Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Исторические очерки состояния Византийско–восточной церкви от конца XI до середины XV века От начала Крестовых походов до падения Константинополя в 1453 г. - Алексей Петрович Лебедев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Столь же дурно, как и Андроник I, относился к Церкви и император Исаак Ангел. Его десятилетнее царствование было целым рядом случаев, когда император самовольно низвергал с кафедры одного за другим византийских патриархов. Исаак так хотел, и этого было достаточно, чтобы патриархи менялись то и дело.

Недаром историк говорил об Исааке: «Царь при своей безрассудности и силе никак не мог воздерживаться от того, чтобы по своему произволу не превращать и не переиначивать всех дел не только человеческих, но и божественных», т. е. религиозных. Вот список патриархов, безвинно низверженных Исааком с византийской кафедры. Едва вступив на престол, он первым делом низводит с кафедры патриарха Василия Каматира, несмотря на то, что этот последний много содействовал к возвышению Исаака на императорский трон. Причиной низложения было то, что он позволил снять монашеское платье многим благородным женщинам, которые пострижены были насильственно императором Андроником. Вместо Василия возведен был на патриаршество Никита Мунтан; это был человек уже престарелый. Император низвергает его, несмотря на то, что Никита стал патриархом по воле самого же Исаака; он был низвержен под тем предлогом, что он уже стар и бесполезен. По низвержении Никиты патриаршую кафедру занял монах Леонтий. Исаак по поводу назначения в патриархи этого, дотоле ничем не известного монаха, с клятвой рассказывал, что он этого человека никогда прежде не знал, но что Божия Матерь ночью указала ему на него в откровении, не только описав вид и доблести его, но и указав место, где он проживал. Хотя такое, так сказать, сверхъестественное избрание монаха Леонтия в патриархи, по–видимому, обеспечивало прочность его патриаршества, однако же на деле случилось не так: не прошло и года, как Леонтий был низвергнут Исааком. Историк замечает, что император «осрамил Леонтия». Нужно было назначить нового патриарха. Исаак решился возвести на византийский патриарший престол тогдашнего иерусалимского патриарха Досифея, разыграв при этом, по выражению историка, «Целую драму». Досифей был человек простой, но большой проныра. Сначала он был простым монахом в Студийском монастыре в Константинополе, втерся в расположение Исаака, когда этот еще Не был императором, и, конечно, совершенно наобум, предсказал ему императорскую корону (мы знаем, что тогда такие пророчества были в ходу). Предсказание сбылось. Это еще более сдружило Исаака с Досифеем. Когда сделалась вакантной патриаршая кафедра в Иерусалиме, император постарался посадить на нее своего любимца. Теперь же, по низвержении византийского патриарха Леонтий. Исаак этого самого Досифея захотел возвести на столичную патриаршую кафедру. Но к этому нашлось препятствие, а именно, Церковь запрещала перемещение епископов с одной кафедры на Другую. Тогда Исаак пустился на хитрость. Он призвал к себе во дворец известного канониста Вальсамона, патриарха Антиохийскокоторый только по имени был Антиохийским патриархом, а проживал в Византии (ввиду того, что Антиохия давно была во власти латинян–крестоносцев). Наедине в беседе с Вальсамоном, как рассказывает историк Никита, Исаак притворился горюющим о том, что Церковь оскудела людьми благочестивыми и разумными, что трудно найти человека, который с достоинством мог бы занимать патриаршую кафедру в Византии. Поговорив так, царь в заключение объявляет, что он давно имеет намерение перевести с кафедры Антиохийской на Константинопольскую — его, Вальсамона, как лицо, сияющее всеми достоинствами, но что одно затрудняет его, именно то, что подобного рода перемещения возбранены канонами. Другого рода дело было бы, прибавил Исаак, если бы Вальсамон, как знаток церковных правил и церковной истории, доказал, что перемещения епископов с одной кафедры на другую и прежде бывали и теперь могут быть при известных случаях и взялся бы убедить в этом прочих архиереев; тогда он, говорил император Вальсамону, с величайшей радостью и без всякого замедления сделал бы Вальсамона из патриарха Антиохийского — Константинопольским. Ничего не подозревая, Вальсамон горячо принялся за дело.[349] На следующий же день в синоде он постарался убедить епископов, что перемещение с одной кафедры на другую — дело дозволительное и не представляет непобедимого затруднения. Об этом определении синода доведено было до сведения императора; оно, конечно, было им принято. Но что же случилось? Император переводит в Константинополь Досифея, патриарха Иерусалимского, а Вальсамон, жестоко обманувшийся, так и остается титулярным патриархом Антиохийским. При этом известии, по словам историка, «архиереи, омороченные, понапрасну нарушившие каноны, только рты разинули от изумления». Рассматриваемое распоряжение императора Исаака встречено было с неудовольствием не только епископами, но и народом. Ненавидимый всеми, Досифей, хотя в сопровождении великолепной свиты и приехал в столицу, но отказывается от кафедры Константинопольской. Император, однако же, стоит на своем, он не хочет выносить сопротивления, отдает приказание, чтобы Досифей в сопровождении военной силы введен был в Софийский храм, кафедральную церковь Византии, и таким образом сделался бы патриархом столицы. И вот Досифей — патриарх в Византии, но ненадолго. Царь не мог сломить общего сопротивления. Патриарх был отставлен, но Исаак не порвал с ним дружбы. Досифей проживал в столице и пользовался таким влиянием на Исаака, что он «водил императора, как все говорили, не то чтобы за нос, а за уши»,[350] — замечает историк.[351]

Жалкое царствование брата Исаакова Алексея III Ангела не заслуживало бы внимания и рассмотрения, если бы ко времени этого царствования не относилась история одного очень странного богословского спора в Византии, в котором принимал более или менее активное участие названный император. В царствование императора Исаака при патриархе Георгии Ксифилине начался, а в царствование Алексея III, при содействии патриарха Иоанна Каматира благополучно закончился спор о том: евхаристическое «тело Христово, которого мы приобщаемся, так ли нетленно (άφι5αρτον), каким оно стало после страданий и воскресения Христа, или же тленно (φΦαρτόν), каким оно было до времени страданий и смерти Его?»· Так формулирует историк Никита Хониат вопрос, взволновавший умы византийских богословов конца XII в. Но такое формулирование вопроса недостаточно разъясняет сущность спора. На деле спор об Евхаристии, возникший в указанное время, носит некоторые признаки спора так называемых стеркоранистов (stercoifanistae) и их противников, спора, получившего свое начало далеко от Византии. В византийском споре вопрос касался, точнее бы сказать, того: приемлемая нами Евхаристия подлежит ли обычным физиологическим процессам, каким подвергается всякая вкушаемая человеком пища, или же она (Евхаристия) не подчиняется этим физиологическим процессам? По самому существу вопроса, естественно выделились две партии споривших: одна давала отрицательный ответ на вопрос, другая положительный. Защитники отрицательного, более благоговейного и благовидного решения вопроса, в доказательство своего мнения ссылались на святоотеческие авторитеты. Они в защиту своего воззрения ссылались на богословие ЯЬ Кирилла (Иерусалимского); в этом богословии, по словам приверженцев рассматриваемого мнения, раскрывается, что Евхаристия есть исповедание и воспоминание того, что Христос ради нас умер и воскрес, т. е. тех моментов в истории Христа, когда Его»ло стало прославленным, духовным. У других отцов Церкви и писателей церковных они находили указание на то, что, приемля евхаристическую частицу, мы приемлем не какую‑нибудь часть Христову, а всецелого Христа, да и приемлем после воскресения 5го, когда тленное тело Его навеки преобразилось в нетленное. Защитники разбираемого воззрения в этом случае ссылались на учение об Евхаристии св. Иоанна Златоуста. В творениях Златоуста они обращали внимание на следующие его слова: «О, чудо! Восседающий одесную Отца приемлется нашими грешными руками». Он же говорил: «Он расцвел в законе, возрос в пророках, созрел на кресте, снедается по воскресении». В творениях Евтихия (патр. Константинопольского) защитники «нетленности» указывали на следующие слова его: «Приобщающийся, принимая часть даров, принимает всецело святое тело и всю честную кровь Господа, ибо тело Христово в таинстве приобщения разделяется всеми неразделимо, подобно тому, как какая‑нибудь печать, оставив на разных предметах множество оттисков и отпечатков своей формы, остается по отпечатании их одна и та же, не уменьшаясь и не изменяясь от числа оттисков, сколько бы их ни было, и как звук голоса, был произнесен кем‑либо и, разлившись в воздухе, всецело весь остается в устах (?) того, кто его произнес, и в то же время по мере своего разлития в воздухе, всецело весь достигает слуха разных лиц, так что никто из слушателей не воспринимает его более или менее в известной части, но все одинаково усвояют в совершенно полной и нераздельной ценности, сколько бы тысяч или десятков тысяч их ни было, хотя он также есть тело (?), потому что звук есть не что иное, как сотрясающийся воздух. Равным образом никто не может допускать сомнения, чтобы нетленное, по совершении таинственного жертвоприношения и после святого воскресения, тело и бессмертная, святая и животворящая кровь Господня, содержащаяся в видимых веществах, вследствие многократных совершений таинственного священнодействия могли утрачивать полноту своих сил, а не пребывали одинаково всецелыми во всех». Определяя процесс, какому подвергается в человеческом организме Евхаристия, византийские богословы думали, что с ней делается то же, что происходит и с закваской, входящей в тесто, причем ссылались на слова Христа о закваске. С этими воззрениями защитников «нетленности» не соглашались приверженцы учения о «тленности» евхаристических даров, нами принимаемых. Они рассуждали следующим образом: таинство Евхаристии не есть исповедание воскресения Христова; оно есть только жертвоприношение (значит, подобно ветхозаветным жертвам), и потому тело Христово в таинстве тленно, безжизненно и бездушно; приступающий к приобщению — рассуждали они — приемлет не всего Христа, но только часть Его, так как части только и причащаются. «В самом деле, — рассуждали они, — если тело Христово было нетленным и одушевленным, то вместе с тем оно было бы неосязаемо и невидимо; его невозможно было бы тогда раскусывать и разжевывать зубами, и при подобном раздроблении его на части не чувствовалось бы никакого усилия или напряжения». Они утверждали, что я Евхаристии мы принимаем не то тело Христово, каким оно стало.

По воскресении Его и каким станет наше тело после Страшного Суда. так как это тело не будет подлежать осязанию, зрению и иметь какой‑либо определенной человеческой формы. Защитники тленности приводили и еще какие‑то доказательства и соображения, но историк Никита не считает нужным приводить их, находя их пустыми и ничтожными. С точки зрения приверженцев «нетленности», сторонники этой последней партии являлись людьми «дерзкими», дозволяющими себе «поругание» над благомыслящими христианами.[352]

Появление споров в Византии о «тленности» и «нетленности» евхаристических даров нужно приписать влиянию Запада на Восточную церковь. Мы не думаем, чтобы самостоятельно могли появиться подобные споры в Византии, ибо греки сами по себе не расположены были вносить эмпирический элемент при решении богословских вопросов. Напротив, на Западе не только не чуждались такой разработки религиозных вопросов, но и прямо ставили вопрос о «тленности» и «нетленности» евхаристических даров. Споры эти давно уже начались на Западе и не прекращались и в конце XII в. В IX в. на Западе появились лжеучители, которые утверждали, что принимаемая нами Евхаристия подлежит тем же процессам, как и обыкновенная пища. Против них писал Пасхазий Ратберт.[353] В первой половине XII в. против таких же лжеучителей полемизировал Алгер из Люттиха, называя подобное заблуждение: haeresis foedissima stercoranistarum.[354] На Западе не прекращались разбираемые споры и около того времени, когда они появились и на Востоке. Так, знаменитый папа Иннокентий III (1198—1216) в сочинении «De mysteriis missae» разрешает между прочим вопрос и о том, что происходит с евхаристическим хлебом после того, как он принят нами внутрь, в таинстве; он отвечает, что как скоро «тело Христово принято нами, то оно теряет все признаки чувственности и становится духовным: Христос через уста верующего переходит в сердце верующего».[355] Мы полагаем, что споры о тленности и нетленности евхаристического тела и крови Христовой имеют в Византии внешний характер. Появление крестоносцев на Востоке легко могло служить к ознакомлению греков с такими сторонами латинского богословия, о которых они раньше ничего Не знали. Главным представителем учения о «тленности» приемлемой нами Евхаристии был в Византии какой‑то сначала маг, а потом монах и писатель по имени Михаил Сикидит.[356] Из кого состояли его приверженцы — неизвестно.

Особенной ревностью в борьбе с лжеучителем Сикидитом и его приверженцами заявил себя тогдашний патриарх Иоанн Каматир.[357] В своих катехизических поучениях Иоанн старался указать на то, что предмет настолько таинствен, что он превышает силы ограниченного разума человеческого; вообще он раскрывал в борьбе с заблуждением, что таинство потому и есть таинство, что его смысл и действие «вышеестественны». Патриарх вооружился, наконец, против вышеуказанного лжеучителя самым сильным средством — предал его анафеме. Сам тогдашний император Алексей Ангел не оставался в стороне от этого спора. Он поддерживал патриарха в борьбе с лжеучением, и весьма вероятно, голос царя много значил, когда Церковь брала на себя заботу прекратить «дерзновенное поругание» истины. Никита Хониат, конечно, не случайно отмечает, что Алексей, «в поднятом богословском споре подал свой голос в пользу более справедливого мнения».[358] Таким образом, хотя Алексей и принадлежит к числу ничем не замечательных императоров, но все же нельзя отказать ему в том, что он показывал ревность к охранению православия.

Опускаем без обозрения несколько царствований, именно царствования византийских императоров, имевших столицей Никею, так как ничего характеристического ни в хорошую, ни в дурную сторону нельзя сказать об этих царствованиях. Обращаемся прямо к правлению Михаила Палеолога, который хоть и начал править царством еще в Никее, но главная деятельность которого развивается уже в Константинополе. Михаил Палеолог, при котором и при содействии которого возникает так называемая Лионская уния, конечно, не мог быть таким императором, при котором дела церровные имеют правильное течение, и действительно не был. Самоуправление церковное было попираемо Михаилом в весьма значительной степени. Расскажем два случая из отношений Михаила к двум патриархам византийским его времени.[359] Михаил, как мы зваем, был человеком, который ради своекорыстных целей готов был на все. Он заявил себя тягчайшим преступлением в отношении К девятилетнему царственному младенцу Иоанну, именем которого Михаил сначала правил; он приказал ослепить его, чтобы захватить в свои руки императорскую власть.[360] Этот случай глубоко опечалил тогдашнего патриарха Арсения. Ревностный пастырь не мог простить Михаилу этого преступления. Он подверг императора церковному отлучению, хотя и не вычеркнул его имени из церковных молитвословий, боясь, как бы таким действием не вызвать слишком большого соблазна в народе. Царь был крайне недоволен образом действий патриарха. Сначала он старался лицемерной покорностью и смирением снискать прощение у Арсения, когда же ему это не удалось, он решился низвергнуть с престола сурового патриарха. Случай к этому для деспотического и нечестивого императора представился скоро.[361] Один из клириков, бывший секретарем у патриарха, по всей вероятности, по наущению самого Михаила, представляет последнему обвинительную записку, в которой исчислялись различные обвинения на патриарха. Записка изложена была по статьям в следующем порядке: во–первых, патриарх произвел перемены в чине утрени: в начале утреннего богослужения псалом, положенный за царя, Арсений велел исключить и начинать трисвятым;[362] во–вторых, султан Иконийский Азатин[363] находится в Дружественных отношениях с патриархом, так что нередко Арсений позволял ему со свитой — с неверующими агарянами — мыться в церковной бане,[364] в бане, где находятся мраморные изображения Св. Креста; в–третьих, патриарх приказал своему иеромонаху преподавать сыновьям султана части св. Евхаристии, тогда как неизвестно — были ли они крещены, и кроме того, во время утрени в Светлое Воскресение сам султан приходил к нему со своими сатрапами и присутствовал при его молитвословии. Патриарх, как скоро узнал о содержании поданной против него обвинительной записки, без особенного труда оправдался во всех возводимых на него проступках. Во–первых, относительно псалма Арсений оправдывался тем, что он сам первый ввел его в церковное употребление, по обычаю монастырскому, и сам же потом отменил, считая достаточным для полноты молитвы за царя трисвятое с поминовением; при этом патриарх присовокуплял, что в настоящее время царь и не вправе жаловаться на это, так как, будучи отлучен от Церкви, он недостоин ее молитв. А что султан со свитой мылся в церковной бане, касательно этого патриарх замечал, что он не давал подобного разрешения. Притом же, он не видит здесь ничего преступного: позволяется же мыться султану и агарянам в других банях столичных, где также есть изображения Креста и иконы; если другие бани открыты для них, то почему нужно удалять их из церковной’ Достаточно оправдывался патриарх и в том, что он имел церковное общение с султаном и его сыновьями. Нужно сказать, что султан Азатин происходил от христианских родителей и был крещен, а потом по какому‑то случаю принял притворно мусульманство, сделался султаном, но не отказался от христианства — по крайней мере, когда он бывал в Константинополе, он почитал иконы и соблюдал другие христианские обряды. Ввиду этого, в свое оправдание патриарх указывал на то, что султана и его сыновей он считает христианами, но не сам по себе, а на основании свидетельства епископа Писидийского, их крестившего. Хотя все обвинения против патриарха были или неосновательны, или неважны, царь, однако же, домогается суда над патриархом. Михаил созывает собор против Арсения и сам присутствует на нем. По правилам церковным, Арсений трижды призывался на собор для ответа по поводу возводимых на него преступлений, но он отказывался последовать приглашению. Арсений писал в ответ на приглашение, что он отвергает собор, собранный по приказанию царя, царя, отлученного от Церкви, но занимающего на соборе председательское место. Историк Пахимер находит Арсения совершенно правым, когда он не захотел явиться на собор, и пишет: «Судить патриарха в присутствии царя, вельмож и мирян, в царских чертогах и под непосредственным влиянием царя, вооруженного мщением, вовсе не следует и незаконно». Это, однако же, не помешало императору добиться от собора того, что Арсений, как ослушник Церкви (он не явился на собор, несмотря на приглашение), лишен был патриаршества и кафедры.[365] — Не лучше обращается Михаил Палеолог и с другим патриархом его времени, Иоанном Векком, несмотря нa содействие этого последнего униатским стремлениям императора. Векк был замечательной личностью между прочим потому, что, являясь ревностным пастырем, он весьма часто отправлялся во дворец ходатайствовать за то или другое лицо перед императором, испрашивая у Михаила какой‑либо милости для нуждающихся и несчастных. Ходатайства патриарха сильно наскучили Михаилу, человеку жестокому, не знавшему, что такое христианская любовь. «Он ненавидел патриарха, — говорит Пахимер, — за его настойчивость, ибо ревность его считал сварливостью, а ходатайства за невинно осужденных вменял себе в беспокойство». Император пожелал чем‑либо досадить патриарху за его великую пастырскую ревность. Как скоро царь пожелал этого, нашлись лица, которые с удовольствием взялись помочь императору в выполнении подобного намерения. Явились клеветники, обвинявшие патриарха в блудодеянии, в расхищении церковных имуществ и в том, наконец, что он проклинал царя. Последнее обвинение основывалось на том, что патриарх, часто безуспешно ходатайствуя перед императором за кого‑либо невинно страждущего, в свое оправдание говорил подобному лицу: «Бог свидетель, как я старался за тебя перед царем». Эти возгласы Векка истолковывались клеветниками в том смысле, что будто патриарх призывал гнев Божий на голову немилосердого императора. Как ни важны были все эти обвинения, Но они не вели к цели, потому что патриарх был выше подобных обвинений. Тогда император решился каким‑либо другим способом причинить крупную неприятность Иоанну Векку. Он решился сократить размер патриаршей юрисдикции. Михаил издал новеллу, В силу которой всякого рода места, подчиненные дотоле патриарху В каких бы то ни было областях, и такого же рода обители, впредь зависели только от епископов тех областей, где находятся. Император хотел отнять у патриарха значение «вселенского патриарха». Векк не мог снести такого стеснения священных прав, удалился В монастырь, желая покинуть кафедру, и если впоследствии снова возвращается к патриаршеству, то делает это по желанию Церкви, а не императора.[366]

Михаилу Палеологу наследовал сын его Андроник II. Переходя от царствования первого к царствованию второго, мы таким образом переходим от правления более удачного к менее удачному в политическом отношении, и от энергического — к очень скромному в общественном отношении. Андроник не имел ни способностей, Ни энергии отца. Но это отнюдь не дает права с сожалением смотреть на преемника Михаила. По крайней мере, что касается Дел церковных, то по отношению к ним Андроник стоял выше своего отца. Какие неудачи ни преследовали Андроника, во всяком случае ему нужно вменить в похвалу следующее: Михаил хотел ру. ководить Церковью и потому нередко являлся деспотом; Андроник, напротив, хотел доставить Церкви ту самостоятельность в действиях, какая ей по праву должна принадлежать. Михаил насильственно давал делам Церкви такое направление, какое ему хотелось; Андроник, напротив, позволял Церкви и ее представителям открыто заявлять о их желаниях и требованиях. Нельзя отрицать того, что занятое Андроником положение причиняло ему иногда очень много забот и беспокойств. Но, во всяком случае, он шел более прямой и правильной дорогой, чем его отец. Михаил оставил Андронику в наследство два очень неприятных дела: во–первых, заключенную им с папой унию, во–вторых, раздор арсенитов с господствующей Византийской церковью. Уладить первое дело было нетрудно: Восточная церковь не сочувствовала унии (Лионской), и Андроник легко мог разрушить это неприятное дело, признав унию разорванной.[367] Не так просто было удалить дело с расколом арсенитов. Арсениты вначале стояли за правое дело, не хотели иметь общения с теми из патриархов Византийских, которые сквозь пальцы смотрели на узурпаторское занятие Михаилом престола, на убиение им законного наследника престола и которые не обращали внимания на отлучение, по этому поводу наложенное на него патриархом Арсением. Но те же арсениты впоследствии заявили себя такими неумеренными и незаконными притязаниями, на которые не стоило обращать серьезного внимания. Ошибка Андроника в борьбе с арсенитами заключалась в том, что он придал этой партии слишком много значения и тем поддерживал в ней упорство, которое тесно переплеталось у арсенитов с их ревностью об охранении интересов Церкви. Как известно, Андроник так далеко простирал уступчивость арсенитам, что позволял им делать много такого, чего разрешать им не следовало.[368] Так, например, он дозволил им устроить следующее состязание с православными: арсениты написали на бумаге свои претензии в отношении к православным, заставили и православных со своей стороны изложить на бумаге их же взгляды на арсенитов, ту и другую бумагу, по настоянию арсенитов, нужно было публично предать огню; они предполагали, что их грамота, как заключающая в себе законные требования, не сгорит. Само собой понятно, что огонь пожрал грамоты и арсенитов, и православных.[369] Результат, какого и следовало ожидать. Но, разумеется, не было надобности допускать арсенитов до подобного опыта, ибо он давал им горделивую мысль, что арсенитская партия есть что‑то равноправное с самой Церковью. Раскол арсенитов не пережил Времени царствования Андроника. Он успел в это время высказать себя всецело, со всеми его слабыми сторонами. Очень возможно, что этот раскол прекратился бы еще быстрее, если бы Андроник меньше обращал внимания на притязания арсенитов, но во всяком случае, можно утверждать, что благодаря Андронику и его отношениям к раскольникам арсенитский раскол исчез потому, что этот последний для всех ясно показал свою внутреннюю несостоятельность. Из других фактов, в которых выразились отношения Андроника II к Церкви, укажем на его борьбу с симонией в Византийской церкви. Дело происходило так. Андроник объявил своего сына Михаила соправителем и наследником. А для того, чтобы более обеспечить престолонаследие своему сыну, он потребовал от епископов, чтобы они издали грамоту, которая угрожала бы отлучением от Церкви всякому, кто осмелился бы восстать против объявленного соправителя и делать против него заговоры. Неизвестно почему, но только епископы, к неудовольствию Андроника, не согласились на его предложение; они говорили, что Церковь, покровительница мира и любви, не должна становиться на стороне суровости и наказаний. Император хотя и принужден был примириться с неудачей, но как бы в отмщение за неисполнение его воли епископами решился провести одну меру, которая была для них очень неприятна. Однажды он собрал собор епископов, сказал им речь, в которой доказывал, как непристойно архиереям брать деньги за посвящение в священные должности, и объявил, что это зло нужно прекратить. Члены собора, однако, не соглашались с этим. Они раскрывали мысль, что с уничтожением этого источника доходов епископы будут терпеть материальную скудость; утверждали, что самое священнослужение, в случае принятия предложения императора, потерпит большой урон, так как только немногие отважатся при таких условиях брать на себя епископские обязанности, наконец, они ссылались на то, что плата за хиротонию узаконена давнишними царскими указами (Юстиниан, Исаак и Алексей Комнины), и что вообще это обыкновение вошло во всеобщую практику. Император не внимал этим доводам. Спустя несколько дней он издал новеллу, которой запрещалось взимать что бы то ни было за хиротонию, не исключая простой восковой свечи. Только немногие епископы решились протестовать против Распоряжений Андроника.[370] Само собой разумеется, закон этот недолго исполнялся. Как скоро обстоятельства переменились, плата за хиротонию опять возобновилась. Приведенный указ Андроника по своей идее прекрасен, но едва ли можно одобрить законодателя, а то, что он издал его не по сознанию его полезности, а единственно потому, что император захотел изданием закона наказать строптивость епископов.[371]

