Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: НЕВОЗВРАТНЫЕ ГОДЫ - В. И. Белов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ириша запомнилась как бесконечно добрая, смиренная мамина крестная. Таня Колыгина тоже была добрая и собирала кусочки (я уже поминал её в каком-то своём опусе). Таня умерла во время Великой Отечественной морозной зимою в своей одинокой избушке. Таню долго не могли похоронить как раз по причине морозов. Могила её затеряна… Наташу я запомнил потому, что она в своё время, когда никого из Беловых ещё духу не было, выхаживала замуж за некоего Перьёнка в деревню Алфёровскую и там родила дочку Евдокию. От Евдоши, давшей всем Беловым первые уроки альтруистической доброты, а также от бабки Фомишны я и слыхал подробные рассказы о Перьятах, то есть о родственниках Перьёнка.

Ничего особого в них не было. Семья как семья. Только говорилось, что были Перьята слишком «простые», совсем бесхитростные. Тем они и запомнились жителям Алфёровской.

Эта деревня, подобно тысячам других таких же, упоминается в писцовых книгах царя Михаила, из бранного на царство Собором после Смутного времени. Значит, деревенька, да и вся наша волость существовали задолго до 1630 года… Несмотря на нынешнюю смуту, деревня устояла, хотя и оста лось в ней всего четыре жилых подворья. Приезжайте, господа, можно проверить. До революции тут было более двух десятков домов. В этой-то Алфёровской и была когда-то моя родня. Наташа, как по-девичьи до старости и до кончины звали тётку отца, дожила до середины тридцатых годов, потому я её и помню только слегка. Итак, Наташа выхаживала за Перьёнка, о котором мне достоверно известны всего лишь два обстоятельства. Во-первых, что у него имелся дегтярный завод, а во-вторых, удивительный нрав. Перьёнок был до того простодушный, что не замечал даже воровства дёгтя и хищения берёзовой коры со своего предприятия. Такие бескорыстные были, видимо, все Перья-та. Дегтярный завод, который они содержали, не давал им никакого дохода. Привезёт мужик воз бересты (скалья) в обмен на дёготь, получит полбочки дёгтю, а свою бересту с телеги не выгрузит. Дегтяри ничего не заметят. А если и заметят, то лишь рукой махнут. Рассказывали, что даже хлебный амбар у них не запирался: Перьята надеялись то на Бога, то на чистую совесть земляков. А чистая совесть была, увы, не у всех… Впрочем, почти что у всех… Но попадались и такие мужики, как нынешние приватизаторы.

Особенно любили у Перьёнка гостей. Родственников или чужих, это было для них не так уж и важно. В праздники или в будни, тоже не так важно. Усадят сперва на лавку, «разволокут» предварительно. Приезжий или прохожий сколько ни упирался, снимал наконец рукавицы, шубу или тулуп, если дело случалось зимой. А шапки и картузы все люди в любое время года и сами снимали при входе в чужую избу. Женщины развязывали платки. Перьята, вернее, хозяйка, сразу за самовар. Либо скатерть раскинет, хотя давно отобедано. Никто не мог отвертеться: ни старый, ни малый! Утвердят человека либо и двух-трёх сразу за столом, и всё с прибаутками, и начинают искренне потчевать.

Нищие жили у Перьят по два-три дня, иногда по неделе. Ходили в гости и сами Перьята, не брезговали. Кажется, пробовали даже торговать. Но при таком душевном простодушии и беспечности с торговлей они быстренько прогорели. Дегтярный завод у них то ли постепенно сошёл на нет, то ли отобрали, так как началась революция и всякая коллективизация. Дегтярное дело вскоре пошло прахом. Не клеилось ни в поле, ни в хлеву.

Наташа прижила с Перьёнком дочку Евдокию и ушла обратно в Тимониху. Видимо, это случи лось по причине опять же излишнего простодушия супруга. Оно, это простодушие, доходило до хозяйственной беспечности, иными словами, до после дующего разорения и бедности. Дочку звали в просторечии Евдоша. Евдошу выдали замуж за Никанора Ермолаевича Шабурина, брата Ермошихи, в деревню Гридинскую, куда все мы ходили в гости. Детей у Шабуриных не было, и с этой четой связаны мои самые приятные, самые поэтические воспоминания детства! Так все мы оказались в двой ном родстве с Коклюшкиными.

