— Разумно.
— Поскольку император не доверяет воинам Мир-Шаха, он держит их там, на первой стене, чтобы при штурме они полегли среди первых, но казармы находятся в самой крепости, и потому янычарские орды то и дело проходят через ворота в город и обратно. И если ты дашь сигнал, наши храбрецы в один момент захватят надвратные башни второй и третьей стены и откроют тебе проход в сердце Константинополя.
На губах Тамерлана появилась недобрая усмешка.
— Я обдумаю твои слова и дам знать, Гази-Мехмет ибн Дауд, а сейчас скажи, какую награду желает получить Мир-Шах паша за свой подвиг?
— Твой милостивый взор, о величайший из величайших, — лучшая награда, но если мудрейший из мудрых, Повелитель Счастливых Созвездий назначит моего господина комендантом поверженной столицы, Мир-Шах будет счастливейшим из смертных.
— Я подумаю, — повторил Тамерлан. — Тебя же сейчас накормят и наградят за проворство.
Стражники вывели радостного перебежчика, и советники наперебой загалдели, убеждая Железного Хромца воспользоваться удачным случаем.
— Это прекрасная возможность, — твердили они. — Мы ворвемся в крепость, как ураган, и ничто не сможет остановить нас!
— Глупцы, — оборвал их Тамерлан. — Мы ворвемся в крепость, предавая все огню и мечу, а потом поставим изменника Мир-Шаха комендантом. Ведь именно такова цена предательства.
— Но ведь император ромеев — неверный, — напомнил кто-то. — И стало быть, здесь нет измены.
— Измена остается изменой, будь на месте императора даже сам шайтан. Можете не сомневаться, так же легко, как сегодня ромеев, завтра Мир-Шах предаст и нас. Он вернется к султану Баязиду с ключами от константинопольских врат и тот озолотит его, ибо ему такой вот Гази-Мехмед вложит в уши слова о том, что верный паша с самого начала задумал отдать крепость владыке правоверных. Все остальное были лишь уловки, военная хитрость.
Тамерлан встал с трона и огляделся.
— Где Хасан Галаади?
— Ему не подобает быть на военном Совете, — с ревностью в голосе напомнил один из темников.[7]
— Лишь я могу сказать, что подобает и что не подобает. Этот дервиш, может быть, не умеет так ловко скакать на коне и стрелять в цель, как вы, но никто из вас не разумеет в военном деле, как он. Найдите его! — скомандовал Тимур.
— Слушаюсь и повинуюсь, мой господин, — раздалось вокруг.
— Когда я шел сюда, — вспомнил один из приближенных Великого амира, — он спал на боевой галерее, что над нами, подложив под голову миску…
«Иблис его покусай, — подумал Хасан, приоткрывая глаз и оценивая, достаточно ли крепко дремлет разморенная на солнце стража. — Кажется, все в порядке». — Он сдвинул в сторону миску и аккуратно вернул в щель предварительно вынутый оттуда камень.
Длинной заточенной тростинкой Тамерлан рисовал что-то на дощечке, засыпанной песком. Лицо его было задумчивым и усталым, но в каждом движении чувствовалась энергия, казавшаяся невероятной в столь преклонном возрасте. Рисунок забирал все внимание Тимура, и даже самым верным советникам Великого амира не было позволено приблизиться и узнать, что за дивные знаки или непонятные письмена выводит Повелитель Счастливых Созвездий на зыбкой поверхности.
Хасан Галаади вошел в залу, почтительно склоняя голову перед Тамерланом.
— Мне сказали, ты спишь, — не то спрашивая, не то утверждая, бросил Тимур.
— Даже если тело мое объято дремотным оцепенением, дух бодрствует. Ибо когда же, как не во сне, когда бремя земных нужд перестает донимать, возноситься человеку душою к трону отца небесного. Пока твои люди своим зовом не вернули меня из холодной синевы на разогретый камень, я размышлял, и сами собой у меня сложились короткие строки. Я бы назвал их слова сердца: «Жить в этом мире, что может быть интересней? Но душа моя жаждет удалиться от мира сего».[8]
— Аллах отмеряет дни всякого живущего. Не торопи же того, что не в твоей воле, Галаади. — Тамерлан чуть заметно скривил губы в усмешке. — А пока я желаю слышать слова твоего разума о том, что занимает мои мысли и чаяния.