Царствование Андроника III, или Младшего, который, в качестве внука, был преемником Андроника II, ничем не замечательно по отношениям этого даря к Церкви. При нем больше правил делами его друг Иоанн Кантакузин, чем сам царь. Что же касается Кантакузина, то его отношения к Церкви, несмотря на его религиозность и достойное похвалы поведение, не сопровождалось должным уважением к правам Церкви. Расскажем один случай, имевший место в правление Андроника III и доказывающий, что Кантакузин не чужд был наклонности попирать права иерархии. По смерти патриарха Исайи нужно было выбрать нового архипастыря столицы. Кантакузин захотел предоставить это высокое место своему придворному священнику Иоанну Калеке. Собор воспротивился этому, принимая во внимание, что Калека имел жену, детей и был низкого происхождения. Тогда Кантакузин через несколько дней собрал вторичный собор. На нем он заявил свое согласие с отцами собора касательно отвержения кандидатуры Калеки. Но при этом Кантакузин просил собор возвести Калеку по крайней мере в митрополита Фессалоники. Собор, чтобы сделать приятное Кантакузину, выразил свое согласие на это, и в этом роде было составлено соборное определение. Но предложение Кантакузина было просто ловушкой. Когда отцы решились возвести Калеке в митрополиты, Кантакузин сказал: «Если вы возводите его в митрополиты, то, конечно, он способен быть и патриархом, так как благодать Св. Духа одна и та же у епископов всех рангов. Разве, — прибавил он, — император не может по своей воле сделать митрополита Фессалоникийского патриархом?». И так Иоанн Калека сделался патриархом.[372]

Сделавшись императором, Кантакузин держался той же тактики. Он вмешивался в дела Церкви и направлял их сообразно своим желаниям. Так, он властно вмешивается в споры так называемых паламитов и варлаамитов; он председательствует на соборах по поводу этих споров, склоняет решение их в известную сторону, не давая противникам свободно выражать свои мнения; он даже сквозь пальцы смотрит на то, что торжествующая партия позволяет себе надругательство над противниками.[373] Смена патриархов совер–доалаеь не в интересах Церкви, а в личных интересах самого ЦСантакузина. Когда патриарх Каллист отказался короновать сына кантакузина — Матфея (Кантакузин, по существу дела, был со*«правителем молодого императора Иоанна Палеолога), то он сказал патриарху: «Если ты упорствуешь, то мы выберем другого патриарха».[374] Так и было. Кантакузин, значит, был не лучше разных Мануйлов, Исааков, Михаилов.

Не будем рассказывать об отношениях к Церкви трех последних императоров: Иоанна, Мануила и опять Иоанна Палеологов: меняются лица, система же — скажем так — остается та же.[375]

Общий вывод изо всех приведенных нами фактов, в которых выражались отношения государства к Церкви, понятен: Византийская церковь много терпела от деспотизма императоров.

IV. Иерархи, преимущественно Константинопольские, и их церковно–общественная деятельность.

При обозрении церковной иерархии изучаемой нами эпохи займемся преимущественно изучением иерархии в патриархате Константинопольском. Почему — это понятно без разъяснений. Константинопольский патриархат и ранее был, а теперь в особенности становится центром церковно–исторической жизни Востока. Все достопримечательные церковные события тех времен происходят именно в Константинопольском округе. Этот патриархат остается самым влиятельным на Востоке: в нем церковно–историческая жизнь имеет более нормальное и полное течение, чем где‑либо на Востоке, а это зависело от того, что здесь Церковь и государство все же оставались в лучших взаимоотношениях, чем в других патриархатах, плененных магометанами и частью наводненных крестоносными латинскими полчищами. Притом же и церковноисторические источники, касающиеся XII‑XV веков, много передают сведений о патриархате Константинопольском и очень мало о других патриархатах.

Считаем нужным наперед сделать оговорку, что, рассуждая о важности Константинопольского патриархата в ряду других патриархатов изучаемой нами эпохи, мы не хотим утверждать, что имеем в виду рассказывать о каких‑либо великих, замечательнейших событиях, здесь происходивших. Это будет напрасным ожиданием. Жизнь и Константинопольского патриархата была жизнью заурядной, однообразной, а главное — она проходит без особенных замечательных движений; здесь не встречаем никаких, так сказать, мировых событий, никаких явлений, составляющих эпоху в церковно–историческом развитии.

Мы уже знаем, что религиозно–нравственная жизнь обозреваемого периода стояла на довольно низкой ступени совершенства;[376] мы также знаем, что византийская государственная власть слишком много вмешивалась в дела Церкви, встречая себе здесь очень мало сопротивления.[377] Все это явления не радостные. Чем же они объясняются? Больше всего — состоянием византийской иерархии. Вожди Церкви в большинстве случае очень невысоко стояли в умственном и нравственном отношении. Таким образом, предпринимаемый нами обзор состояния иерархии в значительной степени должен уяснить для нас то печальное положение церковно–исторической жизни, с которым мы достаточно познакомились в предшествующих очерках.

Идеал истинного пастыря Церкви, украшенного достоинствами, необходимыми в его деятельности, ясно вырисовывался в сознании лучших, более образованных и проницательных византийцев нашего периода. Один из них (историк Пахимер) находил, что пастыри Церкви должны отличаться в особенности двумя качествами — любовью к пасомым и милосердием к согрешающим. Раскрывая мысль, что любовь к пасомым должна быть наиболее всего присуща пастырям, византийский писатель в доказательство ссылается на слова Иисуса Христа, сказанные Им Петру при восстановлении этого последнего в апостольском достоинстве. «Если любишь Меня, паси овцы Мои», — говорил Христос Петру, внушая ему, что пастырь Церкви должен иметь в своей душе любовь Христову. А раскрывая мысль, что пастырь Церкви должен быть проникнут милосердием к согрешающим, тот же писатель в удостоверение верности своей мысли указывает на пример апостола Павла, который, будучи сначала гонителем Церкви, заслуживал гнева Божия, но по милосердию Божию прощен и сделался великим апостолом. «Христос, — замечал этот писатель, — милосердие возводит в закон».[378] Вот какой идеал пастыря Церкви предносился мысленному взору одного византийского писателя XIV века. Другой византийский писатель того же века (Никифор Григора), дорисовывая указанный идеал пастыря, требует еще, чтобы духовный руководитель христианского народа обладал в одно и то же время высокой духовной опытностью, и способностью к общественной Деятельности. «Желательно было бы, — рассуждает Григора, — чтобы то и другое не находилось во взаимной вражде, как бывает с телом и духом, с элементами естественным и сверхъестественным. Хотелось бы, чтобы в том, кто управляет Церковью, было смешение и соединение того и другого, как это мы видим на музыкальных инструментах, когда они находятся в руках знатоков музыкального Дела. Знатоки музыки не в одинаковый тон натягивают все струны, иначе не было бы гармонии, но одну струну налаживают на низкий тон, другую — на высокий; эту натягивают больше, а ту меньше, и таким образом достигают гармонии. Тому, кто занимает свой У**. — продолжает развивать свою мысль историк, — одной религией, одним созерцанием божественного, следует жить подвижнически в горах и пещерах, так как он не интересуется связями с обществом и сделался совершенно чужд житейских дел. А кто, отличаясь добродетелью (и духовной опытностью), имеет нрав общительный, не чуждается дел гражданских и опытен в практической деятельности, на такого можно вполне положиться, что он, будучи пастырем душ, поведет вверенный его попечению народ ко всему лучшему и спасительному. И Спаситель наш и Бог, — прибавляет Григора, — если бы не снисходил к человеческим слабостям, не ел вместе с мытарями, не имел общительного нрава и не был по возможности для всех всем, не легко, думаю, привел бы народы и города к тому, что полезно и спасительно».[379] Такими‑то чертами рисовался идеал пастыря в сознании лучших византийцев изучаемого периода. Чтобы осуществлять подобный идеал, пастырям Церкви нужно было обладать многими и разнородными достоинствами; но, к сожалению, далеко не таковы были в действительности пастыри Церкви в XII‑XV веках.

Опишем состояние высших иерархов обозреваемой эпохи — патриархов Константинопольских, и мы увидим, насколько действительность соответствовала вышеуказанному идеалу. Принимая на себя задачу ознакомить читателя с патриархами Константинопольскими, мы, однако же, не имеем в виду излагать сведения обо всех них. Это было бы слишком длинно, да и не целесообразно, потому что не обо всех патриархах мы имеем достаточные сведения. Поэтому мы поведем речь о патриархах более или менее замечательных или о таких, о которых сохранилось больше сведений.[380]

Первый класс патриархов, подлежащих нашему рассмотрению, составляют те, которые управляли Византийской церковью от конца XI века (со времен царствования Алексея Комнина) до подпадения Константинополя под власть латинян–крестоносцев. О них прежде всего и будем говорить. Наперед должны заметить, что между ними весьма мало таких, которые отличалась бы личными или пастырскими доблестями. Незамечательные берут явный перевес перед замечательными чем‑либо. Вот главнейшие сведения о некоторых из этих патриархов.

Следуя хронологическому порядку, надлежало бы сообщить известия о патриархе Евстратии Гариде (1081 —1084), но о нем почти нечего сказать.[381] Больше сведений, притом довольно характеристических, имеем о следующем Константинопольском патриархе — Николае Грамматике (1084—1111). Николай известен был добродетельной жизнью и не чужд был образования, но все‑таки не может быть назван человеком, опытным в науке.[382] Нельзя утверждать о нем, что он отличался и пастырским искусством. Едва ли он способен был благотворно влиять на такое нравственно расшатанное общество, как византийское. Относительно Николая сохранилось даже очень любопытное свидетельство, из которого видно, что сами архипастыри тех времен не знали, что делать с таким обществом, которое, как говорится, от рук отбилось и которое ни во что не ставило не только увещания, а и духовные наказания. До патриарха дошли печальные известия о нравственных беспорядках среди афонских монахов,[383] — царь Алексей Комнин предложил патриарху наложить на виновных сильные наказания. Но, как оказалось потом, патриарх не сочувствовал очень строгим мерам в борьбе со злом, потому что находил, что епитимии перестали уже оказывать свое действие на народ, да и сами пастыри, по сознанию патриарха, были не лучше своих пасомых. Перед концом Своей жизни патриарх с такими словами обращается к императору:)»Есть апостольское правило (33–е), которое гласит: «ежели который епископ или пресвитер, или диакон не постятся во Св. Четыредесятницу или в среду и пяток, да будет низложен, а мирянин отлучится». А теперь, — заявлял Николай, — найдешь ли ты портящихся иереев или царей? Все извиняются немощью — даже вами законники и церковные проповедники. Кто теперь постится? Разве где какой затворник или пустынник, да и то редко. Как же Налагать прещения на легкомысленный и необразованный народ Просто и когда случится, и притом, когда никто не соблюдает их». Разъясняя эту последнюю мысль, патриарх говорил царю: «Я не Налагал продолжительных епитимий или прещений, потому что никто не соблюдает их. Я давно знал, что ничего не соблюдает человеческое естество… безумно (?) налагать епитимии на людей».[384] Таким образом, в лице патриарха Николая Грамматика мы встречаем интересный тип патриарха, отказывающегося действовать на Народ силой духовной власти, так как от этого рода действий Нельзя уже было ожидать никакой пользы. Кто в этом случае больше виноват — отбившийся от рук народ или патриарх, не умевший приняться за нравственное воспитание вверенного ему Духовного стада — не будем разбирать. Остается в наличности факт бездействующей духовной власти.[385]

Бывали на византийской патриаршей кафедре данного времени и такие патриархи, которые очень скоро приходили к мысли, что они не на своем месте, и удалялись в тот монастырь, из которого они были взяты на патриаршество. Таким был один из преемников Николая Грамматика, Михаил Оксийский (1143—1146).[386] Характеристика его личности очень сходна с вышеприведенной характеристикой Николая Грамматика. Историк (Киннам) замечает о нем: «Михаил был человек добродетельный, отличался чистотой нравов, знал Св. Писание, но не имел достаточного образования и познания в науках».[387] Но этот патриарх очень скоро понял, что, обладая добродетелями, но не имея образования и пастырского искусства, весьма трудно править таким своенравным стадом, как византийцы. Он добровольно покинул патриаршую кафедру, возвратился на о. Оксию, где с молодых лет он проводил подвижническую жизнь. Мало того, Михаил произвольно наложил на себя некое унизительное наказание за то, что он сидел на патриаршем престоле, где сидеть ему совсем не подобало. Историк (Никита) говорит: «Михаил простерся на земле при входе в преддверие монастырского храма и отдал выю свою на попрание всякому входящему монаху — в сознании той мысли, что он напрасно оставлял жизнь простого монаха и без всякой пользы восходил на высокий патриарший престол».[388] История почти ничего не говорит о патриаршестве Михаила, да и не удивительно — патриарх, сознававший, что он попал не на свое место, едва ли мог быть деятельным архипастырем.

Больше подробностей известно о следующем патриархе, Косьме Аттике (1146—1147), но эти подробности рисуют упомянутого Византийского патриарха чаще всего со стороны невыгодной. Косьма был избран из диаконов. К патриаршей кафедре его приблизили некоторые его добродетели, но отнюдь не умственные или какие‑либо практико–пастырские достоинства. Он обращал на себя внимание своим милосердием и состраданием к бедным, за это у многих он был в большом почтении. Историк Никита Хониат повествует: «Косьма был до того сострадателен к людям, что и верхнюю и нижнюю одежду со своего тела, и льняное покрывало со своей головы отдавал бедным и не только сам раздавал свое имущество, но и других побуждал помогать нуждающимся».[389] Но этим И ограничивались достоинства патриарха. Едва ли он имел хоть какое‑нибудь образование. Историк Киннам говорит о Косьме, что «он был излишне прост».[390] Полагаем, что слова эти нужно понимать в самом широком смысле, т. е. в том смысле, что Косьма был простецом, как человек, чуждый науки и просвещения. Кроме того, Косьма не имел никакого понятия об осторожности и благоразумии, качествах, необходимых в его положении, так что в короткое свое патриаршествование сумел сильно себя скомпрометировать в глазах византийского общества. На свое несчастье, Косьма вошел в тесные, самые дружественные связи с одним монахом, по имени Нифонт, сближение с которым сделало патриарха притчей во языцех и разрешилось низвержением патриарха с кафедры. Но скажем несколько подробнее об этом Нифонте и отношениях к нему патриарха. В правление Косьмина предшественника, прежде упомянутого нами патриарха Михаила, Нифонт навлек на себя всю строгость церковного суда. При патриархе Михаиле открылось, что Нифонт был приверженец богомильской ереси: подобно другим Представителям богомильства этого времени, он отвергал таинство Евхаристии, почитание Св. Креста и икон, порицал употребление в пищу мяса, молока и вина, утверждал, что только в монашестве Можно найти спасение, допускал, что женщины–диакониссы имеют право принимать деятельное участие в богослужении, например, читать Евангелие и пр. За все это Нифонт и другие богомилы подвергнуты осуждению на соборе при патриархе Михаиле. Нифонт был лишен бороды, простиравшейся у него до земли, и заключен в так называемую патриаршью тюрьму.[391] Но судьба этого Нифонта скоро изменяется к лучшему. Лишь только Косьма взошел на патриаршью кафедру Константинополя, он отворил двери темницы, где заключен был осужденный собором монах. Новый патриарх объявил соборное осуждение, произнесенное на Нифонта, незаконным и несправедливым. Нифонт свободно начал появляться на улицах столицы, собирал вокруг себя множество народа на площадях, ничего не хотел делать, кроме распространения своего учения. Сам патриарх души не чаял в Нифонте: он поселил его на патриаршем подворье, сажал его с собой за стол, вел с ним бесконечные беседы. Словом, по замечанию Киннама, «Косьма чуть не боготворил расстригу».[392] Понятно, что такое поведение патриарха производило скандал. Осужденный еретик оказывается вдруг самым близким человеком к патриарху! Многие доброжелатели Косьмы приходили к нему с тем, чтобы убедить его отказаться от связей с Нифонтом. Они говорили патриарху: «Что это значит, святейший пастырь, что ты вверился волку? Разве не знаешь, что за это нехорошо посматривает на тебя паства? Расторгни гибельную связь». Но Косьма ни на что не обращал внимания. Он пренебрегал укоризнами, не хотел покидать Нифонта, что ни вышло бы из этого. Вскоре скандал разросся до грандиозных размеров. Чтобы положить конец народному говору, император Мануил приказал схватить и снова заключить Нифонта в тюрьму. Патриарх так был поражен этим, что в первую минуту беспрекословно повиновался царю. Но когда стражники увели Нифонта, Косьма почувствовал себя глубоко потрясенным разлукой со своим другом. Он устремился вслед за арестованным и не помня себя хотел отнять его силой у конвойных. Понятно, что победа осталась не на стороне патриарха… Тогда Косьма пошел по стопам Нифонта и вызвался лучше разделить с ним темничное заключение, чем лишиться сообщества своего друга. Историк замечает, что эта выходка патриарха «произвела в Церкви волнение». Это и понятно. Но на этом не кончилась история Косьмы. Для прекращения церковных смут император Мануил собрал собор в Константинополе, на котором присутствовал и Косьма. Император обратился к членам собора, епископам, с вопросом: как они смотрят на Нифонта? Ответ получился единодушный: все они объявили его нечестивцем. Тогда Мануил обратился с тем же вопросом к самому патриарху: «А ты, владыко, как думаешь об этом человеке?». Косьма в ответ произнес длинное похвальное слово Нифонту, открыто называл его мужем неподражаемо добродетельным. Выслушав эту речь, собор вскричал: «Косьма недостоин оставаться патриархом!». Мануил согласился с этим, патриарх был низвержен.[393] Оставляя залу соборных заседаний, патриарх бросил порицание на собравшихся: он назвал себя Лотом, которому пришлось жить среди Содома… [394] Мы не будем распространяться о том, каким влиянием мог пользоваться в Церкви!? акой нерассудительный архипастырь, как Косьма — дело понятное и без комментария.[395]

Переходим к истории патриарха Николая Музалона, преемника Косьмина (1147—1151). Само по себе патриаршество Николая ничем не замечательно.[396] Но патриарх этим фактом своего восшествия на Византийскую кафедру возбудил споры в Церкви, которые знакомят нас с каноническими представлениями, неизвестными или же утратившими силу в настоящее время. Николай Музалон взошел на патриаршую кафедру в 1147 году, а за несколько лет перед этим он был архиепископом Кипрским, но потом отказался от этой (т. е. Кипрской) кафедры и жил долгое время на покое в одном из столичных монастырей. Отсюда он взят был в патриархи. Возведение его в этот сан состоялось по воле императора Мануила и с согласия епископов. Но прошло очень немного времени, как среди архиереев возникли несогласия из‑за поднятого кем‑то вопроса: законно ли патриарх занимает кафедру, когда он раньше сам отказался от архиерейской власти и проживал в монастыре? Епископ ли он по достоинству? С отказом от кафедры не отрекся ли он и от епископского достоинства? Повторим: поднялись споры. Только немногие сочли долгом защищать Музалона,[397] а большинство епископов и сам император восстали против патриарха и говорили, что он не епископ. Николай Музалон должен был оставить патриаршую кафедру.[398] С первого взгляда представляется непонятным из‑за чего, собственно, спор? В чем вина патриарха? Для точного понимания эпизода нужно припомнить одно каноническое правило, которое издано было в IX веке, именно на соборе при Фотии, в 879 году, и которое гласило: «Если какой епископ или кто иной архиерейского сана захочет низойти в монашество, таковый вперед да не присвояет себе архиерейского достоинства. Ибо обеты монашества заключают в себе долг повиновения и ученичества, а не учительства или начальствования; ибо они (монахи) обещаются не иных пасти, а быть пасомыми. Посему постановляем: да никто из находящихся в звании архиереев и пастырей не низводит сам себя на место пасомых и кающихся. Если кто дерзнет сделать так, таковой сам себя (т. е. произвольно) устранил от архиерейского сана и да не возвращается к прежнему достоинству».[399] Этим‑то правилом, очевидно, и воспользовались архиереи и император для низвержения патриарха Николая Музалона. Рассказанный факт патриаршего низложения, хотя, по–видимому, и основан на каноническом правиле, в существе же дела не особенно рекомендует тогдашних иерархов. В самом деле, здесь что‑то нечисто. Или архиереи выбрали Музалона в патриархи вопреки церковным постановлениям, и в таком случае они сами являются нарушителями церковных законов, или же, избирая Николая, они не придавали действительного значения вышеприведенному канону и только воспользовались этим каноном как уловкой для низвержения патриарха. Как бы ни происходило дело, во всяком случае видно, что церковный строй в Византии не был в порядке. Рассказанный нами факт — факт низвержения патриарха Николая Музалона под тем предлогом, что он некогда был архиереем, а потом произвольно отказался от своей кафедры и поступил в монастырь — побуждает нас, пользуясь случаем с Николаем Музалоном, собрать некоторые данные, относящиеся к вопросу, возбужденному монашеством Музалона, принятым им на себя уже в архиерействе, и разъясняющие, как смотрела Греческая церковь последующего времени на вопрос, так неблагоприятно отразившийся на судьбе вышеуказанного патриарха. Нужно сказать, что подобный же вопрос не раз поднимался в том же XII, а потом XIII и XIV веках. В XII веке он возбуждался при Константинопольских патриархах Луке Хризоверге и Михаиле Анхиале. Каждый раз в это время вопрос возбуждался теми или другими фактами из церковной практики. Вот случай, бывший при патриархе Луке и рассказанный Вальсамоном. Когда некто Николай Музалон (странное совпадение в именах!), бывший епископом Амиклийским, потом был пострижен в монахи по принуждению светской власти и много хлопотал об отмене сделанного с ним по насилию и о разрешении ему опять пользоваться епископскими правами, то патриарх Лука, видя его явившимся в синод в епископском одеянии, не признал его епископом, указывая на То, что Николай Музалон мог бы рассчитывать на помощь себе со стороны патриарха, если бы ожидал соборного рассмотрения его Дела, а так как он, Николай, не соблюдая порядка, сам отложил монашескую одежду и сделался сам себе судьей, то его хлопоты о возвращении ему прав должны оставаться без всякого результата. Впрочем, следующий Константинопольский патриарх, Михаил Анхиал, смиловался над Николаем Амиклийским, соборно признал его обладающим правами епископскими. Замечательно: то самое, что воспрепятствовало Луке признать Николая епископом — появление его в синоде в архиерейской одежде — это самое послужило Для патриарха Михаила основанием решить дело в пользу просителя, в пользу Николая. Патриарх Михаил рассуждал: если бы Николай Музалон явился в синод в монашеском одеянии, то этим он показал бы, что он считает свое монашество совершившимся фактом, ия — говорит о себе патриарх — не возвратил бы ему епископских прав.[400] Из сейчас приведенного факта, с которым знакомит нас Вальсамон, видно: во–первых, принятие монашества епископом считалось равным отречению его от прав архиерейских; во–вторых, епископ, принявший монашество, если желал обладать архиерейскими правами, должен был хлопотать о признании его в этом достоинстве перед патриархом и синодом; в–третьих, соборный (синодский) суд мог возвратить такому лицу архиерейское достоинство, но мог — смотря по обстоятельствам — и отказать просителю в исполнении его просьбы. Удовлетворение или неудовлетворение просьбы бывшего епископа зависело не столько от каких‑либо определенных правил, сколько от воли, расположения и взглядов патриарха. Все подобные указания на такие историкоканонические факты представляются очень любопытными. Другой случай, имевший место в правление Константинопольской церковью Михаила Анхиала, рассказан нам опять Вальсамоном. В патриаршество Луки Хризоверга Феодул, епископ Макры, принял монашество и по соборному определению признан был потерявшим права епископские. Вышеупомянутый греческий канонист находил, что собор при патриархе Луке поступил правильно. «Епископы, — замечает он, — в случае пострижения и избрания монашеской жизни тем самым отрекаются от архиерейского достоинства». Но Феодул из Макры не навсегда лишился высоких архиерейских прав, при патриархе Михаиле ему возвращено было потерянное им достоинство. При этом патриарх обратил в пользу Феодула некоторую неопределенность выражений, в которых говорилось о факте отложения епископства Феодулом.[401] Выводы из сейчас рассказанного случая получаются те же, какие сделаны выше из другого повествования Вальсамона.