Почему я так уверенно говорю, что помню себя двухлетним? Потому что когда учился говорить, то девки-доярки вместе с бабами и старухами развлекались на улице моей шепелявостью. Некоторые звуки мне не давались [Букву «р» я и сейчас произношу «картаво». Это меня иногда кое-где выручало, а я, дурак, и не ведал, — а иногда превращало в еврея-христопродавца. Вначале я даже не замечал ни первого, ни второго. Теперь замечаю и то, и другое.]. Наташа за плечами таскала меня по Тимонихе. Меня ставили на травку посреди улицы и спрашивали: «Вася, скажи-ко, кто у нас умер-то?» — «Хуйбышев!» — просто душно выпаливал я. Мне было непонятно, почему все смеялись Они отхохочут и снова: «А чего это на князёк-то повесили?» — «Храк!»

Я называл красный флаг «храком», и девки хохотали ещё пуще. (Для не знающих русского языка объясняю: храк это то, что сплёвывают, когда скопится носоглоточный сгусток.) За такое отношение к красному флагу сажали или высылали на Соловки или за Печору.

Куйбышев умер 25 января 1935 года. Моё рождение случилось около Покрова 32 года. Следовательно, летом 35-го мне было не более двух с половиной… А как ясно, как четко в глазах до сих пор даже цвета и покрой девичьих затрапезных кофтёнок! Доярки в три погибели склонялись ко мне, ещё голозадому. Штаны-то появились на много позже…

Так с помощью зам. председателя СНК я вы считал, когда пробудилась моя первая память, а с нею и первая «антисоветчина».

Дороги детства не забываются. Ясно помню лесные тропки среди пней и валежин. Мы прыгали через эти преграды, как зайцы. Вязли мы и в болотной грязи, марая закатанные выше колен штаны. Каких опасных приключений не испытали! Расскажи — ни один критик не поверит. (Поэтому я и выбираю для биографических рукописей самые безобидные либо смешные случаи.) Сколько раз падал я в раннем детстве с русской печи и позже с едва объезженных лошадей, трижды всерьёз тонул, дважды блуждал в тайге…

Хороши тропки в сухом жарком сосновом лесу. Но весьма опасно бегать по ним босиком. Тонкий, острый, словно кривое сапожное шило, еловый сучок, коварно прикрытый мхом, не сгнивает десятилетиями и больше. Он безжалостно пронизывает пятку или подошву детской ступни. Но такие случаи мы сразу же навсегда забывали. Это сейчас от нужды (поскольку стал писателем) я вспоминаю их и даже записываю минувшие беды. Вытащат, словно кутёнка, из холодной воды, поругают тебя взрослые, кто оказался близко; пописаешь на обожжённую крапивой лодыжку; после кавалерийской конфузии и пребывания в канаве смажешь синяк собственными соплями — вот и всё лекарство. Заживало как на собаке.

Голодный, без сапожонков, а всё равно счастливый!

Да что там лесные тропинки, вот сорокапятивёрстный мозольный путь и тот не смущал пятнадцатилетнего отрока. Ты без лишних раздумий пускался в путь. Вгоняют в тоску лишь пустые вокзалы да пустые карманы. Душу знобит тревожный стук проносящихся товарных вагонов, сиплые, словно бы страдальческие, гудки паровозов. Взревёт паровоз, как раненый зверь, пробегая мимо станции Пундуга, напротив вокзальчика поперхнётся и в диком оглушительном грохоте пропадёт неизвестно где. Пустой, неприютный, крашенный охрой вокзал опять один. И ты один-одинёшенек. Хорошо, если ты сыт и впереди дорога не куда-нибудь в ФЗО, в какую-нибудь ремеслуху, а домой, к матери. И если подвернётся знакомый попутчик, то и совсем отрадно становится.

Забыл я, грешный, как звали того мальчугана-попутчика! Мальчишка был родом из Перьят. Шёл он в деревню Алфёровскую, на полтора километра дальше Тимонихи. Нам предстояло пройти сорок пять километров. О нашем возрасте можно было судить по тому, что он мне позавидовал, а я порадовался, что дорога до Тимонихи ближе на полтора километра.

