогой рассматривал, как «легкую демонстрацию того, на что способна неорганизованная толпа безграмотных людей»; и лорд Джон потребовал от Пальмерстона отозвать заявление и заменить его другим, в котором бы отсутствовали критические высказывания в адрес генерала. На что министр иностранных дел стал грозить отставкой, однако премьер-министр был непреклонен. На какое-то время показалось, что королевские надежды вот-вот сбудутся, но все опять было нарушено неожиданной капитуляцией противника. Внезапно смирившись, Пальмерстон со всем согласился; заявление было отозвано и изменено, и прореха в отношениях была в очередной раз заделана.
Так прошел год, но затем, в октябре 1851-го, прибытие в Англию Кошута принесло еще один кризис. Пальмерстон хотел принять венгерского патриота в своем лондонском доме, но лорд Джон запретил ему это; снова вспыхнула борьба; и снова Пальмерстон, погрозив отставкой, подчинился. И все же этому непокорному человеку не сиделось. Несколькими неделями позже в министерстве иностранных дел его встретила депутация радикалов из Финсбери и Ислингтона и вручила ему адрес, в котором императоры Австрийский и Российский были названы «гнусными и мерзкими убийцами» и «беспощадными тиранами и деспотами». В своем ответе министр иностранных дел, хотя и выказал легкое неодобрение подобных выражений, позволил проявить свои чувства в совершенно недипломатической беззаботной манере. Немедленно разразился скандал, и Двор тут же захлебнулся яростью и бранью. «Мне кажется, — сказал барон, — что этот человек временами теряет разум». Виктория во взволнованном письме призывала лорда Джона употребить власть. Однако лорд Джон сознавал, что на этот раз общественное мнение на стороне министра иностранных дел, и решил, что мудрее будет подождать.
Долго ему ждать не пришлось. Развязка затяжной серии конфликтов и угроз наступила еще до конца года. 2 декабря Луи Наполеон совершил в Париже государственный переворот, и на следующий День Пальмерстон, ни с кем не посоветовавшись, в разговоре с французским послом выразил одобрение акту Наполеона. Двумя днями позже премьер-министр проинструктировал его, что в соответствии с письмом королевы английское правительство должно соблюдать строгий нейтралитет по отношению к французским событиям. Тем не менее, в официальной депеше британскому послу во Франции он повторил одобрение переворота, высказанное до этого французскому послу в Лондоне. Причем эта депеша не была показана ни королеве, ни премьер-министру. Терпение лорда Джона, по его собственным словам, «лопнуло». Он отстранил лорда Пальмерстона.
Виктория была в экстазе; но Альберт знал, что победа была скорее его, чем лорда Джона. Именно он пожелал, чтобы место Пальмерстона занял лорд Гранвиль, юноша, которого, как он надеялся, можно будет без труда подчинить своему влиянию, и лорд Гранвиль был назначен. Все шло к тому, что принц теперь сам займется иностранной политикой. После многих лет борьбы и унижений удача, наконец, оказалась у него в руках. В семье он был обожаемым хозяином; в стране Великая Выставка принесла ему уважение и славу; и теперь он завоевал превосходство в тайных чертогах власти. Он боролся с ужасным лордом Пальмерстоном, воплощением самых злобных сил английского духа, и поверг своего грозного противника. Была ли теперь Англия у его ног? Быть может; но все же… говорят, сыновья Англии обладают одной утомительной чертой: они никогда не понимают, что их побили. Странно, но Пальмерстон определенно не утратил бодрости. Как это может быть? Неужели, в своем слепом высокомерии, он верил, что даже его позорное изгнание с должности можно отбросить в сторону?
Триумф принца оказался недолгим. Через несколько недель, благодаря влиянию Пальмерстона, правительство было повержено, и лорд Джон подал в отставку. Вскоре к власти пришла коалиция под председательством лорда Абердина, созданная Вигами и последователями Пила. И снова Пальмерстон оказался в Кабинете. Правда, он не вернулся в министерство иностранных дел; это даже к лучшему; можно было надеяться, что в министерстве внутренних дел его деятельность будет менее опасна и неприятна. Но кресло министра иностранных дел покинул и лояльный Гранвиль; принц прекрасно знал, что занявший это место лорд Кларенд он, каким бы осмотрительным и тактичным он ни был, любил действовать самостоятельно. Впрочем, эти перемены были лишь прелюдией к куда более серьезным событиям.
Все вокруг говорило о приближающейся катастрофе. Внезапно нация ощутила на себе страшную тень неизбежной войны. В течение нескольких месяцев на фоне странных дипломатических метаний и растерянного волнения политиков ситуация становилась все неопределеннее и мрачнее, а национальное терпение оказалось на грани срыва. Наконец, после долгих и угрожающих переговоров было объявлено об отставке лорда Пальмерстона. После чего сдерживаемая до сих пор ярость народа вырвалась наружу. Люди ощущали, что в эту пучину запутанных проблем их ввергли слабые растерявшиеся политики; но знание того, что в центре власти стоит сильный, смелый, целеустремленный человек, на которого можно положиться, придавало им уверенности. Теперь же они узнают, что этот человек отстранен от руля. Почему?
Повсеместно распространилась уверенность, что муж королевы предатель, что он марионетка русского двора, что, идя на поводу у России, он принудил Пальмерстона уйти из правительства и что он подчиняет иностранную политику Англии интересам ее врагов. В течение многих недель страницы газет пестрели подобными обвинениями; они повторялись на публичных митингах, обсуждались в частных беседах, они плыли над страной, становясь с каждой минутой все страшнее и невероятней. В то время как солидные газеты разразились благородным негодованием, дешевая бульварная пресса разносила по лондонским улицам те же обвинения, но переложенные в дешевые куплеты. И, наконец, начали распространяться самые невероятные слухи.
В январе 1854-го поползла молва, что принц схвачен, уличен в предательстве, что его собираются заточить в Тауэр. Болтали даже, что сама королева арестована; в результате вокруг Тауэра собралась большая толпа в надежде увидеть, как царственные злодеи будут препровождены за решетку.
Эти фантастические галлюцинации, порожденные нездоровой атмосферой надвигающейся войны, не имели под собой ни малейшего основания. Отставка Пальмерстона ни в малейшей степени не была связана с иностранной политикой, произошла абсолютно стихийно и явилась неожиданностью даже для Двора. Равно как и Альберт никогда не использовал свое влияние в российских интересах. Как и бывает зачастую в таких случаях, правительство металось между двумя противоречивыми политическими курсами — курсом невмешательства и курсом военных угроз, — каждый из которых, при последовательном подходе, позволяет успешно достигнуть мира, но, будучи смешанными, они неизбежно приводят к войне. Альберт, со свойственной ему скрупулезностью, пытался найти выход из запутанного лабиринта европейской дипломатии и, в конце концов, заблудился. Но и весь Кабинет был не в лучшем положении; и когда разразилась война, антироссийские настроения Альберта были ничуть не меньшими, чем у самых агрессивных англичан.
Но хотя выдвинутые против принца обвинения не имели под собой ни малейших оснований, в сложившейся ситуации можно было разглядеть некоторые элементы, которые если не оправдывали, то хотя бы объясняли сложившееся общественное мнение. Да, муж королевы иностранец, который воспитывался при иностранном Дворе, пропитан иностранными идеями и связан родственными узами со многими иностранными принцами. Совершенно очевидно, что тут уже ничего изменить нельзя, но и желательным такое положение не назовешь; причем неприятности были не только теоретическими; действительно, эта ситуация породила довольно серьезные последствия. Английские министры постоянно сокрушались по поводу немецкого происхождения принца; лорд Пальмерстон, лорд Кларендон, лорд Абердин — все дули в одну дудку; к тому же, в жизненно важных вопросах национальной политики приходилось постоянно сражаться с предрассудками Двора, в котором столь существенную роль играли немецкие взгляды и немецкие чувства. Что же касается Пальмерстона, он вообще не стеснялся в выражениях. В разгар своего недовольства отставкой он резко заявил, что пал жертвой иностранных интриг. В дальнейшем он несколько смягчил это обвинение, но сам факт, что подобное предположение вообще могло быть высказано на таком уровне, показывает, к сколь неприятным последствиям могло привести иностранное происхождение и воспитание Альберта.
Но это было еще не все. Положение принца в Англии подняло чрезвычайно важный конституционный вопрос. Его присутствие проливало новый свет на старую проблему — точное определение функций и власти Короны. Ведь в сущности, эти функции и власть оказались в руках Альберта, и как же он их употребил? Его взгляды на место Короны в конституции установить довольно легко, ибо они были стокмаровскими; а так уж случилось, что взгляды Стокмара на этот предмет нам хорошо известны из длинного письма, адресованного принцу в самый разгар кризиса, перед началом Крымской войны. Согласно барону, с момента принятия Закона о реформе начался закат конституционной монархии, и теперь она «постоянно находится под угрозой перерождения в чисто министерское правление». Старая порода Тори, которая «была непосредственно заинтересована в сохранении прерогатив Короны», уже вымерла; а Виги были «отчасти осознанными, отчасти неосознанными республиканцами, которые смотрели на Трон как волк на овцу». Существовало правило, согласно которому считалось неконституционным упоминать «имя и личность не несущего ответственности монарха» в парламентских дебатах по конституционным вопросам; это было «конституционной фикцией, которая, несмотря на несомненно долгое существование, чревата тяжелыми последствиями»; и барон предостерегал принца, что «если английская Корона позволит министру Вигов повсеместно следовать этому правилу, то не удивительно, если вскоре вы обнаружите, что большинство людей уверовало в то, что король, с точки зрения закона, не более чем фигурка китайского мандарина, одобрительно кивающая, или неодобрительно покачивающая головой, в зависимости от желания министра». Чтобы такого не случилось, очень важно, сказал барон, «при каждой удобной возможности отстаивать законную позицию Короны». «Это не так уж сложно, — добавил он, — и министры не должны приходить в замешательство, когда речь идет о таких безусловно лояльных персонах, как королева и принц». По его мнению, самые малые королевские прерогативы должны включать «право короля быть постоянным председателем совета министров». Монарх должен быть «фактически постоянным премьером, занимающим положение выше временного главы Кабинета, и в дисциплинарных вопросах использовать свои чрезвычайные полномочия». Монарх «может также выступать инициатором правительственных мер и участвовать в доведении их до завершения; было бы нелогичным полагать, что король, не менее способный, искушенный и патриотичный, чем лучшие из его министров, не должен использовать эти качества при подготовке к заседаниям Совета». «Разумное использование этого права, — заключил барон, — несомненно, требующее великого ума, будет не только наилучшей гарантией конституционной монархии, но и поднимет ее к невиданным доселе высотам власти, стабильности и совершенства».