Из XIII века нам известны два случая, служащие иллюстрацией к затронутому нами вопросу. Эти случаи следующие. Оба они рассказаны историком начала XIV века Пахимером. Наступил конец жизни Константинопольского патриарха Никифора: он лежал уже на смертном одре. Близкий к патриарху человек начал уговаривать умирающего к принятию монашества, но умирающий, по словам историка, «не только не соглашался на это, а еще с неудовольствием принял напоминание и хотел умереть архиереем».[402] Очевидно, по церковным воззрениям XIII века, принять архиерею монашество значило то же, что перестать быть архиереем. Несколько позднее времен патриарха Никифора произошел случай, очень аналогичный с тем, что произошло некогда в патриаршество Луки Хризоверга. Епископ Сардский Андроник, по некоторым мелочным соображениям, «вздумал переменить одежду архиерейскую на монашескую и избрать жизнь уединенную и бездейственную».[403] Андроник сделался монахом, принял имя Афанасия и отказался от архиерейства. Но потом тот же Андроник пожелал снять с себя монашеский чин и снова сделаться архиереем. Начались хлопоты, но они остались без успеха. Патриарх Константинопольский Арсений, расположенный к Андронику, обещает всячески содействовать осуществлению планов его, советует ему надеть архиерейскую одежду и добиться позволения в таком виде явиться в синод. Андроник так и хотел поступить, как советовал Арсений, но из этого ничего не вышло. Когда члены Константинопольского синода узнали, что Андроник в архиерейской одежде пришел к дверям синодальной залы, то решительно отказались впустить его на заседание, не признавая его архиереем. Все усердие, с которым патриарх Арсений старался склонить прочих епископов в пользу Андроника, не имело ожидаемых последствий. Один из синодальных епископов показал письмо Андроника, в котором он собственноручно подписался своим монашеским именем: «Афанасий». Это послужило доказательством, что архипастырь Сардский добровольно, а не по принуждению принял монашество и не имел уже оснований домогаться возвращения ему прежнего сана.[404] Из рассмотренного происшествия с Андроником Сардским видно, что исследуемый нами вопрос и в XIII веке оставался в том же виде, как это было век тому назад. Принципиально вопрос этот решен только в конце XIV века, на Константинопольском соборе при патриархе Антонии (1388—1397). На указанном соборе определено было: «Если кто, будучи облечен в малую схиму (простое монашество), будет призван к архиерейскому сану, таковой освобождается от принятых им на себя обетов (λύεται των συνταγών), освобождается — но не через одно призвание, а и через архиерейское совершенство. Если же кто, будучи архиереем не из монахов (έκ κοσμικού άρχιερεύς), сделается потом монахом, таковой не может быть вторично архиереем и освободиться от принятых на себя обетов (т. е. послушания и ученичества). Если бы его призывали к архиерейской должности, этого недостаточно для разрешения его от обетов: его и призывать не следует, и он должен довольствоваться тем низшим положением, в которое низошел».[405] Это постановление довольно ясно и определенно и, можно думать, послужило к решению запутанного в Греческой церкви вопроса о соединении архиерейства и монашества в одном и том же лице.

Но продолжаем прерванную нами речь о Византийских патриархах XII века. Между преемниками Николая Музалона заслуживает некоторого внимания Лука Хризоверг (1155—1169) [406] Его правление, по видимому, ознаменовано было довольно широким развитием церковно–законодательной деятельности; по крайней мере от времени патриаршества Луки дошло до нас несколько соборных определений, имевших целью как исправить некоторые недостатки в положении клира, так и разрешить некоторые вопросы, не лишенные общего церковного значения. От правления Луки дошло до нас довольно подробное определение относительно клириков, принимавших на себя мирские занятия и должности — так, клирики брали на себя управление домами, служили в магистратуре или управляли чужими поместьями, исправляли должности сборщиков податей и т. д. Все такие занятия собор при Луке осуждает, как противоречащие правилам церковным, а преступникам этих законов угрожает наказаниями.[407] Из другого соборного определения при том же патриархе видно, что некоторые клирики принимали на себя звание адвокатов, что собор также запрещает.[408] Еще в другом соборном определении, состоявшемся при патриархе Луке, указывается, что клирики были настолько неразборчивы в выборе средств для пропитания, что содержали бани, даже питейные заведения и даже публичные дома. Само собой понятно, что пат риарх все подобное запретил. Он запретил также священникам и дьяконам заниматься медицинской практикой, ввиду того, что клирики этого рода снимали платье, присвоенное им званию, и надевали мирскую одежду, чтобы ничем не отличаться от прочих врачей [409] При том же патриархе Луке положены строгие запреты, сообразные с церковными правилами, на тех клириков, которые в случае смерти епископа известного города позволяли себе присваивать как имущество, принадлежащее Церкви, так и наследство, остающееся по смерти епископа.[410] Во времена патриаршествования Луки поднято было несколько частных церковных вопросов, разрешение которых могло иметь общецерковное значение. Например, в Византии было обыкновение просвещать святым крещением мальчиков–магометан, взятых в плен во время войн с неверными. Но в правление патриарха Луки возник по этому поводу такой вопрос· нужно ли их крестить, когда, по словам лиц магометанской религии, они уже были крещены на родине. На соборе при Луке произведено было исследование: что такое за крещение, какое принимали иногда магометане? Оказалось, что действительно в некоторых местах магометане крестили своих детей у православных священников — в том суеверном убеждении, что таким способом их дети будут избавлены от демонских напастей и не станут пахнуть по–собачьи. Произведя это исследование, собор постановил: крещение, совершаемое магометанами над своими детьми, считать не таинством, а волшебством и некоторого рода врачеванием и определил крестить снова магометанских мальчиков, взятых в плен.[411] Другой случай. Какой‑то именитый человек был в крайнем затруднении — как ему поступить: он дал обет проводить в посте все среды в честь Иоанна Крестителя, между тем на среду падал праздник Рождества Христова — великий христианский праздник. О своем недоумении этот византийский аристократ сообщил императору Мануилу. Мануил передал рассмотрение вопроса Констан тинопольскому собору (синоду) Собор, хотя одобрил обет аристократа поститься, но освободил его от поста в день Рождества Христова ввиду величия праздника.[412] В правление патриарха Луки, по инициативе этого патриарха, запрещен следующий соблазнительный обычай в праздник св Нотариев (?) учителя, учившие детей чистописанию (нотарии), имели обыкновение рядиться в сценические маски и в таком виде появляться в публичных местах. Патриарх запретил делать это на будущее время.[413]

В отношениях к правительству патриарх Лука иногда проявлял приличное его сану дерзновение, но иногда унижался до непозволительной лести. Патриарх является лицом, охраняющим церковные интересы, когда он противится Мануилу по следующему случаю: Мануил, по поводу военного триумфа, решился устроить религиозную процессию в храм Софии, причем он желал, чтобы в этой процессии принял участие и гостивший в это время в Византии султан Кылыч–Арслон, но Лука воспротивился воле царя.[414] Патриарх в этом случае показывает себя с лучшей стороны. Но едва ли кто похвалит этого патриарха, позволившего закончить «деяния» одного собора, бывшего при нем (если эти «деяния» (акты) писаны в патриаршей, а не царской канцелярии), следующими льстивыми словами императору Мануилу: «Молимся и с царем Давидом поем: да положит Бог престол его (Мануила), как дни неба, и уготовает семя его (Мануила) в век, и исполнит все желания сердца его, все народы да послужат ему» и пр.[415] Особенно странно читать это потому, что сам Лука не вдруг и не охотно склонился к мнению императора, провозглашенному на указанном соборе.

Луке Хризовергу преемствовал в правлении Константинопольской церковью Михаил Анхиал (1169—1177). Этот патриарх прежде всего известен решительной неприязнью к латинянам–католикам. О нем говорят, что он так нерасположен был к унии с латинянами, в которой некоторые греки тогда видели средство спасения от напастей со стороны магометан, все более и более увеличивавших свои владения на Востоке, что соглашался лучше видеть восточных христиан во власти агарянского (магометанского) султана, чем идти в унию с католиками: Михаил будто бы считал магометан менее нечестивыми, чем латинян.[416] Между латинянами хорошо было известно нерасположение патриарха Михаила к католикам, и потому среди них возник на счет этого патриарха анекдот следующего содержания: проповедуя будто бы в Софийском храме, в Византии, Михаил Анхиал говорил грекам: «Если кто из вас погубит сто латинян–крестоносцев и в то же время запятнает себя убийством десяти греков, то таковой заслужит прощение от Бога».[417] Анхиал известен был у своих современников под именем «начальника (ипата) философов, но почему ему дано было такое титло, сказать трудно. По крайней мере не из чего не видно, чтобы он отличался глубоким образованием. Подобно патриарху Луке Хризовергу, Михаил Анхиал оставил после себе несколько определений, которые составлены им сообща с Константинопольским синодом. Вот некоторые из этих определений. Можно догадываться, что Михаил Анхиал имел целью искоренение некоторых недостатков, проникших и утвердившихся в сословии клириков. Так, Михаил постановил, чтобы не только священники и диаконы (о чем старался и Лука Хризоверг), но и чтецы не принимали на себя мирских обязанностей [418] — ко вреду для своего достоинства и ревностного служения своему делу. Другим определением он же старается уничтожить тот беспорядок, что некоторые архиереи производили в священные должности таких лиц, которые мало были известны по своему поведению и которые по своему происхождению принадлежали совсем другой епархии; беспорядок этот был тем больше, что такие ставленники возвращались в свои прежние епархии и домогались здесь иметь места. Из редакции этого определения видно, что Михаил в данном случае подтверждает распоряжение, сделанное на этот счет при патриархе Луке Хризоверге.[419] Патриарх Михаил решился уничтожить еще беспорядок, касающийся преимущественно священноиночества. Встречалось, и встречалось нередко, в практике Византийской церкви следующее явление: некоторые из белых священников (Ιερέων λαϊκών) делались монахами и однако же, несмотря на то, потом как будто бы они оставались бельцами, брали на себя различные церковно–административные должности [420] и почти ничем не отличались от обыкновенных белых священников. Патриарх отменил этот стародавний обычай, находя, что церковно–административные должности могут принимать на себя только обыкновенные священники, а монахи должны знать только свои монастыри.[421] Патриарху Михаилу принадлежит несколько постановлений по части брачного права.[422] Наконец, Михаил Анхиал известен деятельностью в области искоренения народных суеверий. В Константинополе и некоторых других приморских городах было обыкновение под праздник «Ивана Купалы» (24 июня) устраивать разного рода гадания, причем ради ворожбы зажигались костры и допускалось много другого крайне суеверного. Михаил обратил внимание на этот «демонский обряд» и вступил в борьбу с ним. Он распорядился, чтобы впредь ничего такого не происходило. Распоряжение патриарха имело успех — вероятно, временный. Суеверие скрылось. Успеху патриаршего распоряжения содействовало то, что Михаил приказал ближайшим к месту суеверных гаданий начальникам и священникам всячески заботиться о прекращении нехристианского обычая.[423]

Из прочих патриархов, управлявших Константинопольскою церковью в XII в. до завоевания Константинополя крестоносцами, заслуживают внимания только двое: Феодосий I и Иоанн Каматир.

Феодосия (1178—1183) едва ли можно причислять к мужам, блещущим умом и образованием. Но зато несомненно — это была высоконравственная личность. О нем справедливо отзывались как «муже, выросшем среди добродетелей и дышавшем добром, как воздухом».[424] Его называли также «великим Феодосием, другом верной истины»[425]. Этот патриарх пользовался большим уважением и значением и в свое непродолжительное патриаршествование сумел выказать себя с лучшей стороны, как пастырь нрава твердого и как охранитель церковных интересов. Расскажем несколько случаев из жизни Феодосия, в которых выражались сейчас указанные качества этого патриарха. Феодосий сделался патриархом в царствование Мануила Комнина, этого деспотического императора, любившего и в делах Церкви ставить свою волю выше духовной власти. Тем не менее Феодосий отнюдь не сделался послушным орудием царской своенравной воли. Он дает отпор Мануилу, когда этот хочет уничтожить в церковных требниках формулу, заключавшую проклятие на бога Магометова. Можно полагать, что Феодосий противился Мануилу главным образом потому, что считал вмешательство царя в дела Церкви не полезным. Что же касается до самого предложения Мануйлова, то можно думать, что в принципе оно не представлялось Феодосию лишенным справедливости; об этом можно догадываться отчасти на том основании, что патриарх в конце концов принял предложение императора.[426] В дальнейшие царствования Феодосий заявляет себя в подобном же роде. В правление малолетнего сына Мануйлова Алексея случилось следующее: протосеваст (особый чин в византийской придворной иерархии) Алексей, недовольный тем, что Феодосий мешает его честолюбивым намерениям и ревностно охраняет общественное благо, имея в своих руках большую власть, решился низвергнуть византийского святителя. Под выдуманным предлогом протосеваст Алексей выслал патриарха в заточение в Пантепонтов монастырь. Но Феодосий, как видно, пользовался большим уважением в византийском обществе. На стороне патриарха оказалось очень много влиятельных лиц. Его сторону держали: царица, вдова Мануила Комнина, многие царские родственники. И протосеваст вынужден был согласиться на возвращение Феодосия из ссылки. Патриарх возвращается на свою кафедру. При этом византийское общество устраивает патриарху редкие овации. Навстречу ему в торжественной процессии вышло византийское духовенство, высшие государственные сановники, множество народа. Улицы опрыскивались духами, сжигались благовонные индийские растения и душистые ароматы. Церемониал был до того пышен, что патриарх только вечером успел вступить в Софийский храм, хотя начал свой путь ранним утром.[427] Твердость воли и пастырская ревность, нужно сказать, не вытесняли из сердца патриарха христианского милосердия. О нем рассказывают, что когда же тот самый протосеваст Алексей, который домогался низвержения Феодосия, потом в силу превратности судьбы сам попал в тюрьму и тяжко здесь страдал, сердобольный патриарх, не помня прошлого, много облегчил страдальца. Он навещал его в тюрьме и приказал страже мягче обращаться с узником. Последний случай выражения Феодосием пастырской ревности имел место в правление Андроника Комнина. Самоуверенный и взбалмошный Андроник захотел сочетать браком двух лиц, стоявших между собой в близком родстве. Патриарху предложено было разрешить этот брак, но Феодосий, как и следовало ожидать, воспротивился беззаконию. Историк Никита говорит по этому случаю: «Патриарха не поколебало ни величие Андроника, ни угрозы не устрашили. Он был непоколебим как скала, около которой вечно вздымаются огромные волны и бушует море, разбивая волны в пену и пренебрегая ревом шумящего моря». Феодосий захотел лучше расстаться с патриаршим жезлом, чем поступиться церковными законами и удалился в монастырь.[428]

Последним Византийским патриархом, занимавшим столичную кафедру перед завоеванием Константинополя латинянами, был Иоанн Каматир (1198—1206). Он принадлежал к числу достойнейших Константинопольских патриархов. Иоанн отличался как умом, так и нравственными качествами, а равно и пастырской деятельностью. Никита Хониат, говоря об этом своем современнике, всегда и неизменно хвалит его. Дальнейшие византийские историки, писавшие после Никиты, дают относительно Иоанна Каматира самые лестные отзывы. Они называли его «человеком, украшенным всякой мудростью и науками, и великим знатоком церковных догматов».[429] Новейшие церковные историки признают Иоанна «опытным и искусным патриархом».[430] Патриарх известен весьма удачной борьбой с лжеучителями, учившими неправильно относительно приемлемой нами Евхаристии и считавшими ее «тленной» (это был род стеркоранистов).[431] Во главе этих лжеучителей стоял какой‑то монах Михаил Сикидит.[432] Патриарх в борьбе с лжеучением воспользовался всеми зависящими от него средствами, между которыми видное место заняло его проповедничество с церковной кафедры. Без сомнения, только под влиянием патриарха император Алексей Ангел ко благу Церкви высказал себя против лжеучения Сикидита.[433] Обнаруживая ум и пастырскую ревность в делах религиозных, Иоанн Каматир обнаруживал те же качества и в общественных отношениях. Например, известен следующий факт. Один византийский банкир, Каломодий, человек чрезвычайно богатый, своим богатством возбуждал алчность в некоторых правительственных лицах, — дело дошло, наконец, до того, что царские казначеи раз схватили Каломодия и посадили под арест — с намерением воспользоваться золотом арестованного. Но этот беззаконный поступок вызвал народное волнение. Византийский народ обратился к патриарху с просьбой защитить Каломодия. Иоанн принял сторону Каломодия и спас несчастного от беды. Патриарх сказал народу красноречивое слово и утишил волнение; затем он написал сильное письмо императору, и патриарху удалось «возвратить Каломодия, как овча обретенное, и притом так, что похитившие его волчата не успели ни содрать с него золотой шкурки, НИ даже остричь серебряную шерстку».[434] Тот же Иоанн Каматир явил себя стойким борцом против папства. В ответе на приглашение папы Иннокентия III вступить в унию с латинянами патриарх отвечал письмами, в которых подвергал критике учение о папском главенстве в Церкви.[435] К сожалению, на долю Иоанна Каматира выпал тяжелый жребий — видеть завоевание Константинополя латинянами (в 1204 г.) и испытать на себе следствия этого народного несчастья. Никита Хониат, свидетель завоевания Византии крестоносцами, в следующих выразительных чертах описывает удаление патриарха из завоеванной столицы. «Впереди нас ехал вселенский архипастырь, не имея ни дорожной сумы, ни денег в кармане, без жезла и без сандалий, в одном хитончике, как совершенный евангельский апостол».[436] Изгнанник недолго пережил указанное народное бедствие; он скончался в городе Дидимотике, во Фракии, мирной смертью.[437]

Мы изложили — подробно или коротко — все важные сведения о патриархах Византийских изучаемой нами части периода. Между патриархами в течение всего XII в., как мы видели, не было ни одного, который действительно блистал бы познаниями и образованием, хотя иные из них имели светлый ум. Большинство из них лишено было и нравственных доблестей. За исключением патриархов Михаила Анхиала, Феодосия и Иоанна Каматира ни один архипастырь византийский не заявил себя истинно пастырской ревностью, не показал себя истинно достойным своего высокого места. А один из патриархов, Косьма, заявил себя неосторожностью, соблазнительной для Церкви.

Второй класс патриархов изучаемой нами эпохи составляют Константинопольские патриархи, правившие Церковью из города Никеи, куда перенесена была столица из Византии по завоевании последней латинянами. Что известно о патриархах этих времен? Мало сведений имеем мы о Византийских патриархах XII в., еще меньше знаем о тех временах, когда патриархи имели резиденцией Никею и почти в течение 60–и лет управляли религиозными делами из этой временной столицы. Особенно скудны наши познания относительно первых четырех патриархов, живших в Никее. Главным источником сведений о жизни и деятельности этих и последующих патриархов в Никее служит византийский историк Георгий Акрополит, современник большей части этих патриархов, а второстепенным источником такого же рода сведений должны быть признаны византийские историки XIV в. — Никифор Григора и Ефремий. Но известия Акрополита о патриархах так отрывочны, что мы решительно не можем дать себе ясного отчета в том, за что иногда историк хвалит одних из патриархов и порицает других; а другие двое историков явно стоят под влиянием Акрополита и сообщают нечто значительное в сравнении с первым только относительно самых последних годов пребывания патриархов в Никее. Сколь скудны наши сведения о первых четырех патриархах Никейской империи, ясно видно из следующих известий, какие о них дошли до нас. Георгий Акрополит говорит о первом патриархе в Никее: «Михаил Авториан (1206—1212) был человек ученый, знакомый не только с нашей, но и иностранной литературой».[438] И больше ничего не говорит Акрополит о Михаиле. Никакого представления о патриархе невозможно составить себе на основании подобного рода известий. Еще меньше сведений находим у Акрополита о следующем патриархе Феодоре Иринике (1212 или 1213— 1215). Он пишет: «По смерти патриарха Михаила патриаршую кафедру занял Феодор Ириник».[439] Ефремий к этому прибавляет, что он был «начальник (ипат) философов».[440] По какой причине дается Феодору такой пышный титул — решить невозможно.[441] q третьем патриархе Максиме (1215—1216 — правил не полный год) тот же Акрополит говорит: «Максим из монахов, большой угодник женщин (гинекея — вероятно, придворного), которые в свою очередь сильно ему покровительствовали, и этим только покровительством можно объяснить возвышение его в столь высокий сан».[442] Очевидно, историк не хвалил Максима, но однако мы ge знаем ни того, как Максим взошел на кафедру, ни того, как он управлял. О преемнике Максима, Мануиле I (1217—1222), Акрополит отзывается хорошо, но он в то же время не дает никаких подробностей. «Мануил, — по словам Акрополита, — смотрелся философом, как многие его назвали».[443] И только! Мы даже не можем уяснить себе, почему Мануил называется философом. Не потому ли, что он был аскетом? Ибо в древности философ и аскет часто считались синонимами. Ефремий к этому прибавляет: Мануил «точный сторож законов и канонов».[444] Полагаем, что эта заметка не составляет поэтической вольности Ефремия, а основана на следующем факте, вскользь упомянутом в летописи Акрополита. Греческий император Феодор Ласкарь, женатый вторым браком на сестре латинского императора в Византии — Роберта, потом задумал было выдать свою дочь от первого брака за этого Роберта. Это обстоятельство привело к столкновению императора Феодора с патриархом Мануилом. «Возникла, — говорит Акрополит, — ссора между Феодором и патриархом Мануилом, который никак не соглашался на такой непозволительный брак».[445] Отсюда видно, что Ефремий весьма усердно читал Акрополита и по возможности крепко держался за этот исторический авторитет.