— Полагаю, ты говоришь о Константинополе, — вздохнул Галаади. — Признаюсь, меня удручает вид людей, которые, страшась гибели, лезут на стену, а оттуда их поливают кипятком, осыпают стрелами и дротиками.
— На то они и воины, чтобы сражаться и, если надо, умереть во славу Аллаха.
Хасан пожал плечами:
— Оказывая уважение каждому встречному, я почитаю Бога. Любя каждую душу на земле, я ощущаю связь с ним. Но убивать во славу — это нелепость!
— Если так, то наверняка тебе понравится то, что я скажу. Некие люди пожелали открыть мне ворота и сдать Константинополь, так что никто не будет лезть на стены. Мы войдем в цитадель почти без сопротивления. Что скажешь ты на это?
— Тебе решать, Великий амир. Я же хочу поведать о дальней стране, где живут люди, обожающие жареные каштаны. Особенно вкусны они, пока горячи. Но вот беда: никто из них не желает совать руки в раскаленные уголья. Так вот, умники приспособили обезьян таскать каштаны из огня.
— К чему ты мне это рассказываешь?
— Скажи мне, Великий амир. Разве те, кто предлагал открыть ворота, твои люди?
— Что с того, мои или не мои? — упорствовал Тамерлан.
— Я уверен — не твои, а раз так, они ищут своей выгоды, своих жареных каштанов. Тебе же, увы, отводится роль обезьяны.
— Должно быть, это кто-то из приближенных Баязида улещивает тебя легкой добычей, — продолжил Хасан. — Ромеи страшатся тебя. Султан же, хотя на себе испытал мощь твоей длани, почитает варваром, которого можно обвести вокруг пальца и заставить действовать как выгодно ему.
Тамерлан хлопнул в ладоши.
— Похоже, ты прав, Хасан Галаади. Я мыслю также. Но Баязид и его коварные шакалы просчитались. У меня тоже есть выгода. Я вижу ее так же ясно, как видел солнце все мои годы. Садись, бери стило и пиши. У меня есть выгода, и у ромеев тоже она есть. Я знаю, где они совпадают.
Глава 4
«Когда считают гибель в бою неизбежной — остаются в живых; когда считают за счастье жизнь — умирают».
Над ратушной площадью гремел зычный голос глашатая:
— Слушайте, жители вольного города Гамбурга! Сегодня по приговору магистратского суда на этой площади предаются справедливой и заслуженной казни через усекновение главы семьдесят три злодея, именующих себя братьями витальерами, кои пиратством, грабежами и прочим насилием притесняли жителей славного города Гамбурга и всех прочих городов Ганзейского союза. Вина их ужасна, преступления бесчисленны. Казнь состоится сейчас же по объявлении приговора, и да свершится сие по воле Господа и решению магистратского суда. Сегодня будут казнены Клаус Штертбеккер, Гедике Михельс, Вичман, магистр Хайнц Вигбольд…
Фамилии прочих «джентльменов удачи» утонули в шуме приветственных голосов. Совсем недавно эскадре Ганзейского союза, несколько лет пытавшейся поймать неуловимых приватиров, вдруг посчастливилось застать врасплох несколько кораблей этих бесстрашных пленителей моря. После короткой жестокой схватки шесть сотен пиратов оказались в плену, причем имена некоторых из них в балтийском приморье нагоняли ужас не только на купцов, но и на местных баронов.
Окрыленный такой удачей, мэр Гамбурга отказался отпустить пленников за выкуп, хотя предводитель витальеров обещал за свободу доставить в Гамбург золотую цепь такой длины, что ею можно будет окружить город по периметру стен. О заманчивом предложении горожане шушукались уже несколько дней. Подумать только, ведь где-то ж цепь лежит, и если Клаусу и его пиратам отрубят головы, этакая уйма золота останется припрятанной. Кто знает, может, и до Страшного суда! Участь сокровищ внушала определенную жалость к морским разбойникам и даже к их предводителю. Сейчас тот стоял на эшафоте, с презрением глядя на гомонящую толпу, на палача в неизменном алом колпаке с прорезями для глаз, и, слушая приговор, покусывал рыжий ус. Наконец глашатай умолк, и на эшафот, стуча по ступеням резным посохом, взошел бургомистр:
— Есть ли у тебя последнее желание? — поглаживая массивный знак бургомистерской власти на груди, надменно поинтересовался городской голова.
