Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Старик и ангел - Александр Абрамович Кабаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А Лена уехала с семинара на два дня раньше срока. Во-первых, море штормило и купаться было совершенно невозможно. Во-вторых, все перепились до потери человеческого облика, и один главный редактор, откуда-то с Урала, ночью вломился в комнату, которую Лена делила с очеркисткой из Тулы, и начал ползать по их кроватям, хватая то одну, то другую за что попало, при том что Лене как раз ничего не хотелось… И наконец, в-третьих, она познакомилась с парнем из многотиражки какого-то гиганта грузинской индустрии. «БАРЕЦ КАММУНИЗМА» — так было написано на его визитной карточке. Кроме визитки, у парня был профиль римского патриция, синие глаза при черных девичьих ресницах и отливающих оружейным металлом волосах и романтический энтузиазм — к вечеру первого дня он уже предлагал Лене ехать к его родителям в горы, знакомиться. То, что Лена была старше его почти на десять лет, нисколько Илью, Илико, пока не смущало. А Лена решила все же дать ему опомниться — пару дней безвыходно пожить в ее квартире, провериться на совместимость, как космонавты у Лема. Вот и уехали на два дня раньше закрытия. Взяли коньяку по четыре двенадцать, грузинского конечно. Ну, сыру пошехонского, какой нашелся, бородинского хлеба…

И громко открыли дверь Лениным ключом.

— Побудьте в прихожей, — вот были первые слова Кузнецова, вдруг проявившего сообразительность и хладнокровие. Илико в ответ заорал нечто по-грузински, из чего следовало, что ситуацию он понял правильно и собирается немедленно всех зарезать — включая ни в чем не повинную Ирочку, как только найдет чем. Лена тихо плакала. Ирочка дрожала и все время пыталась надеть что попало — то рубашку Сергея, то свое платье, пренебрегая бельем…

Вся эта бессмыслица продолжалась довольно долго.

Часов до семи вечера.

А к семи они были все четверо сильно пьяны, поскольку Сергей сбегал еще за двумя бутылками, уже водки. Потом попарно легли подремать, чтобы протрезветь и понять, что делать дальше.

А потом произошло именно то, что должно было произойти.

В результате чего негромко стонавший от стыда Илья на рассвете исчез — вероятно, пошел на первую электричку в Москву.

Ирочка бесшумно оделась в ванной и тоже исчезла — с тем, чтобы утром, подав заявление об увольнении, раствориться где-то в столичных пространствах.

И Сергей никогда в жизни больше ее не видел.

А они с Леной умылись, позавтракали чаем с обломками хлеба и сыра.

Да и пошли каждый по своим делам.

Роман их на этом тихо, без скандалов, кончился.

Ольга, к этому времени уже решившая, что жизнь мужа ее не касается, и интересовавшаяся только деньгами, которые он давал ежемесячно, — Ольга изумилась. Кончилась ночная работа на ЭВМ, каждый вечер Сергей лежал на диване с какой-нибудь монографией или просто со свежим журналом, иногда и работал вечером — но за столом в своем домашнем кабинете, а не черт его знает на каких конференциях, совещаниях и активах… Нельзя сказать, что это ее обрадовало, ничего хорошего от Сергея она уже давно не ждала, самый вид его вызывал у нее тяжелое раздражение. Но домоседство мужа и его явно не озаренный очередным увлечением облик придавали ей спокойствия — никуда не денется, во всяком случае, в ближайшее время.

Заметьте: в описании всех этих безобразий даже в качестве второстепенного персонажа не фигурирует уже ни одного ребенка, что вполне согласуется с известным демографическим фактом: после бэби-бума конца сороковых рождаемость в СССР в поздние пятидесятые, в шестидесятые и особенно в семидесятые годы прошлого столетия сильно пошла на убыль. Особенно мало рожала советская интеллигенция — вероятно, в своих духовных исканиях как-то позабывшая о том, что даже вольномыслящие люди вырастают из детей. Лишь время от времени природа им грубо напоминала о себе необходимостью очередного аборта. Нет, дети, конечно, в советской природе существовали — большей частью при матерях-одиночках. Их было много в простой, малообразованной среде, имеющей классовые преимущества по части устройства потомков в круглосуточные детские учреждения, где они вместе с воспитательницами и остальным персоналом питались манной кашей с холодными комками, а в обед — серыми котлетами и компотом из слегка затхловатых сухофруктов… Впрочем, неполных семей — как обозначалось явление в статистике — было предостаточно и в среде интеллигенции и технической, и особенно художественной, — которая очереди в ясли ждала до полного выхода дитяти из ясельного возраста, потом в садик — лет до десяти, и только потом бедняга без всякой очереди попадал на продленку. Где и заканчивал школу, чтобы начать битву за поступление в вуз под угрозой для мальчиков призыва в Советскую армию во имя исполнения священного долга с оружием в руках — с метлой, лопатой или узким сточенным ножом для чистки картошки. Девочки же поступали в институты по десятку раз, до упора — а потому участковые врачи и обычные учителя мужского пола почти не встречались…

