Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Старик и ангел - Александр Абрамович Кабаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И вот теперь она владелица домика в парижском пригороде, поэтому надеется вскоре получить вид на жительство, что избавит от постоянных хлопот из-за виз, и она будет приезжать реже.

— Но ты не радуйся, — сказала она и усмехнулась с тем выражением безграничной ненависти, которое когда-то поразило Кузнецова в аэропорту. — И не вздумай со мной развестись заочно, жениться на какой-нибудь юной бляди из твоих учениц и оставить ей, когда умрешь, мою квартиру. Не пытайся — теперь все равно не получится. Есть твое завещание…

— Дворянский лексикон, ничего не скажешь, — пробормотал Кузнецов, неожиданно для самого себя переходя в контрнаступление. — Если уж на то пошло, я могу завещание в любой момент переписать, и ничего ты не сделаешь.

Ответ был как никогда мощный: Ольга заорала так, что отозвались стекла в окнах.

— Не тебе судить о дворянстве, барачный выскочка! А украдешь у меня то, что мне принадлежит, — смотри. Найдется на тебя управа и без суда. Ты себя полностью разрушил своей жизнью, в любой момент не от инфаркта, так от инсульта свалишься… Бог накажет! Понял?

Словом, в результате все устроилось так, как она сказала.

Он жил в большой пустой квартире один, в пыли и затхлости никогда не проветриваемого помещения, питался яичницей, сосисками и зеленым горошком, категорически ему противопоказанными по состоянию сердечно-сосудистой системы и желудочно-кишечного тракта, нередко пил за едой дешевую водку… Иногда осторожно, скрываясь от соседей и боясь, что Ольга в любой момент откроет дверь своими ключами и войдет с красивыми чемоданами, приводил женщину, как правило, кого-нибудь из института, но бывало, что и просто уличную на последние остатки пенсии. Приводил без всякого, как правило, толку — по своей все труднее преодолеваемой слабосильности…

И вот в конце концов с приступом ИБС — ишемической болезни сердца — попал в больницу.

И снова в ней проснулся, и опять увидал на соседней кровати полковника неведомых войск Михайлова. Полковник был свеж и чисто брит, одет не в бомжовские тряпки, а в прекрасную, хотя и старомодную, стиля ранних пятидесятых, атласную лилово-зеленую полосатую пижаму и лежал в своей постели благонравно, на спине и выложив руки на одеяло.

— Что ж, Сергей Григорьевич, — продолжил он недавно прерванный разговор, — раз у нас образовался избыток свободного времени в результате избытка холестерина в крови и возникновения холестериновых бляшек в сосудах, позвольте мне посвятить вас в то, во что я, каюсь, пытался вас вовлечь без вашего согласия. И вовлек бы, к вашей же безусловной пользе, не вмешайся эта медсестра, прекрасно мне известная по другим случаям… ну, простите за прямое слово… вербовки. Надо бы дамочкой этой заняться нашим ребятам, да всё руки не доходят. Итак…

— Вербовки?! — закричал Кузнецов, сразу осознав смысл услышанного. — Вербовки?!! Да как вы смеете!!! И женщину не трогайте!

И тут же потерял сознание от боли, будто его в середину груди ударили молотком.

Глава восьмая

Билет в два конца

Только в кино инфаркт миокарда обязательно наступает в нелегкий для героя момент, немедленно после психологического потрясения или в результате большой физической нагрузки.

Например, отрицательный персонаж на партсобрании обвиняет честного человека в нарушении технологии заливки бетона на третьем блоке. Вроде бы честный человек нарушал технологию из карьеристских побуждений, чтобы благодаря неполной заливке быстрее дойти до седьмой отметки и стать победителем соревнования комплексных бригад. «Как ты можешь?! — восклицает честный. — Мы же были друзьями…» И, прижимая руку к левой половине груди, чуть выше поджелудочной железы (по мнению режиссеров, там располагается сердце), медленно сползает вдоль стены парткома на пол, сохраняя на лице гримасу морального страдания… Сцена, особенно сползание по стене, требовала большого мастерства от исполнителя, роль доверяли обычно народному артисту СССР, и многие отказывались: возраст-то приличный, неохота играть умирающего, пусть даже не умирающего в конце концов, — у самого стенокардия…

Или наоборот: честный коп патрулирует свой участок в последний раз перед уходом на пенсию. И, понятное дело, сталкивается в баре с русским мафиози Борис Кирофф (или налетает посреди улицы на арабского торговца оружием Ахмеда). После долгого бега сильно пьющий и лишенный ухода — жена бросила — полицейский настигает засранца (перевод motherfucker для российского проката). Но в тот момент, когда он уже почти надел на подозреваемого наручники, его скручивает сердечная атака (перевод heart attack для российского телевидения). Юный напарник героя заваливает мерзавца (обычный перевод asshole на русский) с одного выстрела и кладет голову наставника себе на колени. “Are you OK?” — спрашивает он. «Мой отец в таких случаях говорил, что так чувствует себя поросенок на вертеле в ожидании, пока повар ищет спички, чтобы разжечь огонь, — остроумно, хотя и длинновато отвечает умирающий. — Боюсь, что на этот раз мне крупно не повезло…» Но тут ему втыкают в ноздри трубки, надевают на лицо прозрачную маску и заталкивают носилки в машину emergency…

Впрочем, я увлекся.

Суть же в том, что инфаркт нередко случается и в совершенно спокойной, даже приятной для больного обстановке, а стресс может обойтись без всяких соматических последствий.

