Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Споры об Апостольском символе - Алексей Петрович Лебедев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наконец, отнюдь не следует отвергать свидетельства Евсевия, который хотя и знает о существовании изображений языческих богов в Константинополе, однако же с полной решительностью ставит в заслугу Константину то, что он в новом городе не дал ни малейшего места для языческих культов. Вот слова Евсевия: «Воодушевляясь божественной мудростью, Константин признал справедливым очистить город, украшенный его именем, от всякого идолопоклонства, чтобы в нем нигде не поражали зрения ложные изображения богов, которые были чтимы в святилищах, но и самые жертвенники, обагренные кровью животных, — чтобы в нем не видно было ни жертвенных всесожжений, ни демонских праздников, ни каких–либо иных языческих обычаев».[66] Кроме Евсевия, и другие христианские писатели смотрели так же на основанный Константином город; так, Августин особенно выразительно замечает,[67] что город Константина был чужд языческих храмов и идолов.

Таким образом, есть все права известия Зосимы о построении языческих храмов или совершенно отвергать, или же, по крайней мере, считать их подозрительными. Странное возражение Витерсгейма (S. 237), что, без сомнения, Зосима черпал свои сведения из современного Константину источника и что «почти немыслимо», чтобы этот источник мог присочинить факт, о котором «знали миллионы людей», это возражение легко может быть устранено указанием на противоположное свидетельство Евсевия и Исихия. Ведь и Евсевий не мог присочинить факт, не мог исказить факт, о котором знали миллионы людей.

Нужно заметить еще, что составленное при Феодосии Младшем сочинение «Notitia urbis Constantinopolitanae» не упоминает ни о каких языческих храмах, хотя с точностью исчисляет все существовавшие в Константинополе храмы.[68]

III Спеллонская надпись

Между важнейшими источниками, служащими к ознакомлению с религиозной политикой Константина, возбудила особенный интерес надпись, открытая в марте 1733 г. в умбрийском городке Спеллоне и в том же столетии не раз опубликованная. Особенности орфографии и еще более самое ее содержание побуждали некоторых ученых считать надпись подозрительной (Муратори) или решительно фальсификацией. В новейшее время Моммзен подверг тщательному исследованию вопрос о подлинности надписи, и после этого исследования все сомнения рассеялись: надпись оказалась не поддельной, а подлинной.

Надпись начинается латинскими литерами Е. S. R., которая, по вероятной догадке Муратори, значит список священного рескрипта (Exemplum Sacri Rescripti); затем указываются имена Константина и его троих сыновей: «Император цезарь Флавий Константин Великий, победитель германцев, сарматов, готов, триумфатор, август, — и Флавий Константин, — и Флавий Юлий Констанций, — и Флавий Констанс». Так как в этом перечне сыновей Константина не упоминается сын его Крисп, казненный в 326 г., то, значит, надпись возникла не раньше 326 г. Самое позднее время, когда могла явиться та же надпись, по изысканию Моммзена, есть 333 г. Следовательно, она возникла между 326 и 333 гг.

Побуждением к изданию императорского рескрипта, список которого находится в надписи, служило следующее:

Две провинции, Тусция и Умбрия, будучи в административном отношении подчинены одному и тому же корректору, обязаны были, по древнему обычаю, в общей их митрополии — Болзене (Volsinii) ежегодно держать собрание, с которым соединялись игры цирка и театральные зрелища. Жители Умбрии такое собрание в вышеуказанном городе находили для них обременительным, вследствие затруднительности путей сообщения; поэтому они обратились с просьбой к императору, испрашивая разрешения иметь отдельные от жителей Тусции собрания и соединенные с этими последними игры; городом, где должны были происходить собрания, они желали иметь Спеллон, митрополию Умбрии; при этом они просили позволения называть этот город впредь Urbs flavia Constans, а также позволения устроить храм Флавиева рода в память об императорской фамилии Константина, принадлежащего к роду Флавиев.

Император Константин милостиво внял этой просьбе умбрийцев, прежде всего разрешив Спеллону именоваться Urbs flavia Constans. Подобного рода переименование городов в честь новой династии встречалось нередко и прежде; сам Константин дважды, по свидетельству Евсевия,[69] давал право некоторым городам принимать имя, сходное с именем императора, в награду за ревность к истреблению язычества.

Затем в надписи или рескрипте, списком с которого она служит, говорится, что император позволяет умбрийцам построить храм в честь его собственного рода Флавиев (aedem flaviae hoc est nostrae gentis, ut desideratis, perfici volumus), но с тем, чтобы храм, посвященный имени императорского дома, не был оскверняем гнусным суеверием (ne aedes nostro nomini dedicata cujusquam contagiosae superstitionis fraudibus polluatur). В этих словах надписи заключается если не единственный, то главный интерес рескрипта Константина.

Обычай посвящать храмы, устраивать при них культ и штат жрецов в честь императоров еще при их жизни или же по их смерти, действительно существовал, будучи перенесен с Востока на Запад, и вообще со времен Цезаря распространился в Римском государстве и нашел себе особенно благоприятный прием в провинциях. Идея, которая лежала в основе обычая и которая в нем находила разнообразное выражение, есть обоготворение человеческого существа; идея эта особенно оскорбляла религиозное чувство христиан, почему культ цезарей сделался для них предметом глубочайшего отвращения.[70]

Положение, занятое Константином в отношении к Церкви после 326 г., т. е. после Никейского собора, должно было обязывать его, если бы даже он и чувствовал расположение к указанному суеверному обычаю, возможно дальше держаться от этого культа, в особенности что касается его собственного лица. И действительно, Евсевий указывает на распоряжение Константина, которым запрещено было ставить изображение императора в языческих храмах, а с этим вместе не дозволялся и религиозный культ в его честь.[71] Это узаконение, изданное после победы Константина над Лицинием (324 г.), по времени происхождения недалеко отстояло от эпохи, когда возникла изучаемая надпись.

Обращая внимание на образ выражений, находящихся в надписи, нельзя не заметить, что слово «храм» (templum), употребленное в просьбе умбрийцами, заменено в рескрипте, очевидно намеренно, другим словом — «здание» (aedes), которое встречается в надписи два раза и почти подряд. А с этим совершенно устраняется если не возможность, то необходимость представлять себе разрешаемую Константином постройку действительным храмом в языческом смысле, храмом, в котором должен был совершаться определенный культ. Ибо хотя слово «aedes» может считаться синонимом слова «templum», однако же первое выражение употребляется и для обозначения здания, не имеющего религиозного характера. Варрон говорит: «Не все священные здания (aedes) суть храмы».[72]

Но важнее всего условие, на котором дается умбрийцам разрешение построить святилище в честь Константина: ne aedes nostro nomini dedicate cujusquam contagiosae superstitionis fraudibus polluatur. Мнение Буркхардта: «Под этими словами каждый может понимать, что ему угодно» (S. 359), по меньше мере странно. Уже начиная с 319 г. в императорских эдиктах, обязанных своим происхождением Константину, выражение «суеверие — superstitio» употребляется для обозначения языческой религии и ее внешней практики.[73] В изучаемом случае точное значение слова «суеверие» ясно определяется как связью речи, так и местностью, к какой оно относится. Единственное суеверие, какому могло дать повод разрешаемое к постройке здание, был «культ императоров» в той обычной форме, в какую вылилось этого рода чествование уже с давних времен. В этом смысле слова надписи совершенно понятны; они не позволяют никакого перетолкования. А так как этот самый культ, который неугоден императору, называется в надписи «обманом» и «осквернением», то ясно становится, как относится Константин к этому культу. Он смотрит на дело так же, как он смотрел на язычество вообще и как он заявил об этом в указе к жителям восточных провинций.[74] Поэтому Спеллонская надпись далека по своему содержанию от того, чтобы служить основанием для доказательства неопределенного, колеблющегося положения императора Константина между язычеством и христианством; напротив, она должна иметь значение как важное свидетельство в пользу Константина, доказывая, что этот государь был глубоко предан христианской религии. От противоположного вывода должно предостерегать уже то обстоятельство, что виновниками рескрипта, с которым знакомит нас надпись, наряду с Константином являются и трое его сыновей, преданность христианству которых выше всякого сомнения.

После изложенного открывается, что под именем «храма», устроенного жителями Спеллона, нужно понимать не здание, назначенное для отправления языческого культа, но великолепную галерею (Halle), в которой нашли себе место как изображения Константина и его сыновей, так и мраморная доска, заключавшая копию императорского рескрипта. Употребленное в надписи название галереи «aedes» не должно считаться чем–либо странным, ибо помещения, где находился портрет императора (imago principis), по этому самому считались священными и пользовались особенными прерогативами, например правом убежища (jus asyli).

В другом роде, но все же вообще правильно, понимает слова надписи известный Моммзен,[75] давая знать, что в ней нет речи о храме в строго религиозном смысле. По его словам, Константин назначил храм главным образом для зрелищ и военных упражнений, причем императором было строго запрещено принесение жертв. «Построение храма, главным назначением которого было служить средоточным пунктом для ежегодных праздничных игр умбрийцев, Константин, конечно, разрешил, но он строжайше воспретил contagiosae superstitionis fraudes», — говорит Моммзен. По смыслу этих слов Моммзена выходит, что имелось в виду построить не почетный памятник во славу Флавиева рода, а какое–то помещение для умбрийских игр, и затем же из слов Моммзена следует, что воспрещен был не только «культ императоров», но и какая бы то ни было языческая религиозная практика. Но такое объяснение едва ли вполне правильно. Ни из чего не видно, чтобы здание, разрешенное императором, назначалось для праздничных игр, по крайней мере, в надписи об этом не говорится ни слова. Да и не видно, чтобы когда–нибудь Константин отдавал храмы для театральных зрелищ и военных занятий.[76]

Шультце со своими воззрениями на Константина Великого выступает в качестве новатора в современной немецкой протестантской науке в области истории. Он защищает христианский характер Константина вопреки большинству современных немецких ученых, во что бы то ни стало доказывающих, что Константин чуть не во всю свою жизнь оставался язычником или полуязычником. Как отнесутся ученые этого последнего рода к воззрениям Шультце? Будут ли они какими–либо софизмами отстаивать свои мнения или же сложат оружие при виде сильного врага? Желателен был бы второй исход, так как доказательства Шультце в пользу его мнения так решительны и очевидны, что лишь закоснелое упорство может спорить против них. Но если бы этого и не случилось, если бы приверженцы распространенного в науке взгляда на Константина стали какими–либо софизмами и искусственными приемами бороться против Шультце, то этим они лишь показали бы, что они служат не истине, а тенденции, и что во всяком случае их дело не может иметь успеха в глазах беспристрастных историков. Следует отметить как очень отрадный факт, свидетельствующий о намерении враждебно настроенных против Константина историков поступиться своими антинаучными теориями и заключающийся в том, что работа Шультце помещена в немецком журнале, издаваемом Бригером, тем самым Бригером, который стоит во главе писателей, оппозиционных в отношении к Константину, и воззрения которого так основательно и серьезно опровергает автор изложенной нами статьи. Давая место работе Шультце в своем журнале, не заявляет ли тем Бригер, что он соглашается со своим противником и отказывается от своего мнения?

Взгляды Шультце как совершенно основательные рано или поздно должны сделаться научной истиной, войти в круг непреложных исторических убеждений. Это едва ли может подлежать какому–либо сомнению. А в таком случае в результате окажется, что наука после долгих и напрасных усилий — которые могли бы быть с большей пользой потрачены на что–либо лучшее — понять христианский образ Константина несообразно с исторической действительностью возвратится вспять, возвратится к тем представлениям о первом христианском императоре, которые изложены в IV в. церковным историком Евсевием Кесарийским. К сожалению, нередко и так бывает… Шультце, таким образом, одновременно достигает двух целей. С одной стороны, он восстанавливает подлинный исторический образ Константина, а с другой — дает возможность правильнее оценить исторический авторитет Евсевия. И эта вторая заслуга Шультце — не без значения. Ибо от того главным образом и происходит шатание мысли в современной протестантской исторической науке по вопросу о Константине, что не хотят доверять свидетельствам и авторитету Евсевия. Перестанут унижать Евсевия, — и вопрос о Константине из запутанного и темного станет простым и легким. К счастью для друзей истины, в последнее время в немецкой, этой передовой научной литературе, стало мало–помалу исчезать недоверие к Евсевию. Кроме Шультце, для которого авторитет Евсевия стоит высоко, о Евсевии с большим уважением отзывается известный немецкий историк Ранке (Weltgeschichte. Leipz., 1883.2 Abtheil. Bd. IV. S. 249–263); о том же Евсевии с чувством глубокой благодарности и признательности пишет Гельцер в своем большом и капитальном сочинении о Юлии Африкане (в особенности во втором томе, изданном в 1885 г.).

Нельзя не пожелать, чтобы русская гражданская историческая наука обратила свое внимание на эпоху Константина. В то время как на Западе наука с таким усердием изучает эту знаменательную эпоху всемирной истории, наша историческая наука хранит гробовое молчание. Можно подумать, что русские ученые обязались круговой порукой ничего не писать о Константине. Пора отказаться от предрассудка, что на византийскую историю не стоит тратить научных сил.

Новые споры по очень старому вопросу из истории жизни Константина Великого[77]

Интересующиеся исторической наукой нередко встречаются со следующим явлением: чем выше и знаменитее известная историческая личность, тем больше пишут о ней, а с тем вместе и спорят о ней. Явление это с первого взгляда представляется странным: можно подумать, что наука плодит споры, но в действительности наука в этом случае не так виновата, как представляется. Исторический путь великих людей усыпан не только розами; никто не имеет столько врагов между своими современниками, сколько имеют их великие люди. Неудивительно после этого, если известия современников, оставивших нам свои заметки о таких людях, часто представляют большие затруднения для историка. Почитатели великих людей судили о них так, а враги совсем иначе. Позднейшие историки стараются примирить противоречия и установить правильный взгляд, но не всегда и не всем это удается. Желание быть беспристрастным иногда увлекает историка очень далеко, он хочет дать место при оценке исторической личности и тем известиям, какие принадлежат врагам этой личности — и вот на этой последней является несколько пятен. Мы не говорим уже о том, что, случается, позднейшие историки иногда по каким–либо личным симпатиям и антипатиям выражают суждения, служащие диссонансом в массе других голосов, произносящих суждения в ином роде. Во всяком случае, главным основанием научных споров относительно известной исторической личности служат сами источники, весьма часто разноречивые и противоречивые. К тому же нужно прибавить, что и сами характеры великих людей не так легко изучать, как характеры обыкновенных смертных. Великие люди могут примирять в себе такие противоположности, которые с обыкновенной точки зрения представляются непримиримыми.

К числу великих исторических личностей, о которых возможны споры в науке, принадлежит и первый христианский император римского государства — Константин Великий. О нем идут споры в науке по тем же причинам, по каким возникают споры в ней и относительно других великих исторических личностей. Из числа наиболее спорных вопросов в истории жизни Константина, в последнее время почему–то привлек к себе внимание вопрос о тех казнях, которые совершились в царствование Константина и, конечно, по его воле над некоторыми очень близкими или не столь близкими его родственниками. Трое немецких ученых один за другим посвящают этому вопросу более или менее обстоятельные исследования. С этими последними мы и намерены познакомить читателей. Нельзя сказать, чтобы указанные ученые исчерпали вопрос, но во всяком случае их труды очень любопытны — тем более, сколько знаем, об этом предмете совсем не было что–либо сказано в русской литературе. Правда, указанные ученые неодинаково решают вопрос, например, один из них произносит очень строгий приговор относительно Константина, но это, по нашему суждению, не может служить препятствием к ознакомлению читателей и с подобным мнением, во–первых, потому, что должно быть соблюдено правило: auditatur et altera pars (пусть будет выслушана и другая сторона (лат.). — Ред.), а, во–вторых, потому, что обзор исследований всех трех ученых достаточно ясно показывает, как мало основательности имеют те историки, которые склонны изображать деяния Константина в чертах несветлых. Вопрос настолько приблизился к его благоприятному решению, что приверженцы строгих приговоров относительно Константина служат не более, как показателями того тернистого пути, через который пришлось пройти вопросу прежде серьезного его решения. Переходим к изложению указанных исследований; причем изложим их сообразно с тем хронологическим порядком, в каком они появлялись на свет.

I

В 1886 г. Виктор Шультце в одном из немецких богословских журналов («Zeitschrift fur Kirchengeschichte») напечатал статью «Untersuchungen zur Geschichte Konstantins des Gross.», в последней главе которой касается вопроса о казнях, совершенных в царствование Константина над некоторыми родственными ему лицами. Автор здесь раскрывает следующие мысли.

