— Да я не противопоставляю, — смущенно улыбнулся Вовка. — И быть военным мне интересно бы, знаешь. Но только вот разные соображения…
— Ну что же, соображай, соображай, — улыбнулся я. — Время еще есть, прикинь, что и как. Помозгуй как следует, где твоей душе место. И не думай, пожалуйста, что армия твои таланты зароет. Это, брат, взгляд давно устаревший, что в офицеры идет тот, кто ни на что большее не способен.
— Да я так и не считал… Хорошо, я еще подумаю, папа! Но пока что мы с Фаей все-таки имеем в виду университет.
— Допустим, оба выдерживаете экзамены и поступаете. Ну а если один из вас выдержит, а другой нет? Тогда как?
— Другой устроится на работу. Снимем комнату…
— А ты знаешь, сколько стоит снять комнату в городе?
— Как-нибудь проживем.
— Прежде чем жениться, надо создать базу… — начал я поучать Вовку, но сразу же скомкал свои поучения, вспомнив, что мы с Риной поженились, имея базой только горячее желание быть вместе и две студенческие стипендии.
Мне нравится, что Вовка стремится к самостоятельности и не боится трудностей жизни. Как-то забываем с годами, что молодости свойственно не принимать в расчет многое из того, что позже кажется безусловно важным. Но с другой стороны… Действительно, почему же то, что казалось нетрудным в юности нам, должно быть более трудным для наших детей? Конечно, в мире многое переменилось. Повысился уровень «детскости», что ли? Мой отец шестнадцати лет уехал из деревни в Питер на заработки, имея при себе только родительское благословение, ковригу хлеба и полтину деньгами. Устроился в артель каменщиков, где работал один из земляков, и уже с первой получки стал посылать по рублю-другому в деревню. Я, как и многие мои сверстники, к девятнадцати годам считал себя вполне самостоятельным человеком и даже мысль о том, чтобы пользоваться какой-нибудь родительской помощью, считал для себя обидной. Да и родители мои не очень-то старались опекать меня с первых шагов самостоятельной жизни. А сейчас? Наши дети к семнадцати-восемнадцати годам куда более развиты, чем мы в свое время. В споре с ними по любому вопросу — палец в рот не клади. А вот в смысле житейской самостоятельности… Не у всех она в характере заложена, как у Володьки. Чтобы далеко не ходить за примером — наш Пал Саныч. У него сын — инженер, уже семь лет женат. Невестка тоже в конструкторском бюро работает, да и семья не велика — одна дочка. Но Пал Саныч регулярно, как алименты, посылает своему великовозрастному дитяти деньги из каждой получки, из своих сбережений наскреб им на кооперативную квартиру. Подозреваю, что и служить-то он продолжает не только из любви к армейской жизни. Может быть, и ушел бы на покой, имея за плечами достаточную выслугу, да будет ли ему покой, если из пенсии он не сможет выделить для сына столько, сколько выделяет из полковничьей зарплаты.
Старикам порой свойственно сетовать на молодежь: и эгоистична она, и бессердечна, и слишком поздно освобождается от инфантилизма. Я не считаю, что вся молодежь такова. Однако посмотришь иной раз на солдата-новичка: парень образованный, высшей математике обучен, а в первый год службы ходит маменькиным сынком. И даже лейтенант, из училища, имеющий под началом десятки людей, за которых он отвечает и которых должен воспитывать, случается, тоже оказывается большим ребенком, к которому нужен особый подход, — пусть таких солдат и лейтенантов мало, но они есть. Чтобы стать настоящим мужчиной, еще недостаточно начать бриться или даже жениться и произвести на свет потомство. Надо еще выработать в себе чувство собственного достоинства, умение нести ответственность, причем не только за свои собственные поступки. А тем из нас, отцов, кто упрекает современную молодежь в инфантильности, иждивенчестве, может быть, стоит прежде всего упрекнуть себя. Ведь, если ребенок не научился самостоятельно надевать штанишки, в этом прежде всего виноваты его родители.
Мой разговор с Вовкой в тот вечер продолжался долго. Мы оба забыли про чай, он остался нетронутым… Все-таки мне хотелось бы знать, действительно ли прочны и долговременны его намерения насчет Фаи. Но ведь никто и ничто, никакая вычислительная машина, и даже сам он сейчас не в силах определить, насколько основательны его чувства. Ему-то сейчас, да и Фае, наверное, кажется, что у них любовь до гроба. Но рано, конечно, очень рано парню думать о семейной жизни. Я высказал ему это самым решительным образом.