Поскольку, как сказано, образованная часть одиноких матерей была практически лишена возможности сдать свой грех на попечение государства, особую роль играли бабушки. Например, восьмилетний сын Лены от первого бестолкового брака с поэтом — насмерть пившим и допившимся-таки до смерти в ночной электричке — жил у ее матери в поселке городского типа в Смоленской области, виделись они раз в два-три месяца — когда Лене удавалось вырвать отгулы за дежурства в типографии. Разумеется, существенной роли сын в ее жизни не играл, надо сказать прямо — да и она в жизни сына тоже…

Вот почему у меня все — практически — персонажи бездетные. В конце сороковых — в ранние пятидесятые, то есть по первым страницам этого сочинения, детвора еще бегает и сам главный герой является в отроческом состоянии, а дальше — взрослое свинство, жадность, злоба, минутные проявления человеческого облика и снова — страсти, борьба тщеславий и косящий все вокруг эгоизм.

Что еще меня извиняет — это предшествующий литературный опыт. Ну, в классической драматургии детишек не водится — это понятно, травести обычно играют плохо, кто ж будет выходить на сцену в роли ребенка — лилипут, что ли? В кино вообще ничего не поймешь — труд коллективный, кто там образ создал, кто его воплотил — черт его знает, то ли продюсер, то ли ассистент по кастингу… Но и в прозе с детским контингентом небогато. Или это специальный жанр — детство-отрочество-юность, Оливер Твист, маленький лорд Фаунтлерой, Том Сойер и Гекльберри Финн, белый пудель, Чук и Гек и прочие узкоспециализированные шедевры, или — второго примера не вспомню, хоть убейте — Сережа Каренин в ночной рубашке. Ну не было тогда еще в обычае сдавать детей при разводе бабушкам…

И всё.

Так что и я без зазрения совести удаляю детей из сюжета. Вход до 18 воспрещен. Даже в сопровождении взрослых. Нечего здесь делать неокрепшим душам. Тут народ такой, что самому стыдно писать персонажей с себя, с друзей и знакомых! Так еще детей не хватает… Нет уж, только для взрослых, наряду с пивом, сигаретами и ночными программами некоторых телеканалов.

Ни один ребенок при сочинении этого текста не пострадал.

Еще одна странная вещь, о которой уже говорилось: позже, когда Сергей Григорьевич (очень редко) вспоминал всю эту сомнительную историю, обе дамы — и сильно завитая шатенка Лена, и гладковолосая блондинка (крашеная) Ира — вспоминались одинаково светлоглазыми, с невыразительно жестким Ольгиным взглядом.

…Тут неизвестно откуда возник Петр Иваныч Михайлов, полковник.

— Вот вам, пожалуйста, — перебил он раздраженным тоном рассказ Кузнецова, — некоторые идиоты в старческой ностальгии утверждают, что при коммунистах у нас царила непоколебимая нравственность и моральная чистота! А тут не то что l’amour á trois, тут полноразмерная групповуха, даром что немецкого порно у нас тогда еще не водилось… Да, растлевал застой нашу молодежь!..

Сергей Григорьевич пожал плечами.

— Насчет старческой ностальгии, так она, по-моему, как раз в моем повествовании присутствует… Нашего возраста рассказчикам никому верить нельзя. Я и сам уж не знаю, точно ли все это было или так… приснилось мне сегодня ночью как мечта импотента. Вообще я чувствую, что меня все сильнее ведет в сторону вымысла, сказки, фантасмагории. Вероятно, мое поколение навсегда ушиблено известным романом, который вы вспомнили в самом начале нашего странного знакомства, и потому в наших мемуарах всегда больше фантазии, чем строгой фактографии. А вы как полагаете?