Гораздо больше имеем сведений о последующих патриархах в Никее. Мануилу I преемствовал в управлении Церковью Герман II (1222—1240). Он был родом из Навплии в Пропонтиде (Пелопоннесе) и, говорят, происходил из низшего сословия — был сын рыбака.[446] Такое происхождение не помешало Герману получить Достаточное образование, благодаря которому он делается выдающимся патриархом. Византийские историки очень скупы на известия о Германе. Однако же они единодушно отзываются о нем с самой лучшей стороны. Акрополит говорит только: «Герман свято жил и хорошо управлял паствою».[447] И такой отзыв вполне подтверждается документами, имеющими полную ценность. Историки Ефремий и Григора говорят о Германе как человеке умном и не лишенном познаний, и эта характеристика также подтверждается документами. Ефремий говорит: «Великий Герман был велик и жизнью, и словом».[448] Григора почти буквально повторяет слова Ефремия (хотя остается вопросом нерешенным: не Ефремий ли говорит в данном случае со слов Григоры?): «Герман был человек умный, украшавший свою жизнь и словом, и делом».[449] Утверждаем: это не пустые слова — они подтверждаются фактами. Прежде всего известно, что Герман вел упорную и решительную борьбу с папским престолом. Папа Григорий IX домогался унии Восточной церкви с Римом и в этом направлении воздействовал на греческого императора и патриарха, посылая своих легатов в Никею. Но папские затеи не имели успеха благодаря замечательному мужеству Германа.[450] Герман написал внушительное письмо к папе, в котором прекрасно доказывал, что схизматики не греки, а латиняне, и что, следовательно, о соединении греков с латинянами и речи быть не может. Для посрамления папы патриарх брал примеры из современной ему истории — указывал на притеснение латинянами православных греков на о. Кипре. Корреспондент выводит отсюда заключение, совершенно противоположное униатским стремлениям папы.[451] Папа удостоил Германа ответного письма, которое не разрешало ни одного из тех возражений против папства, какие находились в письме патриарха, и которое заключало в себе избитые рассуждения о папской власти, о двух мечах римского первосвященника — нисколько не убедительные для разумного восточного иерарха.[452] Герман известен своими двумя посланиями к киприотам, которые несли разные притеснения в религиозном отношении от латинян, завоевавших Кипр под предлогом крестового похода. В первом из своих посланий Герман дает различные практические советы как пастырям кипрским, так и тамошним христианам касательно их религиозных отношений к латинскому духовенству;[453] второе письмо к киприотам исполнено также практических советов религиозного характера, причем особенное внимание патриарха обращено на то, как должны относиться киприоты к тем из греческих священников, которые подчинились латинской иерархии.[454] Так заботился Герман об охране чистоты православия в эти тяжкие времена. В управлении Церковью патриарх обнаруживал стремление к соблюдению требований, заключающихся в церковных правилах. До нас дошло несколько определений, появившихся в правление Германа и по его воле.[455] Этот же патриарх проявлял большую ревность к утверждению своих непосредственных пасомых в истинах веры и благочестия. От него до нашего времени дошло много проповедей, и часть их напечатана. Из напечатанных его проповедей иные сказаны были патриархом в следующие праздники: в день Воздвижения Креста — против богомилов, в крестопоклонную неделю Великого Поста (две проповеди), в неделю Православия и пр.[456] О рукописных проповедях Германа сообщает некоторые сведения известный знаток христианского Востока покойный преосвященный Порфирий. Этот писатель говорит: «Герман II составил свой кириакодромион — это годовой круг церковных бесед его; он был рассмотрен мною в рукописи в библиотеке монастыря АфоноИверского. Беседы в нем начинаются с недели всех святых и продолжаются до Пятидесятницы». Наш ученый автор приводит некоторые выдержки из этих проповедей и в заключение говорит: «Проповеди Германа, как заметно, отличаются простотой слога».[457] Последнее замечание, конечно, клонится к похвале проповедника.

Вторым преемником Германа был патриарх Мануил II Харитопул (1243—1255).[458] Мануил не тотчас был избран по смерти предшествующего патриарха. Это произошло по следующему случаю: «Император Иоанн Ватац, не спешивший в подобных делах, не мог найти в скорости человека, достойного этого места, или, лучше, такого, который мог бы ему понравиться, потому что обладающие верховной властью обыкновенно в подобных обстоятельствах соображаются со своим расположением к лицам, чтобы не иметь в этих людях противников своим желаниям. Таким образом, времени прошло не мало, а все еще не было архипастыря» (вдовство Церкви продолжалось более 3–х лет).[459] Если император Иоанн ничего так не желал, как того, чтобы избран был в патриархи человек покорный, то, понятно, в лице патриарха Мануила император, очевидно, нашел, чего искал. Действительно, Георгий Акрополит описывает нового патриарха, Мануила, в чертах весьма бледных. Он пишет: «Кормилом патриаршества начал править Мануил, муж благочестивый, святой жизни, хотя он и имел жену, и настолько не знакомый с науками, что, случалось, не понимал того, что читал».[460] В приведенной характеристике могут возбуждать недоумение слова: «хотя он и имел жену». Это выражение нужно понимать так, что Мануил был выбран в патриархи из женатых, но что он оставил свою жену по избрании в патриархи.[461] Из слов Акрополита, в которых он высказывает суждение о Мануиле, не следует, однако же, заключать, что патриарх был много ниже своего призвания. Исторические документы свидетельствуют, что Мануил обнаруживал и известного рода церковную деятельность и не был лишен даже политического влияния. О церковной деятельности Мануила свидетельствуют некоторые дошедшие до нас определения, составившиеся на соборах при этом патриархе. Так, на одном соборе при нем рассмотрено было несколько канонических и богослужебных вопросов. Патриарх внес на собор эти вопросы по желанию митрополита Диррахийского Романа, которому они в свою очередь предложены были еще другим епископом. Вот вопросы, какие внесены были на соборе, а равно и те решения, какие последовали здесь. Вопрос первый: случается, что некоторые мужья, по ненависти к своим женам или по другим причинам, оставляют этих последних и уходят неизвестно куда, пребывая в безвестной отлучке пять и даже более лет. Должно ли позволять таким женам вступать в новый брак? Собор дает ответ отрицательный, если вышеуказанные жены не могут представить доказательства, что их мужья взяты в плен или иным подобным же образом исчезли не менее пяти лет назад. Другой вопрос: некоторые миряне уже дважды женились, но овдовели и, хотя достигли сорокалетнего возраста, однако же желали вступить в третий брак, выставляя предлогом то, что у них есть дети, для воспитания которых им необходимо иметь жену. Можно ли позволять таковым третий брак беспрепятственно? Решение собора по этому вопросу последовало такое: достигшие сорокалетнего возраста и домогающиеся вступить в третий брак тем показывают, что они желают многобрачия, непристойного христианина, и заслуживают укоризн; если же будут стоять на своем, подвергаются (обычной) епитимье. Еще другие вопросы касаются разного рода беспорядков, допускаемых священниками — особенно по части совершения таинств. Первый вопрос в подобном роде: некоторые священники в Великую Четыредесятницу, заготовляя Дары для преждеосвященных литургий, полагают их в дарохранительницы (έν άρτοφορίοις), но случается, что, по демонскому наваждению, или мыши похищают изготовленное, или же собака, врываясь в отворенную ею дверь; или же случается, что священник, совершив проскомидию, отходит к трапезе Господней и совершает здесь службу, а в это время мышь похищает хлеб с проскомидийного стола. Какого наказания заслуживает за это священник? Собор дает такое решение вопроса: если собаки проберутся, несмотря на затворенную дверь храма, и похитят преждеосвященные дары, то священнику должно быть запрещено служение на срок, какой будет указан епископом — за явную небрежность. В случае же похищения мышью освященного хлеба, над которым совершена проскомидия, священники, по определению собора, должны быть признаны невиновными, ибо такие случаи, замечает собор, весьма часто (!) встречаются. В указанном положении священник должен взять новый хлеб и освятить его по чину. (Третий из преждеупомянутых случаев собор почему‑то обходит молчанием.) Второй вопрос, касающийся беспорядков, допускаемых священниками, сформулирован был так: некоторые священники в течение Великой Четыредесятницы тайком преподают брачное благословение хотящим вступить в брак; какому наказанию Подлежат такие священники? Резолюция собора по этому весьма важному вопросу замечательно снисходительна. Собор определяет: если какой священник делает это по простоте (!) (εξ αφελείας), то он подлежит умеренной епитимье; если же поступающий таким образом священник действует по злоумышлению, таковой заслуживает больших наказаний, налагаемых по воле епископа. Еще серьезнее и важнее следующий беспорядок, встречавшийся в иерейиской практике. Некоторые священники, будучи под архиерейсКим отлучением и неся епитимьи, позволяют себе, однако же, совершать богослужение. Спрашивается: какому наказанию они подлежат? Ответ дается такой: священники отлученные, но дерзающие совершать богослужение, достойны низвержения.[462] Такова была законодательная деятельность Греческой церкви в правление патриарха Мануила. Эта деятельность интересна в двух отношениях: во–первых, она свидетельствует о пастырской ревности патриарха; во–вторых, дает указание на довольно непривлекательное дисциплинарное положение греческого духовенства середины XIII в. При том же Мануиле составлены были определения и по некоторым другим церковным вопросам, но эти определения не представляют важности.[463] Что касается политического влияния патриарха Мануила, то оно выразилось, например, в следующем: император Иоанн Ватац стал подозревать в политической неблагонадежности Михаила Палеолога (впоследствии императора), совершил суд над обвиняемым, но судьи не выразили определенного суждения о виновности Михаила: подсудимый оставался в подозрении. Чтобы окончательно успокоить свой смущенный дух, император отправил Михаила Палеолога к патриарху Мануилу, а этот последний должен был связать обвиняемого клятвами, что «он никогда не будет замышлять неверности и сохранит в чистоте свою преданность к державному». Мануил исполнил желание царя, после чего Иоанн Ватац примирился с Палеологом. Очевидно, император высоко ставил патриарший авторитет и влияние даже в чисто политических вопросах.[464]

Из числа двух остальных патриархов, из которых один правил своим патриархатом частью из Никеи, а другой исключительно из Никеи, скажем лишь о первом, Арсении, как более замечательном муже. Он дважды восходил на патриаршую кафедру: начал править Церковью в Никее (1255—1260), но потом, по вторичном принятии кафедры, продолжал патриаршествовать уже в Византии (1261 — 1266). О восшествии его на патриарший престол в Никее историк рассказывает следующее: когда умер патриарх Мануил, то многие указывали императору Феодору Ватацу на архимандрита Никифора Влеммида,[465] как на самого достойного кандидата в патриархи, ибо Влеммид отличался и ученостью на редкость, и строго нравственным, неподкупным характером. Император со своей стороны отчасти желал, отчасти не желал видеть патриархом Влеммида. Он лселал этого, потому что убежден был в высоких достоинствах Никифора, но он и не желал, потому что у царя были свои расчеты.

Об этих расчетах историк говорит так: «Цари вообще хотят, чтобы патриархами были люди смиренные, недалекие по уму, которые легко уступали бы их желаниям, как законным постановлениям. Д это всего чаще, — рассуждает историк от лица императора, — случается с людьми необразованными: будучи невеждами в слове, они не способны на смелое слово и преклоняются перед императорскими распоряжениями». К счастью для императора, Никифор Влеммид «был более чем равнодушен к патриаршеству», а Феодор Ватац, конечно, «не слишком принуждал его». И вот император Феодор, «сделав маленькую попытку с Никифором», со спокойною совестью «обратился искать патриарха среди других лиц». Не вдруг‑то император нашел человека, который бы вполне отвечал его желаниям. Наконец выбор императора остановился на малоизвестном монахе Арсении, не имевшем никакой церковной степени И человеке малоученом. Феодор Ватац приказал как можно скорее посвятить его в патриархи, что и было исполнено.[466] В течение недели Арсения последовательно посвятили в диакона, в пресвитера и епископа.[467] Можно было бы думать, что неученый и не по достоинству возвышенный Арсений станет послушным орудием греческих императоров. Но этого не случилось. Расчеты на простоту Арсения сделаны были слишком поспешно. Правление Арсения ознаменовано необычными столкновениями патриарха с императором и сделалось причиной образования сначала партии, а потом и раскола «арсенитов». В нашу задачу не входит раскрывать подробно историю патриаршества Арсения,[468] этого «греческого Никона», как иногда называют его. Несомненно, Арсений проявил истинно высокую архипастырскую ревность, отлучив императора Михаила Палеолога от Церкви по той причине, что он занял престол путем тяжкого преступления — он сначала отстранил, а потом лишил зрения законного наследника престола, малолетнего сына Феодорова Иоанна Ватаца. За свою пастырскую ревность Арсений поплатился тем, что дважды был низведен с кафедры патриаршей по воле разгневанного Михаила. Ревность Арсения, разумеется, заслуживает всякой похвалы: он ратовал за правду и требования христианского закона. Но с другой стороны весьма печально, что Арсений не сумел пожертвовать своей личностью для блага Церкви. Свое низвержение с кафедры и соединенное с этим поставление новых патриархов на ту же Константинопольскую кафедру он рассматривал как такие события, которые вели будто бы к погибели Церкви. Такие взгляды самого Арсения волновали общество; нашлись люди, как из духовенства, так и из мирян, которые примкнули к этим взглядам Арсения.[469] Возникли смуты, беспорядки. «Греческий Никон» начал борьбой за правду, а кончил образованием раскола «арсенитов», который целые десятки лет нарушал благоденствие Греческой церкви. Арсений, сделав свое дело, — изобличив царя нечестивого, отлучив его от Церкви — должен был мирно удалиться в уединенную келию, отнюдь не связывать своего подвига со своей личностью. Но он этого не сделал. Он вообразил, что с низвержением его с патриаршей кафедры перестала существовать истинная Церковь на земле. Какое самомнение, какое заблуждение! Арсений умер в ссылке на одном острове. Но и на смертном одре он помышлял не о благе церковном, а вспоминал о своих личных обидах и помышлял о мести — легко сказать! — и государства, и Церкви. До нас сохранилось «духовное завещание» Арсения, составленное им незадолго до смерти.[470] Каким духом нетерпимости проникнут этот удивительный документ! Не о всепрощении, не о благословениях ведет речь умирающий экспатриарх: он рассеивает лишь проклятия — рука старца не оскудевает в этом отношении. Расставаясь с землей, подвижник думает не о небе, а о земле. В своем «завещании» Арсений довольно подробно рассказывает историю своей жизни, причем рассматривает эту историю со своей личной точки зрения. Но истинно поразителен конец завещания. Вот последние слова, какие сходят с уст человека, покидающего землю для вечного покоя: «Произношу анафему и предаю сатане его (императора Михаила Палеолога), так как он и прежде предал уже себя сатане своим вероломством, а теперь своим гонением на Церковь. Предаю также сатане и архиереев (которых он и называть архиереями не хочет), за то, что они сочувствовали нечестью; равным образом мирских начальников, которые содействовали ему (Михаилу); а также священников и всех его приспешников. Что же касается простого народа, не умеющего отличить правой руки от левой, то, как ученик милосердого Господа моего, говорю: Господи, не вмени им греха сего» (Деян., VII, 60).[471] Вот слова, представляющие собой, как говорится, последнюю волю Арсения. Ясно видно, что сам Арсений не был неповинен в образовании раскола «арсенитов».

Между первым и вторым патриаршеством Арсения кафедру патриаршую в Никее на короткое время занимал Никифор II (1260—1261; не полный год). О личности этого патриарха мало можно сказать определенного. Это в значительной степени зависит от того, что одновременно жило двое Никифоров: 1) Никифор, сначала митрополит Эфесский, а впоследствии патриарх, и 2) Никифор Влеммид, очень известный церковный писатель и весьма видный подвижник того времени. Нам думается, что византийские историки, описывавшие XIII в. — Акрополит, Пахимер и Григора, до некоторой, и даже значительной степени, перемешали известия, относящиеся к этим двум Никифорам, и черты, характеризующие одного, перенесли, как бы невольно, на другого. Посмотрим в самом деле, как эти историки характеризуют и изображают обоих Никифоров. Скажем кстати, что сведения, которые мы здесь изложим о Никифоре Влеммиде, пригодятся нам впоследствии, именно когда будем говорить о духовном просвещении, в частности о школах. Влеммид был влиятельным лицом в истории этого просвещения, являясь руководителем основанной им школы. Но обратимся к нашему делу.

1. О патриархе Никифоре вышеуказанные историки говорят, что он был человеком сведущим в науке, благочестивым. Так, Пахимер о нем пишет: «Никифор украшался знанием словесных наук, славился добродетелью и был муж благоговейный»; при другом случае, он называет его «мужем благочестивым и высокоуважаемым».[472] Но подобное же говорят историки и о Никифоре Влеммиде. Акрополит пишет: «Влеммид, мой учитель по философии и Догматике, славился искусством в слове и добродетелью, от юности приняв на себя иго уединенной жизни».[473] В таком же роде находим свидетельство об этом лице и у историка Григоры. Вот его слова: «Это был человек, украшенный многими добродетелями и отлично знакомый с ученостью — и с той, которую передали потомкам древние греки, и с той, которой ознаменовали себя предстоятели и ораторы наших Церквей».[474]

2. Тому и другому Никифору историки приписывают необычайную ревность к охранению церковных правил, безбоязненность пред сильными мира сего, необычайную пастырскую ревность. О Никифоре, патриархе, Пахимер пишет: «Он был по жизни страшный, для правителей (конечно, светских) недоступный, чуждый всякой боязни, к добродетели привык с детства, для многих он казался неприятным». «Он имел довольно ревности защищать Церковь и ее законы, когда они были попираемы».[475] А о Никифоре Влеммиде Григора говорит, что он «резким словом, устно и письменно преследовал» преступников церковных правил, эти последние «получали от него приличное возмездие».[476]

3. Оба они, за свою безбоязненность и ревностное отношение к церковным правилам, почти одинаково поплатились. О Никифоре, бывшем впоследствии патриархом, Пахимер рассказывает следующее: «Никифор (когда он занимал кафедру митрополита Эфесского) избран был собором в патриархи при императоре Иоанне Ватаце, раньше патриарха Мануила II;[477] но царь остановил это избрание, потому что боялся ревности этого человека. Если никто не мог противостоять ему, когда он был еще архидиаконом (а что он действительно занимал эту должность в Никее, где тогда имели резиденцию византийские императоры, это видно из одного нового исторического источника, о котором речь будет несколько после), — говорил император, — то как терпеть его в сане патриарха?».[478] А при каких обстоятельствах и чем поплатился за свою безбоязненность и ревность Никифор Влеммид, об этом рассказывает Акрополит, к сожалению, с той краткостью, которая вообще отличала этого летописца. «Церковь лишилась первоиерарха (в лице Мануила II), и потому стали искать человека, достойного патриаршего престола. Многие указывали на Никифора Влеммида». (Дело происходило в 1255 г.) Тогдашний император Феодор, сын Иоанна Ватаца, был очень к нему расположен и любил его, потому что считал его учителем своим в отношении к словесному образованию. Но Никифор был более чем равнодушен к патриаршеству. Да в свою очередь и император не слишком принуждал его; а скорее было у него желание, чтобы он не принимал предстоятельства, потому что (византийские) цари вообще хотят, чтобы патриархами были люди смиренные, недалекие по уму, которые бы легко уступали их желаниям как признанным постановлениям. Поэтому Феодор, сделав маленькую попытку по отношению к Никифору, обратился к другим.[479] Здесь ясно дается знать, что Феодор Ватац не очень‑то желал видеть Никифора патриархом. И на это у него были свои основания. Он был недоволен отношениями Никифора к Иоанну Ватаце, своему отцу. Историк Григора передает нам рассказ о следующем событии. Император Иоанн Ватац, по смерти своей жены Ирины, женился на сестре сицилийского короля Анне, в составе свиты которой в Никею приехала одна очень красивая женщина, по имени Фрикка.[480] Красота этой женщины свела с ума императора. Он вступил с ней в преступную связь и позволял своей любовнице вести себя как бы она была действительной царицей. Такое отношение к ней императора позволяло ей слишком много думать о себе. Но нашелся человек, который не хотел выносить такого соблазна. Это был Никифор Влеммид, имевший в это время сан архимандрита. Он устно и письменно изобличал нечестие Фрикки. Крайне натянутые отношения обличителя и обличаемой достигли высшего напряжения по следующему случаю. Желая дать знать, что она вовсе не страшится своего сурового обличителя, Фрикка с помпой, в сопровождении многочисленной свиты, решилась посетить обитель, где проживал Влеммид, обитель, созданную трудами этого последнего. Но желание царской метрессы не пришло в исполнение. Суровый архимандрит приказал привратникам запереть двери своей обители, лишь только она приблизилась к монастырю. «Божественный этот муж, — по замечанию Григоры, — не почел справедливым делом, чтобы эта бесстыдница прошла своими скверными и преступными ногами по священному помосту».[481] После всего этого очень понятно, почему сын Иоанна Ватаца мог недолюбливать Никифора Влеммида и не желал его патриаршества.

4. Интересно отметить, что несмотря на множество похвальных качеств, которое тому и другому Никифору приписывается историками, оказывается, что эти столь достойные лица имели, однако же, пороки, и притом пороки одинакового вида. Странная историческая судьба этих лиц! О пороках одного историки говорят решительно, а о пороках другого — гадательно, но все же не молчат. О патриархе Никифоре Пахимер пишет: «Никифор, бывший Митрополит Эфесский, избранный в патриархи больше всего по Желанию царя (Феодора Ватаца), прибыл в Никею со множеством собранного в Эфесе золота».[482] Очевидно, он был явный корыстолюбец. О пороках другого Никифора говорит историк Акрополит, но говорит прикровенно. Он замечает: «Некоторые, в особенности из знати, не только не находили в нем (Никифоре Влеммиде) особенно добродетелей, но и приписывали ему разные пороки».[483] Жаль, что лаконичный Акрополит не говорит прямо, о каких пороках у него речь. Во всяком случае, перед нами являлось бы удивительное совпадение в исторической характеристике изучаемых лиц, если бы можно было доказать, что Акрополит говорит не о чем другом, как о корыстолюбии Влеммида. А доказать это в настоящее время не так‑то трудно. Новый источник для жизнеописания Влеммида (о котором мы уже упоминали выше) не оставляет сомнения, что и Влеммида современники обличали в том же, в чем и Никифора, патриарха. В этом источнике приписывается Влеммиду именно корыстолюбие, да вдобавок и злоязычие, как увидим ниже.

Разумеется, лица, сходные по своим характеристическим чертам, встречаются в истории: этого мы отрицать не станем. Но совпадение и повторение характеристических черт в двух вышеуказанных личностях мы никак не согласны признать делом естественным и возможным. Едва ли можно сомневаться в том, что историки, в особенности Пахимер и Григора, случайно перемешали в своих известиях сведения о двух Никифорах. К такому смешению давало им повод очень многое: оба исторических лица, о которых они писали, были тезками, именовались Никифорами, оба они были выдающимися историческими личностями; оба жили в одно и то же время и были — дело возможное — сверстниками: Влеммид родился в 1197 и умер в 1272 году, а патриарх скончался в 1261 году и достиг этого сана в преклонных летах, после 20–летнего управления митрополией; наконец, оба эти Никифора большую часть своей деятельной жизни провели в одном и том же городе: Эфесе; один в качестве митрополита, а другой — архимандрита и наставника юношей. Как тут не перемешать деятельности и жизни этих лиц?

Но вот вопрос: как далеко простирается это смешение? Раньше мы думали,[484] что подобное смешение доходило до полной путаницы исторической истины, и утверждали, что все похвальные черты нужно приписывать исключительно одному Влеммиду, а на долю патриарха Никифора оставлять лишь недостатки. Но к счастью, наука не застывает в одном положении, а двигается вперед, а с нею продвинулись вперед и наши личные познания. В недавнее время отпечатана «автобиография» Влеммида, к которой присоединено обстоятельное исследование этой личности.[485]

Что же теперь оказывается?

Оказывается, прежде всего, что Никифор, патриарх, не чужд был образования и имел много нравственных качеств и что, следовательно, в этом отношении это лицо в самом деле походило на 0леммида. Этот последний в своей «автобиографии» писал о митроцолите Эфесском Никифоре: «Он был первым в числе священнодиаконов придворных, муж, подвизающийся для Бога, взирающий на Бога, исполненный богописанного ведения (ϋειογραφικης γνώσεως), утвержденный в нравственности, славный непорочностью и девством, отличавшийся милосердием, соединенным со строгостью, кратко сказать, — это иерарх не лицемерный, не лжеименный».[486]

Иначе нужно смотреть на другую черту патриарха Никифора, будто бы уравнивающую его с Влеммидом — разумеем его неустрашимость и недоступность для правителей и защиту попираемых законов. Это известие принадлежит Пахимеру и лишено справедливости, оно лишь свидетельствует о действительном смешении историками тех времен двух Никифоров. Влеммид в своей автобиографии ничего не говорит о такой важной черте в характере своего двойника Никифора, к которому он относился, однако же, сочувственно. А главное‑то дело вот в чем: самого факта, на котором основывает Пахимер свое мнение о неустрашимости Никифора, по–видимому, не существовало. Влеммид в своей автобиографии касается истории выбора в патриархи, происходившего в 1240 году, и ни единым словом не упоминает о том, что в числе кандидатов на кафедру патриаршую значился и Никифор — другой. Напротив, он очень ясно говорит, что император Иоанн самого Влеммида представлял к патриаршеству (τό ήμέτερον όνομα προσεπηγαγεν), но произнес его имя сквозь зубы (κέκρικε), а в конце концов назначил Патриархом другое лицо.[487] Кажется, дело очень ясное, что историк Пахимер, единственно и передающий нам сведения о том, как будто бы император Иоанн воспротивился выбору Никифора (митр. Эфесского) в патриархи, впадает в непростительную ошибку. Он приписывает случай, бывший с Никифором Влеммидом, совсем Другому Никифору. Нет сомнения, показания «автобиографии» Влеммида безмерно авторитетнее Пахимера. Что Пахимер перемешивает исторические факты, это видно из того, что ни о какой Попытке поставить Влеммида патриархом он не упоминает, хотя, как теперь оказывается, таких попыток было две, а не одна, как прежде можно было думать. Очевидно, Пахимер перепутал события в жизни двух Никифоров. Влеммид подробно рассказывает в «автобиографии» и о вторичной попытке выбрать его в патриархи, но этот вопрос не входит в нашу задачу. Заметим одно: рассказ Влеммида во многом дополняет и исправляет [488] заметку Акрополита об этом событии.