Евсевий, преисполненный восторга перед Константином, которого он именует боголюбезным царем, и перед его правлением, начертал самый блестящий образ этого императора; но это изображение находится в противоречии с двумя печальными событиями, происшедшими по воле императора, — событиями, которыми пользуются обыкновенно как доказательством, что историк Константина, христианский епископ, тенденциозен и сознательно неправдив, и что изображенный им герой в сущности есть человек лицемерный и бессердечный эгоист: имеем в виду казнь императора Лициния и убийство старшего сына Константина — Криспа. В мои планы не входит, говорит Шультце, быть апологетом Евсевия и Константина, но я не могу не сказать, что исследование источников, в которых рассказывается о погибели Лициния (кстати сказать, он был женат на родной сестре Константина — Констанции), приводит к тому выводу, что мы не имеем оснований делать обычного в этом случае упрека ни Евсевию, ни Константину. Затем немецкий историк переходит к критике самих источников. Самые подробные известия, говорит он, о последней великой и кровавой борьбе между двумя императорами, Константином и Лицинием, Евсевий сообщает в своем сочинении «Жизнь Константина» (Кн. I, гл. 49 и сл.). Лициний, узнаем мы отсюда, начал становиться — причина не указана — во всё более и более враждебные отношения к своему шурину, хотя этот последний относился к нему с благорасположением. Ненависть к Константину восточного императора скоро выразилась в стеснении Церкви, которое малопомалу дошло до кровавого преследования ее. Константин взял сторону гонимых. Дело дошло до войны между Лицинием и Константином, из которых первый искал себе помощи у языческих оракулов и в суеверии, а второй — искал помощи у христианского Бога и возлагал свои упования на крестную хоругвь. Лициний был побежден и был принужден выпрашивать помилование у победителя; помилование ему было дано, но с некоторыми условиями, на которые Лициний под клятвой выразил свое согласие. Однако же он не соблюл этих условий, тайно собрал войско, в состав которого вошли и какие–то варвары, и решился еще раз испытать военное счастье. Но он и на этот раз обманулся — Константин снова одержал победу; сам Лициний и его споспешники были преданы военному суду и по его приговору казнены. О том же событии Евсевий рассказывает и в другом сочинении, более раннем, в «Церковной истории», и рассказывает совершенно согласно с тем, как это событие описано им в «Жизни Константина», но только много короче. Виновником войны и здесь выставляется тоже Лициний; мотивом к войне указана зависть Лициния к Константину. Замечательно, что в обоих своих сочинениях Евсевий начало войны сводит к политическим замешательствам, причем эта война уже впоследствии приобретает религиозный характер, характер борьбы между христианским и языческим государями. Таким образом, с точки зрения рассказов Евсевия, Константина не в чем упрекать: Лициний нашел смерть согласно приговору военного суда. Нельзя строить обвинения против Константина и на основании известий церковного историка Сократа, который также передает историю борьбы Константина с Лицинием и смерти последнего. Известия Сократа тем больше заслуживают внимания, что они независимы от Евсевия и опираются на какой–то другой источник, хотя нам и не известный, но, по–видимому, очень достоверный. Начало войны у Сократа рассказано сходно с Евсевием, но затем мы встречаемся с новыми материалами. Так, мы узнаем, что Лициний побежден при Хрисополе в Вифинии и отдался на волю победителя; Константин отнесся к нему дружественно, даровал ему жизнь, послал его на жительство в Салонику, на условиях, чтобы он жил тихо и мирно. Но Лициний, по Сократу, недолго соблюдал это условие: он призвал полчища варваров и решился идти с ними войной на Константина. Узнав об этом, Константин приказал его умертвить. Из этого повествования ясно открывается, что Лициний затеял заговор, за что и был казнен. Можно утверждать, что источник, каким пользовался Сократ, тоже допускал мысль, что Лициний был приговорен к смерти на основании военного права. Наконец, есть еще источник, в котором тоже утверждается мысль, что Лициний убит не по личному произволу Константина. Источник этот известен под именем «Валезиева анонима». Здесь о смерти Лициния говорится так: принимая в уважение пример императора Максимиана, который, будучи низвержен с престола, затевал заговоры и тем подвергал опасности государство, Константин, вследствие бунта солдат, требовавших смерти Лициния, приказал убить его. Опять и здесь казнь Лициния представляется делом сторонним для Константина. Правда, в этом же источнике, непосредственно перед рассказом о казни Лициния, замечается (подобного известия нет ни у Евсевия, ни у Сократа), что Констанция, сестра Конетантина, жена Лициния, приходила в лагерь брата и просила его пощадить жизнь мужа, и что Константин, вследствие этой просьбы, позволил Лицинию проживать частным человеком. Но аноним не выражает ни малейшей укоризны Константину по поводу его поведения.

От этой группы источников (Евсевий, Сократ, аноним), независимых друг от друга в своих показаниях и обязанных своим происхождением христианскому обществу, отличаются многочисленные известия, записанные язычниками; эти известия приписывают Константину вероломство в убиении Лициния. Так, языческий писатель Аврелий Виктор пишет, что после того как Лициний был разбит Константином в Вифинии, между двумя императорами, по ходатайству Констанции, было условлено, что Лициний сохранит жизнь; но что потом Константин приказал ему отправиться в Салонику, где он и был убит по воле победителя. Другой языческий писатель, Евтропий, также обвиняет Константина в вероломстве: он говорит, что Константин повелел убить Лициния вопреки данной им клятве. Строже всех прочих языческих писателей по этому поводу осуждает Константина Зосима. Константин, говорит он, послал Лициния в Салонику под предлогом, что он там будет в безопасности, но что вскоре же император попрал клятву ногами и повелел убить Лициния. Говоря о войне Лициния с Константином, Зосима ее зачинщиком выставляет последнего; Лициний, по словам Зосимы, не подавал Константину повода к неприязненным действиям, но этот последний, верный своим привычкам, нарушил договоры и изъявил притязание на такие страны, которые находились под властью Лициния. Относительно последнего пункта нужно сказать: кого считать зачинщиком войны — Константина или Лициния — решить нелегко; одно можно утверждать: война являлась политической необходимостью и не зависела, в сущности, от воли ни того, ни другого из поименованных лиц.

Гораздо важнее вопрос: есть ли основание рассуждать о вероломстве Константина, когда речь идет о смерти Лициния? Если Сократ прав, когда утверждает, что Лициний замышлял восстание против Константина при известных обстоятельствах, то, конечно, ни о каком клятвопреступлении и речи быть не может. Ибо само по себе понятно, что если побежденному даруется жизнь на определенных условиях, то эти условия надлежит свято соблюдать. Если же побежденный затевает восстание и таким образом нарушает со своей стороны условия, на каких пощажена его жизнь, то это дает право победителю поступать с нарушителями договора так, как найдено будет нужным. В подобном случае казнь вероломного врага будет не чем другим, как действием, сообразным с военным правом, как смотрит на дело и Евсевий. Также и известие Валезиева анонима о том, что убийство Лициния последовало по причине бунта солдат, потребовавших смерти этого лица, не делает Константина ответственным за смерть Лициния. Римская армия этих времен известна самоволием и распущенностью, так что и энергичному императору нелегко было управлять ею. Впрочем, во всяком случае рассказ Сократа нужно предпочитать известию анонима: Сократ ближе сходится с Евсевием.

Но как быть со свидетельством Зосимы? Его нужно отвергать. Зосима — языческий писатель. А для язычников, конечно, тяжело было слышать о поражении и казни Лициния; и вот, естественно, среди приверженцев старой веры распространяются и утверждаются слухи об интригах и клятвопреступлении христианского императора. Для всякого понятно, что такому закоренелому язычнику, каковым был Зосима, невозможно доверять; в крайнем случае, к известиям Зосимы нужно относиться с такой же осторожностью, с какой историки относятся к чрезмерным восхвалениям Константина Евсевием. Известно, как много баснословного рассказывает Зосима о Константине. Он записал нелепую легенду об обстоятельствах обращения этого государя к христианству, которой решительно никто не придает значения; он же в своем рассказе о казни Криспа, старшего сына Константина, становится в полный контрасте исторической истиной. Так, передавая известия о казни Криспа, он утверждает, что за казнью его последовала казнь и жены Константина — Фавсты, задушенной в горячей бане, но на самом деле Фавста была еще жива и в 340 г., спустя три года по смерти самого Константина. Вообще «История» Зосимы переполнена ошибками.

Известия других языческих писателей — Аврелия Виктора и Евтропия — тоже не заслуживают внимания. Эти писатели явно черпали свои сведения из языческих кругов, недовольных Константином. Их известиям с полной силой можно противопоставить argumentum е silentio, на которое доныне еще не было обращено внимания. Известный Юлиан Отступник, питавший к Константину не меньшую ненависть, чем и Зосима, когда ему приходится упоминать о поражении Лициния, ничего не говорит о «вероломстве» Константина, и вообще как ни много укоризн делает он против первого христианского императора, у него, однако же, мы не встречаем подобного упрека. Это обстоятельство, кажется, достойно внимания.

Общий вывод, к которому приходит Шультце после этих рассуждений, такой: когда речь идет о смерти Лициния, то нет оснований связывать вопрос об этом предмете с вопросом о виновности Константина в смерти этого его родственника; а равно не должно делать упрека и Евсевию за то, что будто бы он прикрывает преступления первого христианского императора.

II

В следующем, 1887 г., другой немецкий ученый Франц Геррес в другом немецком богословском журнале («Zeitschrift fur wissenschaftliche Theologie») напечатал довольно большую статью, специально посвященную вопросу о родственниках Константина, казненных в его царствование, под заглавием «Die Verwandtenmorde Constantin’s des Grossen». Геррес держится совсем другого взгляда на предмет — по сравнению с Шультце. Более существенные стороны исследования Герреса подвергнуты серьезной и убедительной критике третьим ученым, о котором речь у нас впереди, и потому мы можем спокойно излагать сущность Герресовых результатов, не сопровождая этого изложения полемическими замечаниями, исключая немногие отдельные случаи.

Геррес открывает свою статью горделивым замечанием, что до сих пор в науке никто еще серьезно не изучал вопроса о казненных Константином его родственниках, и что он первый берет на себя задачу подвергнуть вопрос осмотрительной и всеисчерпывающей критике, соответствующей новейшим приемам научной историографии. К своему предшественнику по изучению вопроса — Виктору Шультце — он относится с пренебрежительным невниманием, ставя ему в заслугу единственно то, что он дал возбуждение к основательному (?) расследованию всего спора (der ganzen Controverse) по указанному вопросу.

Посмотрим, в чем же состоит основательное исследование вопроса немецким ученым. Начнем с изложения его мнения относительно казни императора Лициния. Восточный император, говорит Геррес, побежденный Константином в 314 г., вынужден был уступить своему немилосердному противнику очень многие из своих иллирийских провинций. Затем, по–видимому, наступили мир и дружба между двумя императорами, но в сущности несогласие между ними не прекратилось. К своему собственному вреду, Лициний, будучи близоруким политиком, позволил себе свою ненависть к шурину вымещать на безвинных христианах; с 316 г., чем далее — тем более увеличивалось его враждебное отношение к христианам, хотя дело и не доходило до общего кровавого преследования этих последних. При виде такого положения дела Константин принял на себя защиту восточных христиан и в 323 г. объявил войну Лицинию. Лициний был побежден, вынужден был отказаться от императорского пурпура и просить пощады у победителя. С низверженным императором сначала обращались хорошо; по ходатайству Констанции, ему была обещана безопасность. Лициний был отправлен в Салонику, где он надеялся провести остаток жизни в спокойствии и тишине. Но не то случилось: уже весной следующего 324 г. Константин нарушил свое слово и приказал умертвить своего престарелого зятя. Для доказательства правильности своих воззрений на событие Геррес ссылается на то, что точно так же смотрели на него и многие другие историки. Следует ряд имен, принадлежащих разным известным и малоизвестным ученым. Только (?) Виктор Шультце, заявляет Геррес, старался защитить честь Константина и очистить его от обвинения в вероломстве, но аргументы Шультце нисколько не убедительны, — прибавляет рассматриваемый ученый. После такого замечания этот ученый обращается к критике суждений Виктора Шультце и находит, что будто бы этот последний не встречает для себя опоры в источниках. Шультце ссылается на Евсевия, но, по мнению Герреса, на этого историка ссылаться не следует по следующим соображениям: 1) Евсевий ставит в упрек Лицинию, что этот в борьбе с Константином прибегает к помощи варваров (готов), но ведь и сам Константин не брезговал помощью варваров; 2) Евсевий умышленно перемешивает факты в жизни Лициния, так как призвание Лицинием на помощь себе варваров было не какое–либо тайное, а открытое: с варварами Лициний заключает союз не после окончательного своего поражения, а еще в то время, когда он был настоящим полновластным императором. Что касается свидетельства языческих писателей, которым не выказывает доверия Шультце, то и Геррес, желая заявить о своем полном беспристрастии, также готов не давать большой цены Зосиме. Но вслед за тем он приводит, по–видимому, важное свидетельство Иеронима, находящееся в его «Хронике», в котором говорится: «Лициний вопреки священному обещанию умерщвляется как частный человек», подразумевается — Константином. Приведя эти слова Иеронима, Геррес не без некоторого торжества замечает: вот как делает Шультце — он чрезвычайно низко ставит свидетельство Евтропия (которому автор, сам Геррес, отдает предпочтение перед Зосимой) и совсем молчит о свидетельстве Иеронима, как будто такого авторитетного показания совсем не существует! Что возразит Шультце на то (не унимается торжествующий немецкий автор), что и учитель Церкви отдает предпочтение поборнику язычества (Лицинию) перед первым христианским императором? Попытка Шультце, заключает свою речь о Лицинии Геррес, очистить Константина от обвинения в клятвопреступлении, не удалась. Наши разъяснения, прибавляет не без самохвальства автор, имеют значение и для опровержения взгляда Ранке (Ранке — знаменитый историк), который хотя и не пытается обелять Константина, но избегает говорить о вероломстве христианского императора.

Не считаем удобным оставить без замечаний, со своей стороны, Герресовых результатов относительно Лициниевой казни, результатов, основанных на правилах новейшей, якобы научной исторической критики; не считаем удобным тем более, что третий немецкий ученый, о котором будем говорить ниже, почему–то не касается разъяснений Герреса по вышеуказанному вопросу. Если читатель сравнит приемы и метод исследования того же вопроса Шультце с приемами и методами Герреса, то едва ли отдаст пальму преимущества последнему. Шультце несомненно деловитее и серьезнее исследует вопрос. Геррес больше старается убеждать своего читателя, чем доказывает ему истинность выводов; иначе поступает Шультце: он дает возможность овладеть читателю всем историческим материалом и побуждает его по достоинству оценивать доводы автора. Читатель с большим правом становится на сторону Шультце, чем Герреса. Число источников, которые подвергает анализу Шультце, больше числа источников Герреса. Последний почему–то совсем молчит о Сократе, свидетельству которого придает такое большое значение Шультце. Не в том ли уже заключаются какие–то восхваляемые Герресом приемы новейшей историографии, — не в том ли, чтобы игнорировать документы, опровергнуть показания которых нет возможности или по крайней мере очень трудно? Напрасно хвалится Геррес, что он открыл источник, которым будто бы не воспользовался Шультце — имеем в виду показание Иеронима. Открытый им источник не имеет никакого научного значения. Дело в том, что свидетельство Иеронима не самостоятельное: оно целиком и без критики занято латинским христианским писателем у язычника Евтропия. Следовательно, свидетельство Иеронима не есть новый источник; это есть то же самое свидетельство Евтропия, лишь переписанное в другой книге. Разве переписка одного и того же свидетельства хотя бы во многих книгах увеличивает его научную ценность? Вот вероятная причина, по которой Шультце не удостоил внимания свидетельства Иеронима, которое доставляет такое неистощимое удовольствие не обладающему критическим чутьем Герресу.

После разъяснения по поводу смерти Лициния Геррес обращается к оценке свидетельств о других казнях родственников, совершившихся в правление Константина. Последуем за автором. Он пишет: спустя два года по убиении Лициния Константин чернит себя (в 326 г.) убийством своего племянника Лициниана и родного сына Криспа. Безжалостный деспот заставляет кончить жизнь от руки палача своего собственного племянника, сына Лициния и Констанции, невинного ребенка, богато одаренного от природы, подававшего самые лучшие надежды — одиннадцатилетнего Лициниана. Около этого же времени (т. е. около 326 г.) Константин приказал предать смерти своего прекраснейшего сына Криспа (от первого его брака с Минервиной), юношу, украшенного превосходнейшими дарами ума и сердца. (Подумаешь, какая щедрость на самые роскошные и нежные эпитеты!)