Возможно, такое прочтение конституции было вполне допустимым, хотя довольно трудно проследить, как оно могло совмещаться с фундаментальной доктриной министерской ответственности. Уильям III председательствовал в Совете и был при этом конституционным монархом. Похоже, стокмаровская концепция Короны отводила ей то же место в конституции, которое она занимала во времена Уильяма III. Но совершенно очевидно, что такая теория, наделяющая Корону большей властью, чем даже она имела при Георге III, противоречила всему ходу развития общественной жизни Англии со времен революции; и факт, что ее исповедовал Стокмар и пытался заразить ею Альберта, имел очень важное значение. Ибо были все основания полагать, что Альберт не только теоретически придерживался этих доктрин, но и пытался осторожно и постепенно внедрять их на практике. История борьбы Короны с Пальмерстоном с очевидностью доказывает, что так оно и было. Борьба достигла кульминации, когда в 1850 году, в стокмаровском меморандуме, королева заявила о своем «конституционном праве» сместить министра иностранных дел, если он изменит уже одобренную ею депешу. По сути дела, этот меморандум открыто декларировал намерения Короны действовать независимо от премьер-министра. Лорд Джон Рассел, стараясь всеми силами защититься от Пальмерстона, принял меморандум, чем косвенно подтвердил притязания Короны. И более того, когда после смещения Пальмерстона лорд Джон доказывал справедливость его отставки в Палате Общин, среди прочих аргументов он упомянул и меморандум 1850 года. Стало очевидным, что недовольство монарха может послужить причиной смещения могущественного и популярного министра. Похоже, и правда под руководством Стокмара и Альберта «конституционная монархия» могла достичь «невиданных доселе высот власти, стабильности и совершенства».
Однако в связи с сопровождающими их необычными обстоятельствами, эти новые сдвиги в положении Короны, сколь важны бы они ни были, породили своеобразные волнения. Ведь в сущности, функции Короны исполняла неведомая конституции персона, имеющая неопределенное и неограниченное влияние на монарха. Тот факт, что персона эта была мужем монарха, хоть и объяснял это влияние и даже делал его неизбежным, ни в коей мере не уменьшал его важности и необычности. Эта сомнительная главенствующая фигура начала тревожить древний, тонкий и ревностно охраняемый баланс английской конституции. Таковым был неожиданный исход неуверенного и робкого начала политической жизни Альберта. Сам он не пытался уменьшить ни обилия, ни значимости выполняемых им функций. В 1850 году он сказал герцогу Веллингтонскому, что считает своим долгом «растворить свое
Спустя несколько недель Пальмерстон отозвал свою отставку, и общественное негодование утихло столь же быстро, как и поднялось. На заседании парламента лидеры обеих партий в обеих палатах произнесли речи в защиту принца, подтвердив его безукоризненную преданность стране и его право советовать монарху во всех государственных делах. Виктория была в восторге. «Положение моего любимого властелина, — сказала она барону, — наконец-то определилось, и его достоинства получили заслуженную оценку. Когда мы отправились в Палату Лордов, собралось неимоверное количество народу, и все были очень доброжелательны». Сразу же после этого страна все-таки ввязалась в Крымскую войну. В последовавшей борьбе патриотизм Альберта стал вне всяких сомнений, и былая враждебность канула в Лету. Но война имела и другие последствия, менее благоприятные для царственной четы: она превознесла амбиции лорда Пальмерстона. В 1855 году человек, о котором пять лет назад лорд Рассел сказал, что он «слишком стар, чтобы предпринять какие-либо шаги», стал премьер-министром Англии и с небольшим перерывом пробыл на этом посту десять лет.
Глава VI
ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ПРИНЦА-КОНСОРТА
Слабовольный юноша, не интересовавшийся политикой и никогда не читавший газет, вырос в человека несгибаемой решимости, чья неутомимая энергия была постоянно направлена на многотрудные задачи управления государством. Теперь он трудился с утра до вечера. Зимой еще до рассвета его можно было видеть сидящим за письменным столом и работающим при свете зеленой настольной лампы, которую он привез с собой из Германии и значительно улучшил с помощью хитроумного прибора. Виктория тоже вставала рано, но не так рано, как Альберт; и когда в холодном сумраке она садилась за свой письменный стол, установленный бок о бок с его столом, она неизменно обнаруживала аккуратную стопку бумаг, приготовленных для ее рассмотрения и подписания. Так начинался день, продолжающийся в непрестанных заботах. Во время завтрака появлялись газеты — те самые, ненавистные когда-то газеты, — и принц, совершенно поглощенный чтением, не реагировал ни на какие вопросы или, если статья казалась ему интересной, мог прочесть ее вслух. Затем начинались встречи с министрами и секретарями, просматривались горы корреспонденции, составлялись бесчисленные меморандумы. Виктория, стараясь не пропустить ни слова, затаив дыхание, внимала в страстной покорности. Временами Альберт мог спросить ее совета. Он консультировался по поводу своего английского: «Lese recht aufmerksam, und sage wenn irgend ein Fehler ist[28]» или, передав ей на подпись черновик, мог заметить: «Ich hab Dir hier ein Draft gemacht, lese es mal! Ich dachte es ware recht so»[29]. Вот так в стараниях и трудах проходили часы. Все меньше оставалось времени на отдых и развлечения. Светскую жизнь урезали до предела, но и ту, что осталась, вели неохотно. Спать ложились как можно раньше, и не просто из удовольствия, а чтобы встать до рассвета и взяться за работу.
Однако важные и изнуряющие государственные дела, ставшие, наконец, основным занятием Альберта, не затронули его старых вкусов и пристрастий; он по-прежнему увлекался искусством, наукой, философией, и это многообразие показывало, насколько, одновременно с нагрузкой, выросла его энергия. Когда бы ни позвали дела, Альберт был сама готовность. С неистребимой настойчивостью он открывал музеи, закладывал краеугольные камни в основания больниц, произносил речи в Королевском аграрном обществе и посещал митинги Британской ассоциации. Особенно его интересовала Национальная галерея: он разработал тщательные инструкции по группировке картин согласно школам и попытался — хотя и впустую — перевезти всю коллекцию в Саут-Кенсингтон. Феодора, теперь уже принцесса Хохенлох, после визита в Англию написала Виктории письмо, в котором выразила восхищение Альбертом и как человеком, и как общественным деятелем. Причем она опиралась не только на собственное мнение. «Я хотела бы процитировать, — сказала она, — недавнее письмо мистера Клампа, с которым я полностью согласна: „Принц Альберт относится к тем немногим царствующим персонам, которые способны ради принципов (если они покажутся им добрыми и благородными) пожертвовать всеми идеями (или чувствами), которых другие, в силу своей ограниченности или предрассудков, придерживаются со слепым упрямством“. Есть в этом что-то почти святое, — добавила принцесса, — и в то же время человечное и справедливое, что успокаивает мои чувства, которые столь часто бывают оскорблены тем, что приходится видеть и слышать».
Виктория в глубине сердца согласилась со всеми похвалами Феодоры и мистера Клампа. Только она нашла их недостаточными. Когда она видела, как любимый Альберт, разобравшись с государственными делами и бумагами, отдавал каждую свободную минуту домашним заботам, искусствам и упражнениям; когда она слышала, как он шутит за обедом, или играет Мендельсона на органе, или рассуждает о достоинствах картин сэра Эдвина Лендсира; когда она ходила с ним по дому, а он отдавал указания о том, как разводить овец, или решал, что Гейнсборо надо бы повесить чуть выше, а то не очень хорошо виден Уинтерхальтер, — она ощущала полную уверенность, что ни у кого и никогда не было такого мужа. Его разум не знал предела, так что она едва ли удивилась, узнав, что он сделал великое открытие — придумал, как использовать канализационные стоки для удобрения полей. Как он объяснил, в основе схемы лежала фильтрация снизу вверх через соответствующее вещество, которое задерживало твердые включения и пропускало жидкость, идущую на орошение. «Все прежние проекты, — сказал он, — обойдутся в миллионы; мой же почти ничего не стоит». К сожалению, из-за небольшого просчета изобретение оказалось неосуществимым; но разум Альберта не сдавался, не вышло — так не вышло, и он с привычным рвением надолго погрузился в изучение основ литографии.
Но естественно, основные его интересы, впрочем, как и интересы Виктории, сосредоточились на детях. Королевская детская комната пустеть не собиралась. Через три года после рождения в 1850 году принца Артура появился принц Леопольд; а в 1857 году родилась принцесса Беатрис. Семья из девяти человек в любых обстоятельствах налагала громадную ответственность, и принц со всей полнотой осознал, насколько высокое предназначение его отпрысков усиливало необходимость в родительской заботе. С неизбежностью он твердо уверовал в важность образования. Сам он был образованным человеком; таким его сделал Стокмар; и теперь пришла его очередь стать таким же Стокмаром — и даже больше, чем Стокмаром, — для молодых созданий, которых он привел в этот мир. Виктория будет ему помогать. Едва ли, конечно, она сравнится со Стокмаром, но она может быть заботливой, может сочетать твердость с любовью и всегда может послужить хорошим примером. Конечно, эти рассуждения в первую очередь относились к образованию принца Уэльского. Сколь невероятным было значение каждой мелочи, которая могла повлиять на характер будущего короля Англии! Альберт с увлечением приступил к делу. Но, наблюдая с Викторией тончайшие нюансы физического, умственного и нравственного развития детей, он вскоре к своему великому огорчению осознал, что в развитии старшего сына было что-то не так. Принцесса крови была чрезвычайно смышленой девочкой; но Берти, хотя и был добродушным и спокойным, демонстрировал глубокое отвращение к любым видам умственных упражнений. Это вызывало глубокие сожаления, и лекарство считалось очевидным: родительские старания следует удвоить; количество уроков увеличить; ни на секунду не прерывать образовательного воздействия. Соответственно увеличили число наставников, пересмотрели программу обучения, изменили расписание занятий и составили подробнейший меморандум, предусматривающий все непредвиденные обстоятельства. И самое важное было — ни в чем не допустить послабления: «Работа, — сказал принц, — должна быть работой». И работа началась. Мальчик рос в нескончаемой круговерти склонений, синтаксических упражнений, дат, генеалогических таблиц и географических названий. Между принцем, королевой и наставниками шел постоянный обмен записками с различными требованиями, отчетами об успехах и подробными рекомендациями; и все эти записки тщательно подшивались для дальнейшего изучения. Помимо всего прочего, очень важно было оградить наследника трона от всякого постороннего влияния. Принц Уэльский был не таким, как другие мальчики; хоть иногда и дозволялось приглашать благовоспитанных сыновей каких-нибудь аристократов, чтобы они поиграли с ним в саду Букингемского дворца, но за их упражнениями с пристальным вниманием наблюдал отец. Короче, были приняты все мыслимые предосторожности и все возможные усилия. И все же, как ни странно, объект стараний особых успехов не демонстрировал — скорее наоборот. Все это очень тревожило: чем больше уроков задавали Берти, тем меньше он их выполнял; и чем тщательней его оберегали от излишних волнений и легкомыслия, тем упрямее, казалось, он искал примитивных и грубых развлечений. Альберта это глубоко печалило, и Виктория временами очень сердилась; но печаль и гнев производили не больший эффект, чем надзор и расписание. Принц Уэльский, несмотря ни на что, вырастал в человека без особой «приверженности и настойчивости как в жизни, так и в учебе», утверждалось в одном из королевских меморандумов, который с необычайной прозорливостью составил его отец.