Вовка, слушая меня, сжался, как еж, а потом выпустил колючки:
— Не даете, значит, родительского благословения? — И вышел быстро, так, что я ничего не успел ему больше сказать.
Глава вторая
ВСТРЕЧНЫЙ БОЙ
Весна в разгаре… На улицах нашего городка шумят ручьи — солнце быстро сгоняет снег со склонов гор, они уже перестали быть белыми. Уже возятся в рощице на окраине меж голыми черными ветвями и озабоченно перекликаются только что прилетевшие грачи.
И не замечаю, как летит время. Что значит — быть в деле! А когда лежал на положении больного, каждый час был тягуч и длинен, как серый осенний день.
Пал Саныч грозит мне самыми страшными последствиями и даже устрашает тем, что оставит меня без своей опеки — в порядке санкции за то, что я не выполнил до конца его строжайших предписаний. Я знаю, конечно, что без опеки он меня не оставит, но как бы я хотел, чтобы она мне больше не понадобилась!
Чувствую я себя преотлично. Смешными и ненастоящими кажутся мне такие недавние опасения быть уволенным в отставку. Нет, мы еще послужим, товарищ Сургин!
Верно говорят, что дело эффективнее лекарств и процедур. Пал Саныч как-то в разговоре даже обосновал это с научной точки зрения. Он считает, что, чем меньше мы думаем о болезни, тем меньше даем ей овладевать собой. Психотерапия. Но действует Пал Саныч все же вопреки этой теории, и коли «засечет», что ты болен, так уж не даст покоя, и психотерапию вытеснит самой обыкновенной. Недавно ему удалось снова загнать меня в постель — на целых два дня.
Случилось же, однако, так, что психотерапия «сработала» неожиданно и эффективно. И этому положил начало сам Пал Саныч.
Придя ко мне в одно прекрасное утро, он, измерив мне давление, сказал с довольным видом:
— Ну, что ж, хорошо уже, что нет ухудшения. Теперь лежите спокойненько, на службу не спешите, обстановочка сейчас такая, что лучше вам там не появляться…
— Это почему же? — встревожился я.
— Приказ о начале учений поступит вот-вот. В девять генерал собирал всех начальников дивизионных служб и давал предварительные указания.
— А почему же мне ничего не сообщили? Что, уже списали со счета?
— Да что ж вам сообщать, милейший? — искренне удивился Пал Саныч. — Вы же на постельном режиме!
— К черту режим! — вырвалось у меня. Я хотел тотчас же встать, но сдержался, дабы не огорчать добряка доктора. Дождался, пока он ушел, и сразу же заторопился к себе в политотдел.
Разве мог я отсиживаться дома?
…Итак, учения начались. Сегодня на рассвете полки подняты по тревоге и вышли в поле.
Как всегда перед учениями, работы у меня и моих политотдельцев было невпроворот. В политотделе почти никого не оставалось — все разъехались по частям. Да и я не стал сидеть на месте, после того как мы с Порываевым и начальником штаба, уже зная, что дивизия будет отрабатывать, встречный бой, обсудили, какому полку доверить выполнение главной задачи — действовать впереди. Мы единодушно сошлись на том, что лучше всего поручить это Рублеву, учитывая его опыт и способность быстро и верно оценивать обстановку.
Почти сутки безвылазно провел я в частях, проворачивая всю ту работу, которая, хотя и ведется обычным порядком, становится особо напряженной перед выходом на учения. Провести на местах инструктаж политработников, побывать на собраниях партийных и комсомольских организаций, помочь их секретарям в расстановке сил, в подборе агитаторов да, наконец, просто поговорить с солдатами — этому требуется отдать не только время и силы, но и душу. Сидя в политотделе, всего не исполнишь. Да и не могу я по части мобильности отставать от подчиненных. Они — народ в основном молодой, подвижный, засиживаться у себя за столами не любят. Мой помощник по комсомолу Бахтин — тот вообще постоянно пропадает в подразделениях. А уж о «капитанском корпусе» — так мы шутя зовем инструкторов, они у нас все, как на подбор, капитаны — и говорить не приходится.