Вот подробности относительно смерти Лициниана и Криспа, как они изложены Герресом. — Лициниан, называемый также Лицинием Младшим,[78] родился в 315 г.; когда ему исполнилось двадцать месяцев (в 317 г.), отец провозгласил его кесарем. Два года спустя четырехлетний ребенок был украшен знаками консульского достоинства, доставлявшего еще тогда и самим императорам особенный блеск. Мир прославлял счастливого ребенка и предрекал ему блестящее будущее. Но надеждам не суждено было осуществиться. Самой горькой иронией представляется то, что на монетах того времени прославлялось «счастье Лициниана». В 323 г., когда ему минуло восемь лет, он наравне со своим отцом был лишен престола. Через год после этого он потерял отца, убитого по приказанию вероломного победителя. Самому юному принцу пришлось жить недолго. В 326 г. несчастный мальчик только за то, что он был царским сыном, был предан смерти. По воле безжалостного дяди, одновременно с Криспом, он был самым ужасным образом замучен.

С большей обстоятельностью Геррес излагает сведения о смерти сына Константина Криспа, всячески наклоняя эти сведения в пользу своего предвзятого мнения. Крисп,[79] говорит исследователь, старший сын Константина от брака с первой его женой Минервиной, родился около 300 г.; в 317 г. он вместе с двоюродным его братом Лицинианом и его же сводным братом Константином был провозглашен кесарем. Крисп получил образование под руководством блестящего христианского наставника Лактанция; своим благородным характером и своей деятельностью он скоро привлек к себе общие симпатии; языческие и христианские писатели с редким единодушием восхваляли качества юного героя. Как кесарь, он должен был проживать в Галлии, в Трире. Он рано начал соперничать со своим отцом по части военных заслуг; он с полной славой защищал Галлию от вторжений германцев; еще более отличился он во время междоусобной войны Константина с Лицинием: одержав в этом случае блестящую победу над флотом Лициния, Крисп тем самым много способствовал сделаться своему отцу единодержавным владыкой Римской империи. С этих пор популярность благородного принца растет день ото дня, пока Константин, чересчур дороживший своим собственным авторитетом, в 326 г., в праздник своего двадцатилетнего правления, не запятнал это торжество кровью своего собственного сына; и вот мир лишился превосходнейшего государя. Несчастный принц, вероятно, одновременно с его двоюродным братом Лицинианом самым ужасным образом предан смерти, в Истрии (в Поле). Это самое тяжкое из преступлений Константина засвидетельствовано лучше всех его прочих деяний в том же роде. Само по себе подозрительное свидетельство Зосимы подтверждается двумя заслуживающими доверия языческими историками — Евтропием и Аммианом Марцеллином, а с христианской стороны блаженным Иеронимом. Из совокупности исторических рассказов открывается, что побуждением для Константина казнить сына было политическое соперничество между отцом и сыном, соперничество, которого не терпел Константин. К этому нужно прибавить еще следующее: Фавста, вторая жена Константина, желая видеть наследниками престола собственных детей, старалась влиять на мужа во вред Криспу. Что же касается других объяснений события, то, замечает Геррес, их можно относить к области безосновательных гипотез. Здесь автор довольно подробно рассматривает вопрос о том, можно ли судьбу Криспа ставить в причинную связь с фактами из жизни Фавсты, жены Константина. Автор пишет: на основании свидетельства Зосимы, Буркхардт считает лишь в малой степени вероятной, а Рихтер — довольно вероятной следующую историю: Крисп, пасынок Фавсты, был неравнодушен к своей мачехе; этим воспользовалась последняя, возвела на Криспа тяжкое обвинение, вследствие которого Константин приказал казнить сына; Зосима к этому еще добавляет, что вскоре после указанного события сама Фавста была уличена в преступной связи с одним рабом и была, в свою очередь, присуждена к смерти (она была вынуждена, по Зосиме, задохнуться в жаркой бане). Вся эта история, замечает Геррес, слишком романтична и опирается главным образом на показаниях Зосимы, верить которому в этом случае нельзя; важнее же всего то, что в настоящее время эта легенда утратила почву, на которой она утверждалась: теперь непререкаемо доказано, что Фавста прожила на свете дольше своего мужа.

Существует в науке еще одна гипотеза, которой хотят объяснить казнь Криспа. Гипотеза эта принадлежит Фогелю. Фогель допускает, что казнь Криспа произошла вследствие таких обстоятельства: по Диоклетиановой системе управления государством, императоры могли править Империей не более 20 лет, а затем они обязаны были отказываться от престола; поэтому, весьма возможно, говорят, что по наступлении 20–летия царствования Константина (в 326 г.) Крисп напомнил отцу, что наступила пора уступить свой престол другому, т. е. самому принцу. Но гипотеза эта, говорит Геррес, лишена научного значения: во–первых, нельзя думать, чтобы тонко образованный и благородный Крисп допустил себе подобного рода бестактность; во–вторых, самое мнение относительно сущности вышеуказанной Диоклетиановой системы управления только вероятно, а не может считаться несомненной исторической истиной, так как это мнение основывается лишь на факте отречения Диоклетиана от престола после двадцатилетнего царствования и на одном свидетельстве Лактанция. Вообще автор находит, что по вопросу о казни Криспа должно соглашаться со следующими словами Ранке: «Обстоятельства, которые побудили Константина решиться казнить своего сына Криспа, нет возможности разъяснить с точностью». Действительно, добавляет Геррес, подробности катастрофы, не говоря уже о ее мотивах, покрыты непроницаемым мраком.

В последнем отделе своего исследования Геррес решает вопрос о том, можно ли считать действительным историческим фактом приписываемую Константину казнь его жены Фавсты. В разъяснение вопроса автор говорит: «Еще так недавно признавали исторической истиной то, что Константин в праздник двадцатилетия своего царствования допустил себе совершить казнь его второй жены. И в самом деле этот факт, по–видимому, достаточно засвидетельствован источниками не только V, но и IV в. Он указывается не только Зосимой и Златоустом, но и Евтропием и Иеронимом. Но в настоящее время приходится отвергнуть этот факт как необоснованную сказку. У же остроумный Г иббон открыл след некоторых источников, принадлежащих IV в., перед которыми должны блекнуть свидетельства даже Евтропия и Иеронима, представляющиеся наиболее компетентными по этому вопросу. Из источников, указанных Гиббоном, открывается, что Фавста пережила своего царственного супруга. Панегирист Монодий (sic!) в 340 г. представляет Фавсту еще живой и оплакивающей несчастную судьбу своего сына, Константина Младшего, который спустя три года по смерти отца пал в борьбе со своим братом и соправителем Константином. Другой свидетель, Юлиан Отступник, в одной своей речи выставляет ту же Фавсту образцом счастливой супруги, прославляет доброту и красоту этой императрицы, которая, по его словам, была «дочерью, женой, сестрой и матерью столь многих царей», и сравнивает ее судьбу с судьбой персидской царицы, Паризатисы, матери Артаксеркса II и Кира Младшего. Гиббон не вывел всех следствий из этих двух источников, он признал только факт казни Фавсты сомнительным; основательнее поступил Ранке, который, принимая во внимание эти два источника, объявил Константина свободным от тяготевшего над ним обвинения в убийстве своей жены Фавсты».

III

В текущем, 1890 г., третий немецкий ученый в том же богословском журнале, в каком писал Геррес («Zeitsch. fiir wiss. TheoU, 1890, Heft 1), напечатал статью, специально исследующую все тот же вопрос, под таким же заглавием, какое дал своему исследованию и Геррес: «Die Verwandtenmorde Constantin’s des Grossen». Имя этого ученого — Оттон Зекк (Seeck). Статья Зекка замечательна не только своими научными достоинствами, но и самим изложением; она на писана не в немецком духе, т. е. уксусно–кислом, а во французском духе, живом и интересном.

Свою статью Зекк начинает следующим замечанием: «Геррес в этом же журнале, где помещаю свое исследование я, напечатал статью под тем же заглавием, какое я даю своей работе. Результаты Герреса я находил ошибочными, но не считал нужным тотчас же опровергать их. Грех небрежения мстит сам за себя. Но недавно я стал замечать, что выводы Герреса стали переходить даже в церковно–исторические учебники, и грозят, при посредстве этих последних, приобрести характер общепризнанных фактов. Ввиду этого я решился на страницах того же журнала, где изложил свои результаты Геррес, указать по крайней мере самые очевидные ошибки этого автора; следуя пословице: «Чем ушибся — тем и лечись» (ό τρώσας και ίάσεται), я хочу, чтобы тот же самый журнал, который ввел в заблуждение своих читателей, дал им возможность и освободиться от заблуждения».

Прежде всего автор делает несколько очень серьезных критических замечаний относительно мнения Герреса о том, действительно ли была подвергнута смерти Фавста во времена Константина. Зекк говорит: «Следуя сомнительному примеру Гиббона, Геррес старается доказать, что Фавста не была предана смерти мужем, но что она даже пережила его. Геррес в доказательство своего предположения ссылается на «панегириста Монодия», по свидетельству которого мать (Фавста) плакала над телом своего сына Константина Младшего, умершего спустя три года по смерти отца. Но панегириста Монодия, — это слова Зекка, — я совсем не знаю, и думаю, что не знают такого и мои читатели. Мне известна лишь анонимная надгробная речь на греческом языке, которая Гиббоном и другими более старыми авторами цитируется с заглавием «Монодия in Constantinum iuniorem», и эта–то монодия у Герреса превратились в «панегириста Монодия». Рассматриваемая надгробная речь произнесена или написана в честь императора, имени которого в ее тексте совсем не указано. Первый издатель ее, Морелли, дал ей такое заглавие: «Монодия анонима в честь Константина, сына Константина Великого, погибшего от руки убийц, подосланных его братом Констансом», однако же это заглавие едва ли заимствовано из самой рукописи, как показывает уже форма приведенного заглавия. Во всяком случае, ученый Весселинг неопровержимо доказал, что предмет речи — ни Константин Младший, ни другой какой император IV в., а по всей вероятности — Феодор Палеолог, окончивший жизнь в XV в. (1448 г.). Для подкрепления неверного показания, заимствованного из монодии, Геррес еще приводит одно место из Юлианова панегирика, произнесенного перед императором Констанцием. Но ссылка эта не имеет того значения, какое ей приписывает Геррес: сходство между персидской царицей Паризатисой и римской императрицей Фавстой оратор находит не в их судьбе, а единственно и только в том, что они были сестрами, матерями, женами и дочерьми царей. Сверх того, он говорит о Фавсте, что нелегко найти подобную ей по благородству происхождения, красоте и добродетели. Что касается благородства происхождения, то оно, конечно, принадлежало Фавсте, ибо она была дочерью императора; а красота и добродетель — такие качества, которые писатели восхваляют во всякой женщине, если бывают поставлены в необходимость хвалить ее. Что в панегирике, обращенном к сыну Фавсты (Констанцию), не упоминается о позорной смерти его матери, это само по себе понятно, и отсюда нельзя делать никаких заключений относительно истории жизни Фавсты. Оратор или должен был совсем умолчать о Фавсте, или говорить о ней единственно похвальное. Первое было бы гораздо приличнее, но фанатик язычества, как и все фанатики, не был образцом тактичности. Притом, он следовал общепринятой панегирической схеме, а по требованию этой схемы во вступлении к речи надлежало воздавать хвалы родителям, поэтому и Юлиан в общих выражениях прославляет мать Констанция, — в общих выражениях, потому что не мог коснуться индивидуальных ее свойств и ее судьбы.

Писатели, в хронологическом отношении очень близкие ко временам царствования Константина, как–то: Евсевий, Валезиев аноним и Аврелий Виктор, — конечно, молчат о смерти Фавсты, но это вполне понятно. В доме повешенного неловко заводить речь о веревке. Пока был жив Констанций, приходилось молчать о факте, позорном для одного из его родителей. Но уже по прошествии восьми лет от времени смерти Констанция этот факт сначала отметил Евтропий, и затем сведения о нем находим в нескольких источниках, независимых один от другого. К этим историческим свидетельствам можно присоединять и вещественные памятники. В этом последнем отношении заслуживает внимания следующее наблюдение: как место чеканки, Константинополь помечен на монетах Константина I, Константина II, Констанция, Констанса, Елены, Феодоры, Далмация и Ганнибала, словом, всех членов императорского дома, которые дожили до времени основания новой столицы (11 мая 330 г.) и пережили это же событие; на монетах же Фавсты и Криспа подобной пометы нет. Очевидно, ни вторая жена Константина, ни его старший сын не дожили до указанного события, и, очевидно, они скончались вскоре один за другим. Можно утверждать, что их кончина не только последовала в одно время, но и что смерть одного находилась в причинной зависимости от смерти другого. Это очень вероятно».

После этого Зекк обращается к подробному исследованию вопроса о том, при каких обстоятельствах произошла казнь Криспа и Фавсты, если только и эта последняя действительно была предана насильственной смерти. О трагедии в императорском доме, говорит Зекк, дошли до нас четыре свидетельства, совершенно независимые одно от другого. Евтропий упоминает голый факт, что Константин приказал предать смерти сына и жену. Аполлинарий Сидоний (в одном из писем) к этому прибавляет, что первый умер от яда, а вторая задушена в жаркой бане. Ясно, что выбраны такие роды смерти, от которых не остается на трупах никаких очевидных следов насильственной смерти; нужно было, насколько это было возможно, скрыть неловкое положение императора, вынужденного прибегнуть к такой мере. Из молчания двух вышеуказанных свидетелей о причине совершенных казней, нельзя заключать, что им была неизвестна эта причина. Евтропий не указал причины потому, что чрезвычайная краткость изложения составляет отличительную особенность его исторических сообщений; а Сидоний не упоминает о ней потому, что он касается факта мимоходом. Столь же естественно объясняется и то, что Аврелий Виктор не говорит о причине казни, замечая, что причина насильственной смерти Криспа неизвестна; Виктор писал при Констанции и потому должен был или совершенно молчать о причине казни, как делают Евсевий и Валезиев аноним, или же делать вид, что она остается неизвестной. Если исключить из числа свидетелей Виктора, так как он по очень понятной причине сообщает слишком неопределенные известия, то третьим источником нужно считать церковного историка Филосторгия; этот историк рассказывает, что Крисп сделался жертвой клевет со стороны своей мачехи; затем он говорит о преступной связи Фавсты с каким–то скороходом (рабом), за которую жена Константина была казнена при посредстве жарко натопленной бани. Четвертым источником служит Зосима, черпавший свои сведения у писателей более раннего времени; сообщения, находящиеся у Зосимы, воспроизводятся и в жизни св. Артемия, написанной каким–то монахом Иоанном. По рассказу Зосимы (и «Жизни св. Артемия»), Фавста обвинила Криспа в том, что он учинил или хотел учинить над ней насилие. Это обвинение стоило наследнику престола жизни. В это дело вмешалась бабка его Елена и решилась отомстить за смерть любимого внука;[80] она постаралась уверить Константина, что Фавста сама не сохранила ему верности, и побудила его предать ее смерти тем способом, на какой было уже выше указано. Эти события разыгрались во время пребывания императора в Риме. Чувствуя раскаяние в совершенных им казнях, — это все еще рассказ Зосимы, — Константин хотел искать прощения своих грехов у языческих богов, но языческие жрецы объявили ему, что его преступления не могут быть прощены. Ввиду этого он покинул язычество и сделался членом христианской Церкви, ибо он узнал, что в христианстве дается отпущение всех грехов. Очевидно, что рассказ Зосимы, пишет Зекк, создался под влиянием языческих тенденций и значительно приукрашен, тем не менее свидетель, каким пользовался сам Зосима, не чужд был правильных сведений относительно данного дела. Это можно видеть из того, что он историю насильственной смерти известных двух лиц ставит в связь с путешествием Константина в Рим. Правда, событие казней случилось не в то самое время, как Константин посещал Рим, но все в том же году; а подобные, относительно точные, показания относительно перемены местопребывания императоров можно находить только у современников событий.