Осборн давал прекрасное убежище от коварных политических забот, светской скуки и помпезных государственных церемоний, но вскоре выяснилось, что и Осборн слишком близок к миру. В сущности, даже пролив Те-Солент был слабой преградой. О, как хорошо было уехать подальше, в какое-нибудь почти неприступное убежище, где в истинно домашней обстановке можно было счастливо провести выходные и почувствовать себя совершенно — ну, или почти — другим человеком! Виктория, с тех пор как вскоре после свадьбы они с Альбертом посетили Шотландию, почувствовала, что ее сердце в горах. Спустя несколько лет она побывала там еще раз, и страсть ее только усилилась. О, как там романтично! Да и Альберту очень понравилось! Среди гор и сосен его дух возносился к небесам. «Это просто счастье — смотреть на него. О! Что может сравниться с красотами природы!» — восторженно записала она в дневнике во время одного из таких визитов. «Как здесь хорошо! Альберту очень нравится; он просто в экстазе». «Альберт сказал, что великолепие горных пейзажей в их постоянной изменчивости. Мы вернулись домой в шесть». Затем она отправилась в более продолжительную экспедицию — на самую вершину высокой горы. «Это было очень романтично. И никого вокруг, кроме горца, ведущего пони (два раза мы спешивались и шли пешком)… Домой вернулись в полдвенадцатого; — это одна из самых приятных и романтических прогулок в моей жизни. Никогда я так высоко не забиралась в горы, и день был очень хорош». Горцы тоже оказались удивительными людьми. С ними «нет никаких проблем», писала она, «они всегда приветливые, счастливые, веселые и готовы идти, бежать и делать все, что ни попросят». Что же до Альберта, ему «очень понравились их воспитанность, простота и смекалка, делающие беседы с ними столь полезными и поучительными». «Мы никогда не упускали возможности поговорить с горцами, — записала Ее Величество, — с которыми в горах сталкиваешься на каждом шагу». Ей все в них нравилось — традиции, одежда, танцы и даже музыкальные инструменты. «В замке было девять волынщиков», — записала она, когда они остановились у лорда Бредалбейна; «иногда играл один, иногда — трое.
Они всегда играли во время завтрака, потом на рассвете, за ленчем, и всегда, когда мы входили или выходили; потом перед обедом, и после обеда почти все время. Мы оба стали поклонниками волынок».
Ну как можно было не желать таких удовольствий снова и снова; и в 1848 году королева сняла в аренду дом в Балморале, близ Бремара. Четыре года спустя она выкупила его совсем. Здесь, среди красот дикой природы Абердиншира, она теперь каждое лето сможет быть по-настоящему счастлива; теперь она сможет жить просто и свободно; теперь вечерами она сможет быть романтичной, сможет любить Альберта, и ничто на свете им не помешает. Небольшой уютный дом вызывал очарование. Что может быть удивительней, чем жить в двух или трех гостиных, с детскими комнатами наверху и с единственным министром-распорядителем, занимающим крошечную спальню. И потом вбегать и выбегать когда хочется, рисовать, гулять, и смотреть на красного оленя, подошедшего на удивление близко, и ходить в гости в соседние коттеджи! И можно было лазать по горам и возводить пирамиды из камней. «И когда мы, наконец, закончили эту пирамиду, которая получилась, я думаю, футов семь или восемь в высоту, Альберт забрался на самый верх и положил последний камень; После чего мы трижды прокричали ура». А вечером были шотландские танцы.
Но Альберт решил снести старый домишко и построить на его месте замок по собственному проекту. С великой торжественностью, в соответствии со специально составленным меморандумом, в основание строения заложили первый камень, и в 1855 году уже можно было вселяться. Просторный, построенный из гранита в стиле шотландских баронов, с 30-метровой башней и башенками на остроконечной крыше, замок прекрасно вписался в живописный горный пейзаж с протекающей неподалеку речкой Ди. Особое внимание Альберт с Викторией уделили внутреннему убранству. Сосновые стены и пол были покрыты специально изготовленной плиткой. В каждой комнате шотландские ткани — красно-серые балморальские, придуманные принцем, и викторианские в белую полоску, разработанные королевой; были и шотландские портьеры, и шотландская обивка на креслах, и даже шотландский линолеум. На стенах висели акварельные рисунки Виктории, а также многочисленные оленьи рога и голова кабана, подстреленного Альбертом в Германии. В алькове зала стояла статуя Альберта в шотландском костюме, в натуральную величину.
Виктория объявила замок совершенством. «С каждым годом, — писала она, — я все больше привязываюсь к этому раю, тем более что теперь
И действительно, именно здесь провела она самые счастливые дни. Когда в последующие годы она оглядывалась назад, эти золотые часы казались окруженными сияющим ореолом и какой-то неземной святостью. Каждый момент казался чистым, прекрасным и наполненным внутренней значимостью. Временами все, что ей довелось тогда пережить — и радости, и печали, и самые обычные дни, — всплывало перед ней с необычайной живостью, как в лучах чудесного света. Охотничьи походы Альберта — вечер, когда она пошла гулять и заблудилась; Вики, сидящая на осином гнезде; танец при свете факелов — с какой четкостью все это, да и десятки тысяч других происшествий запечатлелись в ее памяти! И как она спешила записать все в дневник! Известие о смерти герцога Веллингтонского! Что за момент — когда она сидела за мольбертом после пикника у озера в одиноких горах, и тут ей приносят письмо лорда Дерби, и она узнает, что «гордость
Но, несомненно, самыми запоминающимися и самыми приятными были походы — редкие, волнующие походы высоко в горы, через широкие реки, по незнакомым местам, длившиеся по нескольку дней. С собой брали лишь двух егерей, Гранта и Брауна, и путешествовали под вымышленными именами. Все это напоминало скорее роман, чем реальную жизнь. «Мы решили называть себя
Крымская война принесла Новые впечатления, причем большей частью приятные. Приятно быть патриотичным и агрессивным, подбирать для чтения в церкви подходящие молитвы, узнавать о славных победах и с неведомой доселе гордостью ощущать себя англичанином. С чувством, которого она от себя и не ожидала, Виктория изливала эмоции, восхищение, жалость и любовь на «славных солдат». А когда она вручала им медали, ее восторг не знал границ. «Благородные парни! — писала она королю Бельгии. — Я воспринимаю их, как
Но у него были и другие дела, куда более важные, чем оказывать впечатление на офицеров и прочих посетителей Двора. Он был занят — непрерывно занят — тяжелейшей работой доведения войны до победного конца. Нескончаемым потоком шли от него бумаги, депеши и меморандумы. С 1853 по 1857 год подшивки его комментариев по восточному вопросу заняли пятьдесят толстых томов. Ничто не могло его остановить. Утомленные министры качались под грузом его советов; но советы не прекращались, накапливаясь кипами на письменных столах. И ни одним из них нельзя было пренебречь. Управленческий талант, реорганизовавший королевский дворец и замысливший Великую Выставку, с не меньшим успехом проявил себя в немыслимых сложностях войны. Снова и снова отвергнутые поначалу предложения принца принимались под напором обстоятельств, и оказывались полны глубокого смысла. Вербовка иностранного легиона, построение учебного полигона для войск на Мальте, установление периодических отчетов о положении армии в Севастополе — вот усовершенствования и достижения, предложенные его неутомимым разумом. Но на этом Альберт не остановился: в обширном меморандуме он изложил наброски радикальной реформы всей системы командования. Тогда это было преждевременным, но предложение создать «лагерь для подготовки», в котором можно концентрировать и тренировать войска, в сущности, предвосхитило идею Альдершота.
Между тем Виктория завела нового друга: внезапно ее увлек Наполеон III. Поначалу он ей сильно не нравился. Она считала его авантюристом, коварно захватившим трон бедного старого Луи Филиппа; и к тому же он как две капли воды походил на лорда Пальмерстона. Хотя он и был ее союзником, она очень долго избегала с ним встреч; но в конце концов император и императрица посетили Англию. Лишь только он появился в Виндзоре, сердце Виктории начало смягчаться. Она обнаружила, что ей приятны его спокойные манеры, его низкий мягкий голос и успокаивающая простота речи. Положение императора в Европе сильно зависело от доброго к нему отношения Англии, поэтому он вознамерился очаровать королеву. И ему это удалось. Было что-то в глубине ее души, мгновенно и бурно реагирующее на натуры, романтически противоположные ее собственной. Ее обожание лорда Мельбурна тесно переплеталось с полуосознанным восприятием волнующего несходства между нею и этим утонченным, нежным, аристократичным стариком. Ее же несходство с Наполеоном было совсем иного свойства; но оно было не менее велико. Укрывшись за непробиваемой стеной респектабельности, условностей и своего незыблемого счастья, она со странным наслаждением взирала на этот незнакомый, мрачно мерцающий объект, мечущийся перед ней подобно метеору, — амбициозное порождение Воли и Судьбы. И к своему удивлению, там, где она ожидала увидеть антагонизм, обнаружились одни лишь симпатии. Он был, по ее словам, «таким тихим, таким простым и даже наивным, так любил, когда рассказывают о неизвестных ему вещах, и при этом всегда мягок, полон такта, достоинства и скромности, полон чуткого внимания, никогда не скажет и не сделает ничего, что могло бы меня огорчить…». Она заметила, что в седле он держится «великолепно, и при его высокой посадке очень хорошо смотрится верхом». Танцевал он «с великим достоинством и вдохновением». Но самое главное, он слушал Альберта; слушал с самым почтительным вниманием; показывая, как он рад «узнать о неизвестных ему вещах»; и впоследствии слышали, как он сказал, что не встречал человека равного принцу. Правда, один раз — но лишь один — он, казалось, слегка занервничал. В ходе дипломатической беседы «я вскользь упомянул о проблеме Гольштейна, — писал принц в меморандуме, — которая, похоже, смутила императора как „tres compliquee“»[30].