Однако у Сергея Григорьевича произошел именно инфаркт. Буквально как в кино: оскорбил сосед по палате предположением, что его, профессора Кузнецова, можно завербовать… Куда, не совсем ясно, но каково само слово «завербовать»! — и пожалуйста, разрыв сердца, как раньше говорили.

Минутное отступление, уже не медицинское, а филологическое. Как выразительно раньше назывались болезни! Не инфаркт, а разрыв сердца, не инсульт, а удар, не стенокардия, а грудная жаба… Ну и отдавали Богу душу, преставлялись, приказывали, в конце концов, долго жить… Красиво! Никаких «ушел из жизни» или «безвременно скончался». Что за глупость — ушел! Туда никто не уходит, туда несут или везут, как мы уже упоминали, на железной высокой телеге… Или: ему за семьдесят, а он безвременно! В самый раз, господа, в самый, товарищи, раз…

Ладно, я к этому еще вернусь.

Ну, на крик полковника Михайлова прибежал дежурный врач, Кузнецова немедленно перевели в реанимацию, подключили к нему всякие шланги и провода — словом, стали бороться за жизнь, которая если и могла продлиться, то незначительно и такого качества, какого никому не пожелаешь — не огорчайся, не радуйся, двигайся медленно, говори тихо… И зачем? Зачем тратить огромные деньги, использовать сложную технику, круглосуточно занимать сложной работой квалифицированных врачей? Чтобы на две недели, месяц, полгода, ну, пусть даже на три года оттянуть то, что на самом деле уже произошло… Только родственники или коллеги никак не смиряются, полагая, но не произнося вслух, что смириться они не имеют права, будут выглядеть дурно, и потому необходимо до последнего оттягивать неизбежное и близкое.

Как полковник Михайлов попал через пару часов после профессора Кузнецова из палаты в реанимацию, неизвестно. Трудно предположить, что его тоже, без всяких видимых причин, хватил именно в это время инфаркт… Хотя все бывает — мы ж только что сказали, что причины не обязательны. Но так или иначе, а когда Кузнецов открыл глаза и ощутил в себе все шланги и провода, и вспомнил боль, и понял, что он в реанимации и, скорее всего, с инфарктом, — на второй кровати в боксе уже лежал настырный полковник.

— Ну-с, Сергей Григорьевич, промелькнула перед вашим мысленным взором вся жизнь?

Полковник теперь говорил в старомодной ернической манере, позволявшей предположить, что и его юность прошла в кавээновской компании, в кругу неутомимых остроумцев, гуманитариев по складу, лишь случайно и в соответствии с модой оказавшихся на технических и естественно-научных факультетах… Хотя какой, к черту, мог быть КВН в его училище или как там, в академии? Так что полковник скорей всего притворялся, мимикрировал, чтобы вызвать доверие, — по методике, которой учился в той самой академии. «…Дать понять косвенным путем, не используя конкретную легенду, что вы с объектом вербовки имеете общие воспоминания, привычки, пристрастия и т. п. Хорошо зарекомендовали себя на практике воспоминания о популярных в молодости объекта песнях, книгах, кинофильмах, использование в речи молодежного жаргона тех времен…»

— Я ж не умер, несмотря на ваши старания, — огрызнулся Кузнецов. — Это когда ваш брат герой падает с вражеской пулей в груди, в его угасающем сознании возникают березки и любимая девушка, бегающая между деревьями, цепляясь за ветви газовой косынкой…

— Состояние средней тяжести, стабильное, — пробормотал полковник Михайлов, — но не думаю, что в этом случае сарказм с медицинской точки зрения показан… Вы не нервничайте, лежите спокойно и слушайте. Послушать-то можно? Я же вас силой никуда не тащу, иголки под ногти не загоняю, расписку кровью с обязательством сотрудничать не требую…

— Бросьте вы эту пошлую манеру, — угрюмо ответил Кузнецов. — Так теперь уже никто не говорит, и я отвык, поэтому методика ваша не подействует. Лучше прямо скажите, что вам от меня надо, что это за организация такая — ваша Служба Бессмертия или как там и почему вы именно ко мне прицепились. Следили? Вы ведь не случайно в автобусе подсели… Чем же я заслужил ваше внимание? И вот еще: имя-отчество ваше напомните, когда меня тряхнуло, многое из памяти вылетело, а обращаться, как теперь некоторые себе позволяют, «уважаемый» — я не привык…

— Петром Иванычем меня зовут, профессор, — тут полковник неожиданно сел в своей такой же, как у Кузнецова, медицинской постели и одним коротким движением снова выдернул все шланги и отсоединил все провода, которыми был опутан не меньше, чем сосед. — Теперь относительно того, что нам от вас надо и почему именно от вас…

Продолжая говорить, Петр Иваныч продолжил и нарушать режим пребывания больных в отделении интенсивной терапии, а именно: спрыгнул с высокой кровати прямо в разношенные тапки, пошлепал к двери и — ничего себе, это в реанимации-то! — запер ее изнутри на кстати оказавшийся в скважине ключ.

— Дело в том, уважаемый Сергей Григорьевич… — теперь полковник Михайлов стоял посреди палаты интенсивной терапии в обычном виде, в каком пребывают пациенты в реанимации, то есть голый и в тапках. Однако говорил чрезвычайно серьезно и даже с пафосом, а при следующих словах даже взмахнул рукой, как бы приглашая Кузнецова куда-то вверх и вбок, как бы к тому углу палаты, где верующей медсестрой, вероятно, был прицеплен к тянущемуся под потолком кабелю образ Спаса — бумажный, запаянный в пластиковый футляр.