Знал я о нём, что он из рода Перьят, что один Перьёнок был мне родня по божатке Евдоше и божату Никанору. По этой причине попутчик и меня посчитал своим родственником. Я обрадовался. Разговаривая о нашей общей родне и пред стоящей дороге, мы и отчалили весьма бодро пеш ком от станции Пундуга Северной железной дороги. Было раннее июльское утро. Но детские силы истощились около деревни Мятнево, мы прошли всего километров пять. Хотелось есть, а ни у того, ни у другого ни крошки… Пошли. Доплюхтались кой-как и до Козлих, а это уже десять километров от Пундуги. Гудки паровозов ещё слыхать. Отдохнули среди полевых цветочков, перешли реку Сить и направились в сторону Лукина. Солнце почти на полдне. Отдыхаем через каждые триста-четыреста метров. Голод приутихнет немного и снова за свое! Вадик (или Валентин, никак не припомню) говорит: «Хорошо бы сейчас гороху пощипать!» Отвечаю ему: «Горох только цветёт, блинки не выросли…» — «А репа?» — «Репу сеют… в рожь».

Когда и куда сеют репу, мы не разобрались, зато вспомнили, как воровали по праздникам в Гридинской яблоки. Такая кислятина, такая горечь, но воровать репу, горох и эти «яблоки» с диких, найденных в лесу и пересаженных в палисады яблонек не считалось большим позором, взрослые к такому мальчишескому озорству относились прохладно, только бы не ломали мы ветки. Некоторые мужики, связанные с лесной охотой, ставили на время гуляний даже заячьи клепцы-капканы. Мальчишки боялись капканов, яблони оставались не ломаными. Иные подростки с кислых яблок переключались во время праздничных гульбищ на огурцы, зревшие в огородах… Эта вольность уже пресекалась всяческими путями.

Так, вспоминая родню и нашу гостью у божатки Евдоши в Гридинской, два пилигрима шаг за шагом ступали ближе к дому. Не помню, кому из нас пришла идея поискать дикого щавеля, который мы называли просто кисёлкой. Росли в это время на покосах и сочные сладкие гигли, но, боясь заблудиться, а больше всего от усталости, мы не имели права отвлекаться. Главная цель — добраться до Лукина. Вперёд! Только ноги слушались плохо…

В Лукине мы могли бы даже пощипать луку в каком-нибудь огороде (конечно, с разрешения хозяев). Такая мысль даже не посетила наши детские головы… Грязный волок между Козлихами и Лукином мы с грехом пополам прошли, но ни в одном дому ничего не попросили, чтобы не опозориться. Посидели немного у какого-то гумна и опять заставили свои ноги ступать в сторону дома… От голода и усталости мы уже не разговаривали друг с другом. Словно во сне преодолели мы пятивёрстный волок от Лукина до Щапши.

Солнышко уже повернуло к своему ночлегу, а нам идти да идти. Ни одной попутной подводы! Хоть бы немножко подвёз кто-нибудь. Как мы прошли центр Шапши, я не помню, но у деревни Середней мы совсем обессилели, свалились в траву между двумя банями и… уснули!

Господи, как сейчас не вспомнить присловье из каждой русской сказки: «долго ли, коротко ли»?

Долго ли, коротко ли мы спали в этой благословенной траве между двумя баньками деревни Середней? Не знаю. Баньки эти и сегодня стоят в деревне Середней… Сколько бы раз в год ни ездил я, на казённой ли, на собственной, на попутной ли, всегда вспоминаю то путешествие и наш сон в высокой траве. Останавливаюсь. Если еду не на автобусе, то всегда выхожу хотя бы на минуту. Вспоминаю Вадика из рода Перьят. Жив ли он, и если жив, — то где? Как ласков, как добр и бесхитростен был взгляд его ясных синих очей! Не боюсь выглядеть сентиментальным и называю его глаза очами, хотя я не помню точного имени.

Долго ли, коротко ли спали в траве двое мальчишек, но их разбудила петушиная песнь, не крик, не песня, а именно песнь! Петух-красавец зашёл между нами (мы спали вблизи друг от друга) да так спел, так прогорланил, что мы пробудились одновременно и оба дружно испугались звуков, вы летевших из петушиного горла.