Из вышесказанного видно, что Филосторгий и Зосима, или точнее — свидетель, на котором основывает свои сообщения Зосима, соглашаются между собой в трех пунктах: 1) они одинаково представляют себе вид смерти Фавсты; 2) оба они ставят ей, Фавсте, в вину погибель Криспа; 3) поставляют ее судьбу в связь с фактом прелюбодеяния. В подробностях они не имеют ничего общего между собой, но то же самое можно было бы встретить у них и в том случае, если бы они были современниками события. Ибо о семейных тайнах царского дома в публику, естественно, проникают лишь неточные слухи, которые каждым понимаются по–своему. Но все же писатели IV в. заслуживают некоторого доверия и по отношению к внутренней придворной жизни. Нужно сказать, что в те времена каждый участник в литературе или сам принадлежал к высшим сановным кругам, или же по крайней мере стоял с ними в более или менее близких отношениях. Поэтому даже их совсем неточные рассказы нельзя считать простой народной молвой, а отголоском действительных придворных происшествий, отголоском, принадлежащим таким лицам, которые хотя и не знают всей истины, но все же знают часть истины. Я не допускаю, говорит Зекк, того, чтобы история Криспа и Фавсты действительно происходила так, как где–либо и когда–либо записано, тем не менее, во всяком случае стоит исследования вопрос: существующее сказание в самом ли деле опирается на историческом факте?

«В каждой романтической истории наперед нужно знать возраст лиц, так или иначе участвующих в этой истории». Приведенная лаконическая фраза Зекка, кажется, требует некоторого пояснения для читателя. Поставленный Зекком вопрос очень важен в том отношении, что он, в свою очередь, служит к разрешению следующих вопросов: не был ли Константин в эпоху изучаемого события в таких почтенных летах, которые бы делали вероятным равнодушие к нему его второй жены? Далее: каких лет в ту же эпоху была сама Фавста; не было ли слишком большой разницы в возрасте между ней и молодым Криспом? Каких лет в то же время был Крисп: не был ли он слишком юн для того дон–жуанства, какое ему приписывается? — При рассмотрении вопроса о возрасте Константина Зекк находит, что Евсевий преувеличивал возраст этого государя, когда утверждал, что он скончался около 64–х лет. Немецкий ученый для изучения вопроса о летах Константина пользуется одним документом, который не был известен Евсевию; этот документ важен и в том отношении, что он дает возможность определить и год рождения Фавсты. Таким документом для Зекка служит панегирик, произнесенный Евмением. По словам Евмения, император Максимиан (это отец Фавсты) приказал сделать в Аквилейском дворце в столовой зале картину, на которой была изображена Фавста — как будто бы она подносит шлем Константину. Дочь Максимиана представлена еще ребенком, которому едва под силу поднять шлем, следовательно, она изображена ребенком около двух лет, а Константин нарисован был в образе мальчика не свыше пятнадцати лет. Так как нельзя допустить, что подобная картина была нарисована раньше того времени, когда отец Константина Констанций был возведен в достоинство кесаря, а это случилось в самом начале 293 г., то из этого можно заключать, что Константин — он на картине представлен 15–летним мальчиком — родился в 278 г. Для определения лет Фавсты Зекк пользуется следующими соображениями. По римским обычаям, девушки выходили замуж от 12 до 16 лет, весьма редко — позже. А так как Фавста вышла замуж за Константина в 307 г., и так как в 293 г. она была еще очень маленькой, так что едва могла поднять шлем, то она родилась в 291 или даже в 292 г.

Переходим вместе с Зекком к определению лет Криспа. Фавста была второй женой Константина, на первой же — Минервине — он женился еще в очень нежном возрасте, в 294 или 295 г. Крисп родился у него от этой жены не ранее 304 г., так как в 320 г. во время Франкской войны он является еще юношей, едва вышедшим из детских лет. Тем не менее, в этом же году, или следующем, мы уже видим его женатым, а осенью 322 г. у него родился первенец. Можно догадываться, что теперь он находился при отце, т. е. не в Галлии, где он жил сначала, а в Риме. В пользу этого предположения говорит то обстоятельство, что в 324 г. Крисп предводительствовал флотом, направленным против императора Лициния, флотом, некратковременное устройство которого, т. е. построение и снаряжение его для военной экспедиции, без сомнения, принадлежало тому же Криспу — предводителю морских военных сил. Вот та эпоха, когда Крисп мог свести более тесное знакомство с Фавстой; правда, Крисп только что вступил в возраст настоящего юноши, но зато и Фавста достигла опасного возраста, она была femme de trente ans (женщиной 30–и лет). А известно (Р), что очень молодые люди имеют особенную склонность к дамам старше их летами, притом же Фавста, как дочь Максимиана, отличавшегося разнузданностью нравов, конечно, кое–что в этом роде унаследовала от своего отца. Что касается Константина, говорит автор, то хотя он и не был еще стар (дело происходило, как упоминалось выше, в 326 г.), но тем не менее первая молодость его давно уже прошла; к тому же, прибавляет автор, я не сомневаюсь, что Константин был ревностный христианин (заметим: нельзя не воздавать хвалы за это нашему автору, так как многие немецкие историки считают Константина каким–то индифферентистом), и как ревностный христианин, он тяготел больше к небесному, и возможно, что он старался служить небу плотским воздержанием. Все эти обстоятельства такого рода, замечает Зекк, что они дают вероятность дошедшим до нас известиям относительно трагической истории любви и прелюбодеяния. Кстати, прибавим от себя, что Крисп и Фавста были язычники, и поэтому можно допускать, что брак Фавсты с Константином был не плодом взаимной склонности, а плодом политических комбинаций. Это дает новое основание признавать разъяснения Зекка очень вероятными.

Как смотреть на поступок Константина, казнившего жену и сына? Для разъяснения дела немецкий автор приводит целую серию законов Константина, касающихся прелюбодеяния — и очень строгих. Из этих законов видно, что этот император прелюбодейство и блуд считал тягчайшими изо всех грехов. Ознакомимся с законодательством Константина в указанном отношении. Из эдикта, которым даровалась амнистия преступникам, исключены были наряду с убийцами и отравителями одни только прелюбодеи; Константин своими законами старался ограничить конкубинат, считавшийся в римском государстве делом позволенным. Встречаем между законами Константина и такой, которым под опасением ссылки и конфискации имущества запрещалось опекунам лишать невинности вверенных их покровительству девушек, хотя бы опекуны имели в виду потом жениться на этих девушках. По древнему праву юноша в случае похищения девушки с намерением жениться на ней, не подлежал наказанию, если похищенная изъявила раньше согласие на свое похищение; не так стало при Константине. По закону, изданному в 318 г., если девушка изъявила свое согласие на похищение ее юношей, то и она, и похититель подлежали смертной казни; мало того: даже девушка, похищенная против ее воли, несла некоторое наказание: она лишалась прав наследства, так как закон не хотел представлять возможности похищения без косвенного согласия похищенной. По тому же закону, нянька или проводница похищаемой, как пособница в преступлении, наказывалась в высшей степени жестоко: таковой вливали в рот расплавленный свинец; даже родители похищаемой, в случае сокрытия этого дела, наказывались ссылкой. Все эти законы Константина были изданы раньше 326 г., когда казнены Крисп и Фавста, после же этого события строгость Константина в указанном отношении еще больше возрастает. Со времен императора Клавдия существовал закон, по которому, если госпожа вступала в связь с чужим рабом, то после троекратного увещания со стороны владельца раба о прекращении ей этой связи, она обращалась сама в рабыни в случае отказа последовать вышеуказанным увещаниям. Этот древний закон в 320 г. по некоторым соображениям Константином был уничтожен. Но в 331 г. тот же закон был снова восстановлен, и притом в еще более строгой форме, а именно устранена необходимость троекратного увещания. В 329 г. запрещен конкубинат госпожи со своим собственным рабом — под опасением смертной казни для первой из них; дети, родившиеся от такой связи, были признаны лишенными прав наследства. По отношению к этому закону отчасти теряло свое значение общеюридическое правило, что закон обратного действия не имеет. В 336 г. лицам, принадлежащим к высшим сословиям, угрожалось лишением чести, в случае если они будут делать попытки усыновить своих незаконных детей: незаконнорожденные дети, а равно и их мать, не могли получать никаких подарков от их отца и лишались права наследовать долю из его имущества; против подобных матерей разрешалось употребление пыток с целью дознаться, не получали ли они когданибудь прежде подарков от отцов их незаконнорожденных детей.

Из всего того, что сказано Зекком по поводу казни Криспа и Фавсты, он делает следующий окончательный вывод: право охранять честь своего дома принадлежит каждому мужчине. Тот, кто под опасением строгого наказания запретил родителям давать прощение их собственной похищенной дочери и вообще сурово относился к прелюбодеям и прелюбодейству, должен был сообразовать свою деятельность с характером собственного законодательства. Следовательно, если Крисп и Фавста были преступниками закона, то Константин не заслуживает осуждения; если допустить, что один из них оклеветан, то и в этом случае императору можно ставить в упрек лишь излишнюю поспешность, которая, однако же, тем извинительнее, чем чудовищнее казалось ему то преступление, на какое указывало обвинение.[81]

Из других казней родственников Константина, казней, допущенных этим императором, автор разбирает лишь дело Лициния Младшего (или Лициниана), сына известного императора Лициния. Без сомнения, автор останавливается на этом деле потому, что оно представляется странным, представляется, что как будто бы Лициний Младший казнен решительно безо всякого повода. Но последуем за разъяснениями немецкого автора.

Смерть Лициния Младшего, по свидетельству Иеронима, случилась в том же году, когда погиб и Крисп. Но это свидетельство не имеет никакой цены, потому что Иероним свое сведение о Лицинии Младшем взял у Евтропия, а так как у Евтропия не указана дата события, то Иероним поставил дату по своему произволу. Вопреки этому свидетельству нужно утверждать, на основании точных документов, что Лициний Младший был жив еще в апреле 336 г. В этом году Константином издан закон, которым запрещалось усыновлять незаконнорожденных (часть этого указа приведена выше); закон объявлял лишенными прав, принадлежащих законным детям, даже тех из незаконнорожденных, разрешение на усыновление которых дано самими императорскими декретами; в конце рассматриваемого закона находились такие слова: «Также и у сына Лициния, возведенного императорским рескриптом на высоту достоинства, (повелеваем) отнять имущество, обратив его в казну, а самого его наказать розгами, заключить в узы и считать возвращенным в его прежнее (рабское) состояние». При повторении этого закона добавлено: «Так как сын Лициния хотел предаться бегству, то заключив его в узы, сослать в Карфаген на ткаческую фабрику». Отсюда видно, что Лициний Младший не был сыном Констанции, жены императора Лициния, как утверждали Евтропий и за ним Иероним; он был незаконнорожденным от рабыни (и конечно императора Лициния), вот почему закон предписывает ему возвратиться в прежнее, т. е. рабское состояние. Впрочем, этот же Лициний Младший был усыновлен не только своим отцом, но, вероятно, и Констанцией, и потому мог считаться сыном сестры Константина. Но в 336 г. вышеуказанным законом он оказался лишен всех своих прав, должен был подвергнуться наказанию розгами и возвращен в то состояние, к которому он принадлежал по рождению. Ввиду неясности сведений о предыдущей истории жизни Лициния Младшего и разногласий на этот счет ученых, Зекк делает краткий, но убедительный критический обзор свидетельств об этом лице, и в заключение приходит к тому выводу, что Лициний Младший был действительно незаконнорожденным сыном своего отца. Автор пишет: должно думать, что Лициний Младший родился у императора Лициния весьма незадолго до брака этого последнего с Констанцией (а этот брак заключен в феврале 313 г.). Может быть, усыновление ребенка и самой Констанцией было поставлено со стороны Лициния условием, на котором он вступал с ней в брак; это тем вероятнее, что Лициний был уже в таких летах, когда надежды иметь детей от законного брака представлялись сомнительными.

Как понимать поступок Константина с этим молодым принцем? На этот вопрос немецкий ученый дает следующий ответ.

Незаконнорожденный Лициний, считавшийся между тем сыном его сестры, должен был претить нравственному чувству Константина, тем более, что чувствительность его к таким «вещам с течением времени все увеличивалась. Притом же, в его глазах, с точки зрения тогдашних понятий, раб являлся существом, лишенным человеческих прав. Самому Константину принадлежит следующий закон: за смерть раба следовало наказывать его владельца только в том случае, если она произошла от такого орудия, которое по самой сущности своей свидетельствует о намеренном убийстве; если же раб умрет под розгами или плетьми, а равно если зачахнет в темнице, то господин не несет никакой ответственности за смерть своего раба. Вышеприведенным нами указом Константина повелено было наказать Лициния розгами. Но вышло так, что молодой человек под розгами нашел себе смерть. Если это случилось неожиданно, то, конечно, в этом никто не виновен, но если мы даже допустим, что это случилось по воле Константина, определенно не выраженной, но лишь угаданной исполнителями экзекуции, то прямой закон, говорит немецкий ученый, был на стороне императора: этот закон не мог ставить ему в вину печальный результат. И во всяком случае, с точки зрения века Константина, смерть жалкого раба не могла возбуждать в императоре больших укоров совести. Можно удивляться только тому, что подобная развязка откладывалась так долго, до 336 г. Вероятно, какая–нибудь необходимость побудила Константина развязаться с неприятным ему принцем. Действительно, если и когда, то именно в 336 г. явилась большая необходимость пожертвовать принцем, которого так долго терпел император. Именно: в это время персы угрожали войной, и войну с ними император хотел вести лично. Он должен был удалиться за пределы своего государства, может быть, на продолжительное время. Поэтому он счел неблагоразумным у себя позади оставлять какого–либо опасного претендента на престол, а таким и был Лициний. Константин открыл собой новую династию на престоле и должен был обеспечить ее будущность. Можно ли назвать эгоизмом, если император старается утвердить свой трон и оставить своим преемникам этот трон вполне обезопасенным? Можно ли назвать мужем крови того, кто жертвует одним человеком на том соображении, что останься он жив, он, пожалуй, сделается источником ι невообразимых смятений? Ведь едва кончилось то несчастное стоj летие, в течение которого были опустошены все провинции, благодаря тому, что один узурпатор за другим старались друг у друга вырвать скипетр правления. Еще и теперь везде можно было встречать толпы разнузданных людей, которые готовы были за деньги начать междоусобную войну. Много было в последнее время низвержено с престолов и императоров, и кесарей, и каждый из них имел более или менее многочисленную партию приверженцев в войске. Все это было очень опасно в политическом отношении. Что удивительного в том, если император Константин захотел действовать сообразно с библейскими словами: «Пусть лучше один человек умрет, чем весь народ погибнет»? Да и без сомнения, Константин, как и большинство христиан того времени, был уверен, что управлять государством без греха невозможно. Не без причины Константин отлагал совершение своего крещения до наступления смертного часа.

В заключение своей статьи автор говорит: я не имею намерения обелять Константина; задача историка — изучать исторические личности, а не придумывать способы к их оправданию; если же историк захочет стремиться к этой цели, то единственно в смысле пословицы: tout comprendre c’est tout pardonner («вполне понять — значит совершенно извинить»). Одно скажу: я решительно далек от мнения, что будто казни родственников Константина, происшедшие в его царствование, делают невозможным признавать его честным христианином.

Конечно, мы со своей стороны не станем утверждать, что Зекком сказано последнее слово науки. Вопрос, которым он занимался, очень нелегок, и можно надеяться, что появятся и другие попытки в этом же роде, которые еще более прояснят нравственный образ Константина. Но во всяком случае Зекк стал на правильный научный путь, который едва ли может зарасти тернием и волчцами. После Зекка такие писатели, как Геррес, будут гораздо сдержаннее в своих выводах. Геррес на каждом шагу своего исследования приписывает Константину ни много, ни мало, как «султанизм» (слово, которое он употребляет десяток раз); но на поверку открылось, что «султанизм» свойствен не Константину, а самому исследователю, который свою грубую и безрассудную характеристику Константина бесцеремонно навязывает историкам, самомнительно выдавая ее за продукт «исчерпывающей, осмотрительной критики, соответствующей требованиям новейшей научной историографии».

Зекк приводит пословицу (в греческой ее форме): «Чем ушибся — тем и лечись». Да, в деле науки лучший или, правильнее, единственный ее судья — она сама. Если один ученый впал в ошибку, эта ошибка не причинит вреда. Она найдет свою Немезиду в лице прочих служителей науки. Ό τρώσας καί ίάσεται!

Экономическое состояние Римской империи и христианство[82]

Экономическое состояние Римской империи в период римских императоров, в период появления, распространения и утверждения христианства в мире, было неодинаково. Начиная с I в. и до конца III в., до эпохи Диоклетиана, оно было лучше, благоприятнее и легче для народонаселения, хотя и не в равной мере, а с конца III в., до переселения на римскую территорию различных диких и полудиких племен, хуже, неблагоприятнее, стесненнее для жителей.