А теперь мы уже далеко от нашего гарнизонного городка, на марше.
Более трудных условий для учений, пожалуй, и выбрать было нельзя. В самом разгаре весенняя распутица. Сверни с дороги — и сразу завязнешь. Только гусеничные машины да колесные бронетранспортеры с их толстыми резиновыми обутками проходят беспрепятственно. Да и то не везде. Все речки, даже ручейки, еще недавно затаенные под снегом, разыгрались вовсю. Словно опьянев от изобилия воды, они скачут по камням, оплескивают скалы, до которых в обычное время им не добраться, треплют и бьют о камни ветки, коряги, стволы деревьев — все, что весенние потоки сносят с гор.
Под мостами и мостиками вода ревет угрожающе, трясет их, словно спеша, пока еще обладает недолговечной силой, показать ее. Весна в этом году быстротечная, стремительная, солнце сияет во все небеса, ни единая тучка не набежит на него, и едва начала звенеть первая капель, как уже согнало весь снег. Словом, проходимость местности, говоря военным языком, неважная.
Проходимость…
Въелась же в меня за годы службы привычка даже явления природы оценивать с точки зрения применения к военному делу. Нет чтобы просто полюбоваться бурно играющей по камням, ошалевшей от весеннего перепоя речкой — обязательно подумаешь: как быть, если придется переправлять через нее людей и технику? И берег такой реки — скалистый, поросший лесом — для меня не просто живописный, радующий глаз своей диковатой красотой пейзаж. Нет, ведь обязательно подумаю: а что, если по нему пройдет передний край — где лучше оборудовать позиции? Или — как наступать на такой рубеж, если на нем противник?
Подобные «дорожные» размышления давно стали для меня полусерьезной, полуавтоматической игрой.
Но сейчас они — не только упражнения ума. Я не просто еду в своем служебном газике через район учений, но и прикидываю, как тут могут развернуться «боевые действия».
В прошлом году в такую пору мы учений не проводили. Наш генерал, Николай Николаевич Порываев, в ответ на вопросы некоторых сверхосторожных товарищей, нельзя ли было с началом учений немного повременить, чтобы поберечь технику, ссылается на указания свыше. Сильно подозреваю, что он сам напросился, чтобы начать учения именно сейчас. Это в общем-то в порядке вещей — подаем идею «наверх», там она оформляется в указания, они спускаются к нам, и уже кажется, что идея рождена где-то «наверху». Есть известное толстовское определение: человек подобен дроби, где числитель — то, что он есть, а знаменатель — то, что он о себе думает; чем больше числитель, тем больше дробь. Пожалуй, примерно по этой же формуле можно определить ценность и мудрость решений, которые нам предназначено исполнять; в числителе — опыт, инициатива, чаяния «низов», в знаменателе — желания «верхов».
Хотя и сетовал у нас кое-кто в дивизии, что время для учений очень уж неподходящее, но каждый здраво понимает, что коль учения — репетиция боевых действий, то не следует выбирать удобного времени — воюют-то при любых условиях.
Учебную задачу нам поставили довольно трудную. Дивизия должна совершить многокилометровый марш по горам, причем почти все мосты на пути значатся условно взорванными. Затем предстоит преодолеть перевал, выйти в долину и вступить во встречный бой с условно обозначенным противником.
Газик, в котором едем я и мой заместитель подполковник Кобец, бойко катит по асфальтированной дороге, которая петляет вдоль реки в узком ущелье, повторяя все ее извивы и повороты. Слева вплотную к асфальту — задери голову, не увидишь неба — скалистая круча с редкими кустиками в расселинах. По серой, шершавой, в глубоких трещинах отвесной скале к дороге сбегает множество струй; они, как серебряные прозрачные нити, посверкивая на весеннем солнце, спадают вниз, и от их прозрачности, от их мерцающего сверкания кажется, что скалы тоже приобретают какую-то прозрачность и подвижность, и чудится даже, что серый камень пошевеливается, — может быть, такое впечатление создается оттого, что мы едем быстро.
А справа внизу, под откосом, крутится меж темных от влаги камней белая пена. Иногда волна внахлестку ударяет о камень, и тогда на какой-то миг во взлетевших брызгах вспыхивает маленькая радуга, которую едва успеваешь уловить взглядом.
