Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Любовь Психеи и Купидона - Жан де Лафонтен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Велика была радость Психеи, если можно так назвать то, что мы скорей назвали бы экстазом; даже это слово еще слишком слабо, ибо оно не выражает и малой доли восхищения, испытанного красавицей. Она тысячекратно благословляла слабость своего пола — безмерное женское любопытство — и жалела о том, что так поздно нарушила предписанный ей запрет и свои клятвы. Ничто, по ее мнению, не указывало на то, что она навлекла на себя беду; напротив, все шло хорошо и оправдывало ласки, которые она расточала мнимому чудовищу. Бедняжка раскаивалась теперь в том, что не была с ним еще нежнее; она стыдилась того, что недостаточно его любила, и была готова тотчас же загладить свою вину, если бы муж выразил такое желание и если бы даже он не выразил его.

Психее пришлось проявить немало самообладания, чтобы тут же не отдаться своему чувству, отбросив светильник и кинжал. Правда, кинжал сам выпал из ее рук, но светильник нет: она была слишком занята и еще не успела рассмотреть все, что ей хотелось: «Такой случай встречается не каждый день, и надо им воспользоваться», — вот что сказала она себе, прерывая одно наслаждение другим. То уста ее мужа, то его глаза взывали к ней о поцелуе, но боязнь разбудить его удерживала ее. Она едва верила тому, что видела, и терла себе глаза, чтобы убедиться, что это не сон и не призрак, а затем снова принималась разглядывать мужа. «О, бессмертные боги! — восклицала она в душе. — Неужели так устроены чудовища? Как же тогда устроен Амур? Как счастлива ты, Психея! О, божественный мой супруг! Почему так долго таил ты от меня это блаженство? Или ты боялся, как бы я не умерла от радости? А может быть, ты запрещал мне видеть тебя в угоду матери или одной из твоих возлюбленных, ибо ты слишком прекрасен, чтобы удовольствоваться лишь ролью мужа. Как! Я хотела тебя убить? Как! У меня могла явиться такая мысль? О, боги! Я трепещу от ужаса, вспоминая об этом! Неужели тебе было бы недостаточно, о жестокая Психея, излить свою ярость на одну себя? Тогда мир ничего бы не потерял. А что станет с ним без твоего мужа? Ах, я безумная! Ведь мой муж бессмертен, и лишь от меня зависело сделать его смертным». После этого рассуждения ей захотелось еще внимательнее рассмотреть того, на кого она и так уже смотрела слишком долго. Она немного наклонила роковой светильник, который до сих пор с такой пользой служил ей. Капля кипящего масла упала на бедро бога. Он почувствовал боль, проснулся и увидел бедняжку Психею, которая растерянно держала в руке светильник, и, что гораздо хуже, увидел кинжал, упавший возле него.

Разрешите мне не рассказывать продолжения истории: оно бы вас слишком расстроило.

Психеи счастье здесь кончается и слава. Боюсь, дальнейшее не позабавит вас. Я, признаюсь, смущен и сам не знаю, право, Как продолжать такой рассказ.

— Продолжайте все-таки, раз уж начали, — сказал Акант. — Быть может, конец удастся вам лучше, чем вы сами полагаете.

— Если бы даже так случилось, — возразил Полифил, — какое бы удовлетворение вам это доставило? Вы увидели бы страдания красавицы, оплакали бы ее судьбу — и только.

— Что ж, мы поплачем! — воскликнул Акант. — Подумаешь, велика важность! Когда надо было, герои древности — и те плакали. Это не должно мешать вам. Продолжайте же. Сострадание имеет свою прелесть, не меньшую, чем смех; думаю даже, что большую. Мне кажется, Арист держится того же мнения. Чем трогательнее и нежнее будет ваш рассказ, тем с большим удовольствием мы дослушаем его.

— А что же будет со мной? — сказал Геласт. — Бог был так милостив, что дал и мне уши. Пусть Полифил посчитается с ними и не чересчур воспаряет в облака: дело от этого только выиграет, если учесть манеру письма, им избранную.

Мнение Геласта встретило поддержку. И Арист, до тех пор молчавший, сказал, обращаясь к Полифилу:

— Я хотел бы, чтобы вы растрогали мое сердце рассказом о вашей красавице: я охотно отдам ей мои слезы. Сострадание — лучшее из душевных движений, и я предпочитаю его всем иным. Но не принуждайте себя ради этого: сообразоваться со своим сюжетом хорошо, следовать характеру своего дарования — еще лучше. Поэтому примите совет, который дан вам Геластом.

— Разумеется, я его приму, — ответил Полифил. — Могу ли я поступить иначе? Я уже невольно примешал веселость к самым серьезным местам этого рассказа, не поручусь вам, что не примешаю ее и к самым грустным его местам. Вот недостаток, от которого я никогда не отделаюсь, сколько бы ни старался.

— Один недостаток стоит другого, — подхватил Геласт. — Мне гораздо приятнее, когда меня пытаются рассмешить, меж тем как мне более пристало бы плакать, чем когда у меня вызывают слезы, в то время как мне полагалось бы смеяться. Поэтому повторяю еще раз: продолжайте так, как начали.

— Дадим ему сначала передохнуть, — вставил Акант. — Так как жара спала, ничто не препятствует нам выйти отсюда и, прогуливаясь, полюбоваться самыми очаровательными уголками этого сада. Правда, мы уже неоднократно их видели, но они всякий раз пленяют меня скова, и, как мне кажется, Арист и Полифил испытывают такое же чувство. Что касается Геласта, я полагаю, что он предпочел бы провести время с какой-нибудь Психеей, нежели беседуя с источниками и деревьями. Мы скоро доставим ему это удовольствие. Идемте же и раскинемся на молодой траве, чтобы дальше слушать Полифила и оплакивать горести его печальной героини с тем большей нежностью, что, занятые ими, мы будем ощущать сладостную меланхолию. А если солнце увидит, что мы плачем, в этом не будет большой беды: скитаясь по свету, оно видит немало людей, оплакивающих горести, не чужие, конечно, а свои собственные.

Призыв Аканта был услышан, и все встали с мест.

Выйдя из своего убежища, они сделали пятьсот или шестьсот шагов в полном молчании. Геласту наскучило это долгое безмолвие, и, слегка сдвинув брови, он сказал:

— Я не возражал давеча, когда удовольствие, доставляемое смехом, вы ставили выше наслаждения, вызываемого слезами. Хотите, я сейчас выведу вас из этого заблуждения? Вы ведь знаете, что смех есть друг человека, особенно мой смех? Неужели вы сочли, что я откажусь защищать его, даже не попытавшись поспорить с вами?