Христианская Церковь, являясь носительницей и проводником высшей идеи гуманности, никогда не оставляла без внимания экономического положения тех народов, среди которых утверждалось и насаждалось христианство. Так было и в Римской империи. Ввиду того что экономическое состояние Римской империи в эпоху появления и утверждения христианства было, как мы заметили выше, неодинаково: сначала много лучше, а потом много хуже, и отношение Церкви к экономическому состоянию народонаселения в Империи представляется неодинаковым: сначала это отношение носит такой характер и такие свойства, а потом другой характер и другие свойства. В чем же именно, в каких формах и действиях выражалось отношение Церкви к экономическому состоянию Империи?

Охарактеризуем экономическое состояние Империи в период времени от I до конца III в.

Несмотря на то что древность не умела так хорошо эксплуатировать естественные богатства почвы, как это делается в наше время, римский экономический быт не знал того страшного пауперизма, какой развивается в настоящее время в западных цивилизованных странах. Рим, богатейший из всех городов рассматриваемого времени, был одним из тех городов, где бедность достигла наибольшего распространения. Что же касается провинций, то там экономическое положение представлялось в более или менее цветущем состоянии. Рим, куда как в столицу собиралось на житье много всякого народа — имущего и неимущего, представлял значительное развитие бедности, но зато он, Рим, имел и все средства не оставлять пролетариата в беспомощном состоянии. Нет сомнения, что число бедняков в Риме было больше, чем в каком–либо столичном городе современного нам мира. Вот в каком отношении находилась численность обеспеченного народонаселения к численности народонаселения, не могущего похвалиться достатками. В царствование императора Августа Октавия в Риме было до 320 тысяч лиц мужского пола, которые нуждались в помощи от правительства и получали денежное вспомоществование из государственной казны. Полагают, что в это число неимущего народонаселения следует включить и детей. Но так как к этому числу нужно прибавить известное число женщин неимущего класса, то всех нуждающихся для своего существования в сторонней помощи выйдет не менее 580 тысяч человек. Процент же обеспеченных людей в Риме был сравнительно невелик. Сюда относилось: 10 тысяч сенаторов и всадников, т. е. лиц, обладавших имуществом; 20 тысяч солдат, имевших достаточное содержание от правительства, и, наконец, 60 тысяч различного рода людей, живших торговлей и промыслами. Таким образом, при Августе в Риме на 580 тысяч лиц необеспеченных приходилось лишь 90 тысяч обеспеченных. Но такое неблагоприятное экономическое положение имело место лишь в Риме, и нигде более. Тем не менее неимущий класс в столице не был классом голодающих. Этот класс имел привилегию кормиться за счет государства или, что одно и то же, за счет провинций. Правительство давало неимущему классу не только деньги, но и хлеб, и соль, и мясо. Так что, несмотря на преобладание нищеты в Риме, по словам Фридлендера: «Рим представлял в таком изобилии всякие выгоды для жизни, что в нем хорошо жилось как высшим, так и низшим слоям народонаселения».

Рим представлял, несмотря на всю свою роскошь и богатства, громадное скопление нищеты и бедности; это правда. По Риму, однако, нельзя судить об экономическом положении Римской империи. В провинциях дело было иначе. Даже в таких больших городах, как Александрия или Антиохия, которые по многим сторонам своей жизни напоминали Рим, положение дел было гораздо благоприятнее. Позднее, когда обеднение Римской империи шло быстро и неудержимо вперед, в Антиохии, например (по известиям, извлекаемым из сочинений св. Златоуста), 1/10 всего народонаселения составляли богатые, 1/10 — бедные, а остальные 8/10 представляли собой середину между богатыми и бедными, более или менее были обеспечены в жизни.

Вообще, первые столетия периода римских императоров принадлежат к счастливейшим по экономическому положению жителей временам не только римской, но и всемирной истории. После страшных бурь междоусобных войн провинции наслаждались продолжительным миром. Войны, какие велись в это время, сосредоточивались на границах и не касались стран, прилегавших к Средиземному морю; страшный деспотизм последних императоров из царственной фамилии Юлиев, сопровождавшийся расточительностью и небрежением о государственном хозяйстве, оказывал свое бедственное влияние лишь на один Рим. Некоторые надписи свидетельствуют, что даже в царствование таких императоров, которых история рисует самыми мрачными красками (например, при Нероне), провинции и их жители чувствовали себя счастливыми. Управление провинций было строго регулировано; правосудие не оставляло желать лучшего; такого истощения провинций, какое встречалось в последние времена Римской республики, по крайней мере в той же степени, не замечалось нигде. Подати были умеренны и в общем распределялись правильно. Даже худшие из императоров заботились о том, чтобы прямые и непрямые подати по возможности были облегчены. Таксы или размеры сборов были везде публично объявляемы; и жители провинций во всех отношениях могли удобно, судебным порядком преследовать всякое притеснение и несправедливость. Торговля и ремесла процветали. Сеть путей сообщения, содержимых в полном порядке, покрывала территорию государства; на море не было более пиратов; правительство озаботилось устройством гаваней, проложением каналов, содействовало развитию судоходства. Введенный при императорах счет золотом хотя и не установил единство монетной системы, но зато охотно был принят во всей Империи. Сношения все более и более развивались, обмен продуктов между богатыми приморскими странами достиг такой широты, какой еще не знал доныне древний мир. Помимо Александрии, Антиохии, Карфагена, в особенности Рим стал громадным рынком, куда свозились товары с Востока и Запада. Неисчислимые сокровища стекались в Рим; и если Рим обогащался за счет провинций, которые несли ему свои дани, то эти деньги не залеживались в столице: золото снова текло обратно в провинции.

Рим был городом роскоши; пусть эта роскошь часто принимала формы отталкивающие и неразумные, однако же эта роскошь поощряла ремесла, оживляла торговлю. Роскошь, основанная на богатстве, поднимала всякого рода промышленность, давала целым тысячам народа заработок, а следовательно, и хлеб. Так было и в самом Риме. Первые времена императорского периода везде возбудили производительность, индустрию, которые развивались параллельно возрастанию роскоши. Стеклянные фабрики Финикии, пурпуровые фабрики Тира, полотняные мастерские в Александрии, всякого рода художественная деятельность, техника которой достигла тогда высокой степени процветания, садоводство, виноделие — всего этого не было бы, все это не могло бы поддерживаться, если бы Рим не сделался рынком для сбыта всех этих товаров, если бы возрастающая роскошь отдельных богачей не поднимала цен до самой высокой степени на эти товары. Во всей Римской империи заметны следы развития экономических сил народонаселения. Произведения искусства, удовлетворявшие облагороженному вкусу просвещенных классов, достигают замечательно широкого сбыта, поощряя торговлю этого рода. Земледелие и скотоводство основаны были на рациональных началах и по количеству и качеству продуктов далеко превосходили прежние времена. Производство всякого рода поваренной зелени, фруктов, виноделие едва ли даже уступали по своим размерам и качествам нашему времени. Письма Плиния, которые сообщают нам сведения о жизни поселян и обитателей городов в Верхней Италии, свидетельствуют о том благосостоянии жителей, при котором едва ли мыслима нищета, по крайней мере во сколько–нибудь значительной степени. Также на всем Востоке Империи, где именно и процветали ремесла и где не было такого сибаритского пренебрежения к труду, какое имело место в Риме, материальное благоденствие и экономическое довольство составляли общую черту. Как в Риме, так и за пределами его правительство заботилось о регулярной доставке хлеба, о том, чтобы рынки были снабжаемы необходимыми жизненными припасами, чтобы цены на продукты были умеренны и доступны. Едва ли в какое–либо другое время какое–либо правительство сделало так много в этом отношении, как римское правительство; если какой–либо город или местность постигало несчастье — землетрясение, опустошительный пожар, голод или временный недостаток в хлебе, то даже худшие из императоров с готовностью шли на помощь пострадавшим.

Не следует упускать из внимания и того, что в Римской империи, по самому ее географическому положению, не могло быть такой тяжкой нужды, какую терпит пролетариат в наше время. Уже самое различие южного климата Империи от северного, где основались новые государства, значительно облегчало положение народонаселения Римского государства. Страны вокруг Средиземного моря имели совершенно мягкий климат, в котором борьба за существование доставалась легче. Дешевле ли было жить тогда, чем теперь, определить с точностью трудно, но во всяком случае житель юга имеет меньше потребностей, и уже по этому одному он мог прожить дешевле. Естественно, что в Риме все было дороже, как и теперь в больших городах. Простенькая квартира в верхних этажах римских домов стоила около 160 руб. Многие из жителей Рима нанимали только место для ночлега; в худшем случае бедняки проводили ночь в каком–нибудь из бесчисленных портиков. Но в провинциях было жить и дешевле, и удобней. Цены на жизненные припасы первой необходимости были умеренны. Хотя времена, о которых пишет Полибий, и когда медимн (16 гарнцев) стоил 4 обола (20 коп.), а содержание на постоялых дворах, т. е. пища в течение дня, стоило пол–асса, около 2 коп., уже миновали, так как в период императоров цены значительно поднялись; но все–таки если сравним стоимость труда и ценность продуктов питания, то увидим, что экономическое положение народных масс не было неблагоприятным. Моммзен сосчитал, что во времена первых императоров римская мера пшеницы стоила динарий; а динарий, как показывает притча Христова о винограднике, составлял поденную плату. На пропитание взрослого в течение месяца таких римских мер нужно не более пяти. Следовательно, пять дней поденного труда в то время обеспечивали работника хлебом на целый месяц. Из одной надписи, относящейся к рассматриваемым нами временам императорского периода, путешествующий и обедавший в гостинице платил 1 асс (4 коп.) за хлеб и 2 асса (8 коп.) за варево. Два динария, которые дал благодетельный самарянин содержателю гостиницы для продовольствия «впавшего в разбойники», составляли, следовательно, щедрый дар. Относительно дорого в Римской империи было лишь мясо. По одной надписи, относящейся ко временам Диоклетиана, килограмм (более двух фунтов) бычьего и бараньего мяса стоил 60 коп., килограмм свинины доходил даже до полутора рублей, курица продавалась по 60 коп. Но нужно знать, что низший класс народа редко употреблял мясо в пищу, а большей частью простонародье совсем избегало употребления мяса. Вообще, по римским представлениям, мясная пища считалась роскошью. Один закон Нерона с решительностью запрещает держать в харчевнях мясо и мясные блюда; приказано было продавать здесь лишь капусту и стручковые плоды. Ограничение это совершенно понятно при южном климате.

Разница в имуществе хотя в то время была и велика, но не достигала таких размеров, как теперь. Самое большое имущество, о каком известно из эпохи первых императоров, оценивалось не дороже 45 миллионов рублей. Такого рода имуществом владели авгур Лентулл и вольноотпущенник Нерона — Нарцисс. Думают, что такие большие имущества заключались не в чем другом, как в поземельной собственности. А так как эта собственность, как полагают, приносила доходу не более 4%, то ежегодный доход римских богачей не превышал 1 800 ООО руб. Конечно, далеко было богачам тогдашнего времени до богачей нашего времени! Скоплению больших богатств в одних и тех же руках препятствовала идея о равенстве всех граждан, которая возникла во времена Республики, но не потеряла значения и позднее. В сознании этого равенства народ требовал от богачей, чтобы они поступались своим достоянием в пользу народных масс: народ требовал от них, при известного рода случаях, более или менее значительных подарков или же значительных трат на какие–либо общественные потребности. Такого рода расходы у богачей часто доходили до весьма почтенной суммы. У сатирика Петрония сограждане Тримальхиона говорят ему, что, получив наследство в 30 миллионов сестерций (сестерций = 6 коп.), он легко может пожертвовать 400 тысяч сестерций; полагают, что эта черта сатиры заимствована Петронием прямо из жизни. Такого рода промышленности, которая в наше время на Западе служит источником социальных невзгод, древний мир не знал. Финансовая сторона промышленности опять же не походила на новейшую; торговля велась на чистые деньги. Следовательно, банкротств, из–за которых могли бы страдать многие лица, связанные известными отношениями с предпринимателем, быть не могло.

Одним из важных условий, содействовавших развитию экономического состояния Римского государства, была свобода, которая была предоставлена трудящемуся классу — в разных отношениях. Эпоха римских императоров до Диоклетиана есть эпоха свободной торговли в широком смысле слова. Конечно, существовали и пошлины, и акцизы, и таможенные налоги, но все это не переходило за границы умеренности. Во всем государстве допущена была свобода передвижений; каждый свободный человек мог и ехать, куда хочет, и останавливаться, где хочет. Процветала промышленная свобода; каждый имел возможность употреблять свои средства как источник обогащения, причем предоставлялось на волю самого предпринимателя: где он надеется получить барыши и каким образом. Труд не подчинен был какой–либо организации, которая требовала бы, чтобы известный свободный человек занимался этим делом, а не другим, как стало впоследствии.

Вообще, до конца III в. народонаселение Римской империи жило в значительном довольстве, хотя в этом отношении III в. уступал II в., а II в. — I в.

О том, что экономическое положение Римской империи в рассматриваемое нами время было действительно в удовлетворительном виде, дают знать и некоторые церковно–исторические факты, относящиеся к тому же времени. Вот эти факты. Св. Киприан в середине III в. с большим удобством и легкостью собирает среди членов своей паствы 100 тысяч сестерций для выкупа пленных нумидийцев. Отсылая эту сумму денег по назначению, Киприан замечает, что если и еще понадобятся деньги для той же цели, он их снова соберет и пришлет. Полагают, что в это время паства Киприана была немногочисленна, она состояла из 3–4 тысяч человек. Если его паства безо всякого затруднения могла доставить ему вышеуказанную значительную сумму денег, то отсюда само собой следует, что материальные средства его пасомых находились в хорошем состоянии. Ниоткуда не видно, чтобы его паства состояла из каких–нибудь богачей, для которых ничего не значило жертвовать тысячами сестерций. Около середины того же III в. в Римской церкви за счет римской церковной общины, по свидетельству Евсевия, содержалось 1 500 вдов и лиц беспомощного состояния. Ежегодный расход на это содержание должен быть очень значителен. Выше мы сказали, что римская мера пшеницы стоила динарий (около 40 коп.).[83] Таких мер пшеницы требовалось на пропитание одного человека в месяц не менее пяти. Сосчитав весь расход на призреваемых в Риме, получим очень крупную цифру ежегодного расхода на пропитание этих призреваемых пшеницей (не говоря о том, что, вероятно, и кроме хлеба что–нибудь еще давалось в пищу жителям римской богадельни) в 40 тысяч рублей или около того. Такая значительная трата на призреваемых в Риме свидетельствует, что материальное состояние римских христиан было цветущим. Не видно, чтобы такой расход обременительно ложился на римских христиан, которые тоже не славились исключительным богатством.

В одном древнем памятнике христианской письменности II в. — в «Климентинах» — высказывается такое правило: «Человеку, способному к работе, нужна работа, а человек, неспособный к работе, нуждается в помощи». Хотя эти слова записаны в сочинении, которое появилось вне круга Православной Церкви, однако, думают (Ульгорн), что это правило было лозунгом всей Церкви. Это правило важно в том отношении, что писатель не представляет себе такой возможности, чтобы человек был способен к труду и желал трудиться, но чтобы при всем том не находил приложения для своих сил. Писатель не предполагает такого случая, а значит, в то время, во II в., труд обеспечивал всякого трудящегося. А это свидетельствует, что экономическое положение римского общества было благоустроенным. Ибо действительная бедность начинает появляться в стране или государстве только тогда, когда или труд не находит спроса, или же он не может обеспечивать трудящегося. Замечательно, что известный Климент Александрийский пишет сочинение не о том, каким образом организовать помощь бедным и неимущим, а о том, каким образом богатый может спастись, о том, «какой богач спасется?» Такая речь, конечно, всего уместнее лишь тогда, когда видишь вокруг себя лиц достаточных. И как решает Климент представившийся ему вопрос? Он не говорит, что богатый человек, чтобы спастись, должен щедрой рукой раздавать свои сокровища неимущим и нищим братиям. По–видимому, в то время не настояло в том особенной нужды, хотя Климент был и гуманен, и сердоболен, как истинный христианин. Писатель рассматриваемого сочинения разбирает притчу Спасителя о богатом юноше и показывает, как нужно жить богатому, чтобы достигнуть спасения. Господь повелел богатому юноше продать все. Что же это значит? Не повелел Он, как некоторые поспешно думают, чтобы юноша отказался от тех благ, какими он владел, бросил свои богатства; нет, Спаситель повелевает ему отказаться от ложных представлений о богатстве, предостерегает от жадности и корыстолюбия, от излишних забот, этих плевел, заглушающих произрастание доброго семени (пшеницы)… Без сомнения, и в эти времена, о каких у нас речь, встречались и бедные, и неимущие, и обделенные судьбой, но они были единицами, а не массами. В этом отличие данной эпохи от эпохи последующей в истории Римской империи.