Водитель притормаживает: внизу, под колесами, уже не то ровное, монотонное шуршание, когда машина идет по асфальту, а хруст, скрип, скрежет. Мы свернули с шоссе в лощину, по которой, крутясь меж камней, подныривая под наваленные стволы с обломанными сучьями, бежит говорливый, бойкий пенный ручеек. Солдат-регулировщик указывает нам путь флажком, и мы едем вдоль ручейка, прижимаясь правым бортом к густому кустарнику, голые черные ветви которого кое-где белеют свежими надломами: до нас здесь, с ходу прокладывая эту дорогу, прошли бронетранспортеры, грузовики, тягачи. Собственно, дороги почти не видно, лишь влажно темнеют две колеи, продавленные колесами и гусеницами по краю ручейка в гальке и в обильно устилающей ее коричнево-черной прошлогодней листве.
Впереди, за поворотом, слышен надсадный рев моторов. Проехав еще немного, мы вынуждены остановиться. Перед нами застрял тягач с пушкой: ранее прошедшие машины размололи колею, из-под гальки выступила глинистая жижа, и тягач засел в ней по самые борта. Пушку уже отцепили, подогнали другой тягач, солдаты протянули от него трос, но застрявший тягач не поддается.
Проезжая мимо, гляжу на возбужденные, раскрасневшиеся лица солдат. Все молодой, старательный народ, на лбах под серыми ушанками поблескивает пот.
Хочется чем-то помочь им. Но толкать пушку есть кому и без нас. Ребята и так отлично понимают, что делать.
Переваливаясь на камнях, скрытых под буйно шумящей водой, наш газик осторожно перебирается через ручеек. Скрежеща передачами, он выкарабкивается на сухое, подскакивая и припадая катит по неровной дороге, только что промятой машинами в плотном кустарнике. Из-за серой гущины кустов почти ничего не видно, только синеет впереди, словно гребень гигантской застывшей волны, горная вершина. Но я знаю — как только проедем заросли, перед нами откроется полонина — горный луг, почти ровный, с небольшими продолговатыми лощинками, полого подымающийся к той вершине, что синеет впереди. По краю полонины проходит шоссе, ведущее через перевал. Где-то перед шоссе огневые точки условного противника. Мы должны, действуя основными силами дивизии, прорвать его оборону и овладеть шоссе. Я и Кобец только что заезжали на КП дивизии, чтобы уточнить обстановку и нанести ее на наши карты.
Кустарник редеет. Кое-где сквозь ветви начинает проглядывать просторная, залитая солнцем, коричневато-серая, еще совсем недавно освободившаяся от снежного покрова полонина. Издалека доносится неровный гул моторов и, приглушенные расстоянием, мягко тукают редкие выстрелы. Посмотреть, как наши наступают? Но на «поле боя» на газике не выедешь — сцапает посредник и объявит «убитым», невзирая на наши должности. Что ж, все должно быть, как в настоящем бою. Порываев постоянно внушает: «Что от солдат требуем, то и сами должны исполнять». Когда он бывает на переднем крае, носит каску, ходит пешком, того же требует от всех, независимо от звания и чинов. И у нас в машине припасены каски для каждого.
Мы идем вслед за поджидавшим нас связным, продираясь через жесткие кусты, на ветвях которых кое-где еще сохранились прошлогодние листья — порыжевшие, скрученные минувшими холодами.
Связной приводит к укрытому в кустах окопу, который становится виден лишь тогда, когда мы подходим к нему вплотную. Из окопа торчит прутик антенны, слышно, как попискивает рация, поставленная на прием. Рядом с радистами, возле стереотрубы, — Порываев.
Окоп не такой маленький, каким он кажется с первого взгляда, и в нем довольно много народу, как почти всегда бывает там, где находится комдив: радисты, дежурный телефонист, офицеры из штаба. Но вообще-то Порываев не любит лишних людей возле себя. Все это знают, и если кто и задерживается на его НП, то лишь по крайней необходимости и ненадолго. Я не пришел бы сюда, если бы Николай Николаевич не передал, что хочет видеть меня. Зачем я понадобился ему?