— Увы, нет, — воскликнул Акант. — Вы так любите противоречить, что ради одного этого не прочь затеять долгий и упорный спор.

Эти слова, которых Геласт никак не ждал и которые вызвали легкие смешки, немного смутили его, но вскоре он оправился.

— Вы думаете спастись таким способом? Что ж, бегство — обычный прием тех, кто неправ и сознает слабость своей позиции. Однако сколько бы вы ни уклонялись от боя, вам придется признать нелепость вашего предложения и согласиться, что смеяться лучше, чем плакать.

— В такой общей форме, в какой вы это выразили, — продолжал Арист, — ваш вывод бесспорен; но вы искажаете нашу мысль. Мы ведь утверждаем только, что сострадание есть самое благородное, если хотите, самое возвышенное из чувств; я готов выразиться еще решительнее и добавить: а также самое приятное. Оцените же смелость этого парадокса!

— О бессмертные боги! — вскричал Геласт. — Ужели есть на свете безумцы, придерживающиеся такого странного мнения? Я не отрицаю, что Софокл и Эврипид нравятся мне больше, чем все множество авторов комедий. Но предположим, что трагедия и комедия достигают одинаковой степени совершенства. Разве в таком случае вы отказались бы от удовольствия видеть, как плут, вроде Формиона[34], водит за нос двух стариков, и отправились бы оплакивать гибель семьи царя Приама[35]?

— Снова повторяю: да, отказался бы, — ответил Арист.

— И предпочли бы выслушивать жалобы Сильвандра[36], а не беседы Гиласа[37] со своими нежными возлюбленными? — продолжал Геласт.

— Это другое дело, — возразил Арист. — Возьмите для сравнения вещи равноценные, и я вам отвечу: Сильвандр в конце концов может расточать такие жалобы, что вы сами предпочтете их остротам Гиласа.

— Остротам Гиласа? — вскричал Геласт. — Подумайте хорошенько, что вы говорите! Да знаете ли вы, что за человек этот Гилас, о котором мы говорим? Это настоящий герой из «Астреи». Это человек, который более необходим в романе, чем дюжина Селадонов.[38]

— Тем не менее если бы их оказалось два, они бы вам наскучили, а Сильвандры, сколько бы их там ни набралось, вам не надоедят. Но мы оба лишь повторяем наши мнения, не приводя никаких доводов. Это плохой способ разрешить спор и выяснить, кто же из нас ошибается и кто прав.

— Это напоминает мне некоторых людей, у которых спор сводится исключительно лишь к тому, чтобы утверждать что-нибудь, не приводя при этом никаких доказательств. То же произойдет сейчас и с нами, если только вы не возьметесь за дело иначе.

— Попробуем, — сказал Акант. — Вопрос стоит того, и может навести нас на мысли, заслуживающие внимания. Но так как это, пожалуй, потребует больше времени, чем то, каким мы располагаем, я предложил бы держаться самого главного, а уже потом, чтобы не уклоняться от первоначальной цели нашей встречи здесь, перейти к выработке нашего суждения о произведении Полифила. Но решим сначала, кто первый выскажет свое мнение о нем. Так как Геласт — главный критик, справедливость требует, чтобы первое слово было предоставлено ему. Однако если он этого не желает, готов начать я.

— Нет, нет, — заявил Геласт, — я вовсе не прошу для себя какой-нибудь привилегии. Вы не так уже сильны, чтобы предоставлять своему противнику преимущество. Итак, раз силы равны, я утверждаю, что наиболее здравая часть человечества всегда отдает комедии предпочтение перед трагедией. Как! Я сказал — наиболее здравая часть человечества? Да нет же — все человечество! А ну-ка, скажите мне: к чему склоняется нынче всеобщий вкус? Двор, дамы, кавалеры, люди науки, народ — все тянутся к комедии. У всех одно удовольствие — комедия. Вот почему словом «комедия» у нас пользуются для обозначения всех без различия театральных представлений. У нас говорят «комедианты» или «пойдем в комедию», но никогда не говорят «трагики» или «пойдем в трагедию».

— Вам, конечно, известна лучше, чем мне, истинная причина этого, — заметил Арист. — Еще Аристотель указывал, что название «комедия» происходит от греческого слова, означающего «село». Так как доказательства этого заняли бы слишком много времени и каждому из нас, находящихся здесь, хорошо известны, я их опущу и остановлюсь только на том, что вы сказали. Так как слово «комедия» употребляется расширительно в применении ко всем родам драматического искусства, то можно сказать, что «комедия» предпочтительнее «трагедии». Логичный вывод, не правда ли? Но он указывает лишь на то, что «комедия» привычнее для нас. А раз она привычнее для нас, значит, она меньше затрагивает наш ум.

— Теперь моя очередь заключить: брильянт более привычен для нас, чем некоторые другие камни; следовательно, он слабее действует на наши глаза! Эх, мой друг! Разве вы не замечаете, что людям никогда не надоедает смеяться? Может надоесть игра, пиры, дамы, но смех — никогда! Слышали ли вы, чтобы кто-нибудь сказал: «Вот уже целую неделю, как мы смеемся. Давайте, поплачем сегодня».

— Вы все время отклоняетесь от нашей темы и приводите настолько банальные доводы, что мне стыдно за вас, — вставил Арист.

— Полюбуйтесь на этого придирчивого человека! — продолжал Геласт. — Что ж, раз вы желаете, чтобы я обсуждал комедию и смех на манер платонического философа, я согласен. Но сделайте милость — выслушайте меня. Мы больше всего ценим то удовольствие, которое больше всего соответствует нашей природе, ибо наслаждаться им — значит обретать самого себя. Но существует ли в мире вещь более подходящая нам, чем смех? Он не менее свойствен человеку, нежели разум; более того, он свойствен исключительно ему: вы не найдете животного, умеющего смеяться, хоть встречаете животных, умеющих плакать. А ну-ка, при — всей вашей чувствительности, попробуйте ронять слезы столь же крупные, как слезы умирающего оленя или слезы коня несчастного принца, чьи похороны описаны в XI песне «Энеиды»[39]. Согласитесь пока хоть с этим, а затем я предоставлю вам плакать сколько душе угодно. Вы составите компанию коню несчастного Паллапта, я же буду смеяться вместе со всеми людьми.