От взмаха все части тела полковника пришли в движение и еще некоторое время покачивались.

— Дело в том, дорогой профессор, что врачи второй кардиологии Пятой градской больницы бессильны перед отказавшейся служить сердечной мышцей, — закончил фразу Петр Иваныч. — Мы, работники Федерального Союза Бессмертных, давно ожидали, что ваш образ жизни и постоянный стресс одиночества сделают свое дело. Мы понимали, что вы — идеальная кандидатура…

— Да для чего кандидатура?! — заорал Кузнецов и, к удивлению своему, не ощутил от крика загрудинной боли. — На какой пост?!! Кем может быть тихий вузовский работник, да еще после инфаркта?

— Это видно будет, — спокойно и серьезно ответил Михайлов. — Пока же вы должны осознать главное и привыкнуть как можно быстрее к новому своему положению.

— В чем же оно, это положение, состоит, уважаемый товарищ полковник? У вас ведь до сих пор всех зовут товарищами… — Кузнецов усмехнулся и сам удивился своей бойкости и полноте сил.

— А состоит оно в том, уважаемый Сергей Григорьевич, что вы умерли. И надо нам быстренько отсюда сваливать, потому что с минуты на минуту примчатся реаниматоры, чтобы проверить результаты своей работы. Вернули человека с того света, можно сказать, есть чем гордиться. Посмотрите…

Михайлов ткнул пальцем в дисплей кардиографа, стоявшего рядом с постелью Кузнецова. По экрану, чуть вздрагивая, тянулся зигзаг, но постепенно он вытягивался в почти прямую линию.

— Идемте, профессор, — полковник Михайлов разом дернул все провода, тянувшиеся к груди, рукам и щиколоткам Кузнецова, и присоски отвалились, слегка ущипнув кожу. — Идемте, нам пора. Вы побывали там и вернулись. Никакого света в конце туннеля, надеюсь, не видели? Ну, так время заняться делом.

— А вы… — Кузнецов запнулся, торопливо натягивая больничный застиранный халат и нащупывая ступней тапок, уехавший под кровать. — А вы… тоже?..

— Да уж восьмой год, — кивнул Михайлов. — Все, пошли, пошли… Добро пожаловать в ФСБ, Сергей Григорьевич.

Часть вторая

Глава девятая

В этот час ты призналась, что нет любви

Всякое сочинение устраивается таким образом, чтобы поражать читателя — по возможности на каждой странице. В этом старинное искусство выдумки не отличается от столь же старинного искусства балагана — то есть театра, или от сравнительно нового искусства кино, или даже от новейшего из всех искусств, которым является телевидение в разнообразных его проявлениях. И даже если сочинение, допустим, философское или еще какое-нибудь в целом скучное, то и в нем неожиданности обязательны — хотя бы неожиданные мысли или сообщения о поразительных фактах. И тут недостоверность предпочтительней банальности — по крайней мере с точки зрения интереса читателей.

К чему я это? А к тому, что, закончив последнюю главу предыдущей первой части на высокой ноте — сообщением о том, что герой стал секретным сотрудником ФСБ, — я сейчас, вопреки читательским ожиданиям, не пойду дальше этим сомнительным путем повествования. Вместо этого я резко сверну и даже развернусь на сто восемьдесят градусов — в сторону женщин, о которых уже кое-что говорилось в первой части, но вскользь, неглубоко. В отличие от ФСБ, самопровозгласившего свое бессмертие, женщины и рассуждения о них действительно вечны, — так займемся же ими.

Итак,

Кузнецов и его женщины Реферат

Как уже было сказано, Сергей Григорьевич, Сереженька, Сережка, любимый, ненаглядный Кузнецов был в молодые, да и в зрелые годы большой ходок.

Однако, употребив это жаргонное слово, следует тут же сделать уточнения. Ходок — это, как правило, бесчувственное механическое устройство вроде швейной машинки: тут-тук-тук, вниз-вверх-вниз… В сущности, если посмотреть трезво, физическое упражнение это довольно (современный автор непременно написал бы «достаточно») скучное, абсолютно однообразное и не сулящее даже в конце ничего такого, что было бы присуще именно этому(-й) партнеру(-ше). Если освободиться от сопровождающих иллюзий и предрассудков, тщеславия и самодовольства, то и одинокая имитация немногим уступает самой страстной физиологической близости. Даже — если вполне честно — наоборот: приличный человек, чтобы не обидеть ненароком другого приличного человека, не все может себе позволить в постели. Например, издавать некоторые звуки, произносить все слова, которые хочется, а немедленно по завершении сеанса любви вытереться полотенцем, встать, одеться и молча уйти.