Порываев еще не замечает нас. Чуть сдвинув фуражку на затылок, чтобы не мешал козырек, смотрит, припав глазом к окуляру. Наконец, оторвавшись от стереотрубы и взглянув на часы, досадливо надвигает фуражку на лоб — есть у него такой не по годам мальчишеский жест — и только после этого обращает внимание на меня и Кобеца.
— План боя меняется, — говорит мне Порываев. — Удар по фронту не сулит нам успеха. Я только что поставил задачу полку Рублева. — Он раскрывает свою планшетку с заложенной в нее картой. — Вот смотрите: здесь у развилки, за передним краем «противника», единственный уцелевший в этом районе мост. Предстоит скрытно, небольшими силами выйти к нему, захватить и удерживать до подхода наших основных сил. Фланговым ударом, вот здесь, Рублев развивает наступление вслед за своим передовым отрядом…
Итак, комдив принял новое решение: учитывая плохую проходимость местности, действовать вначале лишь одним полком, вернее, одним батальоном этого полка.
— Прошу вас, — продолжает Порываев, — главное внимание сейчас уделите рублевскому полку: он ближе других к шоссе. И очень важно, если у него обозначится успех, сделать это как можно быстрее примером для других. Если надо, не стесняйтесь использовать для этого оперативную радиосвязь. Дайте-ка вашу карту!
Порываев сам делает на моей карте пометки, обозначая изменение задачи Рублеву, мы уточняем детали, и я, спрятав карту в планшетку, вместе с Кобецем отправляюсь в обратный путь. Послать его в полк Рублева или отправиться туда самому?
Но, как догадываюсь, Порываев хочет, чтобы сейчас, в ответственный момент, я сам был у Рублева. Хочет потому, что знает о моих довольно близких отношениях с ним, а также потому, что слегка тревожится, зная характер Рублева, склонного порой действовать слишком поспешно. Конечно, комдив не считает, что я должен быть при Рублеве комиссаром. Но я знаю, от моего присутствия ему будет спокойнее. Ведь у меня все же фронтовой опыт, а Рублев в войну был еще мальчишкой и, хотя служит в армии уже лет двадцать, настоящего пороху не нюхал.
Приотставший было Кобец нагоняет меня:
— Может быть, нам вместе к Рублеву поехать? Чтобы все разом охватить: вы в один батальон, я — в другой.
— Нет, зачем же? — говорю я в ответ. — Поверяющие из округа вот-вот там появятся, инструктор наш уже в полку да еще мы с вами оба… Не многовато ли гостей, когда хозяева на работе?
— Как считаете нужным, — кротко соглашается Кобец. Но я знаю: под этой кротостью — недовольство, что ему нужно согласовывать свои действия со мной. Хотя мы служим в дивизии вместе не первый год, ни Кобец, ни я все еще не свыклись с тем, что он — мой подчиненный. Если бы мы до нашей теперешней совместной службы не знали друг друга, то, вероятно, быстро бы привыкли один к другому, как свойственно людям, оказавшимся на совместной работе. Но мы-то с Кобецем знакомы очень давно, еще с войны. Правда, последние годы до нашей встречи с ним в дивизии мы ничего не слышали один о другом.
…Особенно памятна мне наша первая встреча летом сорок третьего перед тем, как начались бои на Курской дуге, — в тех местах стоял полк, в котором я начинал свою фронтовую службу.
На моих погонах красовалось тогда всего по одной маленькой звездочке. И должность моя была небольшая: командир стрелкового взвода. Я прибыл в полк в то время, когда он находился на формировке.
Взвод получил не сразу. Довольно долго мы, офицеры, только номинально числились командирами: командовать-то до прибытия пополнения было некем. По этой причине времени свободного у нас было хоть отбавляй. А чем его заполнить? Читать? Но что? В моем распоряжении была одна-единственная попавшая ко мне случайно книжка — маленький томик Блока. Я любил заглядывать в нее.
Однажды, когда я сидел на крылечке хаты, в которой жил, и перелистывал Блока, я услышал строгий возглас:
— Товарищ младший лейтенант!
Передо мною стоял незнакомый капитан — высокий, с тонким, нервным лицом. На его тщательнейшим образом заправленной гимнастерке посверкивала одна-единственная награда — медаль «За боевые заслуги», а кирзовые сапоги начищены были чем-то необыкновенным так, что сверкали, словно лакированные.