— Есть, — осклабился Клаус. И от этой свирепой ухмылки по толпе зевак прокатился сдавленный вздох ужаса. — Построй моих людей цепочкой, одного за другим. После того, как этот боров отрубит мне голову, я встану и пробегу мимо них. Тех, кого мне удастся миновать, ты помилуешь.
Бургомистр удивленно развел пухлыми ручками.
— Не вижу причины для отказа. Тем более ничего не изменится, если выполнят твою просьбу.
Из толпы раздались заинтересованные крики:
— Вот это да!
— Пусть! Экий выискался!
Заинтригованный не менее прочих, бургомистр милостиво кивнул:
— Хорошо. Раз такова последняя воля — будь по-твоему.
Охочая до зрелищ толпа взорвалась рукоплесканиями и криками одобрения. Спустя несколько минут все приговоренные, цвет братьев-витальеров, стояли цепочкой чуть поодаль от деревянной плахи, хранившей следы множества ударов, пресекших чьи-то дни. С насмешливой ухмылкой обведя взглядом толпу, пират опустился на колени, примостил голову в углубление и схватился руками за деревянные поручни по обе стороны широкой колоды. Палач не спеша подошел к жертве, с видом художника оценил ее расположение, принял из рук ассистента меч правосудия, взмахнул, опустил, ухнув, и окровавленная голова с жутким оскалом скатилась в подставленную корзину. Но не успел палач обтереть тряпицей орудие казни, как обезглавленный Клаус оттолкнулся руками от сжимаемых мертвой хваткой деревянных штырей и пошел, нет, побежал вдоль строя. Толпа взвыла от ужаса и бросилась бы наутек с ратушной площади, но тут палач, раздосадованный столь резвым поведением трупа, устремился вслед убегавшему пирату с криком: «Стой! Чертово семя!»
Он уже почти догнал Клауса и даже выставил ногу, чтобы подсечь мертвого бегуна, но вдруг кто-то с силой ударил палача в коленный сгиб, отчего тот, крича, завалился на спину.
— Куда? — послышался над головой в колпаке жесткий голос, похожий на рык. — Пусть бежит.
Разъяренный палач вскочил на ноги, отпрянул к плахе, схватил меч и с ревом бросился на обидчика. Богато одетый бородач гигантского роста даже не подумал скрываться или хвататься за оружие.
Заплечных дел мастер с выдохом обрушил меч на глумливого невежу, но тот, не изменяясь в лице, чуть уклонился в сторону, перехватил запястье противника, чуть повернул его и основанием ладони второй руки ударил по плоскости клинка с такой силой, что та прилетела аккурат в лоб поставщика адской кухни. Череп палача отозвался колокольным звоном, и бедолага растянулся на земле без чувств. Теряя интерес к нему, гигант перевел взгляд на лежащее в нескольких шагах впереди обезглавленное тело.
— Один, два, три, десять, восемнадцать! — во всеуслышание объявил неизвестный. — Впрочем, роли это не играет. Все они помилованы.
— Стража! — возмущенно заголосил бургомистр.
Горожане свистели и улюлюкали, понимая, что наступил истинный праздник, и невесть когда еще удастся посмотреть на такую замечательную казнь. Да и удастся ли? Будет о чем рассказать детям и внукам.
Стражники, лучше бургомистра оценившие воинские навыки громадины-бородача, вяло подчинились команде, опасливо поглядывая на меч у бедра черт знает откуда взявшегося чужестранца.
— Стойте где стоите, — командным голосом рявкнул тот, и стражи порядка не замедлили воспользоваться случаем выполнить четко изложенный приказ.
— Я — Мишель Дюнуар, барон де Катенвиль, — произнес бородач с таким видом, будто это имя должно было открывать ворота в Европе так же легко, как мифический «Сезам» — скальную твердь под Багдадом. — Я привез в Гамбург папское помилование для всех этих господ.
— Какое еще помилование? — должно быть, не совсем придя в себя от возмущения, завопил бургомистр.
— Да какое угодно. Вот от Папы Бонифация IX из Рима, — жестом фокусника Мишель Дюнуар извлек из рукава пергамент с красной печатью. — Вот — от его святейшества Бенедикта XIII из Авиньона. Потрудитесь снять оковы.
— Но этого не может быть! — возмутился городской голова.