Тем и отличаются настоящие ходоки, среди которых, конечно, приличных людей еще меньше, чем среди прочего человечества, что они все это проделывают без малейших угрызений совести, а женщины их прощают. Полагаем, что причина тут не в одном только качестве и безотказности механизма вышеупомянутой швейной машинки, но и в психологическом складе ходока и его… жертв?.. избранниц?.. сообщниц, вот! Настоящий ходок уверен, что все так и должно быть, что ничего сверх описанного выше не бывает и не требуется, а все, что сверх, — это, простите, звездострадания (эвфемизм), смешные и даже пошлые игры не совсем взрослых людей. Женщины же, вовлеченные ходоками в известное занятие, испытывают особое удовольствие от того, что в контакте им отводится роль теплого мяса, объекта, и даже не вполне одушевленного. Видимо, есть тип людей (нам кажется, чаще женщин), которым быть одушевленными тяжело, даже непосильно, и они готовы любым способом избавиться от этого груза — человеческой души. Помощь ходока, давно достигшего такого прекрасного, легкого, бездушного состояния, они принимают охотно и даже с благодарностью, даже делаются ему совершенно, по-собачьи, преданными, что и свидетельствует в пользу церковной доктрины относительно отсутствия у животных души. Хотя все же у животных она, может быть, и есть, только другая какая-то…

Бывает и полностью противоположный ходоку тип полигамных мужчин — влюбчивые, которых ходоки, соответственно, с презрением называют звездострадатели (эвфемизм). Они влюбляются в женщин легко и часто, то есть считают каждую из них последней и безусловно превосходящей всех предшествующих, находят в ней истинные и несуществующие достоинства, прежде всего душевные (хотя иногда дело доходит до настоящей слепоты, не позволяющей трезво оценивать и внешние, геометрические параметры), стараются проводить с нею как можно больше времени, из-за чего надоедают еще быстрей, чем если бы просто страдали. В разлуке они непрерывно напоминают о себе (особенно способствует этому распространение мобильной телефонии и Интернета), поэтому раздражение возлюбленной в это время не снижается, как можно было бы надеяться, а растет. Согласитесь, никому не понравятся звонки мобильника в любое, самое непредсказуемое время и не реже одного в час… Иногда женщины отвечают страдальцу взаимностью, это совершенно другие женщины, чем те, которых привлекают ходоки. Если женщин ходока объединяет желание избавиться от души, сбросить это обременение, то женщин звездострадателя — непреодолимая тяга к приобретению душою все больших размеров, к ее разрастанию и, естественно, к все большим тяготам, которые приходится испытывать, неся такую огромную душу. Увеличение такого рода женской души происходит в основном благодаря перетеканию в нее души любимого мужчины. Можно сказать, что в этом случае соединение любовников заканчивается именно перетеканием души, а не того, что видимо и неприятно осязаемо. В результате мужчина-звездострадатель раз за разом лишается части своей души и, утрачивая ее, постепенно превращается — по крайней мере в отношениях с данной женщиной — в настоящего ходока, да еще из наиболее холодных и бессовестных. Так что ходоков становится, увы, все больше, — о чем свидетельствуют и полевые исследования, предпринятые несколькими знакомыми мне энтузиастками-экспериментаторами.

Следует отметить, что мужчин-однолюбов, а также предпринимателей, берегущих целостность бизнеса, и исчезнувший вид мужчин, боящихся парткома, я не рассматриваю. О них романы не пишут, нет, заметьте, таких романов, вот и все.

Что касается Кузнецова, то он принадлежал к редко встречающемуся промежуточному подвиду, которому я, как первый зафиксировавший, имею право дать название. Вот оно: ложный страдатель — по аналогии с ложным крупом и ложными опятами. То есть по всем признакам, как первичным, так и вторичным, вроде бы звездострадатель, однако анализ и даже некоторые внешние приметы позволяют опытному специалисту безошибочно определить опасную сущность объекта изучения — ходок, типичный ходок.

Сходство со звездострадателем бросается в глаза: неизбежная и частая смена женщин — назовем их для простоты «возлюбленными»; при этом декларируемая восторженная увлеченность каждой следующей, заявление, что «это навсегда» и отражение этой уверенности в поведении и даже в выражении лица ложного страдателя; утверждение, вопреки очевидности, что очередная дама необыкновенно хороша собой…

Все это было присуще Кузнецову, особенно в молодости и первых годах зрелости. Однако при этом очевидном звездострадательстве проявлялась и глав-ная черта ходока — бездушие, холод пустоты, исходящий оттуда, где у обычных людей располагается душа. Отсюда и склонность придавать физиологической стороне отношений с женщинами значение единственно возможной, рассматривать его с такой же заинтересованной объективностью, с какой естествоиспытатель рассматривает поедание хищником жертвы. Беспристрастность исследователя нередко подталкивала его к экспериментам, которые обычными, нормально устроенными людьми уверенно — и справедливо — называются развратом. В большей степени эта особенность моего наблюдаемого стала обнаруживаться с возрастом, что многие считают проявлением старческого бессилия и связанной с ним склонности возбуждать себя все новыми способами, сам же Кузнецов знал, что он просто перестал бояться последствий…

(На этом реферат обрывается.)

И вот проходила неделя, проходил месяц, или год, или даже проходили несколько лет — рано или поздно Кузнецов понимал, что он нисколько не любит ту, с которой провел это время вроде бы в нежной страсти и страстной нежности. Ну, страсть поначалу в некоторой степени присутствовала, нежность впоследствии — тоже, поскольку он вообще был сентиментален, но любви… Нет, не было любви в том виде, который был ему известен из наблюдений над другими людьми и чтения некоторых книг. Была до поры до времени та самая швейная машинка, тут-тук-тук, вниз-вверх-вниз, а потом и она сломалась, и не осталось ничего — в лучшем случае привычка.

Притом он знал, что такое любовь: это когда другой важнее тебя самого, важнее и даже необходимей тебе, чем ты сам. На первый взгляд получается вздор — не может быть другой важнее для твоего существования, чем ты сам, поскольку ты сам и есть твое существование, но надо вдуматься — и поймешь: именно так. Со мною уж если что случится, то я как-нибудь… Уж как-нибудь я проживу… А если с нею — всё, конец всему!