При таких условиях задача христианской Церкви, всецело проникнутой гуманными началами и никогда не смотревшей безучастно на экономическое состояние народов, среди которых она существует, была проста, была легко выполнима. Церковь должна была разрушить те предрассудки, которые были созданы языческим миром, которые принадлежали, по крайней мере, наиболее достаточным классам и которые препятствовали повсеместному распространению трудолюбия. Говорим о том, что в языческом обществе находил себе место презрительный, пренебрежительный взгляд на труд как чтото унизительное для человека, по крайней мере свободного и небедного. С другой стороны, Церковь должна была сколь возможно чаще напоминать обществу, что в труде заключается главное основание внешнего благополучия человека. Так Церковь и поступала. И коль скоро общество не оставалось глухо к этой проповеди, оно могло надеяться, что случайные экономические невзгоды не разрушат его внешнего благоденствия.

Римские и греческие мыслители держались презрительных взглядов на физический труд как что–то унизительное для свободного гражданина. Для примера приведем прежде всего слова Цицерона. Он говорит: «Неблагодарно и низко ремесло поденщиков, которым платят не за искусство, а за один труд, ибо им наградой служит лишь заработок, за который они продают себя в рабство. За низких людей следует также считать и мелких торговцев… Равным образом все ремесленники заняты низким делом, ибо мастерская не заключает в себе ничего благородного». С течением времени пренебрежительный взгляд на телесный труд не только не ослабевает, но еще более укрепляется. Так, известно, что когда император Клавдий (I в.) захотел принести умилостивительную жертву, то он распорядился, чтобы при этом действии не присутствовало ни рабов, ни рабочих (Светоний). Возвышенные и благородные умы, как, например, Плутарх (II в.) в этом отношении сходились с бессердечными сатириками вроде Лукиана (II в.). Лукиан считал ремесленника низшим существом и вообще каждого зарабатывающего собственными руками объявляет людьми бесчестными, хотя бы это были Фидии и Праксители; Плутарх так говорит о ремесленниках: «Мы удивляемся прекрасной пурпуровой мантии, но на красильщиков смотрим как на ничтожных мастеровых».

При таком пренебрежительном взгляде на телесный труд многие полезные занятия могли не находить себе надлежащего развития и распространения в обществе. Христианская Церковь старалась уничтожить такой предрассудок и тем содействовала экономическому благосостоянию. Церковь не отличала ремесленника от аристократа, на того и другого она смотрела как на братьев, если они делались христианами. Лица самых, по–видимому, невысоких профессий наравне с лицами, принадлежащими к цивилизованному слою общества, могли занимать высшие иерархические должности в христианских общинах. Мученичество одинаково увенчивало венцом высокой славы и садовника, и сенатора. Христианские писатели стараются поднять дух простого рабочего, внушить ему понятие о человеческом и христианском достоинстве. Понятно, что при этом человек, пропитывающий себя трудом рук своих, должен был отвыкать от языческих представлений о физическом труде. По воззрению Тертуллиана, «самый ничтожный ремесленник–христианин знает природу и совершенства Божии лучше, чем Платон». Писатель II в. Афинагор говорит язычникам: «Вы встретите у нас необразованных мастеровых, которые если не словами, то делами докажут вам превосходство нашего учения». Здесь простой христианин предпочитается гордому своей свободой и образованностью римскому гражданину–язычнику. Климент Александрийский еще прямее вооружается против языческого предрассудка о труде. Он доказывает, что ничто так много не приносит чести мужчине, как труд, хотя бы это был самый тяжелый труд — работа мотыгой. Тот же Климент с особенной настойчивостью старается разъяснить женщине, как благотворен для нее труд. Языческие женщины достаточных классов любили проводить жизнь в праздности и пустых забавах. У этих женщин, по словам Климента, нет ни веретена, ни ткацкого станка, ни комнаты, назначенной для рукоделия; вместо того они любили окружать себя шумным обществом, которое с утра до вечера угощало праздных матрон россказнями из скандальной городской хроники; они любили наполнять свой дом редкими птицами, например различными попугаями, за которыми и ухаживали с материнской нежностью. Климент осуждает такой образ жизни женщины. Он рекомендует ей домашний труд как самый лучший способ провождения праздного времени. Мать семейства, внушает Климент, должна проводить день в труде, она должна одевать своего мужа и своих детей в одежды, сделанные ее собственными руками. Она должна заниматься на кухне, чтобы сделать приятное своему мужу; стоять возле ручной мельницы и собственноручно молоть пусть для нее не будет ни малейшим стыдом; пусть она простирает свои руки к бедным, уделяя нищему от плода труда своего. «Так много прекрасного, — восклицает Климент, — в трудолюбивой хозяйке дома! Вокруг нее одна радость: дети радуются на мать, муж — на жену, жена и муж взаимно, а все вместе радуются в Боге».

Восставая против предрассудка насчет труда, христианская Церковь твердо стояла на мысли, что труд необходим, что жить — значит трудиться, вообще постоянно поощряла трудолюбие. И христиане в полной мере осуществляли заповедь Церкви. Что Церковь неуклонно увещевала трудиться, об этом свидетельствуют «Постановления Апостольские». В этом памятнике христианской древности апостолы представляются увещевающими молодых людей к труду в следующих словах: «Занимайтесь со всяким рачением своим мастерством, чтобы у вас был достаток и для себя, и для бедных и чтобы вам не приходилось обременять собой Церковь Божию. Леность есть дело постыдное, и кто не работает, тот не должен и есть, ибо празднолюбцев ненавидит Господь Бог наш, и никто не должен быть ленив, если почитает Бога». Замечательно, что апостолы при этом сами себя приводят в образец трудолюбия, — знак, что память о том, что распространители Церкви сами были людьми работающими, давала сильное побуждение к упражнению каждого человека в труде. Предание приписывало каждому из более знаменитых апостолов тот или другой вид труда. Так, одно древнее сказание описывает, какие ремесла и занятия были свойственны главнейшим апостолам: Петр, Андрей и сыны Зеведеевы были рыбаками, Филипп — погонщиком ослов, Варфоломей — огородником, Иаков Алфеев — камнетесом. Это предание дает понять, какими глазами смотрела древнейшая Церковь на труд. При таком здравом взгляде на труд Церковь ставила в обязанность предстоятелю христианской общины, чтобы он помогал христианину в отыскании свойственной ему работы. «Постановления Апостольские» предписывают епископу: «Пусть они для сирот занимают место отцов, для вдов — место мужей (в отношении к попечениям), а не имеющему работы пусть они найдут работу». Те же «Постановления Апостольские» вменяют епископу в обязанность, чтоб он приучал мальчиков–сирот, находившихся на его попечении, к какому–либо ремеслу; «потому что счастлив тот, — прибавлено в этом памятнике, — кто сам себе может помочь и кто не отнимает места у вдовы, сироты и странника», т. е. кто не нуждается в попечениях Церкви, как нуждаются в этом упомянутые сейчас лица.

Этот христианский призыв к труду не оставался без надлежащего ответа со стороны верующих. Члены нового религиозного общества не избегали никакого рода труда и промысла, коль скоро в этом не представлялось ничего зазорного. Трудиться на различных поприщах жизни было задачей христиан. Свидетельство об этом находим у такого писателя, который в данном вопросе отнюдь не мог допустить преувеличения, — у Тертуллиана, который по складу своего направления очень недружелюбно смотрел на мирские дела христиан. Этот писатель говорит: «Мы, христиане, не какие–нибудь браманы или индийские гимнософисты, не дикие люди и отрекшиеся от жизни. Из чувства благодарности к Богу мы не презираем Его творение, употребляя созданное Им на свою пользу: мы живем с вами, язычниками, в одном и том же мире, мы с вами везде: и на торжищах, и в банях, и в гостиницах, и в мастерских, и на жатве, и в других родах взаимообщения — мы заодно с вами. Мы, подобно вам, плаваем по морям, занимаемся земледелием, не пренебрегаем торговлей, мы принимаем участие в ваших занятиях, мы позволяем вам употреблять наш труд на общественную пользу». Очевидно, что христиане не отказывались от занятий, содействовавших накоплению народного богатства; исключение составляли лишь такие занятия, которые претили религиозному чувству христианина: они избегали обрабатывания предметов, имеющих близкое отношение к языческому культу (например, не изготовляли идолов), они старались не служить трудами своих рук на пользу театра, цирка и т. д. Какое широкое применение находил себе труд среди христиан, как ценилось ими уменье человека пропитывать себя своими собственными средствами, получаемыми от заработка, об этом хорошо свидетельствует тот факт, что и предстоятели Церкви не избегали даже такого способа добывать средства к жизни, как торговля. Из сочинения св. Киприана «О падших» видно, что многие епископы занимались торговлей, не находя в этом ничего предосудительного для себя. Правда, Киприан делает сильные упреки епископам по этому поводу, но нужно сказать, что он обличает епископов, промышлявших торговлей не за самое занятие, а за то, что они увлекались делами торговли, бросали на более или менее продолжительное время свою паству и уезжали со своими товарами на рынки, отдаленные от их места жительства. Да и вообще представлялось непохвальным то, что епископы показывали себя корыстолюбивыми, гонявшимися за большими барышами, не довольствуясь необходимой прибылью. Эльвирский собор в начале IV в. прямо позволил епископам и другим духовным лицам занятие торговлей, поставив одно ограничение, которого и добивался Киприан, — а именно, чтобы высшие клирики не выезжали по торговым делам из пределов своих епархий; впрочем, и этого рода торговля не была им запрещена: они могли производить ее при посредстве третьего лица — сына, друга или раба. Один из римских епископов, до времени возведения в этот сан, держал даже банкирскую контору в Риме. Имеем в виду папу Каллиста (III в.), и не видно, чтобы такой промысел представлялся зазорным в глазах прочих верующих: если бы это занятие считалось непристойным, то, конечно, римские христиане не выбрали бы бывшего банкира в архипастыри.

Таково было отношение христианской Церкви к экономической стороне Римского государства. На первых же порах своего бытия от Церкви не требовалось какой–либо особой необычайной помощи, какого–либо усиленного содействия внешнему благосостоянию народных масс. В государстве экономические силы еще не истощились, не были подорваны. Жизнь шла своим чередом. Христиане трудились наравне с прочими членами тогдашнего общества, предрасполагали и готовили себя к труду, считая это дело одним из самых полезных. Церкви еще не надо было разворачивать все свои силы, чтобы явить все свое могущество, поскольку эти силы и это могущество заключались в ней как в институте, одушевленном высшей гуманностью и готовностью служить благу и пользе людей. Но в скором времени все это сильно изменилось. Государство беднеет, и задача Церкви ввиду такого экономического положения народонаселения много усложнилась.

Прежде всего опишем, в чем выразилось изменение к худшему экономического положения Римской империи. Это изменение особенно ясно высказывалось в IV и V вв., а после того экономические силы народа не вдруг имели возможность подняться и окрепнуть. Многие причины содействовали быстрому и всестороннему упадку экономического положения Империи. Не входя в подробности, отметим лишь некоторые из них. Весь III в. прошел в беспрерывных и обременительных войнах, истощавших богатства народа, ибо на границах Империи в разных местах беспокоили государство полчища варваров, наносивших неисчислимые потери для народного благосостояния. Внутри Империи в то же время происходили постоянные беспорядки: более не стало твердого правительства, один император сменял другого, революция следовала за революцией. Моровые поветрия были истинным бичом народонаселения. Численность народонаселения, как от этого, так и от других причин, от года к году стала уменьшаться.

В IV и V вв. Римское государство представляло собой больного, для спасения жизни которого трудно было найти действенное лекарство. Мы видим перед собой мир, государство, которое близко к смерти. Повсюду распад. Что–то старческое, немощное носит физиономия Всемирной Империи. Народонаселение убавляется в численности и вместе с этим, что особенно важно, становится хилым, слабым по своим физическим качествам. Промышленность, торговля, искусство клонятся к упадку. Финансовые затруднения возрастают; подати, которые несет народ, становятся невыносимыми. А что хуже всего, нравственность падает ниже и ниже. Плутовство и лживость сделались основными чертами римлянина. Со всех сторон Империю обложили орды диких народов, которые, казалось, ждали лишь сигнала для того, чтобы все римское достояние сделать своей добычей.

Частности и подробности экономического быта Империи производят еще более тяжелое впечатление. Все сдвинулось с места, все пошло врознь, все расклеилось. Народонаселение должно было платить большие подати, а так как оно было бедно, то бедность еще более увеличивалась. По мере того как крупные землевладельцы, высшие чиновники, благодаря императорским милостям, освобождались от налогов и получали привилегии, народ стонал под тяжестью поборов. Христианский писатель Сальвиан (V в.) говорит: «Если подати усиливались, то богатые умели так делать, что главная тяжесть податей падала на бедные классы, а если происходило уменьшение общественных податей, то опять те же богатые так устраивали дело, что облегчение доставалось на их долю, а бедные ничего не выигрывали от этого». Масса народа, ежегодно уменьшавшаяся в числе, несла все налоги, несмотря на то что ее состояние все больше уменьшалось вследствие постоянных войн и нападений варваров. Во времена императора Веспасиана (I в.) все подати, необходимые для покрытия государственных нужд, не превосходили 300 миллионов рублей. А Империя насчитывала тогда от 90 до 100 миллионов жителей, так что на каждого жителя падало податей немного более трех рублей. Теперь же одна Галльская провинция, в которой всего–навсего было лишь 8 миллионов жителей, должна была платить одной поземельной подати 190 миллионов рублей, так что с каждого жителя одной этой подати взыскивалось по 24 рубля. Поземельная подать была главной и более тяжелой, но кроме нее существовало много и других податей: сюда относится поголовная (подушная) подать, различные пошлины, налоги различного рода, натуральные повинности; существовала даже так называемая царская подать, взимавшаяся по случаю вступления на престол нового императора, и многие другие.

Хуже всего, хуже и обременительнее самих податей была та жестокость, с которой они собирались. Императоры, человеколюбивые и внимательные к нуждам народа, старались смягчить способы взимания податей, но без успеха. Государственная машина, требовавшая для своего движения многих и многих расходов, всей своей тяжестью ложилась на простой народ, вытягивая из него что только можно было. Благодаря продолжительной рутине научились лишь одному — выискивать новые налоги и во что бы то ни стало взыскивать их, но не знали, что такое милосердие и сострадание. Безжалостно и неумолимо отнимали последнее достояние, отнимали у женщины последнее ее украшение, последнюю ценную безделушку, которой она дорожила как наследством от прежних, лучших времен; с ребенка срывали золотой амулет, которым заботливая, но суеверная мать хотела защитить его от колдовства; с бедняка снимали последнее его платье. Кто не мог заплатить, что следует, того бросали в темницу; но этим дело не кончалось. Из него начинали выколачивать подати: его варварски били, морили голодом, подвергали пытке в надежде, что наконец–то бедняк выдаст скрытые им сокровища. Как только распространялся слух, что идет сборщик податей, в массе народонаселения проносился вопль ужаса и крик отчаяния. Темницы наполнялись недоимщиками, многие убегали куда глаза глядят, иные даже решались на самоубийство, лишь бы положить конец беде. Рассказывают (историк Зосима), что родители пускали на продажу своих сыновей, а их дочери продавали свою невинность и честь, лишь бы только выручкой заплатить подати. Св. Василий Великий в одной из своих проповедей рисует вызывающую глубокое сочувствие картину: отец семейства, чтобы удовлетворить претензии сборщика податей, вынужден продать одного из трех своих сыновей и не может решить: кого из троих лишиться? Старшего ли? Но он имеет за собой права первородства. Младшего ли? Но он так еще мал и так слаб. Среднего ли? Но он в особенности близок родительскому сердцу. Можно полагать, что эта картина не плод риторского красноречия, не плод воображения святителя, а картина, схваченная прямо из жизни. Христианский писатель Палладий Еленопольский рассказывает также при одном случае, как один всадник встретился в дикой пустыне с женщиной, которая и поведала ему, какая злая судьба забросила ее в трущобу. Муж ее за недоимки был брошен в темницу и подвергся пыткам, два сына ее были проданы, сама она не раз подвергалась ударам бича, пока не убежала в пустыню, где и блуждала три дня без пищи.