Вывод Геласта рассмешил трех его друзей, в том числе и Ариста, после чего последний заявил:

— Я оспариваю оба ваши положения, — второе в такой же степени, как и первое. Какого бы мнения ни придерживалась доныне школьная наука, утверждая, что смех есть исключительная способность человека, я не согласен с этим. Как можно, не зная языка животных, утверждать, что они не способны смеяться? Я считаю, что им доступны все наши чувства. Разница между ними и нами лишь в силе этих чувств и в способе их выражения. Что же касается вашего первого утверждения, то сначала надо еще доказать, что мы всегда должны стремиться к самым обычным удовольствиям, которые у нас всегда под рукой, а во-вторых, — что в обладании вещью слишком обычной, может быть, и нет никакого наслаждения. Отсюда и получается, что у Платона любовь есть дитя бедности[40], то есть, что мы пылко влечемся лишь к вещам, которых нам недостает и в которых мы остро нуждаемся. Потому-то смех, который, по вашим словам, столь для нас привычен, на сцене доставляет удовольствие лакеям и простонародью, а слезы — людям порядочным.

— Вы заходите слишком далеко, — заметил Акант. — Я не считаю, что порядочным людям не подобает смеяться.

— Я тоже не считаю, — подхватил Арист. — Мои слова вызваны лишь желанием отплатить Геласту его же монетой. Вы знаете, как мы хохотали, читая Теренция[41]; на пороге Итальянского театра я оставляю не только деньги, но и разум и смеюсь сколько мне влезет. Но Геласт и сам не станет отрицать, если хорошенько поразмыслит, что прекрасные трагедии доставляют нам больше наслаждения, нежели искусство комедии.

— Авторов трагедий, о которых вы говорите, следовало бы присудить к большому штрафу, — холодно заметил Геласт. — Вы идете в театр, чтобы повеселиться, и вдруг вам показывают человека, который плачет рядом с другим, а рядом с тем — третьего, и около всех троих — актрису, которая играет Андромаху, и рядом с ней — автора, — целую цепочку плачущих людей[42], по выражению Платона. И таким путем думаете вы повеселить людей, пришедших в театр, чтобы повеселиться?

— Не говорите, что они пришли повеселиться, — вставил Арист. — Скажите лучше: чтобы развлечься. И я утверждаю, вместе с тем же Платоном, что нет развлечения, могущего сравниться с трагедией и столь же способного вести умы, куда захочет поэт. Размышляя над словами Платона, я представляю себе поэта как властелина целого народа, руководящего душами, как если бы у него был в руках волшебный жезл бога Меркурия. Я утверждаю, — добавил Арист, — что страдания других нас развлекают, то есть привлекают к себе наши умы.

— Они с приятностью привлекают к себе ваш ум, но не мой, — заметил Геласт. — По правде говоря, я нахожу, что у вас дурной вкус. Вам достаточно, чтобы ваш ум был чем-то занят. А приятными достигается это средствами или нет, — пусть даже с помощью змей Тисифоны[43], — вам безразлично. Если воздействие трагедии на зрителя вы объясняете как своего рода волшебство, не значит ли, что воздействие комедии объясняется той же причиной? А раз природа обоих этих явлении одинакова, неужели вы будете настолько неразумны, что предпочтете первое второму?

— А разве вы сами решитесь сравнить удовольствие, доставляемое смехом, с чувством сострадания? — возразил Арист. — Сострадания, которое есть восторг, экстаз? Да и может ли быть иначе, если слезы, которые мы проливаем по причине наших собственных горестей, являются (как утверждает Гомер, хоть я и не вполне разделяю его мнение), — если слезы, говорю я, являются, по словам этого божественного поэта, своего рода сладострастием? Ведь в той песне, где у него плачут Ахилл и Приам[44], — первый — вспоминая о Патрокле, второй — о смерти последнего своего сына, — Гомер говорит, что они упиваются скорбью, как если бы она была чем-то сладостным.

— Да пошлет вам небо побольше таких восторгов! — воскликнул Геласт. — Я вам не буду завидовать. Такие экстазы сострадания не в моем характере. Смех для меня — нечто более живое и волнующее: словом, смех мне больше по сердцу. В этом со мной согласна вся природа. Полюбуйтесь на двор Кифереи: вы услышите там смех, но отнюдь не плач.

— Вот мы снова и забрались за облака, — сказал Арист. — Вы самый легковесный защитник комедии, другого такого я уже давно не встречал.

— А мы снова углубились в дебри платонизма, — откликнулся Геласт. — Что ж, будем блуждать в них, раз это вам так нравится. Но все же я скажу вам кое-что существенное по поводу слез, ссылаясь на это самое место из Гомера, которого вам угодно сделать вашим поручителем. Когда Ахилл наплакался вволю (замечу в скобках, что и смеялся он, наверно, тоже досыта: все, что делают герои, они доводят до высшей степени совершенства), так вот, когда Ахилл насытился слезами, он сказал Приаму: «О несчастный старец! Такова участь смертных: они проводят жизнь в слезах. Только боги свободны от бедствий и живут на горных высотах, не зная страданий». Что вы на это ответите?

— Я отвечу, — сказал Арист, — что смертные смертны, когда они оплакивают свои скорби; но когда они оплакивают чужие скорби, они уже боги.

— Боги не оплакивают ни своих скорбей, ни чужих, — возразил Геласт. — Что касается смеха, то это их удел. О том, что иначе и быть не может, Гомер говорит в другом месте: рассказывая о том, какой смех охватил блаженных бессмертных, когда они увидели в своих чертогах хромающего Вулкана[45], он употребляет слово «неудержимый», показывающее, что смех богов свойствен их природе, меж тем как слово «блаженные» показывает, что блаженство богов заключается в смехе.

— Эти два слова показывают, что Гомер здесь ошибся, и только. Платон упрекает его за это в III книге «Государства». Он осуждает Гомера за то, что он приписывает богам чрезмерную слезливость, недостойную особ сколько-нибудь значительных.