Обвинение в пороках, возводимое на Влеммида, и главным образом обвинение в корыстолюбии, должно быть снято с этого лица. Из его автобиографии видно, что это обвинение возводил на него один неблагодарный его ученик, принадлежащий, однако, к лучшей византийской фамилии; этот клеветник разглашал, что будто Влеммид воспользовался богатством, оставшимся после Эфесского митрополита Манассии.[489] Другой ученик его, тоже из аристократов, желая повредить Влеммиду, рассказывал, что он порицал императора Иоанна.[490] Но это, конечно, не порок в обличителе пороков. Таким образом, мы должны признать, что корыстолюбие было свойственно Никифору, патриарху, но не находило места в жизни подвижника Никифора Влеммида.

В заключение наших речей соберем характеристические черты патриарха Никифора: он принадлежал к лицам, не лишенным образования, и имел многие нравственные достоинства, хотя и не мог побороть в себе страсти к золоту. К этим чертам его исторического образа присоединим некоторые другие, о которых не было еще случая упоминать нам. Историк Пахимер, рассказав об известном случае, как император воспротивился избранию его в патриархи (случае — воображаемом, не бывшем на самом деле), пишет: «Такой случай несколько умерил бы Никифора и сделал его послушным».[491] В этих словах, как нам кажется, заключается указание на подлинную черту Никифора: он никогда не был ревнителем церковных правил, вроде Влеммида, а потому‑то и достиг патриаршества, ибо в эти времена старались выбирать патриархами людей со слабой волей. Тот же историк еще вот что говорит об этом Никифоре: когда уже приблизился час кончины его и когда ему стали предлагать принять монашеский чин, то патриарх «не только не согласился на это, а еще с неудовольствием принял увещание и хотел умереть архиереем».[492] Значит, если Влеммид хвалил его «за непорочность и девственность», то эти качества еще не склоняли нашего Никифора к подвижничеству.

Вот образ патриарха Никифора.[493] Вообще это был патриарх мало чем выдающийся в ряду своих собратий, представляя собой мужа средних достоинств.

Итак, из девяти патриархов, занимавших патриаршую кафедру столицы за время перенесения этой последней из Константинополя в Никею, лишь один Герман II выдается природными дарованиями и достоинствами архипастырского правления. Все остальные не блещут ни умом, ни пастырской деятельностью. Если о некоторых патриархах этого времени и встречаем лестные отзывы, то, однако же, эти отзывы не подтверждены никакими фактами. Да и нечего удивляться тому явлению, что большинство патриархов, во время управления Церковью из Никеи, не выделялось особенными достоинствами. Георгий Акрополит не раз говорит, что императоры этого времени поставляли целью возводить на патриаршую кафедру ЛИЦ. не особенно умных и чуждых энергии, чтобы видеть в них послушное орудие своей воли и даже самоволия.

Переходим к третьему и последнему классу патриархов Константинопольских изучаемой нами эпохи — к обозрению патриархов, которые занимали Константинопольскую патриаршую кафедру со времени отнятия греками столицы у латинян и до окончания подпадения ее под власть турок. В этот промежуток времени — почти три века — Византийскую кафедру преемственно занимали двадцать пять патриархов.[494] Остановимся с особенным вниманием на некоторых из них.

Первым патриархом, избранным уже в Византии, по возвращении туда столицы, был Герман III (1267). Он был до этого времени митрополитом Адрианопольским. Его избрание произошло по внушению императора Михаила Палеолога, который немало размышлял, кого выбрать в патриархи (после вторичного низвержения Арсения церковь Константинопольская оставалась без пастыря более года) и остановился наконец своим вниманием на Германе, с которым Михаил был уже давно знаком и который оказал ему немаловажную помощь в тяжкую годину его жизни. Впрочем, при избрании патриарха были соблюдены все обычные формальности; например, Герман был сначала предызбран синодом и Потом уже утвержден царем.[495] Историк Пахимер, повествователь, отличающийся беспристрастием, рассказывает о Германе очень много хорошего. Этот патриарх был отлично образован и славился ученостью. По словам историка, сам Герман «не был красноречив, но зато с уважением относился к людям, обладавшим этим даром, любил слушать красноречивых ораторов и был особенным другом этих лиц, так как отлично ценил все хорошее».[496] Этим историк, по–видимому, хочет сказать, что Герман любил окружать себя людьми просвещенными. Пахимер очень хвалит и нравственные качества этого патриарха. Он во многом, по наблюдению историка, отличался от других патриархов, которые, из монашеской кельи переходя на патриаршую кафедру, нередко заявляли себя односторонними нравственными воззрениями. Но предоставим слово историку Пахимеру. Герман «украшался добродетелью, но не той, которая любит выставлять себя напоказ и которая состоит в том, чтобы различать, в какой день какую пищу можно употреблять и какую нельзя — грешно, — не той, которая предписывает длинные путешествия с целью богомолья, не той, которая предписывает иметь неумытые ноги, возлежать на земле и довольствоваться единственной одежонкой на плечах. Эта добродетель, которой отличались тогдашние монахи, нимало не привлекала Германа. Потому что эти люди не умели соединять со своим аскетизмом христианскую любовь и милосердие, поставляя гуманность, сочувствие и внимательность к другим на втором плане: эти аскеты в действительности были людьми жестокими, любили поносить других, а себя превозносить, считая самих себя единственными обладателями добродетели». Герман, по словам историка, нимало не походил на этих quasi–подвижников. «Его добродетель была истинно человеческая, — говорит Пахимер, — которая характеризовала его как истинного человека; он больше отличался умеренностью (и снисхождением), чем аскетическим бесстрастием». Отличительной чертой Германа было полнейшее бескорыстие. Тот же историк свидетельствует: «Золото он презирал больше всего, так что не имел и кошелька. Если же оно откуда‑нибудь притекало к нему, то он приказывал класть его подле него самого, под руки, чтобы патриарх всегда мог распорядиться золотом, по усмотрению, на дела благотворения». Герман к тому же отличался простотой нрава, любил открытое обхождение со всеми; в среде его приближенных беседы его носили характер добродушия и прямодушия.[497] Тотчас по вступлении на патриаршую кафедру Герман энергично принялся за дела и старался дать им течение, сообразное с его расположениями. Первым долгом он обратил внимание на клириков, замечательных или по своему образованию, или нравственным качествам: всем им даются соответствующие достоинства или награды. Он прекрасно сознавал, что Церковь его времени особенно нуждается в образованных пастырях, поэтому он позаботился об открытии школы в Константинополе, которая доставляла бы образованных пастырей, могущих служить к возвышению церковного авторитета. Герман ходатайствовал перед императором, чтобы этот оказал предприятию патриарха всякое содействие; в особенности он просил, чтобы император снял опалу с ученого ритора Оловола, прогневавшего царя,[498] и дозволил Оловолу занять место учителя в публичной школе, открываемой теперь по воле патриарха. Михаил Палеолог уступил желанию Германа, и вот появляется в Константинополе первая школа [499] по восстановлении Византийской империи. В этой школе учились не только дети духовенства, но и все желающие.[500]

В управлении Церковью Герман, по–видимому, был слаб, и некоторые положительно злоупотребляли его снисхождением и мягкостью его нрава.[501] Тем не менее и в управлении Церковью Герман успел в некоторых отношениях оставить по себе добрую память. Как истинный пастырь Церкви, он считал себя обязанным неустанно предстательствовать перед царем за обиженных и страждущих; и хотя его предстательства не всегда увенчивались успехом, однако это не отнимало энергии у ревностного архипастыря. Герман что‑то сделал и для церковного благоустройства — вероятно, озаботился истреблением следов пребывания римо–католиков в Византии.[502] Герман правил паствой лишь несколько месяцев; он должен был уступить патриаршую кафедру другому, так как он не во всем соответствовал видам Михаила Палеолога, — главной же причиной, по которой Герман должен был оставить кафедру, были происки императорского духовника Иосифа, который, пользуясь своим влиянием на государя, начал подкапываться под Германа, чтобы самому ему добиться патриаршества,[503] в чем он и преуспел. К сожалению, из последующей истории жизни Германа известен один факт, который создает ему печальную память. Герман отправляется делегатом от Восточной церкви на известный Лионский западный собор, на котором провозглашена была уния церкви Греческой с Латинской.[504]

Преемником Германа был Иосиф I. Он дважды восходил на патриарший престол (1267—1274 и 1282—1283),[505] но был человеком, не отличавшимся большими достоинствами. К патриаршеству он пробрался не прямыми путями. Зависть и честолюбие снедали Иосифа и побудили его, как мы уже говорили, вредить предшествующему патриарху Герману и способствовать его удалению с кафедры, с целью занять ее самому. Это было тем легче сделать Иосифу, что он был духовником императора и духовником не из строгих, что так важно было для Михаила Палеолога, имевшего далеко не светлую совесть.[506] В умственном отношении Иосиф был ничтожеством. Историк Григора делает такую заметку о нем: «Иосиф был донельзя прост и вовсе не был причастен эллинской мудрости».[507] Переводя эти слова на наш обычный язык, выйдет, что патриарх был круглый невежда. Впрочем, нельзя думать, что Иосиф был врагом образованности. Думается, что он смолоду лишь не был учен и оставался тем, чем он был раньше. Нравы и привычки его едва ли соответствовали тому положению, какое судьба готовила этому человеку. Правда, с юных лет, когда он был клириком при дворе, у него остался некоторый внешний лоск; он умел, когда нужно, держать себя прилично, бойко говорил, что называется, не ходил в карман за словом, знал, как нужно вести себя с сильными мира сего, хорошо чуял, где можно найти и где потерять.[508] Но кажется, Иосиф лучше всего чувствовал себя тогда, когда попадал в общество таких же невежд, как и он: любил запросто покушать за столом мужика, вдосталь здесь похохотать, побалагурить и поострить. Историк Пахимер не может понять, как с такими нравами и привычками Иосиф умел соединять аскетические наклонности. Но это не так трудно понять, если допустить, что и естественно, что аскетизм его был больше наружный, чем внутренний.[509] Ввиду таких качеств Иосифа,[510] о нем не стоило бы и говорить в истории Константинопольских патриархов. Но мы не исключили его из ряда других, более или менее замечательных патриархов, единственно потому, что считаем весьма интересным и поучительным рассказать одну страницу из истории жизни патриарха Иосифа. Разумеем в высшей степени занимательные обстоятельства, при которых этот патриарх снял с императора Михаила Цалеолога отлучение, наложенное на него патриархом Арсением. Историк развертывает перед нами следующую картину. Когда Иосиф изъявил согласие снять епитимью с Михаила, то праздник Сретения Господня (1268) был назначен таким днем, в который торжественным образом должно было произойти воссоединение с Церковью отлученного Арсением грешника–императора. Накануне этого дня совершена была торжественная всенощная, в которой принимал участие патриарх и все архиереи, находившиеся в столице (а таких всегда было здесь много): церковь была великолепно освещена, пение было самое искусное, возносились особые ектении за царя, вероятно, в них испрашивалось прощение прегрешившему царю. Таким же образом совершена была на другой день и литургия. Наконец, наступил самый акт принятия царя в лоно Церкви. Отверзлись царские врата — и взору присутствующих открылся целый сонм архиереев, окружавших Св. престол. Начинается знаменательный акт. Император подходит к царским вратам, позади его видна великолепная свита — все правительственные лица Византии, сенат, блестящая лейб–гвардия. Царь снимает со своей головы диадему (калиптру), повергается к ногам патриарха, громогласно исповедует свой тяжкий грех (а грех этот, как мы знаем, состоял в том, что император сначала отстранил, а потом ослепил и заключил законного венценосца — византийского отрока Иоанна), пламенно просит прощения. Патриарх держит в правой руке грамоту с формулой прощения, подробно излагает во всеуслышание, в чем именно заключается грех императора, и громогласно дает ему разрешение и отпущение. Но это еще не конец дела. Затем Палеолог подходит к другому, третьему, пятому, десятому архиерею, всем бросается им в ноги и у всех них вымаливает прощение. Архиереи по очереди читают вышеуказанную грамоту и дают отпущение греха императору. Многие, по словам историка, при этом зрелище проливали слезы сострадания.[511] Картина трогательная. Нужно, впрочем, полагать, что дело происходило так, как наперед было условлено между патриархом и царем. Притом как ни трогательна картина, мы, однако же, не думаем считать ее каким‑либо проявлением духовной силы и мощи византийского патриарха — в особенности патриарха Иосифа. Весь этот торжественный акт понадобился не для удовлетворения каких‑либо дисциплинарных требований, предъявленных патриархом, а для того, чтобы заставить народ, массу, наконец забыть грехи царя, о которых так много было неприятного для правительства говора на–родного. Пахимер замечает, что Иосиф «умел подойти к сильным правителям», т. е. умел входить в их виды и интересы, не особенно заботясь о каких‑либо высших интересах. Недаром же прощение Михаила, совершенное Иосифом, далеко не всех успокоило насчет даря. Нашлось много лиц, которые стали считать патриарха потворщиком.[512] В сущности, такие лица не обманывались, если догадывались, что разрешение царского греха было не больше как парадной церемонией. По–видимому, факт оставления Иосифом патриаршей кафедры рисует нам личность этого архипастыря с лучшей стороны: он должен был покинуть кафедру, потому что не хотел соглашаться на унию (Лионскую) с Римом, и значит проявил пастырскую ревность. Но в действительности и на этот раз патриарх остался верен своему характеру — плыть по течению. Иосиф хотел как‑то так устроить — и не принять унию, и остаться в патриархах; но когда такая комбинация не удалась, то хотя он и оставляет кафедру,[513] но с такой неохотой, которая свидетельствует, что Иосиф был чем угодно, но не «столпом православия».[514] Вторичное патриаршество Иосифа падает уже на время преемника Михайлова Андроника, но, как кажется, Иосиф снова призван был на византийскую кафедру как будто единственно для того, чтобы с честью умереть…[515]

Патриарх Иоанн Векк (1275—1282). Он вступил на патриаршую кафедру, когда Иосиф сошел с этой кафедры, не желая быть прямым пособником Михаила Палеолога по введению унии в Греческой церкви. Иных взглядов на унию держался «хартофилакс Великой церкви» Векк, и потому ему, как человеку, способному действовать в интересах времени, и предоставлена кафедра после Иосифа. Было бы напрасно думать, что Векк сразу же сделался сторонником унии. Прежде чем войти в виды императора, Векк переживает нелегкий душевный кризис, который, однако же, разрешился не так, как было бы желательно в интересах Церкви. Векк сначала противился воле царской, долго не соглашался поддерживать униатские стремления Михаила Палеолога. За это сильно гневался на него император, мало того — бросил его в смрадную тюрьму, и притом не одного, а со всеми родственниками его. Но и находясь в таком тяжком положении, Векк не вдруг пошатнулся в православии. В этом случае на него имело большое влияние чтение сочинений тогдашнего греческого ученого и аскета Никифора Влеммида,[516] который несомненно склонялся к унии и в таком духе писал еще раньше Лионского собора. Император устроил так, что сочинения такого достойного мужа, как Влеммид, доставлены были Векку в темницу. Ознакомившись с этими сочинениями, Векк совершенно переменил свои воззрения. «И вот тот, кто был обоюдоострым мечом против латинян, — говорит историк Григора, — обратившись в противную сторону, для нее же подготавливал победу».[517] Иоанн Векк не сделался, впрочем, полным латинянином. Он стал сторонником так называемого в Византии учения об «экономии», учения, которое применялось здесь всегда, когда нужно было какому‑либо неблаговидному общественному делу дать благовидную личину.[518] Как понимал это учение об «экономии» Векк, это он выразил в одном из своих сочинений, где он так рассуждает: «Нашим (свят.) отцам было известно слово «экономия» и идея, этим словом выражаемая; они оставили нам письменные увещания, в которых боголюбезно ратуя за единение Церквей, и нас, своих потомков, как бы поощряют к подобной ревности; поэтому мы имеем право считаться настоящими учениками этих отцов, мы, по боголюбезной ревности держащиеся этой экономии. Мое слово подтвердит св. Афанасий, который в своем послании к антиохийцам доподлинно преподает, как прекрасно и в высшей степени боголюбезно оставлять без внимания разности в словах, лишь бы только братья были согласны друг с другом в мыслях. И что особенно замечательно, так это то, что св. муж говорит здесь не о других каких‑либо, а о тех же самых народах и Церквах, о которых и у нас речь. Подтверждает мое слово и Василий Великий, удерживавшийся некоторое время прилагать наименование «Бог«к Животворящему Духу, имея в виду единение братий и некоторую прекрасную «экономию». Подтверждает мое слово великий Максим (Исповедник), свидетельствующий, что св. отцы часто делали уступки относительно выражений, но никогда относительно мыслей, так как тайна нашего спасения не в буквах, а в мыслях и делах. Все эти отцы (а Векк еще именует Григория Богослова, Дионисия Ареопагита) охранители, точные блюстители нашей веры, подтвердят мое слово, которым я утверждаю, что нападающие на изначальную «экономию являются врагами этих отцов». Отсюда Векк выводит, между прочим, то заключение, что не следует спорить с латинянами по вопросу об исхождении Духа Святого, если истолковывать это учение в смысле исхождения Св. Духа через Сына.[519] Векк был униатом, но за исключением этого греха (правда, тяжкого), он является человеком, которого нужно поставить в ряд самых лучших патриархов изучаемой эпохи. Образованность Векка была широка и глубока — на редкость. В этом отношении из современников едва ли кто мог с ним равняться. По словам Пахимера, он отличался «ученостью», «красноречием» и церковно–административной «опытностью».[520] Еще выше ставит Иоанна Векка Григора, он называет его «человеком умным, питомцем красноречия и науки, наделенным дарами природы как никто из его современников. Свободной и плавной речью, гибким и в высшей степени находчивым умом — всем этим природа щедро наделила его, как бы для того, чтобы его имя с уважением произносили цари, правители и все ученые». Но что особенно важно для нас: Векк был прекрасным знатоком богословия. По выражению историка, «по части знания церковных догматов все казались перед ним детьми».[521] Характер Векка был в значительной мере благороден и не чужд гуманности. Никакое подозрение не могло коснуться его высоконравственной личности. «Обвинять в наклонности к блудодеянию — в чем некоторые осмеливались обвинять патриарха, — говорит Пахимер, — скорее можно было бы Пелея (отца Ахиллесова, этого любимца богов), чем Иоанна Векка; а возводить обвинение в сребролюбии можно было скорее на честнейшего из людей — Аристида, чем на этого патриарха».[522] До времени патриаршества Векк занимал должность, как мы уже упомянули, хартофилакса, т. е. заведовал канцелярией синода и патриарха.[523] Уже в этой должности он приобрел громадное влияние. Имея власть налагать дисциплинарное взыскание на священников, Векк не щадил даже придворного духовенства. Раз Векк, в качестве хартофилакса, наложил епитимью на одно лицо, принадлежащее к придворному духовенству; такое действие раздражало императора, который говорил: «Так поступать — значит наносить обиду самому хозяину дворца».[524] В Константинопольском синоде не решалось ни одно дело без участия Векка, как хартофилакса, так что некоторые, будучи недовольны влиянием хартофилакса на дела, говорили: «Иоанн Векк водит за нос весь синод, который без него не знает что и делать».[525] Вообще еще до своего патриаршества Векк пользовался величайшей известностью.[526] Понятно, насколько должно было возрасти влияние Иоанна Векка, когда он стал архипастырем столицы. Действительно, это значение было очень велико, и что особенно важно, так это то, что своим влиянием Векк пользовался, насколько мог, к торжеству нравственных принципов и христианской справедливости. Похвальная черта в характере Векка. Одной из целей своего архипастырского служения Векк ставит беспрестанное ходатайство перед императором как за тех из пасомых, кто нуждался в помощи со стороны царя: за убогих и страждущих болезнями, так и за таких, кто хотел прибегать к правосудию царя в каком‑либо судебном деле. Ходатайства патриарха перед царем Михаилом были деятельны, ревностны, а способы ходатайств отличались изобретательностью. Если он ходатайствовал за убогих и больных, то для того, чтобы сильнее подействовать на царя, прибегал к искусству актера: изображал из себя дряхлого старика, нуждающегося в помощи, или слепца, требующего покровительства. Иначе поступал патриарх, если ему нужно было защитить перед царем лицо, обиженное судом. Векк, в таком случае, собирал со своих клиентов самые подробные сведения об их деле и, представ перед царем, разбирал перед ним дело по правилам судопроизводства, являясь как бы действительным адвокатом. Неудивительно после этого, если лица несчастные и убогие исполнены были самой твердой веры в успешность ходатайств патриарха. «На этого человека, т. е. Векка, — по словам Пахимера, — многие полагались с такой же уверенностью, как бы он сам был царем». Кроме пасомых, Иоанн являлся перед царем и с ходатайством по нуждам духовенства. Не можем отказать себе в удовольствии привести один–два примера неусыпности патриарха в предстательстве перед императором. Вот первый пример. Был знойный летний день. Патриарх отправляется к императору, застает его спящим, терпеливо ждет его пробуждения. И когда царь принял его, ходатайствует за невинно осужденного. Царь отказывает в просьбе патриарху. Векк настаивает на своем. Начались продолжительные препирательства между главой государства и главой Церкви. Наконец Векк объявляет, что он будет действовать решительно, но и император стоит на своем; он объявляет, что не простит обвиненного, что бы ни сделал патриарх. Тогда Векк восклицает: «Чем архиереи лучше поваров и конюхов, которые слепо повинуются вам во всем, чего ни захотите?», кинул Жезл к ногам царя и ушел вон. Напрасно император посылает Догонять патриарха. Векк не пошел к царю. Патриарх чуть не Решился покинуть кафедру. Другой случай. Векк напрасно хотел обратить милосердие государя на какого‑то несчастного человека. Царь отвечал все отказом. При таких обстоятельствах патриарх пустился на хитрость. Был праздник, царь явился к литургии. При окончании ее началась раздача антидора. Отворились царские врата. Вышел патриарх с антидором. Подходит царь и протягивает руку, но патриарх, взяв предназначенную для царя частицу, удерживает ее в своей руке. Все присутствующие видят необыкновенное зрелище. С одной стороны, царская рука протянута, а с другой, рука патриарха остается неподвижна. Векк просит царя за того обиженного, за которого он просил уже не раз. Царь упорствует, патриарх настаивает. Зрители изумлены и не знают, что подумать.[527] Вообще Векк не давал царю покоя своим предстоятельством. Поэтому выбран был определенный день в неделю, который исключительно назначался на то, чтобы патриарх мог беспрепятственно являться к императору со своими просьбами за разных лиц. Описывая деятельность Векка, православный историк Пахимер восклицает: «Сколько добра получили люди от такой заботливости патриарха!».[528] А заметим, что дело происходит при таком строптивом и черством по сердцу царе, как Михаил Палеолог. Историк Григора очень высоко ставит положение Векка при сейчас названном императора; он говорит, что Векк «сделался для царя всем — и языком, и рукою, и тростью скорописца».[529] И однако же, несмотря на это, между царем и патриархом происходят не раз столкновения, виной которых отнюдь не сам Векк, столкновения, имевшие последствием очень крупные неприятности для архипастыря.[530] По внешности Векк отличался величавой красотой, о его наружности дошли до нас как письменные известия, так и живописные указания.[531]