Виктория весьма привязалась и к императрице, без тени зависти восхищалась ее видом и грацией. Цветущая красота Евгении, идеально сидящие на ее высокой и стройной фигуре великолепные парижские кринолины вполне могли бы разжечь недобрые чувства в груди хозяйки, которая при ее низком росте, полноте, невзрачности и в цветастом мещанском платье смотрелась рядом с гостьей не очень импозантно. Но Виктория совершенно не обращала на это внимания. Ее ничуть не смущало, что ее лицо краснело от жары и что ее фиолетовая шляпка была прошлогоднего фасона. Она была королевой Англии, разве этого недостаточно? Вполне достаточно; она была истинно царственной и прекрасно это знала. И не раз, когда они вместе появлялись в обществе, Виктория, которой природа и искусство, казалось, дали так мало, полностью затмевала свою обожаемую и прекрасную спутницу чистой силой врожденного величия.
Момент расставания не обошелся без слез, и когда гости покинули Виндзор, Виктория ощутила себя «в глубокой меланхолии». Но вскоре они с Альбертом нанесли ответный визит во Францию, где все было великолепно. Она ездила инкогнито по парижским улицам в «обычном капоре», смотрела пьесу в театре Сен-Клод, и однажды на большом балу в Версальском дворце, который император давал в ее честь, немного поговорила с интересного вида прусским джентльменом по имени Бисмарк. Обстановка комнат настолько соответствовала ее вкусам, что, по ее словам, она чувствовала себя почти как дома — и если бы здесь еще был ее песик, она действительно могла бы считать, что никуда не выезжала. Казалось, никто не обратил на эти слова особого внимания, но через три дня, когда она вошла в апартаменты, песик с лаем бросился ей навстречу. Сам император, невзирая на трудности и затраты, лично организовал очаровательный сюрприз. Таковым было его внимание. Она вернулась в Англию более очарованной, чем когда-либо. «Воистину непредсказуемы пути Господни!» — воскликнула она.
Война близилась к концу. Более всего королева с принцем опасались преждевременного перемирия. Когда лорд Абердин пожелал открыть переговоры, Альберт атаковал его «гневным» письмом, а Виктория выехала верхом осматривать войска. Но, наконец, Севастополь пал. Новость достигла Балморала поздно ночью, и «через несколько минут Альберт и все джентльмены выскочили кто в чем был из замка. За ними последовали слуги, и постепенно собрались все крестьяне, охотники и рабочие. Разожгли костер, начали играть на трубах и стреляли в воздух. Примерно через три четверти часа Альберт вернулся и рассказал, что сцена была бурной и до крайней степени волнующей. Люди пили виски, произнося тосты во славу английского оружия, и были в великом экстазе». На следующее утро «великий экстаз», по всей вероятности, сменился иными чувствами; но, во всяком случае, война закончилась — хотя ее конец, похоже, так же трудно объяснить, как и начало. Пути Господни по-прежнему оставались неисповедимыми.
Неожиданным последствием войны оказалась полная перемена отношений между царственной четой и Пальмерстоном. Борьба с Россией сплотила принца с министром, и так уж вышло, что когда у Виктории возникла необходимость обратиться к своему старому врагу с предложением сформировать правительство, она сделала это без особого отвращения. Пост премьер-министра тоже подействовал на Пальмерстона отрезвляюще; он стал менее нетерпелив и категоричен; внимательно стал относиться к предложениям Короны и, к тому же, был искренне потрясен способностями и познаниями принца. Трения, несомненно, иногда случались, ведь королева с принцем основное внимание по-прежнему уделяли внешней политике, а по окончании войны их взгляды снова пришли в антагонизм со взглядами премьер-министра. Особенно это относилось к Италии. Альберт, хотя теоретически и поддерживал конституционное правительство, не доверял Кавуру, страшился Гарибальди и опасался, что Англию втянут в войну с Австрией. Пальмерстон, напротив, приветствовал итальянскую независимость, но он не состоял больше в министерстве иностранных дел, и поток королевского недовольства изливался теперь на лорда Джона Рассела. За несколько лет ситуация удивительно изменилась. На этот раз подчиненная и неблагодарная роль досталась лорду Джону, и теперь в борьбе с Короной премьер-министр не противодействовал, а поддерживал министра иностранных дел. Тем не менее, борьба была горячей, и политика, в результате которой поддержка Англии стала одним из решающих факторов в окончательном объединении Италии, проводилась на фоне яростного сопротивления Двора.
Отношение принца к другим горячим точкам Европы также сильно отличалось от пальмерстоновского. Принц страстно желал объединения Германии под началом конституционной и добродетельной Пруссии. Пальмерстон не видел в этом ничего особенного, но германская политика не слишком его интересовала, и поэтому он с готовностью согласился с предложениями принца и королевы — породнить королевские дома Англии и Пруссии, выдав принцессу крови замуж за наследного принца Пруссии. В соответствии с этим решением, когда принцессе не было еще и пятнадцати, принц, двадцатичетырехлетний юноша, нанес визит в Балморал, и состоялась помолвка. Двумя годами позже, в 1857 году, отпраздновали свадьбу. Правда, в последний момент дело чуть было не сорвалось. В Пруссии заявили, что по традиции принцы королевской крови должны сочетаться браком в Берлине и что они не видят никаких оснований считать настоящий случай исключением. Когда эти высказывания достигли ушей Виктории, она онемела от возмущения. В записке, слишком эмоциональной даже для Ее Величества, она проинструктировала министра иностранных дел заявить прусскому послу, чтобы он «не
Альберт был тронут не менее генерала Шрекенштейна. Он лишился любимой дочери, чей пытливый ум уже начал удивительно напоминать его собственный, — обожаемой ученицы, которая через несколько лет могла превратиться в почти равного ему союзника. По злой иронии судьбы у него забрали умную, увлеченную искусствами и науками, проявляющую сильный интерес к меморандумам и симпатизирующую ему дочь и оставили сына, не обладающего ни единым из этих качеств. Принц Уэльский явно пошел не в отца. Молитвы Виктории не были услышаны, и с каждым годом все очевиднее становилось, что Берти был истинным потомком дома Брунсвиков. Но эти проявления врожденных качеств лишь удвоили усилия родителей; возможно, еще не поздно выправить молодой побег, направляя его в нужную сторону постоянным давлением и тщательной подвязкой. Испробовали все. Юношу с группой отборных преподавателей отправили в турне по континенту, но результаты обманули ожидания. По требованию отца он вел дневник, который принц по возвращении проверил. Он оказался потрясающе скудным: какое обилие интереснейших наблюдений можно было поместить под заголовком: «Первый принц Уэльский встречается с Папой Римским!» Но их не было вообще. «Le jeune prince plaisit a tout le monde, — доложил Гизо старый Меттерних, — mais avait l’air embarrasse et tres triste»[31]. Когда ему исполнилось семнадцать, поступил меморандум за подписями королевы и принца, уведомляющий их старшего сына, что теперь он уже вышел из детского возраста и, следовательно, должен быть готов к исполнению обязанностей христианского джентльмена. «Жизнь складывается из обязанностей, — говорилось в меморандуме, — и по должному, пунктуальному и бодрому их исполнению как раз и можно узнать истинного христианина, истинного солдата и истинного джентльмена… Перед вами откроется новая сфера жизни, в которой следует научиться отличать, что надо делать и чего делать не надо, и это потребует от вас куда больших усилий, нежели любой из предметов, изучаемых вами до сих пор». Получив меморандум, Берти расплакался. Одновременно был составлен еще один меморандум с пометкой «секретно: к сведению джентльменов, назначенных для воспитания принца Уэльского». В этом длинном и подробном документе излагались «некоторые принципы», которым должны подчиняться «манеры и поведение» джентльмена «и которые, как думается, могут пойти на пользу принцу Уэльскому». «В обществе, — говорилось далее в этом замечательном документе, — джентльмена отличают следующие качества:
1. Его внешний вид, его поведение и одежда.
2. Характер взаимоотношений с окружающими и обращение с ними.
3. Желание и способность достойно вести себя в беседе или в любом ином занятии, принятом в обществе, в котором он оказался».
Затем на нескольких страницах следовал подробнейший анализ этих пунктов, и заканчивался меморандум следующим призывом к джентльменам: «Если они должным образом осознают ответственность своего положения и учтут все изложенные выше пункты, продемонстрируют собственное благородство, действуя
Тот самый год, лишивший Альберта принцессы крови, принес еще одну, и даже более серьезную потерю. Барон нанес в Англию последний визит. Двадцать лет, как он сам сказал в письме к королю Бельгии, он исполнял «тяжелые обязанности старшего друга и доверенного советчика» принца и королевы. Ему было семьдесят; он устал и телом, и душою; пришло время уходить. Барон вернулся домой в Кобург, поменяв раз и навсегда страшные секреты европейской политики на провинциальную болтовню и семейные сплетни. Усевшись в кресле у камина, он предавался воспоминаниям — не о генералах и императорах, а о соседях, родственниках, о давних домашних происшествиях, о пожаре в отцовской библиотеке, о козе, которая взбежала наверх в комнату сестры, сделала два круга вокруг стола и снова сбежала вниз. Его по-прежнему мучили несварение желудка и депрессия; но, оглядываясь на прожитую жизнь, он не ощущал разочарования. Его совесть чиста. «Я работал, пока были силы, — сказал он, — и делал то, в чем никто не может усомниться. Сознание этого и есть моя награда — и никакой другой я не желаю».
Воистину, его «дела» принесли плоды. Его мудрость, терпение, его личный пример совершили ту чудесную метаморфозу, о которой он мечтал. Принц был его творением. Неутомимый труженик, с высочайшим мастерством управляющий судьбами великой нации, — это было его достижение; он смотрел на свою работу, и она ему нравилась. И что, у барона совсем не было сомнений? Неужели ему никогда не приходило в голову, что, может быть, он сделал не слишком мало, а слишком много? Как тонки и опасны порой ловушки, расставленные судьбою для самых предусмотрительных людей! Альберт, казалось, вобрал в себя все, о чем мечтал Стокмар, — добродетель, трудолюбие, настойчивость, разум. И все же — все ли было так уж хорошо? На сердце у него лежал камень.