— Почему вы полагаете, что в данном случае ошибается Гомер, а не Платон? — возразил Геласт. — Но оставим в покое авторитеты и прислушаемся лишь к голосу разума. Рассмотрим без предвзятости, что представляют собой комедия и трагедия. Довольно часто случается, что последняя нас вовсе не трогает: счастье или бедствие другого человека трогает нас лишь применительно к нам самим, поскольку мы представляем себе, что то же может случиться и с нами, — ведь эгоизм заставляет нас все время устремлять взор на самих себя. Но так как трагедия показывает нам лишь происшествия необыкновенные и такие, которые по всей вероятности с нами никогда не случатся, мы относимся к их изображению безучастно и остаемся холодны, если только произведение не является таким превосходным, что мастерство автора преображает нас и мы становимся как бы другими людьми, например, ставим себя на место какого-нибудь царя. Признаюсь, что в таком случае трагедия нас действительно трогает, но при этом мы ощущаем страх, гнев и прочие пагубные душевные движения, из-за которых мы возвращаемся домой подавленные тем, что видели, и неспособные к какой-либо радости. Комедия же, показывая нам обыденные происшествия, могущие произойти и с нами, всегда трогает нас в большей или меньшей мере, сообразно со степенью ее совершенства. Когда она хороша, она вызывает у нас смех. Трагедия, если хотите, покоряет нас; комедия же волнует нас и уводит души в Елисейские Поля, тогда как вы уводите их в обиталище несчастных. Бесспорным доказательством положения, которое я выдвигаю, может служить хотя бы то, что для рассеяния тяжелого впечатления, произведенного на нас трагедией, зрителям показывают комический дивертисмент после нее и никогда не в обратном порядке. Это ясно доказывает, что комедия — высшая степень удовольствия, после которого нет больше уже ничего. После комедии вы возвращаетесь домой веселым и в приятном расположении духа. В противном случае вы вернетесь домой в хмуром настроении, осаждаемый черными мыслями. Вот чем награждают вас всякие «Оресты» и «Эдипы» — унылые призраки, созданные чародеем-поэтом, о котором мы упомянули немного раньше. Хорошо еще, если они, появляясь на сцене, всякий раз возбуждают в нас чувство ужаса: это все-таки много лучше, чем скука. Но где искусные поэты, умевшие изображать все это живыми красками? Я не хочу сказать, что последними из таких поэтов были Эврипид и Софокл; я хочу только сказать, что после них подобные мастера стали редкостью. В комедии дело обстоит не так уж плохо. Тронуть нас здесь гораздо легче, ибо сюжеты комедии таковы, что мы без особого труда можем применить их к себе.

— На этот раз, — заявил Арист, — мы слышим серьезные доводы, заслуживающие ответа. Постараемся же дать его. Та самая скука, которой мы томимся на представлении трагедии, отличающейся лишь посредственными красотами, — спутница и комедии и прочих созданий человеческого ума, особенно стихов. Я с легкостью доказал бы вам это, если бы об этом шла речь. Но поскольку речь идет о сравнении двух вещей, каждая из коих хороша в своем роде, а трагедия, как вы уверяете, особенно превосходна, то и комедию мы должны брать также в степени совершенства, то есть в той, в какой, по вашим словам, допустим переход от трагедии к комедии, но не наоборот. Тут я с вами согласен, но не могу согласиться ни с вашими выводами, ни с вашими доводами. Лучшее, что, на мой взгляд, есть в трагедии, — это большое напряжение души, поэтому нам показывают затем нечто, облегчающее наше сердце и приводящее нас в состояние, в каком мы были до спектакля, чтобы мы могли выйти из театра, словно очнувшись от сна. По вашему собственному рассуждению получается, что комедия трогает нас гораздо меньше, чем трагедия. Остается только доказать, что эта последняя гораздо более приятна, чем первая. Но сначала, чтобы не позабыть, скажу вот что: еще далеко не доказано, что после трагедии мы уходим домой хмурыми и неудовлетворенными, а после комедии — довольными и в превосходном расположении духа. Если мы вкладываем в трагедию скорбь, нам присущую, сострадание направляет это чувство на ближнего, и мы бываем счастливы израсходовать на беды другого те слезы, которые приберегали для себя. Напротив, комедия, выставляя нашу скорбь за дверь, возвращает нам ее, как только мы выходим из зала. Следовательно, речь идет лишь о времени, которое затрачено нами на представление и которое мы не могли употребить ни на что лучшее, чем сострадание. Отрицаете ли вы, что жалость благороднее, чем смех?

— Мы так давно спорим, что я уже ничего не отрицаю, — сказал Акант.

— А я, — заявил Арист, — все же хочу вам кое-что доказать, а именно, что сострадание есть самое приятное из наших чувств. Ваша ошибка происходит оттого, что вы смешиваете это чувство с болью. Я боюсь боли еще больше, чем вы. Что же касается сострадания, то это удовольствие, и даже очень большое. Вот несколько соображений, которые докажут вам, что дело обстоит именно так. Сострадание есть милосердное и благородное чувство, сердечная нежность, за которую все на свете признательны. Есть ли в мире человек, который хотел бы считаться жестоким и бесчувственным? Между тем похвальные дела всегда совмещаются с величайшей радостью, об этом свидетельствует внутреннее удовлетворение, какое испытывают все благородные люди. Призываю в свидетели вас самого и спрашиваю, похвальная ли вещь смех? Безусловно нет, так же как нельзя назвать похвальным питье, еду и вообще действия, устремленные на удовлетворение наших собственных потребностей. Вот вам первое удовольствие, которое дает трагедия, а комедия не дает. Я мог бы вам привести еще много других примеров. Главное, на мой взгляд, в том, что мы выше царей благодаря состраданию, которое питаем к ним, что мы становимся в отношении их богами, взирая из спокойного места на их затруднения, горести и несчастья, точно так же как боги взирают с Олимпа на людские бедствия. Трагедия имеет еще то преимущество над комедией, что она пользуется возвышенным стилем; а возвышенный стиль, если верить и Лонгину[46] и истине, неизмеримо более прекрасен и оказывает совсем другое действие, чем стиль будничный. Его красоты восхищают душу и открываются с внезапностью молнии. Черты комизма, как бы прекрасны они ни были, не обладают ни их чарующей прелестью, ни их мощью. Дело здесь обстоит так, как если бы мы сравнили безупречную красавицу с другой, отличающейся лишь известной привлекательностью: вторая нравится, первая восхищает. Такова же приблизительно и разница между состраданием и смехом. Я представил бы вам еще сколько угодно доводов, но пора уже закончить спор. Мы ведь собрались послушать Полифила, а между тем он, как вы видите, сам слушает нас молча и с глубоким вниманием.

— Ради Полифила я готов не возражать вам, — сказал Геласт, — но с одним условием: вы не должны утверждать, что убедили меня. Иначе я буду продолжать спор.

— Вы не огорчите этим меня, — заметил Полифил, — но, может быть, причините неприятность Аканту, который сгорает от нетерпения показать вам чудеса этого сада.

Акант не стал этого особенно отрицать. Он проявил должную учтивость к Полифилу, но вместе с тем не отказался и от своих намерений. Три его приятеля двинулись вслед за ним. Они долго простояли на месте, называемом Подковой, не в силах вдосталь налюбоваться всеми красотами, которые открывались им с высоты парапета.