Иоанн Векк был низвергнут с кафедры вскоре по вступлении на императорский престол Андроника Старшего, наследника Михаила Палеолога, — Андроника, который был ревностным приверженцем православия и врагом унии с латинянами. По низвержении Векк влачил печальную жизнь: он сначала был заключен в монастырь, потом сослан и заключен в крепость, в тюрьму, где и умер (1298 г.).[532] О печальной судьбе, постигшей его по низложении, Векк и сам говорил в своем «духовном завещании».[533]

Преемником знаменитого Иоанна Векка, если не считать второго патриаршества Иосифа, продолжавшегося неполных три месяца, был тоже известный богослов конца XIII в. Григорий (в миру — Георгий) Кипрский (1283—1289). Григорий называется Кипрским потому, что он родился на острове Кипре. Как Иосиф был выбран на место Векка потому, что он проявил ревность против унии (хотя и не очень сильную), так и Григорий был избран потому, что были основания полагать, что он не друг унии. До посвящения в патриархи Григорий не был ни клириком, ни монахом. Только перед посвящением в патриархи он принял монашество и наскоро прошел все иерархические степени. Несмотря на то, что Григорий перед патриаршеством не носил духовного сана, ему поручено было управление Церковью прежде, чем он стал настоящим патриархом.[534] Значит, он пользовался большим уважением у императора Андроника Старшего. Действительно, он выделялся в ряду своих современников образованностью. Его считали «человеком, известным по учености».[535] И такой отзыв справедлив. Григорий заявил себя составлением нескольких сочинений как догматического, так и ораторского характера. Кроме того, как человек образованный, он считал лучшими людьми fex, которые отличались ученостью; таких лиц он считал первыми между иереями и архиереями, если находил их в духовенстве.[536] Время, в которое пришлось править Григорию Церковью, было очень смутным. Разделения в Византийской церкви, возникшие из‑за низвержения патриарха Арсения, а также из‑за унии, не позволяли надеяться на счастливое патриаршествование Григория. Так и случилось. Хотя первое время Григорий правил Церковью довольно спокойно; но это спокойствие сменилось таким волнением, которое низвергло Григория с кафедры. Причин такого волнения было много. Одна из таких причин заключалась в прошлой истории Григория Кипрского. В царствование Михаила Палеолога Григорий среди униатского движения показал себя сторонником унии.[537] Правда, можно полагать, что Григорий принадлежал к партии униатов не искренно, а из страха навлечь на себя гнев императорский, тяжесть которого мог он наблюдать ежедневно на сотнях и тысячах ревностных противниках унии, а потому он легко мог перейти при Андронике на сторону ревнителей православия.[538] Но впоследствии, кому нужно было, припомнили, что Григорий некоторое время стоял за унию. Это обстоятельство, конечно, послужило с течением времени во вред Григорию. Затем, приверженцы патриарха Арсения, не находя в Григории того, чего они ожидали от него — признания значения их притязаний, — волновались сами, волновали и других.[539] Но самым главным виновником неприятностей и тяжких беспокойств для патриарха сделался Векк. За приверженность к унии Векка не раз судили на соборе. Самое разбирательство дела Векка, в присутствии этого экс–патриарха, было неблагоприятно для интересов Григория: красноречивый, ловкий, ученый Векк своими объяснениями производил впечатление, не всегда выгодное для врагов унии.[540] Но все это еще не большая беда. Истинное несчастье для Григория началось после того, как этот патриарх, по окончании одного собора против Векка, обнародовал свое сочинение, под заглавием «Изложение «свитка«(томоса) веры против Векка» (это в существе дела было соборное определение, изложенное, однако же, патриархом, почему оно и может быть рассматриваемо как сочинение Григория). В этом произведении Григорий позволил себе несколько резких отзывов о Векке, например, здесь читаем: «Вы, присные Богу (православные), продолжайте отвращаться и гнушаться наряду с другими враждебными истине догматами и порождений Векка. Отвращайтесь и его самого, и его последователей, изрыгавших вместе с ним его хулы».[541] Векк не пропустил без внимания такого порицания своей личности. Против «Изложения свитка» он написал (в 1287 или 1288 г.) свое сочинение, в котором всячески порицает Григория. Например, Векк писал: «Нужно раскрыть, что глава новоявленной ереси не принадлежит к числу кровных чад Церкви, а, напротив, есть незаконный и чуждый ее забот плод». «Этих немногих слов, — продолжает автор, — достаточно, чтобы понять, о ком идет речь: мы узнаем из них, что зло пришло к нам из‑за моря (из Кипра то есть), что это заморский зверь, прожорливый кит, восставший от Кипра». «Кипрянин этот ехидный, ни пред чем не останавливающийся человек, потому ли, что привык болтать своим языком, или только для того, чтобы выместить свою злобу, изблевал много хульного, равно как немало повредил истину».[542] Тот же полемист ниже в том же сочинении, протестуя против отлучения, которому подвергает в своем свитке Григорий Векка и его сотоварищей, пишет: «В самом деле: кто и кого отсекает от Церкви? Кровных ее детей (т. е. византийцев) отсекает незаконнорожденный (т. е. островитянин) и навязывающийся ей в родство. Пастырей отлучает от стада Христова волк, исключает священников из сонма священников человек, не имеющий священства».[543] Векк и на этом не останавливается. Воспользовавшись другим случаем, он пишет новое сочинение против Григория, в котором тоже всячески позорит патриарха;[544] он называет богословские его рассуждения «дурачествами»; находит, что единственной целью отлучений, произносимых Григорием, служит вот что: «Он как бы желает возможно больше число людей убедить в том, что ему нет никакого дела до благочестия».[545] Нужно сказать, что полемика Векка, при всех ее крайностях, имела некоторое право на существование. Григорий в борьбе с унитами начал решительно и с негодованием отвергать даже правильное понимание формулы: «Дух Святый исходит от Отца чрез Сына», т. е. стал отвергать даже то толкование этого учения, которое впоследствии принято было православными защитниками веры на соборе Флорентийском.[546] Напрасно Григорий старался оправдаться и писал против Векка.[547] Его авторитет, и как ученого богослова, и как вселенского патриарха, начал колебаться. Векк не довольствовался литературной полемикой против Григория, он присоединил к ней распространение неблагоприятных слухов для патриарха. Например, утверждал, что Григорий родом не грек, а человек латинской расы, что он будто бы и по одежде, и по языку остается чужестранцем.[548] Дела Григория пошли плохо. Годы 1287—1289 проходят для него в печалях и разочаровании. Даже друзья его, на которых он возлагал самые лучшие надежды, которых он даже призывает прийти из провинции в Константинополь для борьбы с врагами и которым поэтому писал: «Поспешите сюда сами для утверждения непорочной веры христианской»,[549] даже и эти друзья отшатнулись от Григория Кипрского.[550] Положение патриарха стало невыносимым. Вот как сам он впоследствии описывает трудность своего положения. «Церковь была полна всяких смут и беспорядков, всем хотелось в ней начальствовать и предписывать законы, а быть подначальными и подчиняться божественным законам никто не хотел, так что к тогдашнему ее положению было вполне применимо и оказывалось совершенно справедливым известное изречение Платона, что «не для всех полезна свобода, а некоторым полезно рабство и жизнь под страхом». Среди такой‑то путаницы в делах, будучи, — говорит патриарх, — поставлен в самый центр ее, я попал в сферу власти, как бы на какую‑нибудь напасть, и имел душу, постоянно удрученную всем этим».[551] Затруднительное, даже безвыходное положение, в котором очутился Григорий, побуждает его обратиться через письмо за содействием к самому императору Андронику Старшему. Это письмо — один из интереснейших памятников конца XIII в., рисующий живыми чертами значительное расстройство дел в Церкви и государстве. Описывая положение Церкви, корреспондент говорит: «Сколько вдруг постигло нас напастей, ужасов, треволнений». Исчисляя различных виновников церковных беспорядков, Григорий первое место отводит в этом отношении неукротимому полемисту Векку. «Многие были ошеломлены грамотой, составленной Векком и названной им энцикликой, грамотой,[552] которую он прислал в огромном количестве для раздачи всем, если можно. Город (Византий) разделился на два лагеря».[553] Ввиду церковных неурядиц Григорий просит царя поскорее собрать собор — поскорее «для того, чтобы зло не успело распространиться чересчур и чтоб спасение обманутых не сделалось слишком затруднительным».[554] Заботливость Григория о Церкви в существе дела была заботливостью его о самом себе. Но наряду с этим в том же письме встречается несколько интересных указаний на грабительство, учиняемое над народом. Видно, что патриарх не думал только о самом себе, но принимал к сердцу благо общества. Патриарх указывает, что если царь находится где‑либо за пределами столицы, то заведующие царским столом начинают грабить народ В соседних местностях, вымогая и захватывая у крестьян птиц, поросят и другую живность. Всего захватывают множество для того, чтобы перепродать на сторону то, что окажется излишним для кухни. Патриарх просит царя положить предел безобразию. Еще более он возмущен грабительством в отношении народа, допускавшемся в самой столице. В примере патриарх безбоязненно указывает случаи из практики какого‑то очень важного лица в Константинополе — деспота Иоанна. Григорий сам видел — вот что происходило. Какой‑то погонщик скота пригнал стадо овец в шестьсот голов к воротам города, но едва стадо приблизилось к городу, как слуги деспота Иоанна захотели отнять у скотопромышленника четвертую часть всего скота. Слух о происшествии дошел до городского префекта, и этот послал стражу для восстановления порядка. Но вместо порядка вышел сущий беспорядок. Слуги деспота поколотили стражников. Стадо на ночь осталось за воротами. Но с рассветом появился тут сам деспот и приказал отнять у скотопромышленников 200 овец. Случай возмутительный! Рассказывая об этом царю, патриарх прибавляет: «Повсюду слышится ропот и негодование».[555] Эти сообщения патриарха о беспорядках, выражавшихся в грабительстве народа, потому особенно заслуживают внимания, что Григорий, несмотря на множество личных неприятностей и церковных смут, не забывает и об исполнении своих нравственных обязанностей в отношении к государству и обществу. Это свидетельствует о высоте и благородстве характера Константинопольского архипастыря. Но на Андроника письмо Григория Кипрского, кажется, не произвело впечатления. Царь не думал оказывать помощи несчастному патриарху, и ему ничего не оставалось делать, как выйти в отставку. «Когда Григорий увидел, — говорит Григора, — что и самые надежные и любимые им люди вооружились против него и что никто ему уже не помогает — ни царь, ни другой кто из людей сильных, то, наконец, признал это судом Божиим, свыше ему определенным. Он удалился на покой в монастырь».[556] Так кончилось патриаршество Григория Кипрского, человека во многих отношениях достойного. Нелегко было править разнузданной Византией.[557]

После Григория Кипрского патриаршую кафедру в Константинополе занимает Афанасий. Он дважды восходил на эту кафедру и дважды оставлял ее, и умер не патриархом. Мы рассмотрим первое и второе патриаршество Афанасия особо. В первый раз он пробыл на кафедре четыре года (1289–1293). Патриаршествование Афанасия представляет много интересного: оно может быть рассматриваемо как реакция по отношению к патриаршествованию Векка и Григория Кипрского, лиц, отличавшихся широтой взглядов. Но как ни интересно время патриарха Афанасия, наука, однако же, лишена возможности сказать о патриархе Афанасии слово твердое и несомненное. Это главным образом зависит от свойства наших источников.[558]

Лишь только было узнано в Константинополе, что кафедру Григория займет почти никому не известный монах Афанасий — в его пользу склонялся император Андроник Старший,[559] — как в столице начали распространяться слухи о жесткости характера человека, предназначенного в патриархи. Часть этих слухов записал Пахимер. Например, об Афанасии рассказывали, что раз рассердившись на осла, который зашел в монастырский огород и поел овощи, будущий патриарх наказал бессловесного преступника тем, что выколол ему глаза. Или рассказывали о том, что он обладал такой силой воли, что будто бы раз заставил даже волка принести ношу с овощами из огорода в монастырь. В этом последнем случае рассказчики явно намекали, что и у самого будущего патриарха волчья натура.[560] Даже о самом посвящении Афанасия в патриархи рассказывали нечто такое, что должно было настраивать общество в отношении к патриарху во враждебном тоне. Так, Пахимер сообщает, что когда Афанасия посвящали в патриархи и один из участников рукоположения Каракал, митрополит Никомедийский, заглянул в разверстое на голове посвящаемого Евангелие, то ему бросились в глаза страшные слова, которые приняты были всеми как пророчество о характере управления Афанасия Церковью, слова: «Диаволу и ангелам его».[561] Из показаний историка Пахимера с несомненностью вытекает то следствие, что в Византии далеко не радостно принято было известие о назначении монаха Афанасия в патриархи. И дальнейшие годы действительно подтвердили, что патриарх, при многих его добрых намерениях, не достиг никаких добрых целей; он больше смущал, чем назидал общество византийское.

Афанасий был строгим монахом, с детства привыкшим к аскетическим трудам, и проводил до патриаршества безмолвную жизнь в горах. «Он не знаком был с ученостью и жизнью в обществе». Но зато он был человеком достойным, «удивлявшим всех своей монашеской жизнью, — крайней воздержанностью и всенощными бдениями. Спал он на голой земле, ног не умывал, всегда ходил пешком, одежду носил жесткую, жизнь вел самую бедную. Вообще он имел характер, которым отличаются люди (монахи), живущие в горах и пещерах». Даже Григора, при его значительной доле уважения к Афанасию, все же находит, что такой человек не годился в патриархи столицы. «Блаженным он прожил бы целую жизнь, — замечает Григора, — если бы навсегда остался в уединении.[562]

Афанасий, тотчас по вступлении на кафедру, занялся некоторыми серьезными реформами в подведомой ему области. Прежде всего он обратил внимание на жизнь и образ действий «ученых клириков». Григора говорит: «Ученым клирикам суждено было потерпеть и поплатиться за прежние свои неблагородные поступки. Взойдя на патриарший престол, Афанасий к ним первым обратил свое грозное лицо, полное ревности и строгости. Люди благоразумные по первым признакам догадались, чего следует ожидать, и добровольно начали вести строгую жизнь дома. Другие же в скором времени вынуждены были бежать из столицы».[563] К сожалению, трудно понять, о каких «ученых клириках» говорит историк й в каком отношении патриарх стеснил их. Если не ошибаемся, историк разумеет тех образованных клириков, какими окружали себя патриархи Герман III и Иоанн Векк — клириков, расположенных к унии, а потому неприятных для Афанасия, конечно, чуждавшегося унии. По–видимому, Григора сочувствует мероприятию патриарха, выразившемуся в строгости против «ученых клириков»; но мы не видим необходимости следовать взгляду византийского историка. Доводить «ученых клириков» до того, что они лицемерно начали вести жизнь слишком суровую, не вызываемую настоятельными потребностями, или же, что еще хуже, до того, чтобы они бежали из столицы, нам представляется недостойным мудрого архипастыря. Афанасий, в данном случае, действовал неблагоразумно.

Другой важной мерой, к которой прибегает Афанасий для введения порядка в делах, касающихся Церкви, было изгнание провинциальных архиереев, проживавших в столице. Тот же Григора пишет: «Тому же подверглись (т. е. вынуждены были оставить столицу) и многие архиереи. Их было, — продолжает историк, — очень много, и все были люди ученые (?), знатоки церковных законов. Итак, тех архиереев, которые находились в Константинополе по какой‑либо надобности, Афанасий отправил в их митрополии, где и должны были оставаться до конца жизни. Проживая здесь, говорил патриарх, пусть не наговаривают они друг на друга и на меня самого, они, обязанные быть учителями мира. Что же касается до тех, которые приходили со стороны под предлогом соборов, бывающих дважды или однажды в год, для совещания о догматах благочестия и разрешения практических церковных вопросов, то им он воспретил въезд в Константинополь. Каждому следует, говорил патриарх, пасти врученную ему паству и направлять своих овец, Находясь при них же, а не проживать в столице и только получать оттуда доходы. Конечно, найдется, кто не похвалит ни той, ни другой стороны, потому что ни та, ни другая сторона, — заявляет историк, — не осталась в пределах умеренности и законности».[564]

Мы не лишены возможности проверить это известие историка об отношении патриарха к архиереям, которые толклись в столице. Дошедшие до нас письма Афанасия, главным образом касаются этого рода деятельности патриарха.[565] Далее мы увидим, прав ли был Григора, полускептически отзываясь о рассматриваемом мероприятии патриарха. Если мы читаем и изучаем письма Афанасия, то приходим к тому заключению, что в борьбе с архиереями, праздно проживавшими в столице, патриархом руководила исключительно ревность к благу церковному. В них даже не обнаруживается той суровости, которая составляла, по–видимому, характеристическую черту Афанасия. В своих письмах, писанных большей частью к епископам, которых ему хотелось удалить из столицы, патриарх раскрывает совершенно верные мысли, что достойный своего звания архиерей должен жить среди своей паствы, а не проживать в столице часто без всяких поводов, кроме нежелания жить где‑нибудь в глуши. Афанасий не раз говорит в своих письмах, что побуждением к пребыванию архиереев в столице служит вмешательство в выборы константинопольских патриархов (как известно, быстро сменявшихся): они интриговали против управляющего Церковью патриарха, старались об его низвержении и с живостью отдавались вопросу о выборе нового патриарха.[566] По словам Афанасия, епископы, проживавшие в столице, тотчас же по выбору нового патриарха начинали подкапываться под него, судить–рядить его жизнь и деяния. Они постоянно выдумывали обвинения на патриарха, бесславили и марали его, чтобы только его низвергнуть.[567] Оставаясь в столице, они зарабатывали деньги участием в суде и вообще вмешивались во все происходящее.[568] О своих паствах и не помышляли эти мнимые пастыри. Патриарх говорит: «Увы, уже не пастыри пасут овец, а сами пасутся овцами, получая от них хлеб». В другом месте Афанасий еще образнее выражается, говоря: «Вы только и знаете одно — послать такого человека, который умел бы доить (mulgere) стадо ваше». Епископами, не желавшими жить среди своей паствы, а желавшими оставаться в столице, изобреталось множество к тому поводов: они утверждали, что им будто бы нужно хлопотать о чем‑нибудь перед гражданским начальством, дать подписку, участвовать в хиротонии, получить хрисовул-[569] Письма Афанасия по своему содержанию иногда близко совпадают с известиями Григоры, почему мы склонны думать, что историк пользовался этими материалами в своем сочинении. Но если Григора и знал переписку Афанасия, то, во всяком случае, он не исчерпал всего содержания ее. Так, из подлинных писем самого Афанасия видим, что к одному епископу (Апамейскому) он троекратно обращался с увещанием покинуть столицу и возвратиться к пастве.[570] Назовем ли чересчур строгим такого начальника, который троекратно обращается к низшему его лицу с одной И той же просьбой? Из тех же писем видно, что все личные старания патриарха уничтожить зло, состоявшее в том, что епископы слишком долго гостевали в столице, не приводили к цели; как, наконец, патриарх вынужден был письмом умолять императора выгнать упорных архиереев из столицы. «Почему ты не повелишь, — пишет патриарх Андронику, — чтобы каждый из них оставался при своей пастве? И если ты сам не захочешь этого сделать, из уважения к ним, не станешь заставлять их делать, что они должны, я сам, против их воли, изгоню их из города и дам отчет Богу в своей смелости».[571] Если в патрологии Миня письма Афанасия по рассматриваемому вопросу расположены в хронологическом порядке, то к императору патриарх обращается, в конце концов, тогда, когда его увещания оставались без действия. Итак, мы видим, что нет оснований соглашаться с Григорой, что «найдутся, конечно, такие, кто не похвалит патриарха», изгнавшего вышеупомянутых епископов. Если бы и нашлись такие, то их суждение поверхностно. Патриарх делал дело нужное и полезное для Церкви. Не он первый начал это, и не он, конечно, и кончил. Еще в цветущие времена Церкви, святитель Иоанн Златоуст буквально прогонял некоторых епископов–смутотворцев из Константинополя.

Одно повергает нас в большое недоумение. Историк замечает, что Афанасий наложил тяжелую руку на «ученых клириков» и изгонял епископов, «людей ученых». Если повествователь не фантазирует, то выходит, что патриарх изгонял не всех архиереев, а по выбору — только таких, которые известны были просвещением. Не значит ли это, что патриарх был врагом богословской науки? Из писем патриарха этого не видно, а потому известие Григоры оставим на совести этого историка.

Третье архипастырское мероприятие Афанасия составляет урегулирование жизни монашеской — главным образом, в столице, где монахи слабо соблюдали правила аскетизма (как об этом свидетельствуют писатели XII, XIII и XIV веков: Евстафий Фессалоникский, Никита Хониат, Григора). Вот известия по этому поводу историка Григоры: «Тем, которые решились вести монашескую жизнь, Афанасий не позволял ни того, что доставляет удовольствия чреву, ни того, что требует кошелька, ни того, что соединено с большими хлопотами. Если же оказывалось, что кто‑нибудь имел что‑нибудь такое, тот поневоле и со стыдом должен был расстаться с этим. Он порицал тех, которые, избрав монашество — этот простой и скромный образ жизни, однако же, не хотели ходить пешком; он внушал им, чтобы они довольствовались собственными ногами, если их путь не заходил за черту города, впрочем, он не позволял им расхаживать, когда вздумается, но предписывал в этом отношении осторожность и запрещал им являться на площадях, где можно насмотреться и наслушаться много такого, что не сообразно с монашеским умонастроением. Во всяком случае, он не позволял выходить из монастыря без разрешения настоятеля. В особенности он находил неприличным езду монахов на рьяных конях по шумным улицам, площадям и зрелищам (?). Патриарх увещевал монахов брать пример с него, так как он не ездил на животных и ходил пешком. Он не оставил без внимания и тех одиночек–подвижников, которые или заключали себя в келийках, или же, выдавая себя за подвижников, ходили по знатным домам, легко обольщали ветрениц (?), овладевая ими, действуя на них внешним видом и имея наружность овец, тогда как внутри были хуже хищных волков. Встречались между этими одиночками–подвижниками и такие, которые принимали на себя вид исступленных, но в действительности были людьми тщеславными и корыстными. Всех таких и подобных лиц Афанасий подчинил суровой монашеской дисциплине. Некоторых их них он поместил в общежительные монастыри, предписывая им всецело соблюдать отречение от своей воли. А с теми из них, на которых было мало надежды и которые носили в своем сердце неизлечимую болезнь своеволия, он поступил так: или заключал в строжайший затвор, спасая их против их воли, или выгонял их из столицы. Таким образом, не видно стало на площадях и улицах мужчин и женщин, одетых в монашеское платье, но не бывших действительными монахами, подчиненными строгим правилам». Передав эти сведения о борьбе Афанасия с беспорядками среди монашества, историк добавляет: «Как было бы хорошо, если бы его правила и порядки сохранились и при его преемниках в том же виде, в каком они были во время патриаршества Афанасия! И конечно, если бы он подольше пробыл на патриаршей кафедре, то заведенные порядки монашеской жизни утвердились бы прочнее и остались на более продолжительное время». В заключение историк с сожалением прибавляет, что старания Афанасия об улучшении монашеского сословия не имели действительного успеха, потому что после его патриаршества «в святые обители вторглись снова все недуги, какие только может придумать диавольская злоба».[572]

Исчислим некоторые и другие стороны действительности патриарха Афанасия, в которых тоже выразилось его желание возвысить нравственный уровень византийского общества. Патриарх обличал всякого, сделавшегося ему известным, попрателя законов. В этом отношении он был неумолим. Его обличение не щадило и лиц высокопоставленных. Историк Григора пишет: «Негодование на законопреступников в нем было так велико и открыто, что не только те, которые доводились родней царю, но и сами его сыновья боялись его поразительной смелости и обличений больше, чем приказаний самого царя». Причем, обличаемые патриархом не осмеливались противоречить ему, показывали сдержанность и опасливость, потому что Андроник уважал патриарха за его безукоризненную жизнь.[573] Между письмами патриарха Афанасия есть одно, которому издатели дают такое заглавие: «Письмо Афанасия к императору Андронику о том, чтобы он наставлял детей своих и всех подданных тому, что угодно Богу». Письмо начинается так: «Почему ты не учишь детей своих тому, что приятно Богу? Почему ты не учишь должному подданных, как подобает отцу — детей?» (дальше следуют, впрочем, общие рассуждения).[574] Видно, что строгая ревность патриарха обращалась и на самого царя. Всякий ли патриарх сделал бы это?