Ибо, несмотря ни на что, Альберт так и не достиг счастья. Его работа, которую, наконец, он начал страстно желать с почти что нездоровым аппетитом, была лишь утешением, а не лекарством; дракон неудовлетворенности с мрачным наслаждением пожирал результаты его упорных трудов и никак не мог насытиться. Причины его меланхолии были скрыты, таинственны и, вероятно, не поддавались анализу — слишком глубоко коренились они в сокровенных уголках души, куда не мог проникнуть посторонний взор. Свойственные его натуре противоречия делали принца необъяснимо загадочным в глазах хорошо знакомых с ним людей: он был мягок и жесток; он был скромен и насмешлив; он жаждал привязанности, но был холоден. Он был одинок, но не простым одиночеством отшельника, а одиночеством осознанного и не признанного превосходства. Он гордился своей репутацией высокомерного догматика. И все же назвать его просто догматиком было бы ошибкой, ибо последний всегда находит радость во внутреннем удовлетворении, а Альберт был очень от этого далек. Было что-то, чего он хотел, но никогда не мог получить. Чего именно? Какого-то абсолютного и невыразимого сочувствия? Какого-то невероятного, грандиозного успеха? А может, и того и другого сразу? Властвовать и быть понятым! Добиться одним победным ударом и подчинения, и любви — весьма достойная цель! Но с его воображением он слишком ясно видел, насколько слабо реагирует его реальное окружение. Кому тут было его искренне и крепко любить? Кто
Но ведь Стокмар говорил ему «никогда не расслабляться», и он следовал этому совету. Его работоспособность стала почти маниакальной. Все раньше и раньше зажигалась зеленая лампа; все шире становился поток корреспонденции; все тщательней он изучал газеты; а неисчислимые меморандумы становились все пунктуальнее, аналитичнее и точнее. Даже развлечения превратились в обязанности. Он наслаждался, изучая расписание, с удовольствием выезжал на оленью охоту, шутил за ленчем — так было положено. Механизм работал с поразительной эффективностью, но никогда не останавливался и не смазывался. С сухой точностью вращались бесчисленные шестерни. Нет, что бы ни случилось, принц не расслабится; слишком глубоко впитал он доктрину Стокмара. Он знал, как должно быть, и любой ценой этого добьется. Но увы! Что в нашей жизни несомненного? «Ни в чем не переусердствуй! — предостерегал один древний грек. — Во всех делах следует соблюдать должную умеренность. Зачастую тот, кто неистово рвется к совершенству, хотя и достигает некоторого успеха, на самом деле уходит в совсем иную сторону. Как будто некая таинственная Сила заставляет его принимать дурное за хорошее, а дурным считать то, что в действительности полезно». Воистину, и принцу, и барону было бы чему поучиться у Феогнида.
Виктория стала замечать, что муж иногда выглядит подавленным и утомленным. Она пыталась поднять ему настроение. С горечью осознавая, что его все еще считают иностранцем, она понадеялась, что присвоение ему титула принца-консорта (1857) улучшит его положение в стране. «Королева имеет право заявить, что ее муж англичанин», — написала она. Но, к несчастью, несмотря на королевский патент, Альберт по-прежнему оставался иностранцем; и с годами его подавленность лишь углублялась. Виктория работала с ним, она за ним присматривала, она гуляла с ним по осборнскому лесу, а он пересвистывался с соловьями, как много лет назад в Розенау. Когда подходил день его рождения, она, не жалея сил, старалась подобрать подарок, который действительно пришелся бы ему по душе. В 1858 году, когда ему исполнилось тридцать девять, она подарила ему «портрет Беатрис в натуральную величину, масло, Хорсли; полный набор фотографических видов Готы и окрестностей, купленные мною в Бедфорде; и пресс-папье из балморалского гранита и оленьих зубов по эскизу Вики». Альберт был, конечно, в восторге, и его радость на этом семейном торжестве была больше, чем когда-либо; и все же… что же все-таки было не так?
Несомненно, дело было в здоровье. Он подорвал свои силы, служа стране; и действительно, его сложение, как и подметил Стокмар в самом начале, не слишком было приспособлено к серьезной нагрузке. Он легко расстраивался; часто болел. Уже по одному внешнему виду можно было судить о слабости его здоровья. Симпатичный двадцатилетний юноша со сверкающими глазами и нежным телом вырос в болезненного, усталого человека с лысой головой, чье тело сутулостью и тучностью выдавало сидячий образ жизни. Недобрые критики, некогда сравнивавшие Альберта с оперным тенором, теперь, пожалуй, сравнили бы его с лакеем. Рядом с Викторией он составлял разительный контраст. Она тоже была не худой, но это была полнота энергичной матроны; и во всем была заметна невероятная жизнеспособность — в ее бодрой осанке, в ее пронзительном, пытливом взгляде, в ее маленьких и полных, но проворных и твердых руках. Ах, если бы только какой-то волшебной силой она могла передать в это жирное, рыхлое тело, в этот иссохший и уставший мозг хоть часть своей выносливости и самоуверенности, которых у нее было хоть отбавляй!
Но внезапно ей напомнили, что помимо болезней есть и другие опасности. Во время визита в Кобург в 1860 году принц едва не погиб, перевернувшись в карете. Он отделался лишь несколькими порезами и ушибами, но Викторию это сильно обеспокоило, хотя она и скрывала свои чувства. «Вот когда королева до конца ощутила, — записала она впоследствии, — что всегда должна выглядеть спокойной и не может позволить себе предположить, что могло бы случиться, или даже признаться себе в существующей опасности, ибо ее голова просто пошла бы кругом!» Выше ее волнений была только благодарность Господу. Она ощутила, что не сможет успокоиться, «пока не выразит как-нибудь свои чувства», и она решает сделать пожертвование в казну Кобурга. «Сумма в 1000 или даже в 2000 фунтов, переданная единовременно или ежегодными порциями, будет, по мнению Королевы, не слишком обременительной». Выделенная в конце концов сумма оказалась меньшей, и была вложена в трест, названный «Виктория-Стифт», в честь бургомистра и главного священника Кобурга, которому было поручено распределять ежегодные доходы между некоторым количеством юношей и девушек примерного поведения из семей скромного достатка.
Вскоре после этого королева впервые в жизни столкнулась с близкой личной потерей. В начале 1861 года герцогиня Кентская серьезно заболела и в марте умерла. Виктория была подавлена. С нездоровым рвением заполняла она страницы дневника подробнейшими описаниями последних часов матери, ее смерти и ее бездыханного тела, обильно разбавленными страстными апострофами и взволнованными излияниями эмоций. В сегодняшней печали были полностью забыты былые разногласия. Это было ужасное и таинственное проявление Смерти — Смерти близкой и настоящей, — полностью захватившей воображение королевы. Все ее жизнерадостное существо сжалось в агонии при виде печального триумфа этой жуткой силы. Ее собственная мать, с которой она жила так близко и так долго, что та практически стала частью ее существования, превратилась в ничто прямо на ее глазах! Она пыталась забыть, но не могла. Скорбь становилась все глубже и безутешнее. Казалось, что в каком-то таинственном и неосознанном откровении перед ней раскрылось, что этот ужасный Властелин заготовил еще одну страшную стрелу.
И действительно, не успел закончиться год, как на нее обрушился куда более жестокий удар. Холодным и сырым ноябрьским днем Альберт, уже давно страдающий бессонницей, отправился проверять новое здание Военной академии в Сандхерсте. По возвращении мужа стало ясно, что переутомление и скверная погода серьезно сказались на его здоровье. Начался ревматизм, бессонница не отступала, и он жаловался на сильное недомогание. Тремя днями позже неотложные дела вынудили его посетить Кембридж. Поведение принца Уэльского, помещенного сюда в прошлом году, потребовало родительского визита и наставления. Расстроенный отец, страдая душой и телом, поспешил исполнить свой долг и на обратном пути в Виндзор сильно простудился. В течение следующей недели он постепенно слабел, состояние его ухудшалось. И все же, подавленный и обессиленный, он продолжал работать. Так уж случилось, что именно в этот момент возник серьезный дипломатический кризис. В Америке вспыхнула гражданская война, и, похоже, Англия, из-за серьезных разногласий с Северными Штатами, была на грани вовлечения в этот конфликт. Королеве передали гневную депешу, составленную лордом Джоном Расселом; и принц понял, что, если отправить ее в таком виде, война станет практически неизбежной. В семь часов утра 1 декабря он поднялся с постели и трясущейся рукой написал ряд предложений по изменению черновика, в которых рекомендовал смягчить тон и оставить открытыми пути к мирному разрешению вопроса. Правительство приняло эти изменения, и войну удалось предотвратить. Это был последний меморандум принца.
Он всегда утверждал, что спокойно относится к смерти. «Я не цепляюсь за жизнь, — сказал он однажды Виктории. — Ты ее ценишь, но мне это ни к чему». И затем добавил: «Я уверен, что если серьезно заболею, то умру сразу, я не собираюсь бороться за жизнь. Я не держусь за нее».
Он не ошибся. Еще в самом начале болезни он сказал другу, что уже не поднимется. Ему становилось все хуже и хуже. Тем не менее, если бы болезнь с самого начала правильно определили и должным образом лечили, его можно было бы спасти; но доктора ошиблись в диагнозе; и кстати, стоит упомянуть, что главным врачом был не кто иной, как сэр Джеймс Кларк. Когда же предложили обратиться за советом еще к кому-нибудь, сэр Джеймс презрительно отклонил идею: «Не вижу повода для беспокойства», — сказал он. Но странная болезнь прогрессировала. В конце концов после гневного письма Пальмерстона послали за доктором Ватсоном; доктор Ватсон сразу же понял, что пришел слишком поздно. У принца был брюшной тиф. «Я считаю, что до сих пор все делалось правильно», — заявил сэр Джеймс Кларк[32].
Неутихающие и острые страдания первых дней сменились хронической апатией и постоянно углубляющейся депрессией. Как-то раз слабеющий пациент попросил музыку — «хороший хорал где-нибудь в отдалении»; и в соседней комнате установили рояль, на котором принцесса Алиса играла гимны Лютера, после чего принц просил повторить «Поступь веков». Временами он бредил; временами в памяти всплывали давно ушедшие дни; он слышал голоса утренних птиц, снова мальчиком бродил по окрестностям Розенау. Или могла прийти Виктория и читать ему «Поверил Пик» Вальтера Скотта, и он делал вид, что внимательно слушает, затем она могла наклониться, и он, гладя ее по щеке, бормотал «liebes Frauchen»[33] и «gutes Weibchen»[34]. Ее горе и волнение были велики, но сильно испугана она не была. Поддерживаемая своей собственной пышущей энергией, она не могла поверить, что Альберт не справится с недугом. Она отказывалась принять столь ужасную возможность. Она отказалась встретиться с доктором Ватсоном. Зачем ей это? Разве сэр Джеймс Кларк не заверил ее, что все будет хорошо? Всего за два дня до конца, который теперь уже для всех был почти очевиден, она с чувством полной уверенности написала королю Бельгии:
Глава VII
ВДОВСТВО
Смерть принца-консорта стала поворотной точкой в судьбе королевы Виктории. Она ощущала, что ее настоящая жизнь ушла вместе с мужем и оставшиеся земные дни будут мрачным эпилогом завершившейся драмы. Не избежал этого впечатления и ее биограф. Для него последняя половина ее длинной карьеры тоже покрыта тьмой. Первые сорок два года жизни королевы освещены невероятным количеством достоверной информации. После смерти Альберта опустилась вуаль. Лишь изредка, в совершенно непредсказуемые моменты, на мгновение-другое занавес приподнимается, и тогда удается рассмотреть несколько основных линий, несколько заметных подробностей; остальное — лишь догадки и предположения. Хотя после тяжелой утраты королева прожила почти столько же, сколько и до нее, хроники этих лет не идут ни в какое сравнение с подробными описаниями ранней жизни. Поэтому, в нашем неведении, придется удовольствоваться кратким и конспективным изложением.