И вот в этом смысле любовь никогда не посещала Кузнецова за всю его жизнь, обильную связями и длительными, и случайными. Возможно, это было наказание ему за давнее, детское отвращение и даже ненависть к любви.

По мере омертвения в Кузнецове души и освобождения места, которое она в нем занимала, для фантазий и воспоминаний все больше сходства с Ольгой находил он в своих женщинах. Мы уж об этом упоминали вскользь — пора объясниться.

Он подолгу размышлял о том, как все это могло произойти — брак, случившийся будто во сне или спьяну, много лет жизни с совершенно чужими и даже неприятными ему людьми — ее родителями, постоянные возвращения к ней ото всех, даже самых привлекательных женщин, вечная война, почти полностью поглощавшая время, которое они проводили вместе… В уме он постоянно поддерживал с ней диалог совершенно безумный, весь состоявший из одного непобедимого вопроса — кто виноват? Ответ на этот вопрос он искал неистово, весь погружаясь в трясину последовательностей, будто добывал окончательную и безусловную истину.

Время от времени он начинал составлять реестр.

Почти всегда первым номером в списке стояло ее непримиримое, отчаянное стремление доказать свое первенство во всем — в практических решениях и в отвлеченных рассуждениях, в нравственных принципах и незначительных поступках. Сначала он относил это просто на счет дурного характера, обычного упрямства. Потом додумался до того, что эта привычка первенствовать воспитана семьей, где она — ученая!.. — занимала особое положение, поскольку родители образованность ценили высоко, а сами были почти малограмотными. Наконец сообразил: это была обычная зависть. Она, дворянской крови, худо-бедно выросшая в своем доме, а не в гнилом, полном отребья бараке и полутюремной лесной школе, она осталась никем, карьера ее закончилась на младшем научном. И никуда ее не звали для чтения лекций, и в Доме ученых, где Кузнецова чествовали специальным юбилейным вечером, ее фотографию, когда ей стукнуло сорок, не повесили, и никто не предлагал ей никакой почетной общественной работы… А он!.. При средних способностях, при легкомыслии юного шалопая, при увлеченности постельными похождениями куда большей, чем всеми науками о прочности вместе взятыми!.. И достиг. Боже, несправедливо-то как…

Вот это и была первая причина краха их семьи — соперничество.

А вторым пунктом шла ее холодность, вернее, то, что он считал холодностью.

В молодости он, будучи, как уже сказано, эмоционально глуховатым, ничего не замечал. И если бы ему кто-нибудь сказал, что по утонченности в постели он может соперничать только с солдатом в отпуске, он очень удивился бы. Впрочем, ему не говорили: крепким, истомленным комсомольской моралью и разогретым комсомольским же развратом институтским девицам было достаточно его бычьего напора. Обходились без изысков… А Ольге равномерного возвратно-поступательного, даже очень энергичного, дви-жения было мало. Поэтому он и решил, что она холодна, и, имея совершенно иной опыт, не стал задумываться о причинах — ну, холодна, и всё. Иные же дамы, с возрастом становившиеся все более требовательными, но понявшие, с кем они имеют дело, изображали счастье, на деле же удовлетворялись приятной мужественной внешностью, профессорским положением и приличными манерами, а свое естественное добирали с другими — да, пожалуй, с мужьями. Кузнецов же все тверже верил, что дело в Ольге, в ее замороженной физиологии.

Пунктом третьим было ее происхождение — его бесило ее высокомерие. Это не было его комплексом, как утверждала она, нет, высокомерие было истинное. Но он мог бы просто ничего не замечать. В конце концов, дворянский этот гонор был просто защитой от неудавшейся жизни, и он это понимал, но все равно раздражался…

Можно было бы продолжать список ее недостатков, каждого из которых хватило бы, чтобы давно развестись. Например, она была чрезвычайно жадной, как многие люди, проведшие детство в скудости, — правда, сам Кузнецов, в детстве тоже почти нищий, деньги тратил легко, будто надеясь, что с каждой пущенной на ветер бумажкой улетучивается и барачный запах… Но обычно дальше третьего или второго пункта перечень ее преступлений против счастливого брака не продолжался — он застревал, буксовал, топтался на месте, все повторяя про себя дурацкое «ну почему же?!»

Свои же бесчисленные вины он не систематизировал, все было и так ясно — кругом хорош. Как сказал ему когда-то давно майор с военной кафедры, «я тебя опишу — с такой характеристикой в тюрьму не примут». А он сам себя мог описать так, что и майору не снилось. Бабник — это шло даже не первым… Пожалуй, хуже всего были совершенно бабья истеричность и отсутствие великодушия — воевал с женою на равных. Знал это за собою, стыдился, но ничего сделать не мог. И успокаивал себя: «Ну, так ведь и достоинств много, могла бы и потерпеть… я же терплю… другие мужья не такое вытворяют… и при этом во всех отношениях ничтожества…» Но, чувствуя постыдность этих аргументов, ненавидел и себя, и ее все сильнее.

И в очередной раз кидался искать замену.

И в очередной раз убеждался в том, что менять нет никакого смысла.