Я вскочил, полагая, что капитан, видно ретивый службист, намерен сделать мне замечание за то, что я не заметил его и не отдал ему чести. Во искупление своей невольной вины я лихо откозырял ему. Капитан ответил мне небрежным взмахом ладони и спросил, показывая на книжку:
— Что это у вас? — Взял, полистал: — Стишки? Рекомендую вам в свободное время читать уставы, а не это. — Он брезгливым жестом вернул мне томик.
Так я познакомился с Кобецем, который был прислан к нам в батальон заместителем комбата по строевой части, а до этого, как мы потом узнали, был где-то комиссаром батальона, но после упразднения комиссарских должностей его на политработе почему-то не оставили.
С той встречи я почувствовал: Кобец невзлюбил меня с первого взгляда. Да и я, пожалуй, отвечал ему в этом отношении взаимностью. Даже то, что обычно очень сближает людей — совместное участие в боях, — не сдружило нас, хотя и побудило с бо́льшим уважением относиться друг к другу, особенно после того случая, когда роте, в которой я служил, пришлось выдержать, в первые дни боев на Курской дуге, в открытой степи, сильную контратаку немцев. Именно тогда, в самый трудный момент, к нам в роту, выбитую уже наполовину, явился Кобец с подкреплением из нескольких бойцов, наспех собранных из тыловых подразделений, и это решило исход боя в нашу пользу. В том бою я увидел, что Кобец храбр и не кланяется пулям, а это главное, что заставляет уважать человека на войне. Не нравилось мне только то, что Кобец настойчиво вмешивался в каждую мелочь, словно бы не доверяя нам, командирам. Но такова уж была — да и поныне осталась такой — его натура. Человек он искренне преданный делу, действует всегда из самых благородных побуждений, но действует довольно часто таким образом, что это не вызывает расположения людей к нему.
Мы расстались с Кобецем в конце сорок третьего, когда меня ранило. Вернувшись из госпиталя в полк, я его там уже не застал: говорили, что Кобец, к тому времени получивший звание майора, дослужился до заместителя командира полка по строевой и вскоре после этого ушел куда-то на повышение. Поговаривали, что наш командир полка, который с Кобецем не очень ладил, дал ему, чтобы быстрее избавиться от него, великолепную характеристику. Потом, по слухам, кто-то еще во время войны видел Кобеца в тылу, на курсах усовершенствования. Затем я на многие годы потерял его из вида. Получив назначение сюда, я с удивлением увидел Кобеца в роли временно исполняющего мою должность и узнал, что до этого он служил в Москве в министерстве, в инспекции. Почему его у нас в дивизии не выдвинули на повышение, а прислали меня, оставив его только моим заместителем, не знаю. Во всяком случае, я в этом ничуть не повинен, как не повинен и в том, что Кобец все еще не может получить звание полковника, хотя мы с Порываевым и хлопотали об этом. А по каким причинам переместился Кобец из Москвы в наш гарнизон, остается тайной для меня до сих пор. Правда, как-то однажды, разоткровенничавшись, он объяснил это тем, что пострадал за свою принципиальность, работая в инспекции. Но, насколько я знаю Кобеца, принципиальностью он считает свою предрасположенность видеть в людях прежде всего плохое. Эта предвзятость вредна вообще, а в политработе — особенно. Но может быть, Кобец лучше, чем он мне кажется. За дело он болеет, правдив, упорен, когда отстаивает свои убеждения. Но я почему-то всегда насторожен по отношению к нему, и он, видимо, чувствует это. Знаю, что нехорошо это с моей стороны, и давно собираюсь поговорить с ним по душам. Но это не так-то просто. Психологическая несовместимость? Вот и сейчас — идем рядом, а теплого разговора не получается.
— Если вы к Рублеву, то не отправиться ли мне к его соседу? — спрашивает мой зам.
— Да, конечно! — отвечаю я. — Не исключено, что, если наметится общий успех, главная задача перейдет соседнему полку. Свяжитесь со мной оттуда в случае чего. — Я стараюсь, чтобы мои слова, обращенные к Кобецу, звучали как можно доброжелательнее. — Вечером встретимся!