Сюда король и двор, когда спадает зной, В каретах золотых съезжаются порой. Два Солнца — каждое себе не знает равных — Здесь расточают блеск своих лучей державных. Но тщетно Феб затмить стремится короля, И не могу сказать, кого бы выбрал я, Ведь оба славою сияют в равной мере. На помощь, Памяти божественные дщери! Чтоб в бога вашего слепительный чертог Наш царственный Версаль преобразить я мог, И в благодатных Ор[47] — девиц и дам прелестных. А здесь лишь перечень обителей чудесных. За пышным, у дворца разбитым цветником Террасы высятся ступенчатым холмом, Их склоны мягкие удобны и пологи, Чтоб вверх идя и вниз, не уставали ноги. Вечнозеленые кусты по их краям. И мирт, влюбленных друг, рукою ловкой там Подрезан, как в садах волшебницы Армиды, То шаром правильным, то в виде пирамиды. Широкобедрый сфинкс на каждой из террас. О кровожадности он позабыл сейчас: Гирляндами его окутывают дети И, кажется, ему по вкусу игры эти. Внизу Латоны сын с божественной сестрой И мать их гневная[48] волшебною струей Дождят на злых людей, чтоб сделать их зверями: Вот пальцы одного уж стали плавниками, И на него глядит другой, но сам не рад, Затем что он уже наполовину гад. О нем скорбит жена, лягушка с женским телом. Есть тут же и такой, что занят важным делом: С себя стремится смыть он волшебства следы, Но те всё явственней от плещущей воды. Свершаются в большом бассейне превращенья, И вот с его краев вся нечисть в жажде мщенья Старается струю швырнуть в лицо богов. Какое зрелище для мраморных голов, Расставленных кругом! Недвижны и безноги, Свой лик менявшие герои, нимфы, боги, Пожалуй, заскучать могли бы, но сейчас Со здешних всех чудес они не сводят глаз. За ним лужайки две с цветами и газоном, Слегка подстриженным, и нежным и зеленым, С двумя бассейнами: взметнувшейся струей В их центре бьет вода, с краев наперебой Летят десятки струй других, дугообразных, Что плещут далеко из глоток чудищ разных — Свистящих ящериц и грузных черепах, Которым, кажется, так тесно в их щитках. Аллеи царственной пролетом благородным Чуть дальше к двум морям подходишь полноводным. Одно округлое, другое — как канал: Два влажных зеркала, прозрачней чем кристалл. И в первом видим мы, как Феба колесница Из хлябей в небеса готова устремиться. Мирьяды светлых струй — его лучей пожар, И брызги мелкие встают кругом, как пар, Как легкий белый дым, идущий от известки. Хрустальных атомов кружащиеся блестки Взметнулись облаком, чтоб радужным огнем, Когда придет пора, разбилось солнце в нем. А кони Фебовы едва из сонной влаги На волю вырвались — уже полны отваги И удила грызут, и с буйной гривы их Летит мельчайший дождь росинок золотых. Но Фебу так милы подводные просторы, Что жалуется он: спешат без толку Оры, А те не устают, гоня его коней, Твердить, что в темный грот давно ушел Морфей. За водным зеркалом, за Фебом и конями Площадка сделана, и от нее лучами Аллеи длинные во все концы бегут. От этой красоты глаза не устают. По линиям прямым наш взор летит быстрее: Здесь каждая тропа — Ленотрова[49] аллея! Но, музы, надо нам не позабыть канал: Найдите мне слова для трепетных зеркал, Для глади девственной, прозрачной, серебристой. В ней — Галатеи лик сияющий и чистый. Здесь часто в темноте, в глухой полночный час Толпа окрестных нимф купается, резвясь, Зефиры легкие порхают беспрестанно, Их вздохи так свежи и Флоре так желанны! И это всё: канал и круглый водоем, Террасы, пышность клумб, фонтанов блеск и гром, Всё здесь — под стать дворцу, всё — в цельности согласной, Но не сливается для нас в сумбур неясный. Да славится всегда своим искусством тот, Кто столько сотворил изысканных красот! Простой фруктовый сад был парком в дни былые. Теперь что сад, то парк. И у мещан такие Заводятся сады, что королям под стать, В дворцовых же садах самим богам гулять. Что мастер создавал — пускай живет веками. Покуда с Флорой мы останемся друзьями, Пусть нимфы резвые поют на все лады Искусство украшать их парки и сады.

Полифил, а за ним и его друзья принялись толковать о светлом уме человека, ставшего душою всех этих чудес и приводящего в движение столько умелых рук к удовольствию монарха. Не стану приводить хвалы, которые ему возносились; они были велики и, следовательно, не понравились бы ему. Особенно долго наши четыре друга распространялись о таких его достоинствах, как верность и рвение. Они утверждали, что этот человек — гений, во все вникающий и не дающий себе передышки. Главная его забота — трудиться для возвеличения своего господина, но он не считает, что прочее недостойно его стараний: все, что касается Юпитера, достойно внимания его служителей.

Наши четыре друга, придя на этот счет к единому мнению, отправились осматривать салон и галерею, сохранившие тот вид, какой был им придан во время известных и столь прославленных празднеств. Было сочтено уместным сохранить эти строения, а потом соорудить по их образцу другие, более прочные. Все слышали рассказы о чудесах, созданных для этого праздника, — о дворцах, превращенных в сады, и о садах, превращенных в дворцы; о быстроте, с которой были созданы эти вещи и которая докажет потомкам, что в наше время были возможны чудеса. В Европе нет народа, который бы не слышал о великолепии этого зрелища. Некоторые лица уже составили его описание, отличающееся изяществом и точностью, вот почему я не вдаюсь здесь в подробности. Скажу лишь, что наши четыре друга расположились на травке, окаймляющей ручеек или канавку, которая украшает эту галерею. Листва, прикрывавшая этот уголок, сухая и потрескавшаяся во многих местах, пропускала достаточно света, что позволило Полифилу начать рассказ о бедствиях его героини.

Книга вторая

У преступницы Психеи не хватило духу вымолвить хотя бы слово. Она могла бы кинуться в ноги супругу, могла бы рассказать ему, как все вышло, и если уж не оправдать полностью себя, то по крайней мере переложить вину на двух сестер; во всяком случае, она могла бы молить о прощении, простершись у ног Амура, обнимая их со всеми признаками раскаяния и обливая их слезами. Могла она поступить и по-другому: взять кинжал за лезвие, подать его мужу, обнажить грудь и предложить ему пронзить ее сердце, восставшее против супруга. Растерянность и совесть отняли у Психеи дар речи и способность чувствовать; она замерла на месте и, потупив взор, ждала в смертельной тоске, какова будет ее участь.