Внезапный уход принца был не только личной утратой Виктории; он был событием национального и даже европейского масштаба. Ему было всего сорок два, и по обычным законам природы он мог прожить еще не менее тридцати лет. Если бы это случилось, то едва ли можно сомневаться, что развитие английской политики пошло бы совершенно иным путем. К моменту смерти ему уже удалось занять уникальное положение в общественной жизни; уже внутренние политические круги приняли его как неотъемлемую и полезную часть государственного механизма. Лорд Кларендон, например, отозвался о его смерти как о «национальной катастрофе, последствия которой куда более значительны, чем общество способно себе представить», и скорбел об утрате его «проницательности и предусмотрительности», которые, заявил он, «как никогда пригодились бы» в случае войны с Америкой. И со временем влияние принца должно было невероятно вырасти. Ибо вдобавок к интеллектуальному и моральному превосходству он обладал, в силу своего положения, одним существенным преимуществом, которого не было ни у одного чиновника страны: он был бессменным. Политики приходили и уходили, а принц постоянно возвышался в самом центре происходящего. Разве можно сомневаться, что к концу века такой человек, поседевший на службе отечеству, добродетельный, умный и с беспримерным многолетним опытом правления, завоевал бы колоссальный престиж? Если уже в молодости он мог вступить в борьбу с Пальмерстоном и достойно ее выдержать, то чего же можно было ожидать от него в зрелые годы? Какой министр, сколь бы способным и популярным он ни был, смог бы противостоять мудрости, безупречности и огромному многолетнему авторитету почтенного принца? Легко представить, как под его руководством могла быть предпринята попытка превратить Англию в столь же совершенно организованное, прекрасно вооруженное и твердо управляемое государство, как сама Пруссия. Затем, вероятно, какой-нибудь авторитетный лидер — Гладстон или Брайт — сплотил бы демократические силы, и началась бы борьба, в которой монархия была бы потрясена до самого основания. Или, наоборот, могло сбыться гипотетическое пророчество Дизраэли. «С принцем Альбертом, — сказал он, — мы похоронили нашего… монарха. Этот немецкий принц правил Англией двадцать один год с мудростью и энергией, которых никогда не было ни у одного из наших королей. Если бы ему довелось пережить некоторых наших „патриархов“, он благословил бы нас абсолютным правительством».
Английская конституция — эта неописуемая сущность — как живой организм растет вместе с людьми и принимает самые разнообразные формы в соответствии с тонкими и сложными законами человеческого характера. Она дитя мудрости и случая. Мудрецы 1688 года отлили ее в известную нам форму, но случайное неумение Георга I говорить по-английски внесло в нее одну из самых существенных странностей — независимый от Короны и подчиняющийся премьер-министру Кабинет. Мудрость лорда Грея спасла ее от окостенения и разрушения и наставила на путь демократии. Затем снова вмешался случай: королеве посчастливилось выйти замуж за способного и целеустремленного человека; и казалось вполне вероятным, что безответственности администрации вот-вот будет положен конец и политическое развитие станы примет несколько иное направление. Но что дано случаем, то он и забрал. Консорт умирает в самом расцвете; и Английская конституция, хладнокровно отбросив отмерший член, продолжила загадочную жизнь, как будто его никогда и не было.
Лишь один человек, и только он, в полной мере ощутил потерю. Барон, сидя в Кобурге у камина, внезапно увидел, как громада его творения рухнула и превратилась в бесформенные руины. Альберт ушел, и жизнь барона прошла впустую. Даже в самой черной ипохондрии не мог он предположить столь ужасной катастрофы. Виктория написала ему, приехала, попыталась утешить, заявив со страстной убежденностью, что продолжит работу мужа. Он печально улыбнулся и посмотрел на огонь. Затем пробормотал, что долго не задержится и скоро сам отправится вслед за Альбертом. Он ушел в себя. Вокруг него собрались дети и, как могли, пытались утешить, но все было бесполезно: сердце барона было разбито. Он протянул еще восемнадцать месяцев и затем, вслед за учеником, отправился в мир теней и праха.
С ошеломляющей внезапностью Виктория сменила блаженное счастье на мрачную печаль. В первые ужасные моменты окружающие боялись, что она может потерять рассудок, но железный стержень держался крепко, и было замечено, что в промежутках между приступами печали королева хранила спокойствие. Она помнила, что Альберт никогда не одобрял излишнего проявления чувств, и старалась не делать того, что ему бы не понравилось. И все же случались моменты, когда ее королевскую боль невозможно было сдержать. Однажды она послала за герцогиней Сатерлендской и, приведя ее в комнату принца, рухнула перед его одеждами и разразилась рыданиями, заклиная герцогиню сказать, встречала ли она еще у кого-нибудь столь чудный характер, как у Альберта. Временами ее охватывало чувство, близкое к возмущению. «Подавленная сорокадвухлетняя вдова с совершенно разбитым сердцем, — написала она королю Бельгии, — чувствует себя несчастной восьмимесячной сиротой! Моя
Но над всеми остальными эмоциями преобладало одно всепоглощающее стремление сохранить в абсолютной неизменности, на всю оставшуюся жизнь, почтение, подчинение и преклонение перед этим человеком. «Я не устану повторять
Вначале, разбитая горем, она объявила, что не желает встречаться с министрами, и функции посредника как могла выполняла принцесса Алиса при помощи сэра Чарльза Фипса, распорядителя личными расходами королевы. Однако через несколько недель Кабинет уведомил королеву через лорда Джона Рассела, что дальше так продолжаться не может. Виктория поняла, что они правы: Альберт бы тоже с этим согласился; и она послала за премьер-министром. Но когда лорд Пальмерстон, пышущий здоровьем, энергичный, со свежеподкрашенными бакенбардами, одетый в коричневое пальто, светло-серые брюки, зеленые перчатки, с голубыми запонками прибыл в Осборн, он произвел на нее не слишком благоприятное впечатление.
Тем не менее, она успела привязаться к своему старому врагу, и мысль о политических переменах рождала в ней взволнованную озабоченность. Она знала, что правительство может пасть в любую минуту; она чувствовала, что не может этого допустить; и поэтому через шесть месяцев после смерти принца решается на беспрецедентный шаг — посылает личное письмо лорду Дерби, лидеру Оппозиции, в котором пишет, что ее душевное и физическое состояние не позволит ей пережить заботы, связанные с переменой правительства, и что если он распустит министров, то подвергнет риску ее жизнь или, по крайней мере, рассудок. Когда послание достигло лорда Дерби, он был крайне удивлен. «Ей-Богу! — цинично прокомментировал он. — Я никогда не думал, то она
Хотя волнение ее постепенно утихало, жизнерадостность не вернулась никогда. Месяцы и годы проходили в неизменном унынии. Жизнь ее все больше походила на жизнь затворника. Облаченная в строжайший креп, она скорбно переезжала из Виндзора в Осборн, из Осборна в Балморал. Редко появляясь в столице, не принимая никакого участия в государственных церемониях, избегая малейших контактов со светским обществом, она стала столь же неизвестной своим подданным, как какой-нибудь восточный властелин. Пусть говорят все что угодно, им все равно ее не понять. К чему ей эти пустые представления и глупые развлечения? Нет! Она занята совершенно иным. Она, посвященный хранитель святой веры. Ее место у священного алтаря в храме скорби, — куда лишь она одна имеет право входить, где она может ощущать эманацию таинственного присутствия и толковать едва заметные и неуловимые желания все еще живущей души. Это, и только это было ее славной и ужасной обязанностью. Ибо это действительно было ужасно. С годами подавленность углублялась, и все сильнее становилось одиночество. «Я стою на Печальной уединенной вершине», — говорила она. Снова и снова ощущала Виктория, что больше не выдержит, что уступит давлению обстоятельств. Но затем, внезапно, раздавался тот самый Голос: и она снова брала себя в руки И добросовестно возвращалась к своим печальным и священным обязанностям.
Но главное, она стремилась принять жизненные цели Альберта и сделать их своими собственными — она должна работать на благо державы, как это делал он. Тяжелый груз забот, который он нес на своих плечах, теперь перешел к ней. Она взвалила на себя гигантскую нагрузку и, естественно, зашаталась под ее гнетом. Пока он жил, она работала регулярно и добросовестно; но его забота, его предусмотрительность, его советы и его безотказность делали работу несложной и приятной. Один лишь звук его голоса, просящего подписать бумагу, приводил ее в трепет; в такой обстановке можно было работать вечно. Но теперь все страшно переменилось. Не было уже аккуратных стопок и лотков под зеленой лампой; не было больше простых объяснений для запутанных дел; некому было сказать, что так, а что не так. У нее были, конечно, секретари: и сэр Чарльз Фаппс, и генерал Грей, и сэр Томас Биддальф; и они делали все что могли. Но они были простыми подчиненными: груз ответственности и инициативы лежал лишь на ней одной. Тут уж ничего не поделаешь. «Я
Спустя два года после смерти Альберта сложные проблемы внешней политики подвергли верность Виктории серьезному испытанию. Появились признаки того, что этот страшный Шлезвиг-Гольштейнский спор, тлеющий уже более десяти лет, вот-вот вспыхнет с новой силой. Вопрос был неописуемо сложен. «Лишь трое, — сказал Пальмерстон, — действительно понимали, что происходит, — принц-консорт, который умер, немецкий профессор, который успел свихнуться, и я, успевший все забыть». Да, принц, конечно, мертв, но разве он не оставил наместника? Виктория включилась в борьбу с самозабвенным вдохновением. Ежедневно часами она вникала в мельчайшие подробности этого запутанного дела, и у нее был надежный путеводитель по лабиринту: она прекрасно помнила, что, когда бы ни обсуждался этот вопрос, Альберт всегда принимал сторону Пруссии. Так что путь был ясен. Она сделалась ярым приверженцем прусской идеи. Так завещал принц, говорила она. Она не понимала, что Пруссия времен принца умерла и родилась новая Пруссия — Бисмарка. Возможно, Пальмерстон, с его удивительной прозорливостью, инстинктивно ощутил новую опасность; во всяком случае, они с лордом Джоном считали необходимым поддержать Данию против притязаний Пруссии. Но мнения резко разделились, причем не только в стране, но и в Кабинете. Восемнадцать месяцев бушевали споры, и королева с ярой настойчивостью выступала против премьер-министра и министра иностранных дел. Когда же кризис достиг апогея — все шло к тому, что Англия в союзе с Данией готова объявить войну Пруссии, — волнение Виктории стало почти лихорадочным. Перед лицом немецких родственников она старалась выглядеть беспристрастной, но на своих министров обрушивала потоки требований, протестов и увещеваний. Она прикрывалась священными миротворческими мотивами. «Единственный шанс сохранить мир в Европе, — писала она, — это не поддерживать Данию, из-за которой все и началось. Королева сильно переживает, и ее нервы все более расшатываются… Но сколь ни были бы сильны ее переживания, она непоколебима в своем твердом намерении сопротивляться любым попыткам вовлечения страны в безумную и бесполезную битву». Она заявила, что «не отступит ни на шаг», даже если за этим последует отставка министра иностранных дел. «Королева, — сказала она лорду Гранвилю, — совершенно измучена заботами и волнениями, и отсутствием помощи, совета и любви ее любимого мужа». Она так устала от этой борьбы за мир, что «едва держится на ногах, и даже перо выпадает из рук». Англия так и не вступила в войну, и Дания осталась наедине со своей судьбой; но сейчас практически невозможно судить, какова в этом заслуга королевы. Более вероятно, однако, что решающим фактором в ситуации была сложившаяся в Кабинете мощная группировка в поддержку мира, а вовсе не властное и патетическое давление Виктории.