Чрезвычайно жестоко было то, что муниципальные города были обязаны доставлять в казну поземельную и подушную подать за круговой порукой, а так называемые декурионы, более состоятельные граждане, — отвечать за правильность и полноту взносов. Положение таких декурионов было поистине трагическим. В их положении, при бедности народонаселения, не представлялось другого исхода, как или самим быть ограбленными, или грабить других. Дело доходило до того, что декурионы, следовательно, самый зажиточный класс городского муниципального народонаселения, класс, обладающий имуществами, считали за лучшее отказаться от собственного дома и достояния, и должности, и достоинства, лишь бы только избавиться от тяжести регулировать собрание податей. Но весь арсенал законов обращен был против этих декурионов и привязывал их железной цепью к недвижимому имению, которое представлялось для них тяжестью; хуже всего доставалось мелким собственникам недвижимого имущества, мелким землевладельцам. С них теребили деньги под различными предлогами: то нужны были лошади для императорской почты, то хлеб для войска и т. д. Не платили они, не доставляли требуемого — их влекли в тюрьму. Тысячи мелких крестьян–землевладельцев охотно жертвовали своей свободой и отдавали себя в распоряжение крупных собственников в качестве крепостных. Тогда эти собственники должны были отвечать за исправность их платежей перед правительством. Было что–то ненормальное в этом стремлении лишаться своей свободы, чтобы только иметь кусок хлеба. Или же те мелкие собственники просто–напросто бросали на произвол судьбы свои дома и в качестве нищих бродили по городам за подаянием. В Галлии обширные пространства, занятые прежде цветущими нивами, обратились теперь в пустыни; виноградники, лишенные обработки, одичали. На рубеже между IV и V вв. одна ревизия показала, что в Кампании, этой плодоноснейшей стране, где нивы приносили земледельцу по три жатвы в год, восьмая часть всей провинции обратилась в пустырь. Государство отдавало эти запустелые земли даром каждому, кто взялся бы вносить те подати, какие положены были на эти земли; но охотников не находилось. Вследствие этого правительство сочло себя вынужденным возложить взнос этих податей на прочих землевладельцев страны, но это привело к тому, что и эти последние стали разоряться.

Принуждение было единственным средством, которым пользовалось правительство для своих фискальных целей. Период свободной торговли, свободного труда прошел. Остановились на мысли организовать труд, но организовать путем принуждения. Между тем как положение рабов улучшалось и смягчалось, все прочие классы становились рабами. С самого начала императорского периода развилась и утвердилась сложная система натуральных повинностей. Податные классы должны были доставлять все, что нужно, для армии: они должны были давать хлеб для войск, материю для одежды, обоз для передвижения войск и пр. Со времен Константина Великого многие стали стремиться к тому, чтобы так или иначе достигнуть освобождения от этого рода повинностей. Следствием этого было то, что, действительно, несколько классов народонаселения достигли своей цели (иммунитета), а именно: придворные чиновники, арендаторы казенных владений, иерархические лица (и церковные имущества), профессора и все граждане новой столицы — Константинополя. Тем, кому не удалось отделаться от вышеупомянутых повинностей, стало еще тяжелее. Государство строгими законами и под угрозой тяжких наказаний все податные классы обязало однажды и навсегда известного рода повинностями, разделив их на общества или союзы. При этом дети наследовали от отцов то занятие, какое им предписало государство. Возникло одно из характерных явлений государственного хозяйства: так как дети наследовали от отцов принадлежность к известному роду занятия, то формально возникли касты. Если посмотрим на высшие сословия в государстве, то и они в некотором отношении испытали на себе тяжесть этого рода государственного хозяйства. Высшие сословия принуждались принимать на себя должность претора; таких преторов в Риме полагалось двое, а в Константинополе — трое. Должность претора сама по себе не имела никакого значения, но с ней соединялась очень неприятная обязанность устраивать общественные игры за свой счет, так как эти игры принадлежали к составу той общественной помпы, которой окружало себя правительство. Для игр нужны были актеры и комедианты. Поэтому комедиантам запрещено было покидать их ремесло. Они должны были навсегда оставаться комедиантами, а их дети обязательно наследовали занятие отцов. Если даже они хотели сделаться христианами, — а это можно было сделать, если они откажутся от своего занятия, — то и этот шаг в их жизни был обставлен множеством затруднений. Появляется общество или корпорация, выход из которой сделался невозможен. Моряки, которые доставляли пшеницу в Константинополь и Рим, всякого рода хлебопеки, рыбаки и работники, труд которых обеспечивал потребности войска, — все они образовали корпорации, из которых выход был строго воспрещен, и сын становился тем же, кем был отец.

Что должность декурионов, эта прежде почетная должность, стала делом принуждения, об этом было замечено выше. Как декурион был прикреплен к своей должности, так колоны, т. е. крестьяне в селах, прикреплены к земле. Колоны частью были лицами свободными, частью рабами, тем и другим крупные землевладельцы уступали клочки своих владений для обработки при условии платы за это натурой. Доныне было так, что свободные из числа колонов, если хотели, могли покидать свои участки и искать другие, выгоднейшие для них, а рабы могли быть продаваемы своими господами. Фискальный интерес государства, требовавший, чтобы какие–либо поля не избежали положенной на них подати, побудил правительство мало–помалу прикрепить колонов к земле. Сначала было запрещено помещикам продавать своих рабов с правом для них покинуть одну провинцию и поселиться в другой, а затем и вообще запрещена была продажа рабов. Рабы–колоны могли поступать в продажу лишь вместе с полем, какое они обрабатывали. Для них, конечно, это составляло некоторое облегчение в их положении. Они из рабов делались крепостными земледельцами. Но в то же время и свободные колоны сделались крепостными. Они обязаны были не покидать тех полей, какие обрабатывались ими. Таким образом, замерло свободное движение, свободная перетасовка экономических сил. Каждый крепкими цепями был прикован к тому месту, которое он раз занял, а те повинности, какие он нес, стали для него еще тяжелее. Что в таком государстве не могли процветать ни ремесла и торговля, ни промышленность и земледелие, что свободное движение, живой обмен сил, характеризовавшие первые века императорского периода, заменились застоем, — это доказательства не требует.

Не процветали ни ремесла, ни земледелие, ни торговля, — возникала бедность, нищета. А неразлучными спутниками их были долги, которые связывали бедняков по рукам и ногам. Бедняк в минуту тяжкой нужды прибегал к займу и тем еще больше вредил себе. Процент по займам поднялся до такой высоты, до какой он не доходил прежде; законы против должников были строги и суровы; корыстолюбие заимодавцев вошло в притчу. О производительном займе, т. е. о таком займе, который бы служил к усовершению и расширению хозяйства, в эти времена и речи не могло быть. Только непроходимая нужда, безысходная крайность толкала одних к займам; и с другой стороны, только желание нажиться побуждало других предлагать деньги взаймы. Угнетаемый голодом бедняк, как выражается св. Григорий Нисский, «попадался на крючок заимодавца». Со всех сторон слышатся жалобы на ненасытное корыстолюбие заимодавцев. Они обращали в свою пользу нужду своих собратий и делали «бедствие несчастного источником своей корысти». «Бедный приходит к тебе, — говорит св. Василий Великий ростовщику, — и ищет у тебя помощи, а находит в тебе врага, он ищет лекарства, а обретает яд».

При таком положении государства в экономическом отношении — а таким оно стало в особенности в IV и V вв. — задачи Церкви много усложнились по сравнению с прежними временами. Теперь уже было недостаточно побуждать членов христианского общества к труду и настаивать на пользе и благотворности труда, потому что самый ревностный труд не всегда обеспечивал человека, давал ему средства к жизни. Церковь при виде указанного экономического состоянии Империи сделала все, что могла, для облегчения страждущих и исправления недостатков, но она не могла сделать всего, что хотела. Она хотела бы видеть всех благоденствующими и счастливыми, но достигнуть этого можно было соединенными усилиями Церкви и государства, а государство, к сожалению, слишком твердо держалось своих рутинных правил, чтобы идти рука об руку с Церковью и поддерживать ее стремления.

Но и то, что было сделано Церковью, так важно и велико, что историк преисполняется глубокого уважения к представителям церковной власти изучаемого времени. Церковь сама помогала несчастным, не щадя своих средств; она побуждала других оказывать помощь и покровительство неимущим; близко принимала к сердцу бедственное положение крепостных земледельцев; старалась удерживать алчность ростовщиков и поучала человеколюбию жестоких сборщиков податей; положила основания нового, свободного труда и многие одичавшие местности обратила в роскошные нивы и цветущие сады; она сделалась учительницей варварских народов, заполнявших собой Римскую империю, показывая им образец трудолюбия и умения вести хозяйство, обусловливающее внешнее благоденствие человека. Можно ли требовать от Церкви большего?

Церковь сама помогала бедным. — В этом отношении Церковь и ее предстоятели проявляли великое самопожертвование. Все замечательнейшие епископы IV и V вв. в полном смысле слова были отцами для бедных; историк, не лишенный чувства справедливости, должен отметить тот факт, что Церковь, имея значительные материальные средства, смотрела на свои сокровища как на имущество бедных, почему она и употребляла их на благотворение неимущим. Св. Амвросий Медиоланский имел право не без некоторой гордости возразить язычнику Симмаху, который в своем прошении, поданном императору Грациану, домогаясь восстановления статуи Фортуны в сенате, в то же время указывал на громадные доходы христианских епископов, — имел право возразить: «Те, кто указывают на то, что получаем мы (епископы), почему они не тратят своих доходов, подобно нам? Церковь ничем не владеет, кроме веры. Ее имущество суть поддержка для бедных. Могут ли они (язычники) показать нам пленных, которые были бы выкуплены за счет их храмов, показать бедных, которых бы они пропитывали, бедствующих, которым бы они помогали? И они еще осмеливаются утверждать, будто от больших доходов епископов происходят общественные бедствия, когда не могут не видеть, что то, что прежде составляло личное достояние жрецов, то самое теперь иждивается на общественное благо». Амвросий напоминает, что делающиеся епископами отказываются от своего имущества, и он имел полное право напомнить об этом, потому что сам он поступил именно так. Когда он сделался епископом, он отдал все свое золото и серебро Церкви — на пользу бедных. Он удержал некоторое количество денег лишь для пропитания одной из своих сестер. Когда умер брат Амвросия Симмах, то обе сестры его раздали оставшееся после него имение неимущим. Подобным же образом поступали многие другие епископы. Из многих упомянем немногих. Св. Златоуст сам жил очень просто и мало тратил на себя, но все доходы употреблял на бедных; целых 7 700 человек жило щедротами святителя. Блаж. Августин в одной проповеди просит пасомых, чтобы они не присылали ему драгоценных одежд, так как он их будет продавать, чтобы выручку раздавать бедным. Кто хочет прислать ему одежду, которую он стал бы носить, тот должен прислать ему такую, какую носят все и которую он мог бы отдать не имеющему одежды. Василий Великий, Епифаний Кипрский, Павлин Ноланский раздали все свое личное имущество бедным; даже вообще существовало убеждение, что каждый епископ должен поступать так же. По смерти епископа Константинопольского Аттика народ в Константинополе потребовал, чтобы на место умершего был поставлен в епископы Сисинний, потому что — доказывал народ — он так много помогает бедным. Желание народа было уважено.

Церковь побуждала более достаточных ее членов приходить на помощь неимущим. — Быть может, никогда не произносилось так много и таких сильных проповедей, взывающих о помощи бедным, как в рассматриваемое время. Крайняя нищета народонаселения побуждала к тому проповедников. На Церковь как на свою благодетельницу смотрела целая масса бедных, беспомощных всякого рода, голодных, нагих, больных и ждала своего спасения. Проповедники, проникнутые неподдельным чувством сострадания, обращаясь за помощью к имущим классам, выставляют себя прямо уполномоченными, делегатами от нищих, выполняющими возложенную на них обязанность. Вот как говорил св. Златоуст своим слушателям. «Я стану говорить теперь о деле справедливом, полезном, таком, которое сделает вам честь. К этому я уполномочен нищими города. Они требовали от меня не словами, не общими заявлениями, но самим своим печальным видом. Ибо когда я поспешал в это церковное собрание и проходил площадью и тесными переулками, то на улицах видел лежащими многих с искалеченными руками, с выколотыми глазами, покрытых неисцелимыми язвами; и я счел ужасной жестокостью с моей стороны не поговорить с вами о них; да и теперешнее время побуждает меня к тому же. Всегда нужно оказывать помощь бедным, но особенно теперь, в это холодное время года». Почти такими же словами заканчивает проповедь о милостыне Августин. «Подавайте бедным, — взывал он, — я прошу вас, я убеждаю, я предписываю вам, я повелеваю. Я не скрою, что я вынужден говорить с вами об этом деле. Когда я прихожу во храм и возвращаюсь, бедные просят меня, чтобы я поговорил с вами об их нуждах. Они увещевали меня поговорить с вами об этом, и если они увидят, что они ничего не получают от вас, то они подумают, что напрасно обращался я к вам. Они ждут от вас помощи. Я лично даю, сколько имею, но если бы я и больше имел, я не мог бы помочь им в должной мере. Я не в состоянии удовлетворить их нуждам, и потому я являюсь ходатаем от них перед вами». Все великие проповедники этих веков были неустанными проповедниками о милостыне. Как часто приходилось говорить Златоусту таким образом: «Вы пеняете мне, что я каждый день говорю вам об одном и том же — о милостыне. Это так, но все–таки я не перестану говорить об этом. Должен ли плохо усвояющий уроки ученик жаловаться на то, что учитель повторяет ему одно и то же? Вы стоите на полдороге, и чья в этом вина?» Такого же рода проповеди произносит св. Григорий Богослов. В одной из своих проповедей он раскрывает мысль, как переменчиво земное счастье, как легко из богатого сделаться бедняком, и этим хочет расположить сердца слушателей к благотворению. «Кто на море, — говорит проповедник, — тот всегда должен опасаться кораблекрушения. Поэтому, коль скоро ты счастливо плывешь, пользуясь попутным ветром, протягивай руку тому, кто потерпел крушение. Пока ты богат и здоров, подай помощь несчастному. Ни в чем так не может человек уподобляться Богу, как в милосердии. Будь богом для несчастного, подражая милосердию Бога». Воззвания пастырей не оставались без ответа. Григорий Богослов рассказывает, что когда Василий Великий побуждал каппадокийцев своим сильным словом оказать помощь голодающим, то слово его увенчалось великим успехом. «Он, Василий, своими поучениями отверз житницы богатых и, как второй Иосиф, доставил бедным и хлеб, и прочие съестные припасы». Амвросий Медиоланский, Лев Великий, позднее Григорий Великий также неутомимо побуждали христиан напитать голодных, одеть нагих.

В то время как одни не имели ни пищи, ни одежды, другие довели свою роскошь до крайних пределов, а на милостыню были скупы. Таких лиц было немало в Константинополе, и их с силой обличает св. Златоуст. «Мне очень стыдно, — говорил он, — если я вижу многих богатых, которые ездят в раззолоченной сбруе, сопровождаемые рабами, одетыми в парчу, которые спят на серебряных ложах, но которые являются беднее самых бедных, когда от них попросят чтолибо на неимущих». Видя множество бедных и нищих в Антиохии, тот же проповедник указывал, как ему казалось, верное средство обеспечить положение неимущих; он предлагал следующее: «Думаю, — говорил он, — что, по Божией милости, христиан в Антиохии не менее 100 тысяч. Если бы каждый из вас уделял на бедных по одному хлебу ежедневно, то все имели бы пищу с избытком, а если бы каждый дал по одному оболу в день, то у нас совсем не было бы нищих». Иногда человеколюбивому Златоусту рисовался другой идеал жизни, идеал еще более возвышенный; ему казалось возможным устроить так жизнь в Константинополе, как жили первые христиане в Иерусалиме, у которых все было общее, или как жили в его время монахи в пустыне, которые не имели личной собственности, а лишь общинную. Златоуст говорил: «Если бы все христиане в Константинополе продали свои имения, то от продажи получилась бы сумма в миллион фунтов золота, а может два или три миллиона. Этого было бы вполне достаточно, чтобы удовлетворять нужды всех, как и в Иерусалиме, где при существовании общности имуществ никто не знал нужды». Почти такой же идеал жизни рисует в своих проповедях и блаж. Августин. Он говорил: «Все, что остается у нас, по воле Божией, за удовлетворением наших личных потребностей, то собственно уже не принадлежит нам, но нуждающимся. Удерживать лишнее при себе это значит присваивать себе чужое добро». «Из того, что вам дано Богом, употребите на себя столько, сколько нужно. А остальное, в чем вы не нуждаетесь, необходимо для других — бедных».