Купидон, вне себя от гнева, не почувствовал и половины той боли, какую ему причинила бы эта капля масла в другое время. Он несколько раз метнул бешеный взор на несчастную Психею, а затем, не снизойдя даже до укоров, улетел по воздуху, и дворца не стало. Не было больше ни нимф, ни Зефира: несчастная супруга осталась одна на утесе, полумертвая, бледная, дрожащая и охваченная такой беспредельной скорбью, что она долгое время стояла, устремив взор в землю, не сознавая себя и не замечая полной своей наготы. Ее девичьи одежды лежали у ее ног; она смотрела на них, но не замечала.

Между тем Амур витал в воздухе: он хотел поглядеть, до какой крайности дойдет его супруга, ибо не желал, чтобы она наложила на себя руки — то ли потому, что гнев не вполне заглушил в боге сострадание, то ли потому, что он готовил Психее более долгие муки и более жестокий конец, чем самоубийство. Он видел, как она без сознания рухнула на твердую скалу, и это тронуло его, но не до такой степени, чтобы он позабыл о проступке своей супруги.

Психея пришла в себя долгое время спустя. Первою ее мыслью было броситься в пропасть, но увидев бездну и острия скал, готовые растерзать ее, она несколько раз возвела глаза к луне, озарявшей ее, и сказала:

— О сестра солнца, пусть моя ужасная вина не мешает тебе взирать на меня; будь свидетельницей отчаяния несчастной и окажи мне милость поведать тому, кого я оскорбила, обстоятельства моей кончины, но не рассказывай их тем, кто дали мне жизнь. Ты встречаешь на своем пути много несчастных. Скажи мне, есть ли среди них такой, чье горе было бы страшнее моего? О, высокие скалы, служившие некогда основою дворца, коего я была владычицей, кто бы мог теперь сказать, что природа создала вас для совсем иного употребления?

С этими словами она заглянула в пропасть, и в то же мгновение смерть предстала ей во всем своем ужасе. Много раз порывалась она кинуться в бездну, и столько же раз естественное чувство страха удерживало ее.

— Как горестна моя судьба! — говорила она. — Я хороша собою, молода. Лишь одно мгновение я обладала прелестнейшим из богов — и уже должна умереть! Я сама покончу с собой! Неужели Аврора не озарит больше Психею? Как! Неужели это последние мгновения, дарованные мне Парками[50]? Ах, если бы еще кормилица закрыла мне глаза! Если бы я не была лишена погребения!

Эта нерешительность и порывы к жизни, которые так мучат умирающих, эти метания, от которых не избавлены даже наиболее отчаявшиеся, вели тяжкую борьбу в сердце нашей героини.

— Кроткий свет дня! — восклицала она. — Как трудно прощаться с тобой! Увы! Куда я отправлюсь, когда покину тебя? Милосердные дщери Аида, помогите мне порвать узы, связывающие меня с жизнью, явитесь показать мне то, что я теряю!

Наконец, она собралась с духом, безмерность несчастья подавила в ней остатки любви к жизни, и Психея ринулась в пропасть с таким неистовством и стремительностью, что Зефир, следивший за нею и имевший приказание унести ее в случае, если скорбь толкнет ее на отчаянный шаг, едва успел сохранить ей жизнь. Промедли он хоть мгновение, и Психеи не было бы на свете. Он извлек ее из бездны и направил в воздухе по другому пути, нежели избранный ею: он удалил ее из этих мрачных мест и перенес, вместе с одеждами, на берега реки, которые, будучи необычайно высокими и крутыми, могли быть названы пропастью не менее ужасною, чем та, прежняя.

Обыкновение всех несчастных — видеть вещи в самом мрачном свете. Психея вообразила, что ее супруг, вне себя от гнева, перенес ее на берега этой реки для того, чтобы она утопилась: такой род смерти был более способен удовлетворить его, чем какой-либо другой, потому что он был более медленным и, следовательно, более жестоким; может быть также, что она не должна была осквернить эти скалы своей кровью. Почем знать, не предназначил ли их ее муж для совершенно иного употребления? Это удаленное и недоступное место могло быть любовным убежищем, где сын Киприды, страшась матери, устроил тайный приют для своих возлюбленных, как он устроил его для супруги; поэтому она совершила бы святотатство, превратив в орудие отчаяния то, что должно было служить целям наслаждения.

Вот как рассуждала несчастная Психея, изобретательно выискивая все новые беды, но отнюдь не угадывая истинных намерений Амура, которому это место, где сейчас находилась красавица, пришло на ум совершенно случайно, если только он вообще не предоставил выбор его на усмотрение Зефира. Амур хотел, чтобы Психея помучилась, но он вовсе не желал ей смерти. Руководствуясь этим, он запретил Зефиру покидать ее под каким бы то ни было предлогом, хотя бы сама Флора пригласила его на нежное свидание, пока первый порыв Психеи не пройдет.

Я не раз удивлялся, почему Зефир сам не влюбился в нее. Впрочем, Флора имеет свои достоинства, а кроме того, подбирать наследство хозяина, и притом такого, как Амур, было бы слишком большим и к тому же бесполезным вероломством.

Итак, не сводя глаз с Психеи и видя, как жалостно она поглядывает на реку, Зефир подумал, что в ее душе снова шевелятся отчаянные мысли, и потому, чтобы не быть застигнутым врасплох, Зефир поставил обо всем в известность бога этой реки, который, по счастью, держал свой двор в двух шагах оттуда и имел при себе лучшую часть своих нимф.

Этот бог отличался холодным темпераментом и не слишком стремился услужить красавице или ее мужу. Тем не менее опасаясь, что если первая красавица мира, царская дочь и жена бога, покончит с собой в его владениях, поэты станут корить его и называть братом Стикса, — опасаясь этого, говорю я, он попросил своих нимф подхватить Психею и перенести на другой берег, который был не столь крутым, более приятным, чем этот, и насчитывал несколько населенных домов. Нимфы повиновались ему весьма охотно: они окружили красавицу, спрятавшись в прибрежных зарослях.

Психея в эту минуту размышляла о своих злоключениях, не зная, что и подумать о намерениях мужа и какой смерти предать себя. В конце концов, испустив глубокий вздох, она сказала: «Ну что ж! Я кончу мою жизнь в воде. Дай только судьба, чтобы смерть эта была ему приятна!» С этими словами она кинулась в реку, но к великому удивлению своему оказалась в объятиях Киммодокеи и милой Наиды. Это была приятнейшая встреча в мире. Две эти нимфы почти не разлучались с нею, ибо из всего сонма нимф Амур именно их избрал статс-дамами нашей героини в то блаженное время, когда Психея пользовалась расположением и привязанностью бога.