Одно лишь можно сказать наверняка: священный миротворческий энтузиазм Виктории длился недолго. За несколько месяцев ее мысли полностью переменились. Она поняла истинную природу Пруссии, чьи замыслы против Австрии были готовы разразиться Семинедельной войной. Бросаясь из одной крайности в другую, она теперь склоняет министров к вооруженному вмешательству в поддержку Австрии, но тщетно.
Ее политическая активность не более одобрялась обществом, чем ее уединение. Годы шли, королевская скорбь не утихала, и общественное порицание становилось все сильнее. Было замечено, что затянувшееся затворничество королевы не только омрачает жизнь высшего общества, не только лишает народ зрелищ, но и крайне отрицательно сказывается на производстве одежды, шляпок и чулков. Последнее встречалось с особым недовольством. Наконец, в самом начале 1864 года прошел слух, что Ее Величество собирается снять траур, и газеты заметно оживились; но, к сожалению, слухи оказались совершенно безосновательными. Виктория лично написала письмо в «Таймс», чтобы об этом уведомить. «Эту идею, — заявила она, — нельзя так уж явно опровергать. Королева искренне обрадована желанием ее поданных видеть ее, и она
Так что когда Шлезвиг-Гольштейн стал преданием, и даже образ принца начал выветриваться из слабой людской памяти, королева продолжала неуклонно следовать необычному долгу. Постоянно нарастающая жестокость мира неизменно разбивалась о непроницаемый траур Виктории. Неужели мир никогда не поймет? Ведь не просто печаль держит ее в заточении, а преданность, самоотречение, тяжелое наследие любви. Без устали двигалось перо по бумаге с черным обрамлением. Пусть плоть слаба, но нельзя сбросить непосильную ношу. К счастью, даже если мир не поймет, поймут верные друзья. Ведь есть же лорд Гранвиль и добрейший мистер Теодор Мартин. Да, именно мистер Мартин, который так умен, что сможет заставить других признать факты. Она пошлет ему письмо, расскажет о своем непосильном труде и препятствиях, с которыми столкнулась, и тогда он, может быть, напишет статью в один из этих журналов. «Это не
Выполнять работу Альберта было ее основной задачей; но была и еще одна, уступающая первой, но, вероятно, более близкая сердцу, — донести истинную природу гения и характера Альберта до своих подданных. Она понимала, что во время жизни ему не давали должной оценки; полный размах его способностей, его высочайшая безупречность были по необходимости незаметны; но смерть устранила нужду в преградах, и теперь ее муж должен предстать пред всеми в пышном великолепии. Виктория методически принялась за работу. Она велела сэру Артуру Хелпсу опубликовать сборник речей и писем принца, и тяжелый фолиант вышел в 1862 году. Затем она приказала генералу Грею описать ранние годы принца — от рождения и до свадьбы; она лично занялась оформлением книги, предоставила множество конфиденциальных документов и добавила многочисленные примечания. Генерал Грей согласился, и работа закончилась в 1866 году. Но основная часть истории все еще оставалась нерассказанной, и поэтому сэру Мартину было велено составить полную биографию принца-консорта. Мистер Мартин трудился четырнадцать лет. Объем материала, который ему предстояло переработать, был просто невероятен, но он трудился не покладая рук и с радостью принимал любезную помощь Ее Величества. Первый объемистый том вышел в 1874 году; вслед за ним медленно двигались остальные; весь монументальный труд завершился лишь в 1880-м.
В награду мистера Мартина произвели в рыцари; и все же, сколь это ни грустно, надо признать, что ни сэру Теодору, ни его предшественникам не удалось достичь того, чего ожидала королева. Возможно, она неудачно подобрала помощников, но в действительности неудача скрывалась в самой Виктории. Сэр Теодор и другие честно выполнили поставленную задачу — воссоздали заполняющий душу королевы образ Альберта. Беда лишь том, что образ этот пришелся обществу не по вкусу. Эмоциональная натура Виктории, более замечательная энергией, нежели тонкостью, полностью отметала проявления души и удовлетворялась лишь абсолютными и категоричными сущностями. Если ей не нравилось, то не нравилось так, что объект недовольства просто сметался с пути раз и навсегда; и привязанности ее были столь же неистовы. В случае же с Альбертом ее страсть к совершенству достигала вершины. Хоть в чем-то считать его несовершенным — в добродетели, мудрости, красоте, и во всем лучшем, что может быть у человека, — было бы невероятным святотатством: он был самим совершенством и таким его и следовало показать. Именно так сэр Артур, сэр Теодор и генерал Грей его и изобразили. Чтобы создать нечто иное в тех обстоятельствах и под таким надзором, нужно было обладать куда более выдающимися талантами, нежели были у этих джентльменов. Но это было еще не все. К несчастью, Виктории удалось склонить к сотрудничеству еще одного автора, чей талант на этот раз не вызывал ни малейших сомнений. Придворный поэт, то ли уступив просьбам, то ли по убеждению, принял тон монарха и, включившись в хор, передал королевское восхищение магическими переливами стихов. Это поставило точку. С тех пор невозможно забыть, что Альберт нес белый цветок непорочной жизни.
Результат оказался вдвойне неудачным. Разочарованная и оскорбленная Виктория обозлилась на свой народ за нежелание, несмотря на все усилия, признать истинные достоинства ее мужа. Она не понимала, что картина воплощенного совершенства кажется безвкусной большинству человечества. И причина вовсе не в зависти столь совершенному существу, а в его явно нечеловеческом облике. Так что когда публика увидела выставленную на всеобщее восхищение фигуру, напоминающую скорее слащавого героя поучительных рассказов, нежели реального человека из плоти и крови, она отвернулась с недоумением, улыбкой и легкомысленными восклицаниями. Впрочем, здесь публика проиграла не меньше, чем сама Виктория. Ведь в действительности Альберт был куда более интересным персонажем, чем представлялось обществу. Ирония в том, что на обозрение выставили созданную любовью Виктории безупречную восковую фигуру, тогда как изображаемое ею существо — реальное существо, полное энергии, напряжения и муки, столь таинственное и столь несчастное, подверженное ошибкам и очень человечное, — осталось совершенно незамеченным.
Слова и книги могут оказаться сомнительными монументами; но кто скажет это о зримом величии бронзы и камня? Во Фрогмуре, близ Виндзора, где похоронена ее мать, Виктория возводит за 200000 фунтов стерлингов громадный и изысканный мавзолей для себя и своего мужа. Но это всего лишь личный и домашний монумент, а Виктория хотела, чтобы ее подданные, где бы они ни собирались, постоянно помнили о принце. И желание ее удовлетворили; по всей стране — в Абердине, в Перте и в Вулвергемптоне — были возведены статуи принца; и королева, нарушив ради такого случая свое уединение, лично сорвала с них покрывало. Столица тоже не отставала. Через три месяца после смерти принца во дворце состоялось собрание, обсудившее проекты увековечения его памяти. Мнения, впрочем, разделились. Чему отдать предпочтение — статуе или заведению? Одновременно была открыта подписка, назначен наблюдательный комитет, и узнали мнение самой королевы по этому вопросу. Ее Величество ответила, что заведению она предпочитает гранитный обелиск с фигурным основанием. Но комитет колебался: ясно, что достойный имени обелиск должен вырубаться из монолита, а где взять в Англии карьер, способный обработать гранитный блок таких размеров? Конечно, можно было везти гранит из русской Финляндии, но эксперты заявили, что он не выдержит длительного пребывания на открытом воздухе. Сошлись на том, что следует возвести пантеон со статуей принца. Ее Величество согласилась; но тут возникла другая трудность. Выяснилось, что подписка дала лишь 60000 фунтов стерлингов — сумму, неспособную покрыть удвоенный расход. Так что от пантеона пришлось отказаться, и осталась лишь статуя, для создания которой обратились к некоторым известным архитекторам. В конечном итоге комитет получил в свое распоряжение сумму в 120000 фунтов стерлингов, поскольку подписка дала еще 10000 фунтов и 50000 фунтов выделил парламент. Спустя несколько лет было создано акционерное общество и по частной инициативе построен Пантеон Альберта.