Рублева я не застал на его временном КП — на опушке леса, где под сенью деревьев укрылись штабные автобусы. Верный привычке как можно чаще бывать в подразделениях, Рублев, оказывается, укатил в батальон майора Левченко. Ну что же, поеду туда, благо недалеко — в этом же лесочке.
Я нахожу Рублева и Левченко в газике склонившимися над планшетом с картой: Рублев ставит задачу батальону.
Рублев высок, смугл, курчавые черные волосы на висках пружинятся из-под фуражки. С горбинкой нос, быстрые глаза под густыми бровями. Чем-то, особенно бровями, он всегда напоминает мне Багратиона. А комбат Левченко круглощек, лицо розовое, чуть пухлые губы, ему уже за тридцать, но выглядит он куда моложе. Когда они рядом, бросается в глаза, как различны они не только внешне, но и характерами. Левченко спокоен в движениях, нетороплив в мыслях. Рублев же — весь энергия, огонь. В прежние времена из него вышел бы неплохой кавалерийский офицер.
— Видите, — показывает он комбату на карте, — все решается тем, сумеем ли быстро выйти вот на эту развилку. Сумеем — значит оседлаем шоссе и свяжем маневр «противника».
— Какова она, к той развилке стежка?.. — в задумчивости говорит Левченко, рассматривая карту. Пушистые брови его озабоченно сдвигаются. — Ущелье надо преодолеть, да еще речку…
Судя по карте, через речку должны быть броды. Но сейчас они наверняка скрыты бурно поднявшейся весенней водой.
— Ваше решение, товарищ комбат? — не терпится Рублеву.
Левченко сосредоточенно вглядывается в карту. Потом отвечает не спеша, как бы размышляя вслух:
— Много машин посылать — растянутся, свяжут друг друга, теснина там… Пошлю три бронетранспортера. Все остальное — параллельной дорогой. Дальше, но вернее.
— Что ж, правильно! — сразу соглашается Рублев. Но узнать его мнение до того, как Левченко объявил свое решение, едва ли удалось бы. Изволь думать сам. Заранее Рублев не подскажет, сначала выслушает.
— Кого думаете послать? — спрашивает Рублев. Он знает всех офицеров в своем полку.
— Макарычева! — без задержки отвечает Левченко.
Рублев на секунду задумывается:
— Ну что ж, пусть.
Лейтенанта Макарычева знаю и я. Не так давно служит, а уже вышел в передовики. В окружной газете был его портрет с лестной для оригинала подписью.
Рублев вскоре уезжает. Подозвав радиста, Левченко приказывает ему связаться с командиром роты, в которой служит Макарычев. Но вдруг, передумав, Левченко говорит мне:
— А поедемте прямо в роту. Недалеко же.
Я соглашаюсь. Проверю на месте, как ведется политработа в ходе учений.
…Машины стоят в прилепившейся к крутому склону горы рощице, по-весеннему прозрачной и светлой. Их можно заметить только тогда, когда въедешь в рощу — бронетранспортеры укрыты под деревьями. Правда, от ветвей, по-зимнему обнаженных, еще почти нет тени, поэтому на машины наброшены маскировочные сети.
Талый, посеревший снег меж деревьями испятнан четкими следами солдатских сапог, прострочен широкими узорными полосами, оставленными колесами бронетранспортеров. Во всех этих следах проступила серовато-голубая вода.
Солдаты в шинелях с подвернутыми полами и в касках, ремни которых затянуты по-боевому, с вещмешками за спиной, стоят кучками возле своих машин — сидеть ребятам, видно, надоело, батальон на исходных с утра.
Наше появление вносит некоторое оживление: любопытные лица поворачиваются к нашему только что затормозившему газику, кто-то поспешно бросает недокуренную цигарку, обрываются разговоры. К нам торопливой походкой уже идет, почти бежит, придерживая рукой планшетку и слегка путаясь в полах длинноватой шинели, командир роты, старший лейтенант Бакрадзе. Его большие, чуть навыкате глаза встревоженно расширены, рот, над которым чернеют маленькие усики, полураскрыт. Мне немножко смешно: и чего он так разволновался? Но я знаю: Бакрадзе, который совсем недавно командовал взводом в этой же роте, еще не освоился со своим новым положением и поэтому пребывает в состоянии непрерывной встревоженности. Ко всему тому Бакрадзе честолюбив.