Старики сидели на садовой скамье в глубине больничного парка. Поздняя, уже немного пыльная весна стояла в окружающем их мире, но листья старых берез еще сияли светлой зеленью, еле заметно дрожа под легким прохладным ветром, так что их тени ползали по асфальтовой дорожке у ног собеседников.

— Мы с вами как смылись из реанимации, когда вас в покойники едва не определили, — не совсем кстати сказал Петр Иваныч, — так больше в корпус и не заходили, только в столовую. И, заметьте, никто нас не ищет! Кругом бардак. У нас в России обязательно: если не тирания, так анархия, а ни крепкой власти, ни разумной свободы никогда не было, нет и не будет, блин!

— Что это вы, полковник, на молодежный жаргон и русофобию перешли? — искренне удивился профессор Кузнецов. — Я, например, этих слов вообще не признаю… А страна как страна, и похуже бывают. Вон в Южной Америке… Или в Африке какой-нибудь…

— Значит, блядь, нам с дикарями равняться? Догонять их по уровню жизни и соблюдению прав человека?! — совсем разъярился полковник. — Да, если национальная интеллигенция так рассуждает, мы далеко уйдем…

— Ну вас в жопу, полковник, — добродушно гася пикировку, сказал Кузнецов. — Кстати, заметьте амбивалентность русских идиом: «так мы далеко уйдем» и «так мы далеко не уйдем» означает почти одно и то же. Мне, как негуманитарию, такие казусы особенно интересны… А вот давайте лучше я вам еще одну поучительную и увлекательную историю из своей жизни расскажу. Рассказать?

— Из половой жизни опять? — строго уточнил Михайлов.

— Из жизни, полковник, просто из жизни… — Сергей Григорьевич вздохнул и надолго задумался. Петр Иваныч терпеливо ждал.

Тени листьев ползали по асфальту, но теней двух наших больных на асфальте не было.

А в реанимации две освободившиеся койки сверкали открывшимися металлическими механизмами, матрасы на них были свернуты.

Глава одиннадцатая

Взаимное чувство

Финал предыдущей истории нашего декамерона может внушить ложное представление о последовавшей жизни героя. Вроде он в дальнейшем только читал лекции; или лежал на диване с «Вестником Академии наук» или с журналом «Дружба народов», содержащим новую «городскую повесть» всеми любимого автора;

или, хмуро глядя в сторону, передавал жене Ольге почти весь профессорский заработок — ну, разве копейку-другую, полученную по НИИОКРу, оставлял на карманные расходы, приличествовавшие положению;

или, в конце концов, в буфете Дома ученых пропускал одну за другой рюмочки коньяку, который здесь подавался почти без наценки…

Нет, всем перечисленным не исчерпывалась и после вышеописанного казуса жизнь профессора Кузнецова.

Вот, например, однажды, сидя в этом самом буфете, где, кроме дешевого коньяка и бутербродов не только с сыром, а иногда даже и с чавычой,

кроме нигде более не доступного кофе из венгерской кофейной машины,

кроме этих деликатесов для избранной с помощью пропускной системы научной публики,

публики, слегка разбавленной в качестве исключения каким-нибудь актером, забредшим из Москвы, или художником из местных, которых здесь, ввиду живописности пейзажей, водилось немало,

кроме всего этого, были большие настольные лампы под шелковыми абажурами, что придавало уже не просто уют, но аристократизм помещению…

Итак, сидя однажды в этом буфете после пары чашечек небезвредного по возрасту, суживающего сосуды кофе и пары рюмочек сосудорасширяющего, напротив, коньяку, так что эффекты, надо надеяться, взаимно компенсировались…

…сидя в этом буфете, профессор Кузнецов познакомился с очередной женщиной.

Одно уж слово «очередной» говорит о том, что неприятные — или приятные? — воспоминания о скабрезном случае в квартире распутной журналистки если и придали некоторой сдержанности дальнейшему поведению профессора, то ненадолго. И уже опять не лежал он без особой нужды — ну разве что грипп — на своем диване и нечасто работал в домашнем кабинете, а если и работал, то по утрам, до лекций, не в ущерб развлечениям, и деньги профессорские отдавал жене Ольге со все большей неохотой и все меньшую их часть.