— Многого на свете быть не может. И все же есть. Однако этот концептуальный вопрос теологии мы оставим на рассмотрение кафедры философии богословского факультета Сорбонны. Я же здесь с простой и понятной целью: эти люди помилованы, и я их забираю.
— Как бы не так!!! — вне себя от негодования воскликнул бургомистр. — Не для того мы ловили их столько лет, чтобы отпустить!
Мишель Дюнуар покачал головой, хлопнул в ладоши и произнес судьбоносное:
— М-да.
На всех крытых галереях ближних домов, на крышах, даже на окнах магистратуры, стали появляться лучники, ожидавшие сигнала. Волчьи шапки и недобрые взгляды раскосых глаз производили на ошарашенных горожан отнюдь не меньшее впечатление, чем грозные луки с наложенными на тетивы стрелами.
— Я так понимаю, — продолжал гигант, — что налицо мятеж против власти наместника Святого Петра… Полагаю, что дело кончится интердиктом.
— Да, но… — меняя тон, заскулил бургомистр.
— Да, — подтвердил Мишель Дюнуар. — Без «но». Я готов забыть об этом прискорбном инциденте, если славный город Гамбург, или, уж как вы там договоритесь, весь Ганзейский союз, оплатит десять вооруженных быстроходных кораблей для этих господ. В свою очередь, могу обещать, что вы никогда не увидите их на берегах Балтийского моря. Я внятно излагаю свою мысль?
— Как скажете, монсеньор, как скажете, — понурил голову бургомистр. — Снять оковы.
Ночь была туманной. Одна из тех сырых ночей, когда в небе не видать луны и даже волкам становится тоскливо. Вот и сейчас их разноголосый вой, разрывая души, плыл над округой, и туман за пределами освещенного пламенем круга то и дело вспыхивал желтыми огоньками голодных глаз.
— Не нравится мне этот барон, — помешивая уголья в костре сломанной веткой, пробормотал угрюмый детина, видом не слишком похожий на доброго прихожанина. — Какой-то он…
Мужчина замолчал, подыскивая слова:
— Не такой.
— Что ты имеешь в виду, друг мой, — ответил ему второй, разительно отличающийся от мрачного верзилы-собеседника. К обличью его больше пошла бы академическая мантия, нежели подложенная стальными пластинами бригандина.[9]
— Ну вот ты, магистр Вигбольд, хоть и образованный, но сразу видать — наш. А этот… Вот он вроде и барон, и все у него как у барона. Вот только чует мое сердце, не барон он.
— А кто же?
— А бес его знает. Я таких людей прежде не встречал. Но чтоб вот так прийти на ратушную площадь Гамбурга и толпу во главе с бургомистром об колено сломать… Не вяжется это у меня.
— Чего не вяжется, Гедике Михельс? Считай, второй раз на свет божий родился.
— Оно, конечно, так. Но вот ведь как все неладно получается. И приговоры этому барону не указ, и помилование у него на всех нас имеется. Причем слыханное ли дело — от обоих Пап! Вот ты, человек, выросший в монастыре, скажи — возможно ли такое?
— Раз есть, стало быть, возможно.
— Э-хе-хех, — поежился брат-витальер. — Чудно у вас, образованных, голова устроена. Вот ты, магистр семи вольных искусств, а на такой простой вопрос путно ответить не можешь. Мало ли что есть. Коли не может быть, значит, не может.
Гляди. Если бы один Папа указ подписал, другой бы наверняка против него выступил. Да и то сказать, к чему мы этим святошам?
— Вот с этого, друг мой Гедике, и следовало начинать, — чуть свысока менторским тоном произнес магистр Вигбольд. — Зачем мы понадобились обоим святейшествам? Уж точно не в крестном ходе дарохранительницы нести. Хоть вези меня обратно в Гамбург и руби там руки-ноги вместе с головой, а я не поверю, чтобы этот барон настоящие указы привез. Нас всего несколько дней назад у Готланда прихватили. Судьи торопились, будто их черти в задницу вилами тыкали. Так что будь у барона хоть четыре ноги, как у коня, а все равно не поспеть от нашего моря в Рим, затем в Авиньон. А потом снова в Гамбург.
— Вот и я о том, — хлопнул себя по колену Михельс.
— Стало быть, избавитель-то наш, по всему получается, мошенник. Причем такой мошенник, что не приведи господь. Шутка ли — папские ордонансы подделать?!