Есть основания полагать, что Афанасий очень ревностно заботился о водворении благочиния в храмах, например, в знаменитом Софийском. Издателям произведений византийской письменности известны, к сожалению, только по заглавию, между прочим, два следующие письма патриарха к императору. В одном подвергаются порицанию те, кои приходят с императором в катехумении (верхние отделения древнехристианского храма) [575] и помышляют не о молитве, а о сладострастии».[576] В другом письме патриарх ведет речь «о достопочтенных храмах», разъясняет, что «не должно никому позволять жить в катехумениях» [577] и что «божественные храмы не то же, что и обыкновенные дома».[578]

Все эти и подобные проявления архипастырской деятельности Афанасия, вероятно, слишком суровой и резкой, в некоторых случаях привели к тому, что общество церковное и гражданское сильно вознегодовало на патриарха. Пахимер очень решительно говорит о той ненависти, какую возбудил патриарх в византийском обществе своими мерами. По словам историка, Афанасий для всех сделался крайне тяжел своей цензурой, простирающейся до последних мелочей. Его необычайную суровость объясняли строго монашеской его предшествующей жизнью и незнанием обычаев света,[579] По замечанию Пахимера, явно не беспристрастному, в Византийской церкви и государстве будто бы от мероприятий патриарха вышел такой же хаос, о каком говорил философ Анаксагор как о первоначальной стадии бытия мира.[580] Патриарх вынужден был подать прошение Андронику о своей отставке. Даже и Григора не скрывает, что такое прошение вызвано было общим негодованием на патриарха. «Оно, прошение, — говорит историк, — было вызвано возмущением всех архиереев, монахов и мирян, которые не могли долее сносить духовной суровости патриарха; они сначала бранили его тайно, сквозь зубы, а потом и открыто, почти в глаза и в его присутствии; они готовы были даже растерзать его (sic!), если бы он далее стал удерживать за собой патриаршество».[581] Сам император не счел более возможным поддерживать патриарха, и он удалился в один монастырь.

Патриарх оставил кафедру, но не хотел примириться со своей участью. Он задумал дело странное, нелепое — отомстить за свое унижение всей Византийской церкви и отомстить самым удивительным образом. Григора, возмущаясь этим нелепым деянием патриарха, в таких чертах описывает изумительный поступок Афанасия. «Взяв лист бумаги, Афанасий собственноручно написал на нем епитимью отлучения на все царское семейство, на архиереев, на клириков, на высшее сословие и простой народ за то, что не позволили ему удержать патриаршество до конца его жизни. Потом, положив грамоту в половинки раковины, бросил ее в какое‑то углубление в стене Софийского храма. Здесь она и скрывалась целый год. Затем она неожиданно была найдена мальчиками, искавшими гнёзда во впадинах стен. Грамота была показана сначала клиру Св. Софии, а наконец и царю. Молва о ней прозвонила уши всех, поднялся всеобщий ропот, и если бы царь не успел сдержать волнение, недовольные, пожалуй бы, растерзали Афанасия. Это принесло, — замечает историк, — большой срам бывшему патриарху и связало языки его защитников». Григора далее рассуждает, почему такая тайная епитимья должна быть признана не соответствующей своей цели — и его рассуждения вполне верны. Григора говорит о вышеупомянутой грамоте вообще, не раскрывая подробностей. Другой историк — Пахимер — приводит большие отрывки из этой хартии, которые, по своему характеру, представляются более мягкими, чем как представляется по Григоре.[582] Кроме этой Грамоты Афанасий написал письмо к императору, в котором он отказывается от кафедры, но при этом, как с одной стороны выражает горделивую уверенность в своей святости, так и подвергает отлучению и анафеме своих врагов в сей и будущей жизни.[583] Но доскажем любопытную историю с грамотой отлучения. Император Ддроник, по открытии ее среди птичьих гнезд, послал ее к экспатриарху Афанасию и спрашивал, что это значит? Афанасий, к чести его, не настаивал на важности своей грамоты, смягчился, просил и себе прощения, и прощал всех. «Так‑то разыгралась, сверх всякого чаяния, — говорит Григора, — эта драма».[584] Нет сомнения, ничем так Афанасий не повредил себе в мнении современников и потомства, как этой странной грамотой. Афанасий, при всех его аскетических достоинствах, нужно полагать, был не чужд честолюбия. Как скоро Афанасий почувствовал себя сошедшим с патриаршей кафедры, он совершенно растерялся: начал действовать как человек, потерявший всякое самообладание и благоразумие.

По отречении Афанасия от патриаршества, Константинопольскую кафедру занял Иоанн Созопольский (1294—1304). Он родом был из города Созополя. Вначале он был простым священником, не принадлежавшим, впрочем, ни к какому приходу (ίδικως), был женат, но потом оставил жену и сделался монахом в одном константинопольском царском монастыре архангела Михаила. Будучи монахом, он проявил ревность ко благочестию, не принял Лионской унии, а потому по воле Михаила Палеолога сослан был в ссылку. Впоследствии участь его была смягчена и он проводил жизнь в уединенной келии на одном из Принцевых островов. О доблести его и добродетелях узнал император Андроник при посредстве одного важного сановника — Тарханиота Главы (Γλαβας). Андроник вызвал его в Константинополь и сделал его здесь настоятелем одного монастыря. Императору он очень понравился; Андроник сделал его своим духовником и говорил: если Церковь признает Косьму (так он назывался до патриаршества) по его (Косьмы) кончине святым, то он дает свое согласие на это, а если Церковь не сделает этого, то он сам, император, лично все‑таки будет считать его за святого.[585] Византийские историки хвалят Иоанновы Добродетели, простоту жизни, кротость, которыми он отличался до своего возвышения в патриархи. Но что касается образованности, то он был совершенно чужд ей.[586] Император весьма сильно желал видеть Косьму патриархом, и Константинопольский синод исполнил царскую волю, избрав его в архипастыри столицы. Любопытно узнать, по какому случаю монах Косьма, при посвящении его в патриархи, переименован был «Иоанном». Рассказ об этом обстоятельстве находим у Пахимера. Один монах, Григорий, принадлежавший к братии Пантенонтова монастыря, согласно распространенному обычаю того времени, погадал на какой‑то магической книге, и книга эта сказала ему, что теперь будет патриархом «Иоанн». Начал с настойчивостью говорить, что будто ему было откровение, что патриархом должен быть именно «Иоанн». Когда же избран был не Иоанн, а Косьма, он утверждал, что невозможно, чтобы избранный патриарх остался с именем Косьмы. И замечательно, что на слова Григория обращено было внимание, и Косьма, в самый день посвящения его в патриархи, переименован «Иоанном».[587] Странное суеверие!

К сожалению, все надежды, какие возлагались императором на нового патриарха, не оправдались. Андроник воображал, что, благодаря достоинствам Иоанна Созопольского, в Церкви водворится мир и благоденствие: «Зиму сменит приятная весна, морскую бурю — тишина»[588]; но не то последовало. Иоанн в значительной мере повторил собой Афанасия по его деятельности и направлению. В Иоанне пришлось разочароваться и клиру, и царю. Константинопольские клирики с радостью приняли весть об избрании Иоанна в патриархи, потому что им самим случалось слышать от него, как несправедливо поступает Афанасий, представляя места епископские и более видные церковные должности одним монахам, с отстранением лиц белого духовенства. Но что же последовало? Лишь только Иоанн сам сделался патриархом, как начал говорить и действовать иначе, чем как можно было ожидать. Монахи опять получили явное и несправедливое преимущество перед лицами костантинопольского клира.[589] Даже самые епископы константинопольского церковного округа настолько почувствовали на себе тяжесть деспотизма патриарха Иоанна, что решились войти к императору с представлением, направленным против патриарха. Они жаловались царю, что патриарх не обращает внимания на соблюдение церковных правил и пренебрегает охранением дисциплины в управлении Церковью (нужно сказать, что патриарх под впечатлением какой‑либо обиды имел обыкновение бросать управление Церковью и заключаться в монастырь «Всеблаженной»); заявляли, что все дела патриарх решает сам и ни во что ставит голоса прочих архиереев; говорили, что решения, составленные на Константинопольском соборе, он отменял своей властью, произвольно и без всякого основания; выставляли на вид даже его корыстолюбие, вследствие которого он оставлял незамещенными некоторые церковные должности, присваивая себе доходы с них; наконец, вышеупомянутые епископы как прямое злоупотребление со стороны патриарха выставляли то, что должность великого эконома он поручил своему собственному сыну Ефрему, человеку сребролюбивому, проводившему жизнь рассеянную.[590]

С самим императором у патриарха происходили столкновения и притом довольно крупные. Иногда эти столкновения, по–видимому, не имеют для себя никакой сколько‑нибудь твердой почвы и проистекают из желания патриарха не делать того, чего желает царь. Так император Андроник, объявив сына своего Михаила соправителем, пожелал, чтобы патриарх и синод издали определение, направлявшееся против возможных врагов царской власти самого Андроника и сына его Михаила. Синод, руководимый патриархом, отказал императору в этой просьбе, по–видимому, не заключавшей в себе ничего несообразного с законами.[591] Другой случай столкновения патриарха с императором возник из‑за того, что Иоанн никак не хотел допустить брака дочери императора Андроника с королем сербским.[592] Правда, этот брак представлялся ненатуральным. Сербский король был уже почтенных лет, а дочь Андроника (Симонида) была малолетняя; вообще же брак этот имел политические цели.[593] Конечно, было бы поступком, достойным патриарха, если бы он старался разъяснить императору, что не следовало бы отдавать мололетнюю девицу за пожилого человека, что не следовало бы такую священную вещь, как брак, делать средством к достижению мирских и политических расчетов. Но патриарх не об этом печалится. Он всячески старался расторгнуть этот брак, ссылаясь на различного рода канонические препятствия, которые он усматривал в истории жизни сербского короля. Очевидно, патриархом руководят не чувства гуманности и не представление о браке как святыне, а желание во что бы то ни стало Досадить царю по поводу брака, которого так домогался Андроник. Что не одно желание охранять церковные каноны побуждало патриарха подвергать порицанию вышеупомянутый брак — это видно из того, что во время беседы царя с патриархом по поводу этого вопроса, Иоанн счел уместным упрекать Андроника в различного рода беспорядках государственных, им допускаемых и терпимых. Рассказывая эту историю, мы не думаем обелять царя и, с другой стороны, очернять патриарха. Для нас достаточно констатировать тот факт, что патриарх своим образом действования раздражал Андроника.[594]

Все вышеупомянутые факты дают видеть, что Иоанн не оправдал ожиданий, возлагаемых на него царем и духовенством. Патриарх со всеми разошелся. Вследствие чего у императора явилось настойчивое намерение лишить его патриаршей кафедры, чего Андроник наконец и добился. Иоанн оставил кафедру сильно разгневанный, так что выехал из столицы, не простившись с царем. Остаток дней своих экс–патриарх провел на родине в Созополе, жалуясь на несправедливость царя и злобу врагов.[595]

Едва успел Иоанн Созопольский покинуть патриаршую кафедру, как ее вторично занял Афанасий (1304—1311), бывший архипастырем столицы перед Иоанном. Император Андроник Старший еще в правление Церковью Иоанна пришел к мысли о восстановлении Афанасия на патриаршестве. Такое намерение императора не может не казаться странным: разве первое патриаршество Афанасия удовлетворило Церковь и общество византийское? Для объяснения намерения императора историк рассказывает длинную историю о том, как Афанасий будто бы предрек землетрясение в Константинополе, как это пророчество исполнилось, как все это подействовало на Андроника и побудило его решиться призвать Афанасия снова на патриаршество.[596] Мы, конечно, должны были бы удовлетвориться таким объяснением странного факта — вторичного призвания Афанасия к управлению Церковью, если бы захотели удовлетвориться всяким объяснением, не претендуя на его серьезность и убедительность. Но, кажется, вышеуказанным объяснением удовлетвориться нельзя. Даже во времена Андроника и Афанасия не все в Византии верили тому, что будто пророчество Афанасия о землетрясении побудило царя призвать снова Афанасия к кормилу церковному. Григора пишет: «Почти все архиереи и священники, все клирики, можно сказать, все чиновники вспомнили суровость патриарха (когда распространилась молва о желании царя поставить Афанасия опять патриархом), какой он некогда отличался. Поэтому не поверили речам царя о землетрясении и пророчестве Афанасия и ворчали про себя, что это выдумка царя, который, желая снова посадить его на патриаршество и вместе оправдать свое расположение к нему, пустил о нем такой ложный слух»·[597] Нам думается, что подобные скептики были ближе к истине, чем тогдашние историки, рассказывающие о пророчестве Афанасия и значении этого пророчества в судьбах рассматриваемого архипастыря. Мы не решаемся утверждать, что Андроник выдумал факт пророчества Афанасиева, но полагаем, что царь воспользовался хоть и действительным, но не имевшим значения фактом пророчества как поводом к восстановлению Афанасия. Очень возможно, не будь у Андроника желания восстановить Афанасия, он не обратил бы внимания на пророчество; если же теперь он обращает внимание на него, то это доказывает, что царь и раньше склонен был возвратить Афанасия и потому воспользовался теперь первым представившимся предлогом к осуществлению своего намерения. Остается, однако, вопрос, и притом не легкий: что заставило царя призвать к власти Афанасия, который раньше уже довольно показал себя неспособным к плодотворному властвованию? На это могли быть разные причины: во–первых, патриарх Афанасий и император никогда не имели личных столкновений: можно утверждать, что они друг друга уважали, чего нельзя сказать об отношениях императора и только что низвергнутого Иоанна Созопольского; вовторых, император мог предполагать, что наученный опытом первого патриаршества, Афанасий при вторичном восшествии на патриаршую кафедру будет благоразумнее и мягче; в–третьих, почему не предположить, что и самое первое патриаршество Афанасия было не так жестоко и сурово, как оно изображено Пахимером: сохранившиеся до нас письма Афанасия не дают права всегда и за все порицать Афанасия, как делает тот же Пахимер. Такими и подобными причинами можно объяснить себе факт вторичного призвания Афанасия на патриаршую кафедру. Но если Андроник возлагал надежды на Афанасия, призывая его снова на патриаршество, то эти надежды не осуществились. Так, по крайней мере, утверждают историки того времени. Уже с самого начала второго патриаршества Афанасия ясно обнаружилось, что у него много врагов и сладить с ними не представлялось возможности. Григора очень определенно говорит, что вступление Афанасия снова в управление смутило многих: многие «вспомнили его суровость, какой он некогда отличался. Это обстоятельство немало смутило почти всех (?) архиереев и священников, всех настоятелей монастырей и всех клириков и всех (?) вообще состоявших на общественных Должностях».[598] О таком отношении разных классов общества к Афанасию, по словам Пахимера, знал и сам царь.[599] Одновременно с возведением Афанасия на кафедру множество духовенства совершенно отошло от власти патриарха: целая половина епископов, многие игумены и некоторые клирики решили не иметь общения с патриархом;[600] возник почти формальный раскол. В числе лиц, враждебно расположенных к новому патриарху, был и Александрийский патриарх, по имени тоже Афанасий, уже давно проживавший в Константинополе. Патриарх Александрийский очень уважался в столице за его рассудительность и ловкость. По своим религиозно–умственным симпатиям он больше тяготел к бывшему патриарху Иоанну Векку, и теперь стоял во главе лиц, хранивших лучшую память об этом ученом, но увлекавшемся и злополучном патриархе. Как приверженец Векка, Афанасий Александрийский не сочувствовал Афанасию Константинопольскому, представлявшему собой во многих отношениях противоположность Векку. По чувству нерасположения к нему, Александрийский архипастырь сочинил даже едкую сатиру на него и пустил ее в ход. Сатирик дождался наконец того, что его выслали из столицы, но это нимало не помогло Афанасию Константинопольскому: [601] остались в столице приверженцы Афанасия Александрийского, которые не переставали вредить Афанасию Константинопольскому. Восстали на нового патриарха Константинопольского и те архиереи и клирики, которые приняли посвящение от руки Иоанна Созопольского; они боялись, чтобы Афанасий, восстановленный на патриаршей кафедре и таким образом как бы признанный несправедливо низверженным, не объявил их лишенными церковных степеней, так как они посвящены таким патриархом, который, на взгляд Афанасия, представлялся узурпатором.[602]

Управление Церковью, как оно происходило во второе патриаршество Афанасия, не только никого из врагов его не примирило с ним, но еще более раздуло взаимную вражду. Константинопольские клирики, по известиям Пахимера, стеснены были патриархом в разных отношениях до последней степени. Патриарх захотел поставить их на строго монашескую ногу. Он вздумал подчинить их тем же правилам, которыми должны руководиться действительные монахи. Так, под тем предлогом, что клирикам прилично соблюдать евангельские требования о нестяжательности, патриарх отнял у них церковные доходы, приказав им выдавать самый скудный годовой оклад. В Софийском храме заведены были какие‑то денные и ночные службы, так что клирики почти лишены были возможности отдохнуть от труда; бедность их простиралась так далеко, что, возвратившись домой от церковных служб, они, за неимением прислуги, сами себе должны были готовить скудную пищу. Некоторые из клириков жаловались, что они дошли до такой бедности, что им остается одно: ходить по чужим домам и собирать милостыню, к унижению своего звания. Значительное число церковных должностей, по приказанию патриарха, занято было монахами, ропот среди константинопольских клириков все увеличивался и увеличивался. Они входили со своими представлениями относительно тяжести и бедственности их положения и к патриарху, и самому царю, но их жалобы оставались без внимания.[603]

Но не одни константинопольские клирики чувствовали тяжесть сурового Афанасиева режима. Монахи и все вообще византийское общество должны были изведать на себе строгость патриарха. Между неизданными письмами патриарха Афанасия есть одно с таким заглавием: «К императору», — в котором испрашивается, чтобы издан был эдикт, которым запрещалось бы с субботы на воскресенье и в воскресенье всем посещать бани и харчевни.[604] Вероятно, под влиянием этого письма император Андроник издал в 1306 году новеллу, в которой приводится в исполнение сейчас указанное желание патриарха с присоединением разного рода иных запретов, как кажется, тоже внушенных царю Афанасием же. Приведем некоторые определения из этой новеллы Андроника. Здесь говорилось: «Праздничные дни, и в особенности воскресные, надлежит верующим проводить не работая, посещать в эти дни храмы Божии, избегать пиршеств и пьянства; харчевни и бани должны быть закрыты, начиная от девятого часа (вечером в субботу) до девятого же часа (вечером) в воскресенье; в течение ночей харчевни должны быть закрыты с заходом солнца, ибо виноторговцам достаточно дня упражнения в их зле». В той же новелле все вообще христиане призываются помнить страх Божий и избегать всего того, что возбуждает гнев Божий. Затем перечислены более тяжкие грехи, которые оскорбляют Бога, и замечено, что за эти грехи нужно судить по закону без всякого лицеприятия. Новелла не оставляет без внимания и монахов. О монахах здесь говорится: «Монахи и монахини не должны жить в городах беспорядочно, но сообразно с законами и канонами. Если же кто из них впадет в прегрешение и не думает сам о покаянии, таких против воли сажать в затвор на хлеб и на воду».[605] Некоторые монахи под влиянием строгостей, применяемых к ним патриархом, чувствуя себя несчастными, побежали из константинопольских монастырей и искали себе убежище у фрериев, латинских монахов в Пере.[606]

Таким образом, Афанасий во вторичное патриаршество повторил свое первое патриаршество.[607] Общее неудовольствие против патриарха выразилось в том, что ему стали наносить очень чувствительные оскорбления, а так как император не особенно строго наказывал виновников таких деяний, то патриарх не счел возможным оставаться на кафедре и удалился на покой.[608]

К чести патриарха Афанасия нужно сказать, что он удалился от дел с большим спокойствием духа. До нас сохранилась грамота Афанасия, в которой он выражает вторичное отречение от кафедры. Как не похожа она на духовное завещание Арсения, на те речи, с которыми оставлял кафедру Иоанн Созопольский и др.! Она проникнута духом примирения со всеми и всепрощения. Он молит здесь, чтобы Бог ниспослал Свою милость архиереям, сенату, священникам, монахам, воинам, всем согражданам — бедным и богатым, мужчинам и женщинам.[609] Мы не можем отказать Афанасию в величии души и мужестве.

По отречении Афанасия от Константинопольского патриаршества, кафедра почти два года оставалась вакантной. Наконец, в патриархи был избран Кизический митрополит Нифонт (1313— 1315), представлявший собой курьезную личность в ряду других патриархов столицы. В нем было много качеств, совершенно не нужных для патриарха, и ни одного необходимого для архипастыря. Нифонт был совершенно необразован. Он не только не обнаруживал знакомства с наукой светской и духовной, он был едва грамотен, своей рукой он не умел написать букв азбуки. Но зато Нифонт проявлял необыкновенные хозяйственные способности. Он искусно умел разводить деревья, ухаживать за виноградниками, производить всякие постройки и вообще вести этого рода дела так, чтобы с каждым годом «увеличивались его закрома для хлеба, погреба для вина и кошельки для денег». Он любил внешний блеск и помпу. Его платье отличалось пышностью, стол — роскошью, он холил свое тело, как женщина, заботился о том, чтобы не слишком растолстеть и не испортить цвета лица, любил разъезжать на статных, но бешеных лошадях. У него была та странность, что он охотно занимался женскими рукодельями, он отдавался этому занятию со страстью, которой он не в силах был противиться. Такая странность развила в нем любовь к женскому обществу. О Нифонте известно, что он брал на себя заведывание постройками в женских монастырях; два побуждения руководили им в этом случае — он наживался, производя постройки, а главное — находился в обществе женщин, по словам историка, ради кутежей и пирушек с ними. Судя по тому, что мы о нем сказали, можно было бы подумать, что мы имеем дело с очень ветреным, но не злым человеком. В действительности же было не так. Нифонт был человеком завистливым и ненавистливым. Если кто‑нибудь делался популярным, начинал пользоваться уважением царской семьи, таковой делался жертвой завистливого патриарха. Он начинал нашептывать на такого человека царю, сплетал на него небылицы, вообще поступал, по выражению историка, «как ливийская змея».[610] Нифонт недолго патриаршествовал. Он на соборе был лишен кафедры, потому что он позволял себе во всевозможных видах святотатство и, при своем корыстолюбии, открывал такие источники доходов, которые унижали патриаршую кафедру.[611] До нас сохранилось изложение соборного деяния против Нифонта (собор происходил в 1315 г., 11 апреля); в этом изложении собрана такая масса обвинений в вышеуказанном роде, что приходится удивляться, как выбрали такого человека в патриархи и каким образом он мог держаться на патриаршестве даже короткое время. На соборе открылось, что Нифонт оставлял многие епископские места вакантными, присваивая себе доходы с них, или, что он сдирал золотые и серебряные оклады с церковных икон и брал себе и т. д.[612] Лишившись патриаршества, Нифонт не мог простить царю Андронику Старшему того, что тот не защищал его. Он всю жизнь злобствовал на Андроника. И когда этот имел насчастье лишиться царского престола, Нифонт выражал неистовую радость, утешаясь тем, что есть на свете не одни отставные патриархи, а есть и отставные цари. Григора называет этого Нифонта «негодным Нифонтом» — имя, заслуженное этим патриархом.[613]

После патриарха Нифонта византийская патриаршая кафедра в течение целого года остается без архипастыря. Затем в патриархи избран был во всех отношениях достойный человек Иоанн Глика (1316—1319). Этот патриарх до возведения в сан принадлежал к мирянам и занимал высокое положение в государстве. Его мирская служба проходила среди блеска и в славе. Тотчас по окончании образования он взят был во дворец и удостоен от императоров (Михаила и Андроника) больших почестей. Впоследствии он зани мал «сенаторское кресло» и исполнял высокую должность логофета дрома (что‑то вроде министра почты).[614] Будучи мирянином, Глика прославился как отличный писатель (он написал мемуары).[615] Он был избран в патриархи при таких своих семейных обстоятельствах, при которых тогда редко избирали на столь почетную духовную должность Он был женат и имел сыновей и дочерей. Как только Глика избран был в патриархи, он расстался со своей женой, ко торая, по принятому в таких случаях обычаю, приняла иночество.[616] Умственные и нравственные качества нового патриарха были очень высоки. Он обладал редкой и обширной ученостью как по части духовных, так и светских наук.[617] Вообще он считался человеком ученейшим Вместе с тем он отличался «чистотой жизни и готов ностью на все полезное». Его бескорыстие было очень велико· когда впоследствии ему пришлось оставить кафедру, то у него оказалось очень мало денег, так что деньги его легко и скоро можно было сосчитать — этим он отличался от многих своих предшест венников, которые в патриаршестве накопили значительные капиталы [618] При посвящении Глики ему сделана одна весьма сущест венная уступка. Он хотел, по обычаю, принять монашество, но император удержал его от этого шага. Глика издавна страдал какой‑то неизлечимой внутренней болезнью, которая по временам укладывала его в постель. А врачи находили, что ввиду его бо лезненности ему нельзя отказываться от мяса; поэтому Глике позволено было не принимать монашества и не соблюдать мона шеских правил о пище.[619]

Сделавшись патриархом, Иоанн Глика вполне оправдал возлагаемые на него надежды, хотя и не долго правил Церковью. Как человек ученый, Глика, и будучи патриархом, не отказывался де литься своими знаниями с людьми, желавшими у него учиться К числу его усерднейших учеников принадлежал историк Никифор Григора. Этот историк свидетельствует: «Я имел удовольствие быть знакомым с патриархом и своим знакомством пользовался так часто, как только мог; я бывал в свободное у него время и днем и ночью и от его разумных речей приобретал много пользы».[620] Патриарх, значит, оставался другом науки. Его церковно–административная деятельность была широка и плодотворна. При нем Константинопольский синод собирался чаще, чем при других патриархах и число членов его было значительно больше, чем в другое время, при других патриархах.[621] Глика не довольствовался присутствием в синоде епископов собственного Константинопольского патриархата, а желал, чтобы приехали в столицу патриархи Александрийский и Антиохийский, которых он, с разрешения императора, и вызвал к себе — для совместного с ними обсуждения и устроения церковных дел.[622] Замечательно, что в патриаршество Глики не была еще забыта Лионская уния с ее последствими для Востока; так, при Глике ветре! ился такой случай: некоторых священников не хотели в одном месте признавать законными только потому, что их руко положение совершено при посредстве епископа, получившего этот сан от другого епископа, имевшего отношение к унии.[623]

Вышеуказанная болезнь патриарха с течением времени усилилась, и он должен был отказаться от кафедры. Иоанн Глика, принимая патриаршество, по его словам, уповал, что благодать Божия, даруемая в архиерействе и «недугующая врачующая», поможет ему избавиться от его долговременной болезни. Но Богу неугодно было явить своего милосердия над ним, как сознается сам он. Болезнь его, говорим, от трудов, соединенных с должностью патриарха, увеличилась. «Как пиявка какая, — говорит патриарх в своем духовном завещании, — не перестает она высасывать соки из моего тела и мало–помалу обеими, как говорят, руками переводит мое имущество в карманы врачей, как будто в свои кладовые.