Следует признать, имея в виду перечисленное, что профессор Кузнецов Сергей Григорьевич был довольно несимпатичным, даже, пожалуй что, отвратительным, грязным типом, ремесленником, относившимся к науке исключительно как к источнику приличного и нетяжелого заработка, а истинный энтузиазм вкладывавший, обманывая жену и даже ущемляя ее материальные интересы, исключительно в сексуальные — или, как их в ту эпоху называли, половые похождения.

Поганец. И ведь уже тогда был немолод!

Кто бы предположил, в какую скотину разовьется помешанный на математике отрок, барачный сирота, безразличный к противоположному полу и даже втайне брезгующий им, сосредоточенный вундеркинд, фанатик сопромата и других наук о прочности…

Да, так вот: дама представляла собою крашеную, понятное дело, блондинку с комичным крупным черным бантом в волосах. Да и во всех остальных деталях облика проглядывала в ней глубокая провинция. Что-нибудь районно-административно-культурное: сильно обтягивавшие народную фигуру — из тех, которые обидно и остроумно называли «порода уральская низкожопая», — дефицитные джинсы в сочетании с шелковой кремовой блузой. То есть не райком с обязательным кривоватым, так называемого английского покроя костюмом, а нечто более свободное… ну, управление культуры, например, как было с первого взгляда определено с помощью богатого социального опыта. Вполне могла со своим удостоверением протыриться в среду действительно культурных людей, тем более что обручального кольца нет, а вокруг полно даже академиков — кто вдовый, а кто вот-вот… Это тебе не допившиеся до ацетонового запаха актеры местного ТЮЗа и не единственный на район член Союза писателей, восьмидесяти четырех лет, годный только для выступлений по школам с воспоминаниями, как был красным курсантом, а на то, чтобы соврать хотя бы, как видел Ленина, фантазии слабоумного беллетриста не хватает… А здесь!.. Наука, что тут говорить. Физики — это не то, что лирики сраные.

Самое смешное — она действительно оказалась работником управления культуры. Не начальником, но уже многолетним и.о. При этом баба она была очень и очень неглупая, но главное — такая же необузданно похотливая, как Кузнецов. Выражение ее прозрачных, бледно-голубых глаз давало ему основания не совсем в шутку утверждать, что сквозь них… ну, в общем, то самое место видно. Так что темпераменты соединились, как две массы ядерной бомбы, каждая в отдельности не критическая, а вместе — конец света.

Безудержному адюльтеру все благоприятствовало.

Ольга к этому времени начала обживать Францию и — правда, еще не в качестве m-me Chapoval-Kuznetzoff — отсутствовала в жизни своего формального мужа очень часто. Такая свобода обернулась для Сергея Григорьевича некоторыми бытовыми неудобствами, поскольку, находясь иногда по месту постоянной московской прописки, двойная эта мадам стиралку запускала вовремя и кашу на завтрак варила, отдадим ей должное. А вот когда она где-то в шестнадцатом аррондисмане беседовала со своими князьями и баронессами за чаем с пирожными kartochka из магазина “Petrograd”, — вот тогда у полуброшенного ее русского мужа возникали трудности.

Но понемногу Кузнецов привык и к профессорской столовой днем, и к приготовлению яиц всмятку по секундной стрелке утром, и к сосискам всегда. Стиральную машину освоил, а рубашки стал отдавать в прачечную, которая, конечно, обходилась недешево, зато была в первом этаже его московского дома и отглаживала предметы идеально.

Так стал Сергей Григорьевич Кузнецов фактическим холостяком — соломенным вдовцом, как называл он себя на старинный манер.

Что же до Любови Ивановны, исполняющей обязанности начальника управления культуры райисполкома, то и она — в трехкомнатной квартире, райкомовский дом на центральной площади — обитала временно одна. Только ее муж отбыл в противоположную по отношению к супруге Сергея Григорьевича сторону — на восток, на стройку века. Командировали его, профессионального комсомольского работника, на три года присматривать за молодежью, которая эту стройку века и должна была триумфально завершить вот-вот, года через три-четыре, а по обязательствам — через полтора.