Потому что через неделю, или через месяц, или через год, или даже через несколько лет — было и такое — он замечал, что любовница смотрит на него абсолютно Ольгиными глазами, в упор и без выражения. Это был взгляд, от которого у него возникало чувство, что вот-вот все прорвется, и лицо женщины исказится злобой, бешеной, нестерпимой злобой, и взгляд загорится, а пока он такой… никакой, потому что только ледяное безразличие может до поры сдерживать взрыв. С Ольгой, он уже давно убедился, все именно так и обстояло, этот чужой взгляд предшествовал вспышке, в которой выговаривалось все дурное, что накопилось с предыдущего конфликта, а чаще вспоминались одни и те же, очень давние эпизоды их долгой жизни — те, которые на взгляд Ольги были самыми отвратительными. Но с некоторых пор такое случалось и с другими женщинами — и тогда оказывалось, что и они накопили запас обид.

Так что постепенно все они отдалились, и лучшее, что оставалось в отношениях с некоторыми из них, — привычная взаимная вялая доброжелательность. При своем бездушии и даже бесчувственности Кузнецов был человек добрый, точнее не злой, не было в нем специальной, целеустремленной злости по отношению к другим людям — в сущности, ни к кому. Потому что злость ведь тоже проявление души, а на ее месте, как нам известно, у Кузнецова Сергея Григорьевича была пустота. И вот этой незлости женщинам хватало, чтобы еще некоторое, иногда даже долгое, время принимать участие в его жизни, искренне сочувствовать и помогать в мелких практических надобностях, которых стало особенно много после отъезда во Францию Ольги.

Вот она в его доброту не верила и отношения прервала полностью. Жизнь его теперь интересовала Ольгу лишь постольку (и она этого не скрывала даже от посторонних), поскольку скоро должна была прекратиться, и тогда у Ольги появится бешено дорогая недвижимость в Москве. То, что и она будет уже очень немолода к этому сроку, нисколько ее не смущало. Похоже было, что собственность интересовала m-me Chapoval-Kuznetzoff (ей удалось получить заграничный паспорт на такую, никогда не существовавшую, двойную фамилию: вероятно, среди потомков первой эмигрантской волны это было стильно), так вот, собственность эту m-me интересовала независимо от возможности ею пользоваться. Что-то всплыло из генетического омута…

А с другими женщинами у Сергея Григорьевича, при одинаковом развитии отношений в целом, возникало много странных коллизий, с каждой невероятная по-своему.

Глава десятая

Наука о прочности

В пору его самой бурной общественной активности,

когда КВН кипел,

когда клубы самодеятельной песни были свои на каждом потоке, и он входил во все,

когда выпущенная под его редакторством чрезвычайно остроумная и смелая стенгазета, склеенная из ватманов первого формата, висела нескончаемой лентой вдоль всего главного факультетского коридора — в те уже бесконечно далекие и кажущиеся теперь, на взгляд семидесятилетнего человека, совершенно бессмысленными времена возникла Елена.

Она была редактором и, в своем же лице, почти всей редакцией институтской многотиражки «За передовую науку». Кроме нее за передовую науку боролся фотокорреспондент Коля, машинистка Ирочка и корректор Софья Моисеевна. Набирали и печатали газету в поселковой партийной типографии вместе с районкой «Знамя труда» и памятками по технике безопасности. Подписывать полосы в печать вместе с Леной приезжал секретарь институтского парткома, что ее более чем устраивало, потому что иначе она сошла бы с ума от ответственности. А так она жила спокойно и, главное, весело, писала очерки, зарисовки и репортажи, бдительно следя, чтобы если не на странице, то хотя бы на половине страницы не попадалось одинаковых слов — свою работу она считала литературной. Впрочем, и фотограф Коля не любил, когда его называли фотокорреспондентом, а представлялся фотохудожником периодической печати.

Лена, кудрявая шатенка в самосшитом сарафане, вся влажная от ранней весенней жары, в сильно побитых и подкрашенных у сапожника белых босоножках и с подпрыгивающей на груди бляхой из чешского стекла на кожаном шнурке, пришла делать беседу с молодым доцентом и кавээновским гением Сергеем Кузнецовым в рубрику «Встреча с интересным человеком». Вокруг Кузнецова, пока Лена с блокнотом устраивалась у края кафедрального стола и осматривалась среди свалки папок и книг, ходил Коля с мощной зеркалкой «Зенит» и задумчиво смотрел поверх головы объекта. Наконец он быстро нажал на спуск раз десять подряд и со словами «Прошу простить, у меня натура, пока солнце» убежал, едва не свалив целую стопку курсовых углом вытертого добела кожаного кофра.

Кузнецов с Леной говорил примерно полчаса и успел сообщить, что провел в институте почти всю свою жизнь, с отрочества, и студентом стал в пятнадцать. Никто им не мешал, можно было бы и продолжать рассказ — было то пустое в институте время начала мая, когда лекции почти у всех кончились, а сессия еще не начиналась. ХОЗУ уже приступило к ремонту, и за пыльным окном болталась доска-скамья на веревках, маляр отсутствовал, но стояло на доске пустое ведро с остатками известки. Доска и ведро на ней тихонько раскачивались под легким ветерком, и Сергей подумал, что если ветер дунет сильнее, ведро влетит как раз в окно — со звоном и грохотом.

«Ну и черт с ним», — подумал доцент Кузнецов, сунул ладони в мокрые подмышки корреспондента многотиражной газеты, приподнял ее, толчком уложил спиной на стол, за которым проходили заседания кафедры теории упругости, сбросив сразу половину научной отчетности на пол, и задрал неаккуратно, наспех подшитый подол.

— Жарко потому что, — смущенно улыбнулась Лена, поймав его взгляд, несколько удивленный в связи с отсутствием какой-либо одежды, кроме сарафана.

— И правильно, — засмеялся Сергей, — и продувает, и время экономишь.