Лечась, мы, по пословице, только толкли воду». Глика нуждался в покое — и получил его.[624]

Иоанна Глику на патриаршей кафедре сменил Герасим, который правил Церковью только один год (от апреля 1320 до апреля 1321 года) и не был ничем замечателен.[625] По смерти Герасима, Византийская церковь, как это нередко случалось, в продолжении двух лет и семи месяцев остается без архипастыря. Преемником Герасима сделался престарелый Исайя (1323—1333). Исайя обладал столь незначительными достоинствами и имел так много недостатков, что представляет собой весьма нерадостное явление в истории Константинопольских патриархов. До возведения на патриарший престол Исайя был простым монахом на Афонской горе. Образования у него не было никакого, даже нравственные качества его представлялись сомнительными, так как «многие смело и громко обвиняли его во многом». Очевидно, что избран был он в патриархи единственно потому, что надеялись видеть в нем человека, от которого правительство не могло ожидать себе сопротивления ни в чем.[626] Но и в этом отношении императору Андронику Старшему пришлось впоследствии разочароваться. Подобно патриарху Герасиму, Исайя, в междоусобной борьбе царя Андроника и его внука и наследника Андроника Младшего принимает сторону этого последнего, к великому огорчению императора. Андроник Старший, раздраженный непослушанием и безобразным поведением своего внука, хотел запретить в церквах молитвенное возношение имени непокорного. Патриарх же не только воспротивился и не позволял духовенству слушаться в этом случае царской воли, но даже подверг наказаниям тех из духовных лиц, которые считали волю царскую священной. Свое распоряжение, противное намерениям императора Андроника, патриарх объявил в церкви с особенной, необычной торжественностью. Исайя «колокольным звоном созвав великое множество народа, объявил отлучение всякому, кто бы решился не доминать имени Андроника Младшего и отказывать ему в чем бы то ни было, что приличествует царю». Известие о таком странном поступке патриарха глубоко потрясло Андроника Старшего. Он говорил: «Если уж учитель мира так взбесился против нас из видов корысти, обещанной ему моим внуком и, потеряв всякий стыд и совесть, не затруднился сделаться предводителем бунтовщиков, то кто же сдержит направленное против нас движение необузданной черни? Патриарх сделался нашим убийцей». Часть архиереев и прочего духовенства не последовала примеру патриарха, не решаясь поддерживать сторону императорского внука, мало того, эта часть иерархов и духовенства собрала собор против патриарха и провозгласила его и его приверженцев отлученными от Церкви. Сам император не оставил без наказания недостойного поведения Исайи. Он приказал арестовать патриарха, не налагая, впрочем, на него оков, и поместить его в заключение в Манганском монастыре.[627]

После этого события недолго пришлось восседать Андронику Старшему на императорском престоле. Внук низверг его и занял его место. Положение заточенного патриарха тотчас же переменилось на лучшее. Новый император приказал патриарху оставить монастырь и торжественно возвратиться на патриаршую кафедру. Как понимал торжественность новый император, привыкший ко всяким безобразиям и кутежам, это видно из следующего описания процессии, с которой возвратили патриарха на свое патриаршее место: патриарх сидел на одной из царских колесниц с пурпуровыми украшениями; его сопровождали не епископы и священники, а лица совсем другого сорта: с веселыми песнями шествовали флейтисты и флейтистки, танцоры и танцовщицы, причем одна из флейтисток, самая красивая, сидела на коне в мужской одежде (маскарад), ехала то впереди воинов, то подъезжала к самому патриарху, потешая всех, не исключая патриарха, пошлыми и нескромными шутками.[628] Патриарх был слишком рад, что Андроник Старший низвержен с престола и мало думал о том странном обществе, в какое он теперь попал. Историк утверждает, что, возвратившись на патриаршество, «Исайя прыгал от радости и говорил речи, обличавшие в нем жестокость души и сумасшествие: «возвеселится праведник, когда увидит отмщение»(Пс., 57, 11), себя, таким образом, причисляя к праведникам, а низвержение царя считая Божеским отмщением за него, патриарха».[629] Но этим еще не ограничилось торжество патриарха над низверженным царем. Вероятно, по внушению Исайи, Андроник был пострижен в монахи — более насильственно, чем по охоте. Исайя принудил также Андроника дать подписку, что он никогда не будет домогаться верховной власти. «Если же ты не хочешь дать такой подписки, — говорил патриарх, стращая старца, — то сегодня же смерть тебе». Тот же патриарх изобрел оскорбительную для Андроника формулу, в какой Церковь должна была поминать за богослужением экс–императора.[630] Но и этого всего мало: чтобы сильнее досадить павшему венценосцу, Исайя придумал различные наказания, которым и подвергнул тех из епископов и клириков, которые стояли на стороне этого Андроника в борьбе его с непослушным внуком Андроником Младшим, сделавшимся теперь императором.[631]

О церковной деятельности Исайи сообщают сведения сохранившиеся до нас акты синодских заседаний во времена этого патриарха и некоторые другие документы. Патриарх неизвестно когда — в правление ли Андроника Старшего или в правление его преемника — завязывает сношения с Армянской церковью и армянским светским правительством по вопросу о воссоединении армян с Православием.[632] Усилия эти, как и раньше, не имели успеха. Этот лее патриарх заботился о том, чтобы возвысить материально благосостояние константинопольской патриаршей церкви. На одном заседании синода в 1324 году, следовательно, в правление Андроника Старшего, определено было обложить известным денежным взносом (не в одинаковых размерах) в пользу Константинопольской церкви многие митрополии и архиепископии.[633] Выполнялось ли это определение, сказать трудно. Скорее, впрочем, нет, чем да.[634]

Исайя скончался, будучи на патриаршей кафедре, что редко случалось в те времена, и пользуясь почетом со стороны императора Андроника Младшего.

Последующие Константинопольские патриархи — Иоанн Калека, Исидор, Каллист I и Филофей Коккин (1333—1376) — в некотором смысле составляли собой одну группу, так как в деятельности каждого из них очень видное место занимает такое или другое отношение их к возникшим и развившимся в те времена спорам так называемых варлаамитов и паламитов; счастье или несчастье, которое выпадало на долю этих патриархов, в значительной мере зависело от того, куда они склонялись, к той или другой из названных богословских партий.

Иоанн Калека (1333—1347). Хотя избрание этого патриарха произошло в царствование Андроника Младшего, но своим возвышением на столичную каферу он обязан был Иоанну Кантакузину (впоследствии императору), который был другом Андроника и пользовался большим влиянием на дела Церкви и государства. Константинопольский синод, которому принадлежало право назначать кандидатов в патриархи, вовсе не расположен был возводить в патриархи Иоанна Калеку, так как Иоанн был священником, имевшим жену и детей, и притом не отличался сколько‑нибудь серьезным образованием. Но тем не менее Иоанн Кантакузин, пользуясь своим влиянием на дела и не пренебрегая даже хитростью и коварством, успел‑таки провести на патриаршую кафедру Иоанна Калеку, который был священником при доме самого Кантакузина и от которого этот последний вправе был ожидать послушания, покорности и повиновения. Сам Кантакузин, описавший обстоятельства избрания Иоанна в патриархи, прямо замечает, что без его содействия Калека никогда не мог бы попасть на патриаршее место.[635]

К неудовольствию Кантакузина, большие старания его возвести в патриархи Калеку не были оценены этим последним так, как этого ожидал всемогущий царедворец. Патриарх не сделался послушным орудием Кантакузина. Правда, пока царствовал Андроник Младший, между патриархом и Кантакузином не видно столкновений; но лишь только Андроник сошел со сцены, дела переменились. От имени малолетнего преемника Андроникова Иоанна Палеолога стала править делами в империи его мать Анна, образовавшая вокруг себя партию, враждебную Кантакузину. В числе вождей партии царицы Анны мы видим и Калеку. Он заявил свои права на участие в регентстве по случаю малолетства императора. Это произошло вопреки желаниям и планам Кантакузина. Этот последний не только был отстранен от дел правления, но и объявлен изменником государства. Дом его в Константинополе был разрушен, имущество его было разграблено, приверженцы его подверглись систематическому преследованию, многие из них были брошены в тюрьму. Сам Кантакузин, находясь в городе Димотихе, через особого посла попросил было у императрицы Анны объяснения по поводу переворота, но вместо ответа он получил за государственной печатью предписание отказаться от всех государственных должностей и вести жизнь частного человека. Все это произошло по воле Иоанна Калеки, который окончательно объявил себя во главе регентства.[636] Вот как мало избранник Кантакузина, Калека, оправдал надежды, какие им возлагались на патриарха.

Так держал себя Иоанн Калека в политическом отношении. q це меньшей независимостью и своенравием он же управляет и делами церковными. Очень заметно, что и в управлении делами Церкви Калека заботился больше всего о том, чтобы не показывать собою приверженца и сторонника Кантакузина. В спорах варлаамитов и паламитов патриарх, хотя и не сразу, становится на сторону варлаамитов по тому побуждению, что противной партии в значительной мере покровительствовал Кантакузин. Само собой разумеется, что патриарх так стал поступать только тогда, когда партии царицы Анны удалось устранить Кантакузина от дел правления. В 1345 г. на соборе Константинопольском Иоанн Калека высказал себя в пользу Варлаама и его ученика Акиндина, осудил Паламу, митрополита Фессалоникийского, и произнес анафему на его приверженцев.[637]

За все эти поступки патриарх дорого поплатился. В 1347 г. Кантакузин сделался императором и лишил Калеку патриаршества. Ему вменено было в вину как то, что он устраивал козни против своего благодетеля — Кантакузина,[638] так и то, что он держался стороны варлаамитов, которые большинством епископов и духовенства признавались мыслящими неправославно, еретически.[639]

Из вышеприведенных фактов, рисующих жизнь Иоанна Калеки, открывается, что этот патриарх никак не может быть причислен к лучшим константинопольским иерархам. Но историк Григора указывает одну такую черту в архипастырской деятельности Калеки, которая заставляет, по–видимому, не совсем низко ценить этого патриарха. Названный историк изображает Калеку, как замечательного знатока церковных и гражданских законов, рассказывает примечательные вещи о его громадной памяти, представляет его человеком учительным, говорившим проповеди так свободно, как будто он читал по книге, — человеком, у которого в проповедях мысль и слово находились в полной гармонии.[640] Но, кажется, сам Же этот историк значительно ослабляет силу своего свидетельства, когда при другом случае выражает явное недоверие к ораторским способностям патриарха. Так, тот же Григора, рассказывая о прибытии в Константинополь двух западных епископов для рассуждений с восточными иерархами о соединении Церквей, замечает, что патриарх Иоанн Калека не решался принять участие в диспуте с латинянами, так как, по словам историка, «он не имел дара слова, развитого упражнением» и соглашался играть во время Диспута лишь пассивную роль — «молчать и делать важный и глубокомысленный вид, что будто не стоит и спорить с латинянами».[641] Какое же из двух показаний Григоры вернее — первое или второе? Конечно, вопрос было бы нетрудно решить, если бы дошли до нас сочинения Иоанна Калеки, по которым мы могли бы судить о степени его красноречия и знания «божественных законов» патриархом. Но в этом отношении мы не обладаем богатством материалов. Хотя издатели византийской литературы и свидетельствуют, что в рукописях существует большое количество проповедей Калеки на воскресные и разные праздничные дни (№№ 60),[642] но в печати известно только две проповеди Калеки: «На воскресенье пред Воздвижением Честного Креста» и «На третье воскресенье Великого Поста».[643] Судить по этим двум проповедям об ораторском таланте Калеки трудно, тем более, что последняя из поименованных проповедей некоторыми издателями усвояется другому патриарху.[644] Во всяком случае, похвалам Григоры по отношению к Калеке едва ли можно доверять, так как патриарх был врагом паламитов, а врагам паламитов Григора слишком симпатизировал.

Патриарх Исидор (1347—1349). Этот патриарх был избран под влиянием Кантакузина, бывшего в это время императором, и паламитов и показывал себя ревностным слугой царя и приверженцев Паламы.

Относительно умственных и нравственных качеств Исидора нельзя составить решительного понятия. Враги его ставили ему в упрек, что он, прежде посвящения в епископы, проводил жизнь светскую, чуждался монастырского уединения, называют его «педагогом» и «детским учителем гимнастики».[645] Из этого можно заключить, что он был более или менее образован, ибо «педагогом» мог быть только человек не чуждый науки. Что касается нравственного его образа, то суждения современников были в этом отношении очень различны. Иоанн Кантакузин очень хвалит Исидора, называет его «мужем добрых нравов, кротким, исполненным святости» (и даже не чуждым религиозных знаний).[646] Совершенно иначе отзывались об Исидоре другие современники. Историк Григора не находит у него никаких нравственных понятий и не обинуясь сравнивает его со «свиньей, привыкшей барахтаться в грязи».[647] Епископы Константинопольского патриархата, по крайней мере те из них, которые были недовольны избранием Исидора в патриархи, изображают нравственный характер его в чертах самых непривлекательных. Они называли патриарха «глупейшим, безумным, легкомысленным, не умевшим как должно обращаться с другими, совершенно не умевшим отличить дурное от хорошего». Кроме этой общей характеристики, те же епископы прямо возводили на Исидора разного рода обвинения, направленные к очернению его личности. Они разглашали, что он не соблюдает постов, что будто когда‑то он похитил драгоценные украшения с икон, а сосуды церковные, серебряные, переделал для домашнего употребления; укоряли его и за то, что он позволял себе ходить в баню в течение Страстной Недели.[648] Такие‑то противоположные отзывы делаются о нравственном характере Исидора. Но историк не вправе становиться ни на стороне панегиристов, ни на стороне хулителей нравственного образа патриарха. Похвалы слышатся от лиц слишком благорасположенных к патриарху (от Кантакузина), а хулы от явных врагов Исидора. Нам кажется, что нельзя доверять ни тем, ни другим из сейчас приведенных отзывов без должной критики их. Если Кантакузин называет Исидора, между прочим, человеком кротким, то это не подтверждается историей деятельности Исидора, если же, с другой стороны, порицатели патриарха приписывают ему такие вещи, как несоблюдение постов, святотатство, то такие обвинения следует отрицать, ибо паламиты, под влиянием которых происходило избрание Исидора в патриархи и которые отличались строго аскетическим идеалом, не допустили бы возвести в патриархи столь зазорное лицо. Выделить истинное от неистинного, преувеличенное от действительного в указанных характеристиках едва ли возможно. По всей вероятности, Исидор представлял собой тип патриарха невысоких достоинств, но, без сомнения, ему не следует приписывать такого вольнодумства и такого нарушения нравственных требований, какие приписывают ему враги. Лучше всего удовлетвориться той характеристикой нравственной личности патриарха Исидора, какая слагается из наблюдений над его деятельностью, поскольку она известна в истории.

Как избранный в патриархи под влиянием Кантакузина и сторонников Паламы, Исидор был послушным орудием императора и паламитов; это составляет самую характеристическую черту в его деятельности.[649] Первым делом патриарх торжественно разрешил Кантакузина от анафемы, наложенной на него предшествующим патриархом в пылу политической борьбы.[650] Затем он короновал его императорской короной в Константинополе,[651] несмотря на то, чт0 действительный император Иоанн Палеолог был жив и здоров а не вступал в управление царством частью по молодости лет, частью по причине бесконечных политических смут. Столь же услужливым являлся патриарх и по отношению к паламитам. Так как избрание его произошло под их влиянием, то противоположная партия отшатнулась от патриарха. При таких обстоятельствах, не задумываясь много, Исидор, по наущению партии его избравшей, подверг различным показаниям своих противников–епископов: одни из них лишены были достоинства, другие принадлежащего им имущества,[652] некоторых из них даже сажали в тюрьму и предавали мучениям.[653] Таких, так или иначе наказанных, епископов и священников было очень много; места и должности их патриарх заместил другими лицами,[654] конечно, паламитского лагеря. Все это не могло не возбуждать громких жалоб на патриарха.

Иногда угодливость патриарха Исидора в отношении к лицам, от которых зависело возвышение его на кафедру, простиралась так далеко, что сами его покровители должны были сдерживать его неумеренную ревность. Так, желая сделать угодное паламитам, Исидор сочинял какие‑то церковные песнопения, приноровляя их к понятиям паламитов по вопросам богословским, вводил эти свои песнопения в церковную практику взамен издревле употреблявшихся при богослужении. Но составленные Исидором песнопения (или каноны) своим содержанием возбуждали неудовольствие даже у его сторонников: в них раскрывалось учение паламитов не без крайностей, на что указывали враги их; кончилось тем, что сам Кантакузин приказал Исидору уничтожить написанные им церковные песнопения.[655] Столь же далеко простиралась угодливость патриарха и по отношению к самому императору Кантакузину. Исидор, подобно некоторым из паламитов, считал себя прозорливцем, способным предугадывать будущее. Считая себя таким, Исидор начал предсказывать Кантакузину блестящую победу в борьбе с генуэзцами. Но военного успеха не последовало. Возник народный ропот. Патриарх очутился в очень неловком положении, впал в ипохондрию, заболел и вскоре затем умер.[656]

Преемником Исидора в патриаршестве был Каллист I. Он дважды восходил на патриаршую Константинопольскую кафедру (1350—1354 и 1355—1362). Избрание Каллиста в патриархи произошло при тех же условиях, как и избрание на ту же кафедру Исидора. Паламиты, пользуясь влиянием на императора Иоанна Каятакузина, всячески старались о том, чтобы патриаршее достоинство предоставлено было лицу, им сочувствующему. Они указали императору несколько кандидатов в патриархи, на которых они могли возлагать благоприятные надежды; из числа этих кандидатов император избрал Каллиста, афонского монаха. Это был человек суровый и строгий, лишенный научного образования. Его главное достоинство состояло в том, что он был приверженец паламитов.[657] Если верить историку Григоре, который был недругом паламитов и который довольно подробно изображает деятельность этого патриарха, Каллист налагал свою тяжелую руку на многих лиц в Византии, отличавшихся нерасположением к монашеской партии паламитов и склонявшихся на сторону варлаамитов; он сажал их в мрачные тюрьмы, где они претерпевали голод и другие злострадания. Если эти заключенные умирали в тюрьме, то они лишались пристойного их общественному положению погребения, и если кто, вопреки распоряжениям патриарха, погребал их с честью, таких опять‑таки наказывали заключением в тюрьму. Даже лица, которые относились равнодушно к партии паламитов, держались нейтрального положения, и те навлекали на себя гнев патриарха за свое несочувствие партии, которой держался сам Каллист.[658] Конечно, не оставались без должного возмездия и епископы, которые не сочувствовали возведению Каллиста на патриаршую кафедру и вообще сторонились паламитов. Между недовольными патриархом епископами и самим Каллистом происходят споры и борьба, которые возмущают мир Церкви. Некоторые из вышеуказанных епископов отказались от общения с патриархом, обвиняя его в ереси мессалианской, как они претолковывали приверженность Каллиста к паламитам. Конечно, патриарх старался оправдать себя от обвинения в ереси, но епископы не придавали значения оправданиям патриарха. В свою очередь Каллист обвинял своих обвинителей в различных тяжких преступлениях: одних он обвинял в ограблении гробниц, других в блудодеянии, одних в симонии, выражавшейся в том, что духовные места за деньги доставлялись лицам недостойным, других в приверженности к богомильскому лжеучению, вообще патриарх не скупился на черные краски, какими он в глазах общества изображал своих врагов. Соблазн настолько увеличился, что сам император должен был убеждать как патриарха, так и епископов, чтобы они прекратили взаимные укоризны, волновавшие общественное мнение.[659] В это время немало несчастий выпало на долю Никифора Григоры, который не показывал расположения патриарху и его воззрениям, объявляя распространение паламитских идей несчастьем для Церкви. Этот историк за свою неуступчивость торжествующей партии был посажен, как в тюрьму, в один монастырь, где ему пришлось перенести немало неприятностей от монахов, не склонных разделять воззрения Григоры.[660]

Правление Каллиста в царствование Кантакузина ознаменовалось, как указано выше, сильным преследованием епископов, не державшихся паламитской стороны. Григора находит, что споспещники Каллиста, по духу преследования своих врагов, напоминали императора Юлиана и других лиц, ему подобных. По свидетельству того же Григоры, на места низверженных епископов поставлены были люди невежественные и сомнительной нравственности; от них требовалось одно — чтобы они объявили себя сторонниками Паламы.[661]

Несмотря на близкие и дружественные отношения, связывавшие Каллиста с Кантакузином, патриарх должен был оставить кафедру вследствие неудовольствия на него этого последнего. Венчавшись сам императорской короной в столице, Кантакузин захотел венчать ею и сына своего Матфея и таким образом окончательно устранить от престола законного наследника византийской короны — Иоанна Палеолога. Но патриарх не рассудил исполнить желание Кантакузина. Император через одного доверенного ему епископа заявил патриарху: «Если ты упорствуешь, то мы выберем другого патриарха».[662] И Каллист был низвержен.[663]



Поделиться книгой:



Регистрация