Проблем там было много. И со сроками сдачи была проблема, поскольку туннель, который нача-ли долбить с двух сторон навстречу, из-за происков природных сил и безответственности некоторых товарищей никак не сходился. Почти слышен был шум техники идущего навстречу отряда, но слышен он был сквозь скальную стену порядочной толщины… И с самой молодежью были проблемы, причем не только обычные в смысле алкогольных напитков, но и в идеологическом смысле — так что не сошедшийся туннель еще предстояло рассмотреть с точки зрения политической незрелости комсомольского руководства. Тут и рок-клуб откуда-то взялся, кощунственно названный «Передний проход», и длинные волосы, и американские песни, и русские песни с такими словами, что лучше уж американские — непонятно хотя бы… В общем, ряд серьезных проблем. Но что ж делать? Когда командировали — желания не спрашивали, а к зарплате все же коэффициент 1,8 и в местном распределителе любой дефицит, так что комсомольцев-добровольцев в райкоме нашлось много, но Любиному мужу оказали заслуженное доверие…

Казалось бы — ну и потерпи… А если три года сам с собою обходиться не можешь — ну, договорись по-товарищески с какой-нибудь активисткой, такой же идеологически командированной, своди ее за это разок в распределитель для руководства…

Так нет же. Приглядел муж Любови Ивановны (не будем называть его имя, недостойно повел себя товарищ, но зачем же имя упоминать, компрометировать комсомол), да, приглядел совершенно мещанских взглядов, но чрезвычайно фигуристую нарядчицу, настолько фигуристую, что про сложение ее говорили: «с тендером». Приехала она на стройку века исключительно за длинным рублем, без всякой романтической мечты.

И сошелся с нею секретарь комитета комсомола, да как! Так, что дама уехала к себе в нечерноземную деревню рожать, откуда прислала любовнику вот какое письмо: «А если уволют тебя из твоей сраной партии за развод то все равно приезжай в нашем совхозе тебя тут же замдиректором сделают здесь хоть с судимостью только бы мужик…»

И это ж надо — решил работник идеологического фронта разводиться! Совсем потерял не только моральный облик, но и просто рассудок. По партийной линии в лучшем случае строгий в учетную, карьера кончилась или, во всяком случае, надолго затормозилась. Деревня. А там жена «с тендером», дом без удобств, в сапогах ходить круглый год по навозу и глине. В сельском же хозяйстве отставание общеизвестно, это одна из проблем социализма на его нынешнем этапе…

Однако куда ж деваться? Под Орлом вот-вот рожать будут, к «тендеру» по ночам тянет невыносимо, разводиться надо, квартира останется Любке… А ведь хотел с этой дурой, с Любкой, еще когда она в массовиках-затейниках Дворца культуры ошивалась, ребеночка завести! Так она все откладывала — устрой меня в управление культуры, давай на машину собирать, в Венгрию съездим, спальню надо заменить югославскую на арабскую… Заменили, мать бы ее, идиотку! Упустила мужика.

И поспешил жене Любе написать про все обстоятельства и тут же предложил немедленный развод — ну точно с ума сошел.

В общем, оказались Любовь Ивановна и Сергей Григорьевич по разным причинам в почти одинаковом семейном положении, что подогревало их поначалу чисто эротические отношения, подогревало-подогревало, да и превратило в настоящую не только страстную, но и нежную любовь. Хотя иногда в профессоре Кузнецове просыпалась брезгливость, когда он вспоминал своего комсомольского предшественника, но тут же и проходила — в молодости-то не среди таких ли крутился и сам, мало с ними было выпито, мало ли тогда общих девушек было?

И — в этой истории все проявляют отсутствие рассудка и избыток чувств взял да и позвонил, эскузе муа, аппеле а телефон мадам Ольга… Давай разводиться.

Мадам немедленно примчалась на родину — развод и потеря, в лучшем случае — дележ квартиры ее никак не устраивали. Да и денег у нее своих, посреднических, тогда еще не было, и французский родственник еще недвижимость ей не оставил… Так что без мужа с профессорским доходом все ее поездки кончились бы.