Ему было не впервой использовать в личных физиологических целях казенную институтскую мебель — например, длинный стол в комитете комсомола, о чем мы как-то вскользь упоминали. Однако стол заседаний кафедры вызывал в нем особое отношение, отчасти сдерживающее его напор. Журналистка же, напротив, проявляла бешеный темперамент, который он было отнес на свой счет, но через несколько встреч понял, что ее буйство не ограничивается конкретным адресатом. И ее сильное чувство к нему — чувство же со временем сделалось действительно сильным, надо признать, — само по себе, а нескончаемая скачка — сама по себе.

Итак, стол скрипел-скрипел под толчками сильной спины и немалого зада Елены Моревой (это был ее литературный псевдоним, а фамилия, конечно, Варенчук)…

…да и рухнул, сбросив лавину папок и прочих бумажно-картонных предметов, растекшихся по всей площади кафедральной комнаты.

Тут были вполне материалистические причины: мебель на кафедре была старая, послевоенная, мощная, но рассохшаяся. Столешница толщиной сантиметров в двадцать была обтянута зеленым сукном, много раз прожженным и залитым чаем, слоновые ноги стола стянуты толстыми перекладинами, но конструкция держалась вместе просто под собственным весом, а динамическая нагрузка все сдвинула, и сооружение распалось на элементарные части. Между тем в других помещениях — в комитете комсомола, например — мебель была новая, хилая, но еще не готовая развалиться от сильного толчка, направленного под острым углом к поверхности стола. Доцент Кузнецов мог бы сам объяснить произошедшее таким образом, но он уже не был тем Кузнецовым, который не признавал ничего, кроме точных наук, не читал беллетристики и недолюбливал любовь. Напротив, — он уже был поглощен многими гуманитарными интересами, непрестанно занимался любовью в том ее изводе, который был ему понятен, и начал склоняться к мистическому восприятию мира, что, впрочем, не мешало ему относиться к предметам цикла теории упругости с чрезвычайным почтением. Он был, если можно так выразиться, верующим в прочность, принадлежал к конфессии (если можно так выразиться) прочнистов — как называли таких специалистов в конструкторских бюро и научно-исследовательских институтах, где работали коллеги Кузнецова, не сделавшие академическую карьеру.

И вот, будучи верующим прочнистом и в то же время постоянным потребителем художественных сюжетов, он в первое мгновение подумал, что это наука о прочности отомстила ему за осквернение ее сакрального места — стола, за которым собираются посвященные. Даже мелькнуло в голове такое: «В комитете комсомола так и надо, а тут сама наука обитает…» Что-то вроде этого.

Но уже в следующую секунду хитрость и изворотливость опытного ходока (см. выше) подсказали ему решение. Он помог подняться партнерше, при этом наряд ее, ввиду простоты, восстановился сам собой, а блокнот, как оказалось, она все время не выпускала из рук. Затем он быстренько, одним движением, затянул молнию джинсов…

О да, уже были у передового молодого ученого джинсы “Super Rifle”, не то еще упомянутые первые, купленные в Болгарии, не то вторые, приобретенные в «Березке» на гонорар за статью (первый отдел разрешил) в австрийском журнале “Acta Mechanica”, вернее, на часть гонорара, оставленную «Внешпосылторгом» автору.

…И оказался в полном порядке. После этого он открыл окно, дотянулся до известочного ведра, убедился, что внизу, да и вообще в этом углу институтского двора, никого нет, и разбил ведром снаружи стекла второй, закрытой половинки окна. Ведро он бросил поверх обесчещенной столешницы, так что вся разруха еще и засыпалась известью. Окно плотно закрыл, а дверь, наоборот, оставил настежь открытой — как если бы все произошло от сквозняка, схватил Лену за руку, и они за пять минут оказались так далеко от места своего бесчинства, что ни под какие подозрения уже не могли попасть.

До вечера Кузнецова мучила совесть, поскольку он полагал, что кому-то из штукатуров придется ответить за разрушения. Но к вечеру выяснилось, что установить, кто забыл ведро на подвесной доске, так же невозможно, как доказать, что именно Кузнецов бросил дверь на кафедру открытой. Кузнецов, которому было предъявили такие обвинения, только пожал плечами — «Не собираюсь доказывать, что я не верблюд». А маляр просто послал всех на хер, ограничившись этим доказательством своей невиновности.

Так началась одна из самых прочных и долгих внебрачных связей Сергея Григорьевича. Почти каждый день он заходил в комнату, большую, но без окон, отведенную в институте многотиражке. Выпивал с фотохудожником Колей, пытаясь привить ему вкус к водке вместо украинских портвейнов, болтал с Ирочкой о моде на одежду в космическом стиле, придуманную, по сведениям из польского журнала «Пшекруй», Пьером Карденом, беседовал о важнейших публикациях в последних номерах «Нового мира» с Софьей Моисеевной… Потом прибегала — с очередного репортажа из недавно организованной лаборатории прикладной кибернетики — Лена, и они шли к ней домой, в однокомнатную квартиру, выделенную работнице идеологического фронта по прямому указанию райкома партии.