Эта встреча, которая должна была по меньшей мере несколько утешить Психею, лишь раздосадовала ее. Неужели она сохранит жизнь, и те, кто знал ее прежде, будут считать ее несчастной и покинутой? Увы, как безумны люди! Тот, кто утрачивает видное положение, избегает всех, кто знал его раньше, с большим старанием, чем людей совершенно ему чуждых, и нередко предпочитает смерть услуге, которую первые могли бы ему оказать. Мы переносим несчастье, но не в силах перенести стыд.

Я не решусь утверждать, что в этой реке водились тритоны, и не очень уверен, что последние вообще встречаются в реках. Могу лишь заверить, что ни один тритон не приблизился к нашей героине. Этой чести добились лишь наяды. Они так теснились вокруг красавицы, что вряд ли там нашлось местечко хоть для одного тритона. Наида и Киммодокея поддерживали Психею в своих объятиях; голова ее от изнурения и слабости склонялась то на одно, то на другое плечо, и на грудь ее лились потоки слез.

Как только Психея оказалась на берегу, две эти нимфы, превосходившие рассудительностью и находчивостью всех прочих нимф в мире и потому принадлежавшие к числу ее любимец, сделали своим подругам знак удалиться, с той же почтительностью, с какою они служили ей в дни счастья, приняли ее одежды из рук Зефира, который также немедленно удалился, и спросили Психею, не желает ли она предоставить им честь еще раз одеть ее. Психея вместо всякого ответа бросилась им в ноги и облобызала их.

Такое крайнее самоуничижение вызвало в них немалое смущение и жалость. Даже Амур был тронут этим поступком больше, чем всем случившимся с нашей героиней. Он не спускал с нее глаз, не без удовлетворения наблюдая за муками, которые она сама себе причинила, ибо это свидетельствовало о том, что натура ее отнюдь не порочна. Купидон предавался этому жестокому наслаждению, паря в воздухе. Взмахи его крыльев заставили Наиду и Киммодокею обернуться: они увидели бога и тоже удалились из почтительности, уважения к нему, но главным образом, чтобы доставить красавице удовольствие.

— Ну что, Психея? — спросил Амур. — Нравится ли тебе твоя участь? Можно ли безнаказанно покушаться на повелителя богов? Тебе не терпелось самой себя погубить — будь теперь довольна. Ты знаешь, как я выгляжу: ты меня видела. Но какая тебе от этого польза? Знай, что ты больше мне не супруга.

До сих пор несчастная Психея слушала его, не поднимая глаз, но при слове «супруга» она подняла глаза и промолвила:

— Увы! Я недостойна этого звания. Я не смею даже надеяться, что ты примешь меня обратно как свою рабыню.

— Как мою — не приму, — ответил Амур. — Как рабыню моей матери — пожалуй. Я отдаю тебя ей. И остерегись покушаться на свою жизнь: я желаю, чтобы ты страдала, но не хочу твоей смерти — она была бы для тебя слишком легкой карой. Но если ты хочешь мне угодить, отомсти за меня твоим двум демонам-сестрам; не считайся ни с родственными чувствами, ни с жалостью; принеси их мне в жертву. Прощай, Психея: ожог, причиненный мне твоим светильником, не позволяет мне разговаривать с тобой дольше.

Тут скорбь нашей героини еще более возросла.

— Злополучный светильник! Проклятый светильник! — вскричала она. — Обжечь Амура — такого чувствительного, такого нежного бога, который не выносит боли!. Плачь, плачь, Психея! Плачь без передышки днем и ночью! Постарайся найти в горах или в долах травы, которые исцелили бы его и принеси их ему! Если бы он не поторопился проститься со мной, он увидел бы, в какую великую скорбь повергла меня его боль, и это доставило бы ему облегчение, но он улетел! Он улетел и не оставил мне надежды на новую встречу!

Тем временем Аврора пролила свой свет на невзгоды нашей красавицы, и наступивший день принес с собой много нового. Между прочим, о том, что случилось с Психеей, была извещена и Венера. И подумайте, какие бывают совпадения! По случаю сильной жары врачи предписали богине принимать ванны. Она окуналась на заре и затем снова ложилась. Купалась Венера обычно в этой самой реке, воды которой были весьма прохладны. Мне кажется, я уже говорил, что этим свойством отличался и сам речной бог. Некая болтливая гусыня, кое-что проведавшая (она притаилась в шпажнике, видела Психею и слышала упреки ее мужа), не преминула донести обо всем Венере, и та, не теряя времени, разослала во все концы людей с приказом привести ей, живую или мертвую, ее рабыню Психею.

Это едва не произошло. С той минуты, как супруг покинул ее, Психея надела, вернее набросила на себя прежнее платье — те мрачные одежды, предписанные, как вы помните, оракулом, с которыми она рассталась, выйдя замуж. В таком виде она решилась отправиться по свету, чтобы найти траву, исцеляющую ожоги, а потом разыскать мужа. Не прошла она и полумили, как заметила дымок, который вился между деревьями и среди скал. Это была рыбачья хижина, расположенная на склоне горы, по которому было трудненько карабкаться даже козам. Гора эта, поросшая дубами, столь же древними, как она сама, и усеянная скалами, являла взору зрелище грозное и вместе с тем прелестное. Прихоть природы выдолбила некоторые из этих скал, находившихся неподалеку друг от друга, и пробуравила каналы между ними, а человеческое искусство завершило этот труд, сделав это место обиталищем доброго старца и двух юных пастушек. Как ни боязлива была Психея в начале своего пути, как ни страшилась она всякой встречи, ей все же необходимо было узнать, в какой стране она находится и не могут ли ей дать здесь указаний относительно лекарства или хотя бы корешка или травки против ожога. Она направила поэтому свои шаги в ту сторону, где заметила дымок, но, как ни напрягала свое зрение, нигде не обнаружила жилья, кроме названного. А к этому месту вела лишь тропинка, густо обсаженная колючками. Отвести их в сторону не было никакой возможности, и Психея с каждым шагом замечала, что колючки все больше раздирают ей одежду, а иногда впиваются ей прямо в тело, хотя она сперва этого и не ощущала, ибо печаль заглушала в ней все другие чувства. В конце концов ее белье, ставшее влажным, утренний холодок, шипы и роса стали ее беспокоить. Она кое-как выбралась из чащи на небольшую лужайку, трава которой была столь же девственна, как и день, когда она родилась, и вышла на берег горного потока. То был поток и вместе с тем пропасть. Бесчисленное множество источников, водопадами низвергаясь в этот поток с вершины горы и катя затем свои воды между скалами, оглашали воздух журчанием, подобным тому, какое создают пороги Нила.