Ольга взялась восстанавливать отношения не самым удачным вообще-то способом — давила на совесть. В любом другом случае это только ускорило бы развязку, нежелательную для нее: если уж на мужчину давить, то через неожиданное воскрешение любви. Мужчины бессовестны и глупы — от укоров приходят в бешенство, даже будучи очевидно виноватыми, а в любовь верят всегда — как же их можно не любить… Но Ольга Георгиевна Шаповалова за долгие и несчастливые годы замужества прекрасно узнала Сергея Григорьевича Кузнецова — мужчину не совсем типичного. Услышав, что он бросает жену на одинокую и бедную старость, он самым обычным образом смутился. С барачных времен бедность была для него страшнейшим, что есть в жизни, и даже болезней — во всяком случае, тогда, когда происходили эти мучительные, со слезами, разговоры супругов Кузнецовых, — даже болезней он боялся меньше, чем бедности. Соответственно, грядущая бедность женщины, с которой он прожил — пусть несчастливо, но прожил — двадцать лет, его испугала и поколебала решимость уйти туда, где каждую ночь было счастье…

Тут как раз Ольга мельком заметила, что ее, скорей всего, ждет и бездомность, поскольку «советская сука» (так она обозначала Любу, персона которой, конечно, всплыла по ходу разговора) обязательно отберет эту квартиру. Он усмехнулся и опрометчиво возразил: «Да у нее своя в сто раз лучше…» Последовали рыдания, перемежавшиеся ругательствами, из которых вытекало, что все равно отберет. Сергей было попытался напомнить, что существует и он, который никогда не позволит обобрать свою жену, даже бывшую… Но не договорил, поняв, что ведь может позволить. В той, райкомовской квартире, если бывший муж не оттягает, придется жить, а эту надо бы сдавать или поменять на меньшую с большой доплатой, как делают, например, многие отъезжанты… Поскольку за громкую аморалку Любу из культуры попрут точно, а его из института — не наверняка, но возможно. Нравы в институте были, как уже сказано, не то чтобы пуританские, скорее наоборот. Но общественное мнение выражалось всем известными словами упомянутого директора, академика, Нобелевского лауреата, гения и все еще неутомимого ходока: «Ты дери хоть Гея, хоть Люссака, хоть обоих, но чтобы персоналок у меня в заведении не было!» Поднимет Любкин комсомолец скандал из-за квартиры — и предложат уйти Сергею Григорьевичу мирно, чтобы не нагнетать ситуацию. В областной пед — хорошо, если место найдется и возьмут. Не такая он мировая величина, чтобы все ему прощалось и кафедры за него дрались… С деньгами возникнут проблемы. И, значит, он, Кузнецов, будет вынужден выбирать между своей нищетой и Ольгиной, и, значит, Ольга вообще кругом права.

Он буркнул, что должен пройтись, чтобы успокоиться, выбежал на улицу, вскочил в машину, тогда еще «Волгу», и поехал туда, в пригород, в ту квартиру, где еще прошлой ночью испытывал блаженство, какого не испытывал никогда и ни с кем, а уж с Ольгой — и говорить нечего…

Он ехал прощаться с любовью Любовью.

И всю дорогу повторял это ставшее родным имя.

И думал: «Я предал Ольгу, за это она заставляет меня предавать других женщин, и в результате я предаю всех, итак, тройным интегрированием мы получаем результат…» Тут он замечал, что мысли его путаются и что он едва не съехал на встречную…

А в это же самое время, как в кино, события развивались и в орловской деревне, и на стройке века, и там, куда Кузнецов сейчас ехал, — в огромной райкомовской квартире.

Примерно за две недели до того, как Сергей Григорьевич Кузнецов, нарушая все правила движения, помчался отказываться от своего счастья, в селе под Орлом беременная, на сносях женщина, сидя за кривоватым столом на местной почте, писала письмо на обороте телеграфного бланка — другой пригодной для письма бумаги здесь не водилось: «…и можешь оставаться со своей партией говняной и со своей проблядью если ты в своем дите сомневаешься а вот есть которые не сомневаются и готовы с чужим взять за любовь и мы с Коленькой решили сразу после родов записаться и ребятенка записать на Колю а ты сиди если обосрался и не чирикай мне про любовь и алименты мои возьми себе с твоей сосалкой у начальства все равно их от тебя не дождешься…»

Грубо и нескладно, но понять можно.

Письмо это примерно через неделю читал на очень Дальнем Востоке нашей страны комсомольский секретарь. И, читая, чувствовал, что все это уже не важно, все кончилось, и очень хорошо, что кончилось, и жизнь снова наладится. В следующем месяце будет большая премия, и он возьмет по дубленке — хотя бы монгольской — себе и Любане, а через года полтора все вообще забудется, и они снова заживут по-человечески с любимой женой, которую едва не потерял из-за деревенской дуры с «тендером»…

С тендером.