Здесь, в этой квартире, из мебели имевшей весьма удобную и пока прочную диван-кровать, а в остальном заполненную циновками, керамикой и офортами из московских художественных салонов, Сергей Григорьевич провел немалую часть своей поздней молодости. Как раз он писал докторскую диссертацию — так считалось — и потому нуждался в расчетах на электронно-вычислительной машине М-20, а машинное время для неплановых институтских работ выделяли исключительно по ночам… И Ольга спала одна в супружеской спальне уже полученной московской большой квартиры, а Сергей метался на диване-кровати, обжигаемый жаром, исходившим от большого, всегда влажного и жадного тела Лены. Считалось, что после работы на ЭВМ он идет досыпать на кафедру — действительно, на всякий случай он принес простыню и подушку, положил их в один из кафедральных шкафов. И иногда кто-нибудь из коллег отводил взгляд, чтобы не видеть, как Сергей снимает постельное белье со старого кожаного дивана — совершенно очевидно, недавно на него постеленное. «Два часа сна все же мало», — бормотал Кузнецов, и коллега согласно кивал, красочно представляя, какими утомительными вычислениями занимался Сережка всю ночь за вычетом двух часов перед самым утром…

Об их связи знал весь институт — ну, не весь, но те, кто интересовался.

И Ольга, конечно, знала.

Чего только не было! И приезжала она первой электричкой из Москвы, чтобы встретить его выходящим из Ленкиного дома… И от крепких пощечин еще сильной женщины его голова болталась из стороны в сторону, а идущие на службу ученые товарищи отворачивались… И большой разговор состоялся у проректора… И примирения бывали с обещаниями бросить эту шлюху, которая в институте только с истопниками еще не спала… И бывали действительно долгие месяцы, когда он обходил комнату многотиражки десятой дорогой и не брал телефонную трубку на кафедре, показывал жестами — «меня нет»…

Так продолжалось года три. В сущности, все это время у Кузнецова было два дома, две жены. Многие его приятели приходили в квартиру Ленки к нему в гости, ночи напролет сидели с гитарами, трогательно пели про Смоленскую дорогу, пили водку под рыбные консервы в томате и сваренную хозяйкой картошку. Другие знакомые — в основном Ольгины школьные подруги с мужьями — приезжали в Москву, приносили торты и шампанское, долго говорили о жизни вообще и о непрерывно уезжавших знакомых еврейских семьях в частности. Оказалось, что у Ольги очень много знакомых евреев, и не просто евреев, а каких-то истовых. Мужчины, сняв ушанки, обнаруживали маленькие круглые нашлепки, приколотые к волосам женскими заколками-«невидимками», женщины вообще не снимали платков. Арабо-израильские войны, по ходу которых все, кого знал Кузнецов — то есть интеллигенция разных национальностей, — сочувствовали евреям, у этих настоящих евреев вызывали гордость, поскольку каждая война заканчивалась израильской победой. Взрослые дети все как один собирались служить в израильской армии… Мужчины уже уволились из своих секретных контор, работали водителями троллейбусов, отсиживая пятилетний карантин, пока действовала первая форма допуска. И ехали, ехали, ехали…

Ольга очень интересовалась отъезжантами и их проблемами, слушала с остановившимися, как бы полусонными глазами — такими же смотрела на Кузнецова после очередного его провала. А провалы продолжались — то она позвонила в вычислительный центр, а там, после получасового молчания, сняла трубку дежурная программистка, из тех, кого Сергей не успел очаровать и предупредить, и буркнула, что Кузнецова нет и уже неделю не было… То Лена после очередного разрыва пришла к нему на кафедру объясняться, они сидели в углу, препираясь почти беззвучно, но ее слезы были видны всем…

Словом, из ходоков Серега Кузнецов вроде бы бесповоротно перешел в звездострадатели и черпал страдания полной мерой.

А кончилось все так же непристойно просто, как началось.

Лена уехала на неделю в Ялту — там Союз журналистов и ЦК комсомола проводили семинар молодых работников многотиражной печати. Все такие семинары, слеты и совещания состояли в безудержном пьянстве и свальном грехе, весьма распространенном, вопреки позднейшим представлениям о тех временах, в среде комсомольских активистов и вообще молодой советской интеллигенции, особенно гуманитарного рода занятий.

Кузнецов по привычке забрел в комнату без окон, поговорил с Ирочкой о проблемах с покупкой сапог «аляска» — во-первых, их не было в продаже, во-вторых, они стоили больше Ирочкиной зарплаты в полтора раза. То есть Ирочка, конечно, раздобыла эти сапоги, похожие на замшевые валенки с подшивкой из белого каучука, но вообще ситуация с обувью была трагическая… Сергей уж было поднялся уходить, Софья Моисеевна еще не пришла, и не с кем было поговорить о публикации новой повести автора И. Грековой. Под этим псевдонимом скрывалась, как всем известно, выдающийся математик, автор основного учебника по теории вероятности Елена Сергеевна Вентцель, что придавало и без того интереснейшим и весьма острым ее литературным работам дополнительную привлекательность… И тут обнаружилось, что поговорить о литературе можно и с Ирочкой, которая, оказывается, интересовалась не только карденовскими трапециевидными сарафанами с длинной молнией «до конца» и с большим кольцом на ползунке (шутливое название — «мужчины спешат») и упомянутыми сапогами «аляска», но и текущей литературой в толстых журналах. Для приработка она перепечатывала произведения всех институтских самодеятельных сочинителей, и поэтов-песенников, и одного прозаика, брала работу и со стороны, от немногих поселковых творцов, так что была в курсе литературных тенденций и называла всех авторов, и своих личных знакомых, и общесоюзных гениев, по именам…

Словом, взял Кузнецов бутылку коньяку за четыре двенадцать, грузинского, сыру российского, рижского хлеба, и пошли они с Ирочкой в Ленкину квартиру, куда ж им еще было идти.



Поделиться книгой:



Регистрация