Психея, внезапно остановленная этой преградой и притом изнемогшая от боли и усталости, ибо она провела целую ночь без сна, прилегла под деревцами, пышно разросшимися на влажной почве. Это ее и спасло.

Мгновенье спустя в том же самом месте появились два клеврета ее ненавистницы. Овраг помешал им пройти дальше, и они с минуту постояли, осматривая его. Психея подвергалась великой опасности, так как один из них наступил ногой на ее платье, но думая, что красавица столь же далеко от них, сколь на самом деле она была близко, он сказал своему спутнику:

— Мы напрасно ищем ее здесь: в таких местах ютятся только птицы. Наши сотоварищи окажутся счастливее нас. Мне жаль девушку, которую мы ищем, ибо госпожа наша не та, за кого ее принимают: посмотреть на нее — так подумаешь, что она сама нежность, но я бы назвал ее самой мстительной и жестокой женщиной, какую только можно встретить. Уверяют, что Психея оспаривает у нее первенство в красоте; этого достаточно, чтобы привести Венеру в бешенство, чтобы превратить ее в львицу, у которой похитили детенышей; ее соперница хорошо сделает, если поостережется попасть ей в лапы.

Психея отчетливо расслышала эти слова и возблагодарила случай, который, повергнув ее в смертельный страх, дал вместе с тем и совет, которым не следовало пренебрегать. К счастью для нее, эти люди почти сразу же ушли.

Не успела она немного успокоиться, как на другой стороне оврага новое зрелище вызвало у нее новое удивление. Ей предстала олицетворенная старость — старец, несущий за спиной рыбацкие сети и в рыбацком наряде; волосы его ниспадали на плечи, а борода достигала пояса. Он был очень красив и бел, как лилия, хотя и не столь свеж. Чело его было изборождено морщинами, самая юная из которых была едва ли не сверстницей всемирного потопа. Поэтому Психея приняла его за Девкалиона[51] и, опустившись на колени, сказала:

— Отец рода человеческого, защити меня от врагов, которые меня ищут!

Старец ничего не ответил: сила ее чар лишила его речи. Он уронил свои сети на землю, завороженный так, как это могло бы с ним быть в юные годы, и забыл об опасности, которая ему грозила, если бы он попался на глаза ненавистникам Психеи, после того как переправит ее на другой берег. Мне так и кажется, что я вижу одного из троянских старцев, которые при виде Елены готовятся к войне. Он не страшился смерти — ему гораздо важнее было спасти существо, столь несчастное, как наша героиня. Настоятельная потребность в его помощи заставила его отложить до более подходящего случая восклицания, обычные при таких обстоятельствах. Он перешел на другую сторону оврага, где находилась Психея, и приветствовал ее с изяществом и почтительностью человека, способного на нечто лучшее, чем обманывать рыб.

— Прекрасная царевна, — сказал он, — ибо, судя по твоим одеждам, ты по меньшей мере царская дочь, — поклонение подобает лишь богам. Я же смертный, обладающий только этими сетями, да еще кое-какими пустяками, которыми я обставил несколько выветрившихся скал на склоне этой горы. Это убежище принадлежит тебе так же, как и мне. Я его не покупал; его создала сама природа. Не опасайся, что твои враги вздумают тебя здесь разыскивать: если на земле есть место, где можно не бояться преследователей, то именно здесь; я уже давно убедился в этом на собственном опыте.

Психея приняла предложенный ей приют. Старец помог ей спуститься на дно оврага: он шел впереди и указывал ей, как надо ставить ногу то туда, то сюда; переход был небезопасен, но боязнь придает храбрости — если бы Психея не спасалась от Венеры, она никогда не решилась бы на то, на что дерзнула сейчас.

Главная трудность заключалась в том, чтобы перебраться через поток, который бежал по дну оврага. Он был широкий, глубокий, быстрый, «Где ты, Зефир?» — воскликнула Психея. Но Зефир был далеко — Амур отпустил его, получив заверения, что наша героиня не посягнет на свою жизнь, коль скоро ей это воспрещено, и вообще не сделает ничего неприятного Амуру. И в самом деле, она ни о чем таком больше не думала. Им помог при этом переходе переносный мостик, который старец после переправы оттащил в сторону. Это был полусгнивший ствол дерева с перилами из двух ветвей ивы. Его перекинули через реку, укрепив оба конца на двух больших камнях, между которыми и текла река. Психея благополучно перешла на другой берег, причем подниматься оказалось не труднее, чем спускаться.

Затем возникли новые препятствия. Пришлось без конца карабкаться по склону горы, поросшему лесом, настолько густым, что там было не светлей, чем в обители вечного мрака. Психея следовала за старцем, держась за его платье. После немалых усилий они добрались до небольшой прогалины, служившей различным целям: тут были и сады, и главный двор, и передние дворы и подъезды этого обиталища. Они доставляли цветы, немного плодов и прочие блага владельцу этого поместья.

Оттуда они поднялись к жилищу старца по ступенькам и площадкам лестницы, единственным архитектором которой была природа: стиль ее, правду сказать, слегка смахивал на тосканский. Дворцу этому заменяли крышу пять-шесть деревьев поразительной высоты, корни которых ушли глубоко в расселины скал.

Две молодые пастушки, сидевшие там, присматривали за пятью-шестью козами, щипавшими траву шагах в десяти от них, и что-то пряли с такой грацией, что Психея невольно залюбовалась ими. Они были достаточно красивы, чтобы соперница Венеры обратила на них внимание. Младшей было около четырнадцати лет, старшей уже исполнилось шестнадцать. Они приветствовали ее с простодушием, в котором, однако, чувствовался живой ум, и в то же время не без легкого смущения. Но больше всего убедило Психею в их уме восхищение, которое они проявляли, глядя на нее. Психея поцеловала их и сделала им небольшой сельский комплимент, лестно отозвавшись об их миловидности и приятных манерах. Ответом ей был румянец, разом окрасивший их щеки.

— Ты видишь моих внучек, — сказал Психее старец. — Их мать умерла полгода назад. Я воспитываю их с таким старанием, как если бы они не были простыми пастушками. К сожалению, они никогда не покидали этой горы и потому неспособны служить тебе как следует. Разреши им все же отвести тебя в их жилище — ты, наверно, нуждаешься в отдыхе.



Поделиться книгой:



Регистрация