И уже, чтобы навсегда отвлечься от этого проклятого тендера, заказывал по телефону из вагончика комитета комсомола через Челябинск Москву, а через Москву — область, да, частная квартира… Люба! Любочка, прости…

А еще через неделю, все обдумав и оплакав, Любовь Ивановна приколола свой любимый черный бант к волосам — на этот раз как бы траур, натянула верные джинсы и куртку-варенку поверх шелковой блузки и поехала первой же после дневного перерыва электричкой в Москву — объясняться с Сереньким. «Ну, Серенький, любимый, единственный мой, он же меня и из квартиры выгонит, и на работе гадить будет. Ты представь: его эта навозница бортанула, так он же злой будет как собака, и на нас выместит… Он и тебе устроит по партийной линии… Как ты не член? Как это?! Ну, все равно — не даст он житья. Сходись с этой твоей барыней снова, и будет все, как раньше. Что мы с тобой, места не найдем? Серенький, ну, Серенький…»

Все это она бесконечно повторяла про себя и даже тихонько вслух, не обращая внимания на пассажиров электрички.

А электричка тем временем пролетела мимо «Волги» Кузнецова, стоявшей перед шлагбаумом у переезда в сторону области, и они разминулись, как бывает только в плохом кино и в жизни.

Сергей Григорьевич весь день проболтался вокруг ее дома, стараясь не привлекать внимания соседей, но все равно, естественно, привлекая — о романе профессора Кузнецова и Любки-давалки райисполкомовской в поселке знали все. Не дождавшись, он уже поздним вечером вернулся в московскую квартиру, пнул дверь в комнату Ольги — почему-то на этот раз не запертую — и объявил: «Все кончено, забудь и возвращайся, хватит в парижских приживалках отираться». Ольга уже не зарыдала, а тихо заплакала — нашла единственно правильную интонацию для такой сцены. Кузнецов пошел в кабинет, достал из стола кстати сохранившуюся бутылку дареного кем-то из аспирантов виски и, скрутив ей голову, стал глотать из горла…

Любовь Ивановна провела часа четыре в пельменной напротив московского подъезда, возле которого никогда прежде не бывала, но нашла по описанию. Здесь она достала из сумочки предусмотрительно запасенную чекушку дагестанского коньяку, вылила всю в стакан от компота, выпила залпом и заела стылыми пельменями, отлепляя по одной от комка. Через часа полтора, не спуская глаз с подъезда, сходила за еще одной стограммовой. Повторила под мраморным столом пельменной операцию тайного употребления спиртных напитков. Подождала еще два часа… Но Сергей так и не появился.

Тогда она бегом, чтобы не упустить, если что, кинулась к ряду будок, из которых в одной телефон все же оказался исправным, и позвонила. Женщина с той стороны ответила мягко, как бы с улыбкой: «Алле, прошу вас, я слушаю…» И, послушав молчание, повторила на всякий случай то же самое по-французски — мало ли что бывает с международной связью.

Любовь Ивановна, наплевав на возможное вмешательство милиции или граждан, швырнула тяже-лую, бронированную от хулиганов телефонную трубку в стенку кабины и вернулась на вокзал. В электричке заснула, едва не проехала свою станцию, — а какие-то мерзкие пацаны уже подбирались к спящей… В гастрономе на площади купила полноразмерную пол-литру…

Утром не могла встать, провалялась весь день.

Так все и кончилось. Мужа после стройки века — конца ей не было видно, что ж, человеку всю жизнь без семьи в вагончике жить? — заслуженно направили в партшколу. И потом он за пару лет сделал такую карьеру, что Люба и сама не заметила, как исчезла райкомовская квартира в поселке и появилась цековская в новостройке совершенно улучшенной планировки…

А еще лет через десять Сергей Григорьевич встретил знакомую комсомольскую фамилию — вспомнил не сразу — в газете. Банкир такой-то с супругой устроили большой загородный прием в честь прибытия такой-то международной звезды современного искусства. Если б не черный бант в волосах, Кузнецов и не узнал бы Любу на фотографии…

А с Ольгой все пошло своим чередом, ничто хорошее не возвратилось, и теперь m-me Chapoval-Kuznetzoff живет себе где-то там, трудно даже представить где. А профессор Кузнецов С.Г. валяется в пятой градской больнице, во второй кардиологии с инфарктом миокарда и установленными бесплатно, как заслуженному пенсионеру и деятелю науки, тремя стентами, — а вообще-то такая операция не то шесть тысяч стоит, не то девять… Долларов.