Входя в нужды городского населения, среди которого, как и всегда, бывает много бедноты и бездомных, Церковь близко принимала к сердцу и тяжелое положение сельских жителей. Она не могла безучастно смотреть на угнетение, которому подвергались закрепощенные колоны, крестьяне. Их положение было поистине ужасно! Колоны и мелкие арендаторы брали в наследственную собственность клочки земли у помещиков и обязаны были за это вносить им подати натурой. Но помещики поступали несправедливо со своими крепостными и безжалостно обременяли их податями. Например, если год выдался неурожайный, если хлеб был дорог, то они требовали от крепостных податей в таких же размерах, как и в урожайный год, или же требовали от них вместо взносов натурой денежной платы по высшим рыночным ценам на хлеб. Напротив, если год выдался урожайный и цена на хлеб на рынках падала, то они не хотели, чтобы крестьяне рассчитывались с ними по низким рыночным ценам, а требовали большего. С арендаторами помещики поступали также самовольно: они по произволу надбавляли арендную плату и даже удваивали ее. Если арендаторы обязаны были доставлять хлеб в какое–нибудь отдаленное место, переправлять через море и если на пути к месту назначения хлеб погибал вследствие кораблекрушения, то помещики ни во что ставили такую беду и преспокойно требовали от арендаторов, чтобы они снова доставили полное количество подати. Словом, помещики старались притеснять поселян, сколько можно было.

Церковь не оставляла без внимания бедственной участи колонов и арендаторов и употребляла зависящие от нее меры к улучшению положения сельского населения. Златоуст обличает бесчеловечных помещиков. Он взывает: «Как помещики злоупотребляют поселянами! Они обращаются с последними не лучше варваров! На претерпевающих голод, всю жизнь проводящих в трудовом поту они не страшатся налагать непосильные подати, и с каждым разом тягчайшие. Принесло ли плод поле или нет, они все–таки требуют свое». Блаж. Феодорит также возвышает голос в пользу поселян. В одном письме он умоляет помещиков о сострадании к колонам. «Умилосердитесь над крестьянами, которые не щадили труда и, однако, мало нажали». Августин энергично говорит против одного помещика, который вздумал притеснять колонов, требуя от них удвоенной подати; он взывает к его совести и грозит ему Страшным судом. Письма папы Григория Великого показывают, с какой заботливостью он относился к итальянским поселянам и какие наставления он давал духовным лицам, имевшим соприкосновение с тем или другим поселком. К иподиакону Анфиму Григорий так писал: «Не только в письмах, но, помнится, и лично я увещевал тебя, чтобы ты при исполнении своей духовной должности как наш наместник не столько заботился о временных (материальных) пользах Церкви, сколько о том, чтобы облегчить стесненное положение поселян и всячески охранять и защищать их против чьих бы то ни было несправедливостей». Тот же Григорий дает такой прекрасный наказ иподиакону Петру, который заведовал церковными имуществами в Сицилии: «Я желаю, чтобы ты с почтением относился к лицам благородным и мужам, известным своими заслугами, и не возбуждал гордостью нерасположение к себе с их стороны. Однако же если ты заметишь, что они позволяют несправедливость к бедным, то перестань быть смиренным и поднимай главу, так что будь покорен им, пока они поступают справедливо, и будь их врагом, если они начнут делать зло». Нет сомнения, заступничество Церкви не оставалось без успеха, ко благу угнетенных поселян.

Низший класс общества, в особенности сельское население, много терпел бед и несчастий с двух сторон, как мы говорили выше: от вымогательства сборщиков податей и корыстолюбивых и алчных кредиторов. Нашествие сборщиков податей производило такое опустошение в стране, как будто бы несчастных жителей посетило моровое поветрие, а заимодавцы уподоблялись пиявкам, капля за каплей высасывающим кровь, жизненные соки народонаселения. Сборщики податей были тем необузданнее, чем больше у них было желания обогатить себя за счет их жестокой должности. Чтобы достигнуть этой должности, кандидатам на нее нужно было наперед потратить немало денег, которые шли в пользу властей; взамен того власти сквозь пальцы смотрели на то, каким образом сборщики податей вели свое дело. Печально было то, что народ не имел возможности жаловаться кому следует на несправедливости; ему был закрыт доступ к влиятельным административным лицам. Только у епископов народ находил себе защиту; правда, епископы не могли многого сделать для податных классов, но они, во всяком случае, участливо выслушивали притесненных, старались утешить их, а в иных случаях пользовались своим высоким положением, близкими отношениями ко двору в интересах своих пасомых: они то предстательствовали за несчастных, то, по крайней мере, добивались того, что жалобы этих несчастных доходили до слуха лиц, облеченных высшей властью. Письма Василия Великого свидетельствуют, как значительно этот епископ облегчал своим ходатайством тяжелое положение податных классов. По крайней мере, он старался о том, чтобы удержать сборщиков податей от мер нелепых и безнравственных. Так, когда один сборщик податей в Каппадокии потребовал от жителей, чтобы они клятвой заверяли о том, чем они владеют, боясь, что иные из жителей скроют свои имущества и не заплатят налогов, тогда Василий, справедливо находя, что это многих введет в клятвопреступление, объяснил сборщику податей, как опасен такой шаг в нравственном отношении, и сумел вразумить изобретательного мытаря. От блаж. Феодорита дошло до нас участливое письмо его к императрице Пульхерии, в котором он изображает бедствия жителей его епархии и молит царицу об облегчении податей. «Тяжелая беда постигла всю страну, — пишет он, — многие поместья брошены колонами и лежат в запустении. И при всем том несчастные декурионы должны отвечать за недоимки тех, кто неспособен вносить подати, питаются милостыней и от тяжести налогов обращаются в бегство». Григорий Великий в ярких красках описывает императрице Константине бедствия на острове Корсике, где налоги так безмерны, что многие для удовлетворения их обращают в продажу собственных детей. «Надлежит, всемилостивейшая государыня, — взывает святитель, — обратить полное внимание на это и облегчить стенания притесненных. Ибо я не верую, чтобы о таком положении дел было известно вашему величеству. Если бы вам было известно об этом, то, без сомнения, положение дел изменилось бы. Нужно довести это до сведения всемилостивейшего государя, чтобы он положил конец этому греховному бремени, которое тяжелым камнем лежит на его душе, его государстве, его детях».

Скажем, какие средства Церковь употребляла в борьбе с бессердечными ростовщиками. Заимодавцы, по словам Василия Великого, из нищеты своих ближних извлекали пользу и под предлогом помощи низвергали их в бездну. Они употребляли в свою пользу как затруднительное положение одних, так и неопытность других. Так, они обращались к легковерным людям с хитрыми словами: «Не бойся, бери мои деньги и распоряжайся ими как своими собственными». А вслед за тем начинали подвергать своих должников всевозможным мукам, насчитывали проценты на проценты, вынуждали их все распродать. Когда же должник и при этом условии не мог выплатить долга, его бросали в тюрьму и даже доводили до· самоубийства. О хитрых проделках ростовщиков находим сведения у Амвросия Медиоланского, который, описывая эти проделки, восклицает в справедливом негодовании: «О ненасытная алчность, достойная сатаны, коего ты служишь верным отображением!» Христианские пастыри так далеко простирали свою ревность против мздоимства, что не хотели полагать различия между взиманием законных процентов и лихоимством ростовщиков; и то, и другое они считали грехом, так как христианину, учили они, непристойно брать проценты. А если пастырям замечали, что в Ветхом Завете позволено было ссужать деньгами из–за лихвы,[84] по крайней мере, врагов, то пастыри на это иногда так отвечали: «Врага в военное время ты имеешь право убивать, врагу же ты можешь давать деньги из–за лихвы; выходит, что последнее есть только другой вид убийства» (Амвросий). Так относилась Церковь к процентам в теории, но провести в практику эти воззрения она не могла, потому что государственное законодательство позволяло брать проценты; да и не все пастыри Церкви смотрели так строго на указанное дело. На практике Церковь большей частью ограничивалась тем, что запрещала духовенству брать проценты, а также тем, что увещевала мирян поступать, как обязано поступать духовенство. А главное, Церковь, сколько могла, старалась оказывать свою помощь несчастным должникам. Исхитить должника из рук заимодавца она считала истинно добрым делом. Блаж. Августин рассказывает случай, как однажды некто Фасций, притесненный кредитором, искал себе убежища в Церкви и как он, Августин, убеждал паству заплатить вскладчину долг несчастного Фасция. Когда Григорий Великий узнал, что некоторые поселяне, вынужденные выплатить подати прежде чем продан был ими зерновой хлеб, входят в долги и делаются жертвой заимодавцев, то приказал иподиакону Петру выдать поселянам деньги из церковных средств с тем, чтобы они уплатили долг Церкви по частям. Подобного же рода поручение получил от Григория диакон Киприан. Он приказал выдавать поселянам взаймы церковные деньги на условии: или вносить только проценты (не внося капитала), или же понизить цену своих продуктов. «Ибо в первом случае церковное сокровище не пропадет, — говорит Григорий, — а во втором случае возрастет благосостояние сельских жителей».

Христианская Церковь шла и еще более прямым путем, приводившим к улучшению экономического положения народонаселения. В Церкви возникло монашество, которое во многих отношениях послужило ко внешнему благоденствию Востока и Запада. Монашество, считая одной из главнейших обязанностей монаха труд, с одной стороны, проложило путь к свободному труду, а с другой — много послужило к поднятию экономических сил народа. Припомним, какой вид имело в то время хозяйственное положение Римского государства; припомним, что для свободного труда не оставалось места в государстве. Все отмечено было печатью принуждения: декурион был привязан к своей должности, колон прикреплен к земле, ремесленник мог работать, только принадлежа к известному обществу или коллегии; свободный труд замер. Не таким был труд среди монашества. Кто раз сделался монахом, — а в монашество поступали лица разных классов общества, которым тяжело было жить среди общественных условий времени, — тот отрешался от всякого принуждения. В монастырях находим то, чего нельзя было найти в то время в других местах — все условия для свободного труда. В монашестве смотрели на труд как на нравственную обязанность, как на осуществление идеи христианской жизни, требовавшей практического приложения тех сил, какие даны Богом человеку. Притом же, монахом каждый делался по свободной воле и каждый, кому не нравилась жизнь монаха с ее требованиями, мог свободно возвратиться в мір. Из многих фактов открывается, что труд в монастырях занимал выдающееся место. Здесь с самого начала поняли, что праздность опасна для человека, и сильно настаивали на труде. «Работай постоянно что–нибудь, — писал Иероним Рустику, — чтобы дьявол всегда находил тебя занятым». В египетских монастырях было правило: никого не принимать в монахи, кто наперед не дал обязательства, что будет работать. Это считалось необходимым как потому, что каждый монах должен был пропитывать себя трудами рук своих, так и потому, что считали труд делом душеспасительным. Среди египетских монахов можно было слышать поговорку: «На трудящегося монаха нападает один злой дух, а на праздного — бесчисленное множество».

Василий Великий в своих монашеских правилах доказывает великое значение труда для монаха. Каждый монах, рассуждает Василий, должен упражнять себя в том труде, к какому он наиболее способен и который прикажет ему исполнять настоятель. Никто не должен быть без дела, никто не должен самовольно прекращать свою работу. Василий советует заниматься такими ремеслами, материал для которых легко достать поблизости; нужно при этом заботиться, чтобы изделия не приходилось возить для продажи куда–нибудь далеко; лучше те занятия, которые не нарушают спокойного течения жизни. Самым пригодным делом для монаха Василий считает тканье простых полотен, а также столярную и кузнечную работу; менее рекомендует он земледелие, как соединенное со многими хлопотами. И мы знаем, что восточные монахи ревностно посвящали себя труду. Они плели корзины, шили мешки, ткали, занимались, хотя и в ограниченной степени, земледелием, садоводством. Одну часть дня монахи посвящали молитве, другую — труду. Но не столько на Востоке, сколько на Западе монастыри сделались училищами труда и восстановителями экономического благосостояния народонаселения. На Востоке созерцательность монаха, его духовное делание ставились настолько высоко, что труд получил в здешних монастырях второстепенное значение. Иначе было на Западе. Западные монахи служили школой труда: они вырубали леса, осушали болота, запустелые пространства превращали в зеленеющие нивы и сделались учителями трудолюбия для варварских народов. Уже при самом первом появлении монашества на Западе предстоятели Церкви всеми мерами старались утвердить монахов в мысли, что монашеский подвиг должен сопровождаться трудом.

Августин в сочинении «О труде монахов» ведет активную борьбу с тем ложным мнением, что монах не должен отвлекаться от своих духовных занятий телесной работой. Во времена Августина встречались некоторые монахи, которые в оправдание своей праздности указывали на слова Спасителя о птицах небесных, прилагая эти слова к самим себе. Святитель, вразумляя празднолюбцев, замечал, что в таком случае они не должны ни молоть зерна, ни варить, так как ничего такого не делают птицы; что они не должны заботиться о том, чтобы иметь и хранить съестные припасы, так как этого тоже не делают птицы. Августин не без иронии говорил, что если бы действительно вышеуказанные слова Спасителя относились к монахам, то Бог дал бы им и крылья, чтобы они подобно птицам могли находить корм на полях. Без собственности, без заготовки припасов, прибавлял Августин, человек не может жить, потому каждый человек обязан работать. Тот же епископ внушал, что если монах прежде принадлежал к низшему сословию, был рабом, вольноотпущенником, ремесленником, то он и по принятии иночества обязан трудиться попрежнему, а если бы поступивший в монастырь прежде был богат и, отказавшись от имущества, избрал монашескую жизнь, то он должен приучиться к труду. Мысли Августина нашли себе полное приложение в монастырях Запада. Знаменитый монашеский устав Бенедикта Нурсийского отводит почетное место труду монахов. По этому уставу день для монаха начинался четырехчасовым трудом, затем два часа употреблялось на чтение Св. Писания и полезных книг, после обеда следовал отдых, а затем снова труд до ужина, а затем еще, но уже кратковременный, труд. Конечно, не оставались монахи и без общественной молитвы, они собирались на молитву семь раз в день. Между тем как на Востоке монахи не поощрялись заниматься земледелием, на Западе земледелие получает первое место в ряду монашеских трудов; и в этом отношении западные монахи сделали много полезного. Галльские монахи достигли того, что почти запустевшая Галлия снова стала плодоносной страной. Западные монахи представляли собой образцы хозяйственности, они заботились о проведении дорог, построении мостов, именно эти монастыри научили франков и прочие немецкие полудикие племена земледелию, ремеслам и искусствам. Монастыри Востока и Запада заявляли себя широкой благотворительностью, оказывая помощь народонаселению близких и отдаленных мест, в тяжкие времена голода, нашествия иноплеменников, оскудения страны. Примеров можно бы привести немало, но это едва ли нужно.

Лучшую оценку деятельности Церкви и монашества, поскольку эта деятельность направлялась к развитию экономических сил различных стран Запада, в особенности в эпоху так называемого «великого переселения народов», дает немецкий ученый Ульгорн, когда говорит: «Вот над страной пронеслись полчища диких народов, села и города лежат в пепле, но продолжает жить христианская Церковь и начинается ее деятельность. Храмы, капеллы, госпитали и монастыри, богадельни снова возникают, эти здания прежде других поднимаются из пепла. Организуется помощь потерпевшим, церковные житницы растворяются, несчастные жители имеют хлеб и питье, Церковь не отказывает им и в крове. Вместе с материальной помощью получают они и духовную. А народ, бывший причиной общественного бедствия, народ варварский, непривыкший к труду, презирающий труд, под благодетельным влиянием монастырей приучается к труду. Монастыри, — с ударением замечает Ульгорн, — везде были исходными пунктами новой культуры».

Итак, мы видим, что Церковь сделала много полезного ввиду тяжелого экономического состояния Римской империи, но она не сделала всего, что нужно было для полного уврачевания зла. Она не могла предотвратить распадения и гибели Римской империи. Смерть постигла древний римский мир. Но ставить в вину Церкви это печальное явление, конечно, нельзя. Церковь сделала все, что было ей по силам. Тот же Ульгорн справедливо пишет: «Что было бы с Римским государством без христианства! Одним Церковь оказала помощь, несчастья других облегчила, иным осушила слезы. Древний мир должен был умереть, и этого предотвратить было не в состоянии христианство, но оно, по крайней мере, сделало то, что умирающий мир нашел в нем утешение и успокоение. Церковь присутствовала при последнем часе умирающего, окружая его нежной заботой и облегчая его с такой гуманностью, о которой древний мир даже в цветущее его время и понятия не имел».[85]



Поделиться книгой:



Регистрация