После рассмотрения комитетом и королевой был выбран проект мистера Гильберта Скотта, работоспособность, добросовестность и искренняя набожность которого делали его непревзойденным мастером. Особую известность принесла ему беззаветная преданность готическому стилю. Он прославился не только множеством оригинальных зданий — большинство английских соборов тоже было возведено по его проекту. Иногда, впрочем, слышались протесты против некоторых его новшеств; но мистер Скотт столь пылко и энергично отбивался в статьях и памфлетах, что ни один декан не устоял, и ему позволили продолжать работу в прежнем духе. Один раз, правда, приверженность готическому стилю поставила его в неудобное положение. Предстояла реконструкция правительственных зданий в Уайтхолле. Мистер Скотт выдвинул на конкурс свои проекты и победил. Естественно, они были в готическом стиле, сочетая «некоторую прямоугольность и горизонтальность очертаний» с колоннами, фронтонами, островерхими крышами и мансардами; и рисунки, по словам самого мистера Скотта, «были, вероятно, лучшими из всех, когда-либо присылавшихся на конкурсы, или почти таковыми». После преодоления традиционных препятствий и проволочек работа вот-вот должна была начаться, как вдруг происходит смена правительства, и лорд Пальмерстон становился премьер-министром. Лорд Пальмерстон тут же послал за мистером Скоттом. «Вот что, мистер Скотт, — сказал он в своей небрежной манере, — этот готический стиль мне совершенно не по вкусу. Я настаиваю на переделке проекта в итальянской манере и уверен, вы прекрасно с этим справитесь». Мистер Скотт был в ужасе; стиль итальянского ренессанса был не только уродлив, но даже аморален, и он твердо отказался что-либо переделывать. Тогда в голосе Пальмерстона возобладали отеческие интонации: «Все это так, но разве можно возводить классическое здание в готическом стиле? Придется мне поискать кого-нибудь другого». Это было невыносимо, и мистер Скотт, вернувшись домой, написал премьер-министру нелицеприятное письмо, в котором утверждал, что архитектором должен быть именно он, что в прошлом выиграл два европейских конкурса, что является выпускником Королевской академии и закончил ее с золотой медалью, что читает лекции по архитектуре в Королевской академии; но бесполезно — лорд Пальмерстон даже не ответил. И тут мистеру Скотту приходит в голову, что путем разумного смешения он может, не нарушая готической основы, создать конструкцию, производящую искусственное впечатление классического стиля. Так он и сделал, но и это не произвело на лорда Пальмерстона должного эффекта. Он сказал, что новый проект «ни то ни сё — самый обычный уродец — и ему он тоже не по вкусу». После этого мистер Скотт счел необходимым залечь на два месяца в Скарборо, где прошел «курс лечения хинином». Наконец он смягчил тон, хотя ради этого и пришлось поступиться принципами. Ради своей семьи он решил подчиниться премьер-министру, и, содрогаясь от ужаса, сконструировал правительственные здания в стиле строгого ренессанса.
Вскоре мистер Скотт несколько утешился, построив в своем любимом стиле отель Сан-Панкрас. И теперь его ждала еще одна и даже более приятная задача. «Моя идея мемориала, — писал он, — заключается в возведении свода, защищающего статую принца; и к его особенностям можно отнести то, что свод до некоторой степени сконструирован по принципам древних алтарей. Эти алтари были моделями воображаемых зданий, которые в реальности никогда не существовали; и я тоже хочу воспроизвести одну из таких воображаемых структур с ее драгоценными материалами, отделкой, раскраской и т. д. и т. п.». Его идея была особенно удачной, поскольку случилось так, что аналогичная концепция, хотя и в значительно меньшем масштабе, приходила в голову самому принцу, который сконструировал и изготовил по этой модели несколько серебряных сервировочных столиков. По требованию королевы место было выбрано в Кенсингтонском саду, как можно ближе к месту Великой Выставки, и в мае 1864 года заложили первый камень. Работа оказалась долгой и сложной. В строительстве было занято великое число рабочих, не считая нескольких дополнительных скульпторов и мастеров по металлу, работавших под личным руководством мистера Скотта, причем все наброски и модели предъявлялись Ее Величеству, которая скрупулезно вникала во все детали и постоянно выдавала рекомендации по улучшению конструкции. Обрамляющий основание монумента фриз был сам по себе очень сложной работой. «Если взять его в целом, — сказал мистер Скотт, — то это, вероятно, одно из самых сложных скульптурных произведений, когда-либо существовавших, представляющее собой непрерывную череду скульптурных изображений самого искусного исполнения в виде горельефа в натуральную величину, более чем 200 футов длины и состоящего почти из 170 фигур, выполненных из наилучшего мрамора». После трех лет изнурительного труда мемориал был все еще очень далек от завершения, и мистер Скотт предположил, что неплохо бы устроить для рабочих обед, «дабы выразить свою благодарность за их мастерство и энергию». Насколько нам известно, «из строительных досок в мастерских соорудили два длинных стола и за отсутствием скатертей покрыли их газетами. Поместилось более восьмидесяти человек. В изобилии подавались говядина, баранина, сливовый пудинг и сыр, и все желающие получили по три пинты пива, а для непьющих, которых оказалось немало, подавали имбирное пиво и лимонад… Многие рабочие произносили тосты, почти все они начинались словами: „Слава тебе Господи, что все мы здоровы“; некоторые упоминали распространенную среди них трезвость, другие подчеркивали почти полное отсутствие брани, и все говорили, как они рады и горды тем, что участвуют в столь великой работе».
Строительство сооружения постепенно близилось к концу. Во фризе вырубили сто семидесятую фигуру в натуральную величину, возвели гранитные колонны, мозаикой выложили аллегорические фронтоны, установили четыре колоссальные статуи, олицетворяющие великие христианские добродетели, и четыре другие колоссальные статуи, олицетворяющие великие моральные добродетели, высоко над землей, на сверкающих шпилях, установили восемь бронзовых скульптур, олицетворяющих великие науки — Астрономию, Химию, Геологию, Геометрию, Риторику, Медицину, Философию и Физиологию. Особое восхищение вызвала статуя Физиологии. «На левой руке, — читаем мы в официальном описании, — она держит новорожденного младенца, олицетворяющего собой развитие высочайшей и наиболее совершенной из физиологических форм; правой рукой она указывает на микроскоп, инструмент, позволивший исследовать мельчайшие виды животных и растительных организмов». Наконец, вершину плеяды все уменьшающихся ангелов, опирающихся по четырем углам на четыре континента из белого мрамора, увенчали позолоченным крестом, и через семь лет, в июле 1872 года, монумент был открыт для публичного доступа.
Но прошло еще четыре года, прежде чем центральная фигура была готова к установке под звездным куполом. Создал ее мистер Фоли, хотя одна деталь была навязана скульптору мистером Скоттом. «Я считаю, что поза должна быть сидячей, — сказал мистер Скотт, — поскольку она лучше передает присущее царственному персонажу достоинство». Мистер Фоли с готовностью подхватил идею начальника. «Позой и выражением, — сказал он, — я постарался передать высокое положение, характер и просвещенность фигуры и создать ощущение живого разума, проявляющего активный интерес к вечным стремлениям цивилизации, аллегорически воплощенным в окружающих фигурах, группах и рельефах… Дабы связать эту фигуру с одним из наиболее замечательных предприятий в жизни принца — Международной выставкой 1851 года — в правую ее руку вложен каталог промышленных экспонатов, демонстрировавшихся на этой первой в истории человечества всемирной экспозиции». Статуя была выполнена из позолоченной бронзы и весила почти десять тонн. Справедливо полагали, что простого слова «Альберт» на пьедестале будет вполне достаточно.
Глава VIII
МИСТЕР ГЛАДСТОН И ЛОРД БИКОНСФИЛД
Смех лорда Пальмерстона — странное металлическое «ха! ха! ха!», звучавшее с переливами со дней Питта и венского конгресса, — не раздавался уж на Пикадилли; лорд Джон Рассел все больше дряхлел; лорд Дерби нетвердой походкой сошел со сцены. Начался новый акт пьесы, и появились новые герои — мистер Гладстон и мистер Дизраэли, — борющиеся между собой в свете прожекторов. Виктория, расположившись поудобнее, с увлечением и интересом, который она неизменно питала к политике, наблюдала за происходящим. Ее предпочтения оказались совершенно неожиданными. Мистер Гладстон был последователем почитаемого ею Пила и пользовался одобрением Альберта; мистер Дизраэли с отвратительной злобой свалил сэра Роберта, и Альберт говорил, что он «не имеет в себе ничего джентльменского». И все же она взирала на мистера Гладстона с постоянно нарастающими подозрением и неприязнью, в то время как его соперника щедро одаривала доверием, уважением и любовью, каких едва ли удостаивался сам лорд Мельбурн.
Ее отношение к министру-тори внезапно переменилось, когда она обнаружила, что он единственный среди всех уважает ее чувство печали по Альберту. Об остальных она могла сказать: «они жалеют меня, а не мою скорбь»; но мистер Дизраэли ее понимал, и все его соболезнования принимали форму почтенных панегириков усопшему. Королева заявила, что он «единственный, кто понимал принца». Она начала выказывать ему особое благоволение; она выделила ему и его жене два почетных места в церкви Святого Георга на бракосочетании принца Уэльского, пригласила его переночевать в Виндзоре. Когда Палата Общин решала вопрос о субсидии на мемориал Альберта, Дизраэли, как лидер оппозиции, в красноречивой речи поддержал проект. В награду он был пожалован копией речей принца в белом сафьяновом переплете и с дарственной надписью королевской рукой. В благодарственном письме он «осмелился коснуться священной темы» и со сдержанностью, мастерски перекликающейся с чувствами его корреспондента, пустился в пространные рассуждения об абсолютном совершенстве Альберта. «Принц, — сказал он, — единственный известный мистеру Дизраэли человек, достигший Идеала. Никто из знакомых ему людей даже близко к этому не подошел. Он сочетал в себе мужественную грацию и возвышенную простоту рыцарства с интеллектуальным блеском аттической академии. Единственным персонажем английской истории, который до некоторой степени к нему приближается, можно считать лишь сэра Филиппа Сиднея *: тот же высокий тон, то же общее совершенство, та же смесь мягкости с силой, то же редкое сочетание романтической энергии и классического спокойствия». Что же касается его личного знакомства с принцем, это были, по его словам, «одни из самых приятных событий в жизни: полные чистых и прекрасных воспоминаний и оказавшие, как он надеется, благотворное и целебное влияние на всю его последующую жизнь». Виктория была крайне тронута «глубиной и тонкостью этих чувств», и с этого момента ее привязанность к Дизраэли была гарантирована. Когда в 1866 году к власти пришли консерваторы, Дизраэли занял пост министра финансов и председателя палаты, что еще более сблизило его с монархом. Двумя годами позже лорд Дерби ушел в отставку, и Виктория с радостью и необычной любезностью приветствовала Дизраэли на посту премьер-министра.
Но лишь девять месяцев удержался он у власти. Министерство, имевшее меньшинство голосов в Палате Общин, было сметено всеобщими выборами. И все же к концу этого короткого периода узы, связывающие королеву с ее премьером, значительно упрочились; их взаимоотношения уже не были простыми отношениями благодарной хозяйки и преданного слуги: они стали друзьями. Его официальные письма, в которых и раньше ощущались личные нотки, превратились в живописания политических новостей и светских сплетен, составленные, по словам лорда Кларендона, «в стиле его лучших новелл». Виктория была очарована; она заявила, что никогда в своей жизни не получала таких писем и вообще никогда раньше не знала
Королевское послание застало мистера Гладстона в домашней одежде за рубкой дерева. «Очень важное сообщение», — заметил он, прочитав письмо, и спокойно продолжил рубить. Его истинные мысли по этому поводу были гораздо сложнее, но он доверил их лишь своему дневнику. «Похоже, Всевышний, — записал он, — приберег меня для каких-то Своих целей, которых, насколько знаю, я совершенно не достоин. Да прославится имя Его».