— Вот, Петр Иваныч, какая история… любовь побеждает смерть, говорите? Нет, товарищи, жадность-то посильней любви оказалась, — закончил Сергей Григорьевич свой рассказ и открыл глаза.

В палате никого не было, и соседняя кровать была пуста, даже свернутый матрас убрали.

Глава двенадцатая

Продолжение жизни без особых сюрпризов

Тут дверь открылась и вошел полковник Михайлов П.И. в вельветовых пыльных тапках, тренировочных брюках с лампасами и клетчатой рубахе — как положено больному. В руках у него были две тарелки. На одной косовато стоял стакан с бежевым кофейным напитком и лежали два куска белого крупнопористого хлеба с куском сливочного масла на верхнем. На другой застывала гречневая каша-продел и котлета обычного розовато-серого цвета, который что в детсаде, что в реанимации — один и тот же по всей стране.

Полковник, стараясь ничего не уронить с тарелок, сильно брыкнул назад вельветовой тапкой, довольно ловко захлопнув палатную дверь. Тарелки он поставил на тумбочку рядом с кроватью Кузнецова, вытащил из кармана тренировочных брюк завернутую в бумажные салфетки алюминиевую ложку и положил ее на тумбочку тоже.

— Вот, — сказал он, — в реанимацию всегда всё уже холодное приносят, а я тебе, Серега, вырвал в первых рядах. Сам-то я теперь в шестой палате, в неврологии у выздоравливающих…

Не обращая внимания на трубки и провода, Сергей Григорьевич сел, подмостив под поясницу тощую подушку, и принялся есть с небывалым аппетитом, вполне обходясь, кстати, без вилки и ножа — одной перекрученной алюминиевой ложкой.

— Видишь, Сергей Григорьевич, — удовлетворенно констатировал полковник, обращаясь уже в партийной манере по имени-отчеству, но на «ты», — важнейшие навыки привила нам родная Советская армия, которую теперь мы хулим, как Иваны, не помнящие родства. К примеру взять: вот нас на всю жизнь научили есть любые блюда2 исключительно ложкой, абсолютно не нуждаясь в прочей сервировке. Ну, правда, seafood в определенных ситуациях создает проблемы…

— Я в армии не служил, — грубо перебил Кузнецов, не став углубляться в истоки своей привычки к барачному столовому серебру — алюминию с перекрученными винтом черенками.

— И правильно! — нисколько не обиделся на резкий тон Петр Иваныч. — Армия — великая школа, которую кончать надо заочно. Кто в армии служил, тот в цирке не смеется. Спасибо армии родной, два года гавкнули пиз…

Тут он осекся, потому что в палату вошла медсестра — кажется, та самая, которая привиделась Сергею Григорьевичу, когда он умирал от острой сердечной недостаточности, а она вдруг назвала его «миленьким-любименьким». Безусловно, привиделось тогда и послышалось…

Между тем видение медсестры поправило слегка выбивающиеся из-под форменной шапочки волосы, старомодно окрашенные пестрыми «перьями», и, слегка выпучив для строгости круглые, вишневого оттенка глаза, гаркнула на полковника таким голосом, который уж точно должен был напомнить милые его душе армейские годы.

— Вы, больной, из неврологии? Так и давайте в свою неврологию! Быстро!!! У нас в больнице межотделенческий карантин, а вы тяжелому кардиологическому вон с первого стола еду принесли… Быстро, быстро! И тарелки свои…

Полковник Михайлов, который, заметьте, в течение всего нашего рассказа проявляет исключительно мягкий нрав и покладистость, вскочил, по старой военной шутке прикрыл левой ладошкой голову, а правую поднес к левой, как бы беря под козырек, и тут же действительно исчез вместе со всей посудой. Правда, при этом в палате прошелестело еле слышное «стерва», но уж это простительно — кто бы, спрашивается, удержался?

А призрачная медсестра достала из неведомо откуда взявшегося пластикового пакета все, что приносят любящие жены в больницы тяжело заболевшим мужьям, будто фрукты и салаты могут одолеть судьбу…



Поделиться книгой:



Регистрация