Краткий сон и мощная петушиная рулада вдох нули в нас новую силу, подняли на усталые ноги, двинули нас по дороге к деревне Борисовской.

Солнышко склонилось уже к горизонту, жара сенокосная пошла на убыль, голод в нас приутих, притихла слегка и усталость во всём теле, а ноги опять, уже у мельницы, которая молола напротив деревни Леунихи, ноги наши опять не слушались… Поддержал наш ход в Азлу какой-то попутчик, может, мужик, может, парень, может, какая женщина. С попутчиками положено говорить, отвечать на вопросы, так мы и пришли в Азлу. А от Когарихи до Тимонихи всего семь вёрст! До Алфёровской на версту больше. Не помню, как мы расстались с мальчиком из рода Перьят…

Рассказывая сейчас про этот род, я думаю о России. Вернее, о Святой Руси, воспетой Некрасовым, Блоком, Тютчевым и Твардовским. Да что толковать о них, если поэтами-то были и многие простые крестьяне, пахари и кормильцы всего народа! Даже Маяковский, чуждый крестьянству, сочинил и зарифмовал такую чушь: «Сидят крестьяне, каждый хитр, землю попашет, попишет стихи…» Не ручаюсь за точное цитирование «горлана-главаря».

Сейчас мне хочется рассказать об одной неоконченной крестьянской поэме. Только прежде надо бы вспомнить о Петре Евгеньевиче Астафьеве… Многие ли читатели держали в руках его книгу «Философия нации и единство мировоззрения»? Впрочем, и в моей библиотеке эта книга появилась всего несколько недель назад… Не пере стаю удивляться, почему никто из профессиональных писателей, критиков, литературоведов до сих пор не написал никакой рецензии на эту книгу? Неужто все стали так равнодушны к своей истории, к своей культуре, к своей науке, к своей религии? Удивительно! Это надо же так «оборзеть», чтобы не замечать даже такие явления, как мыслитель П. Е. Астафьев! Одна его книга спасла бы от либеральной тупости целое поколение думающего юношества. Я готов почтительно поклониться Леониду Ивановичу Бородину, главному редактору журнала «Москва», сказать спасибо его соратникам, издающим такие книги. Как жалко, что я узнал об этом философе только сейчас, приближаясь уже к своему семидесятилетию. Один его спор с Владимиром Соловьёвым чего стоит…

О, сколько раз я вслух призывал общественность хотя бы задуматься о судьбе нашего многострадального крестьянства! Будучи народным депутатом 89–94 годов, как мог, отстаивал интересы этого, тогда ещё многочисленного сословия. Навсегда осталось стойкое ощущение общественного равнодушия к крестьянским бедам! Не выветривается это ощущение и в настоящее время. На мой взгляд, деревня по-прежнему самая эксплуатируемая часть нашего государства. По-прежнему общество рубит сук, на котором так удобно сидеть. Деревню всё так же клеймят и грабят, как грабили и клеймили во времена троцкистско-сталинского [И. В. Сталин отнюдь не всегда боролся с троцкизмом, как думают многие патриоты. Тема требует отдельного, может быть, академического разговора. (Прим. авт.)] засилья. И, наверное, ещё долго будут клеймить и грабить, если судить по хитрым высказываниям телевизионных оракулов. Хотя бы остановились и перевели дух! Нет, либеральные средства массово го оболванивания кроме как чёрной дырой сельское хозяйство и не называют. А как ловко и хитро вводится вирус смуты в крестьянское движение!

Нынешняя Аграрная, то есть крестьянская, партия, созданная с таким трудом, расколота. Она погублена депутатскими амбициями её верхушки. Глава партии М. Лапшин и его соратник А. Ручкин пере бежали из патриотического союза в стан смертельных врагов крестьянства. Разве не гонителям мужика служили всю жизнь сторонники Лужкова — Примакова? М. И. Лапшин таким ненадёжным путём попал в новую Думу и создал в ней фракцию. Патриотический союз его больше не интересует…

Чем обернётся такое предательство для Аграрной партии? Вполне возможно, что доверчивому крестьянину опять придётся всё начинать заново…

Александр Павлович Кузнецов [А. П. Кузнецов был жителем Вологодского уезда. (Прим. авт.)] — вологодский крестьянин, на собственном опыте испытал всё, что творили с крестьянством. Однажды он писал мне:

«В 1920 году среди крестьян земля была разделена по едокам. В помощь пришло кредитное товарищество. Отпускали мужикам в кредит железные бороны, плуги, веялки и даже ручные и конноприводные молотилки. Были рассадники племенного животноводства. В 1924-25 годах был выпущен закон о хуторской и отрубной системе землепользования. Летом 1929 года прошли скотозаготовки. Скупали по твёрдым государственным ценам крестьянских коров. До этого периода крестьяне держали от 2 до 7 коров. Теперь в маленькой семье из 2 коров забирали одну. Из 4 — двух. (По семь к этому времени уже не держали.) Скот куда-то угнали. В сентябре распределили рабочих на строительство скотных дворов на ст. Дикую. Оказывается, всё лето тысячи коров разгуливали по лесу. Я тоже был назначен на строительство скотных дворов и поэтому знаю. Скот осенью загнали в один огромный загон. Дождь, грязь по брюхо. Потом пошёл снег, а мы — кто ямы под столбы копает, кто столбы ставит, кто лес рубит, кто подвозит. Конца стройки я не дождался. Уехал учиться в Грязовецкий техникум. Соседи, которые там остались, говорили, что скот весь погиб (туберкулёз, бруцеллёз).

С 1929 по 1931 год шла коллективизация в два этапа. Первый этап — осень 1929 года — «сталинская коллективизация на основе ликвидации кулачества как класса». Потом вышла статья Сталина «Головокружение от успехов» — обвинили низы. Колхозы распались. С 1931 по 1932-й — новая волна коллективизации (уже «осознавших»)». Эта волна сметала всё на своем пути. Особенно досталось хуторянам.

У меня есть черновые наброски Александра Павловича к поэме о том периоде:

…В былые годы сколько деревень Ютилось под морозным синим небом. В работе не испытывая лень, Питаясь лишь картофелем и хлебом, Зато привольем — пару поддавай! И рыба, и грибы, и сенокосы. И ширь лесов да псов протяжный лай, Да по утрам усердно свищут косы.

Крестьянский поэт А. П. Кузнецов описывает, своеобразный период, когда крестьянам разрешалось выходить на отруба и селиться на хуторах: такие мужики освобождались от налогов до пяти лет и быстро вставали на ноги. Вместе с ними вставала на ноги и вся Россия.

Кто трудиться мог, Не валявничатъ, Не валился с ног, Стал хозяйничать. И овин, и ток Да и баня есть. Ночь лучину жёг, Чтобы лапти плесть. Полон двор коров, Да с овцами хлев. Лишь бы сам здоров — Уродится хлеб. Ульи мёд несут, Куры яйца, И мирской тут суд Не нахвалится…

Но разве могла позволить и дальше так развиваться событиям троцкистская братия?

На четвёртый год Всех повесткою На крестьянский сход И с невесткою. Зашумела Русь Широко вокруг… Рассказать боюсь Я про то, мой друг. Тучи грозные Понависли враз. Дни морозные Придавили нас. И куда ни глянь, Всюду новости. Только плач стоит По всей волости…

Не закончил свою поэму Александр Павлович!

Только обжились в колхозе, а война тут как тут… Есть у историков документы, где говорится, сколь ко после нашей коллективизации вышло из компартии немцев, австрийцев, итальянцев. Этот факт замалчивается, но ясно, что троцкистская коллективизация сильно подсобила Гитлеру прийти к власти.

Я сомневаюсь, что исторические события без малого вековой давности были известны нашим пред выборным перебежчикам, то есть Лапшину и Ручкину. Их предательство обусловлено другими при чинами: Но сейчас я пытаюсь говорить на иную тему. «На какую?» — спросит читатель, и я отвечу: «Решай сам…»

Конечно, простой мужик вроде Кузнецова А. П. не знал и не знает, что и как говаривал Сергей Есенин о крестьянстве:

Он знает то, что город плут, Где даром пьют, где даром жрут, Куда весь хлеб его везут, Расправой всякою грозя, Ему не давши ни гвоздя.

Откуда А. П. Кузнецову знать, почему С. А. Есенин выбросил эти строки из поэмы «Гуляй-Поле»? Стихотворение «Мир таинственный, мир мой древний» тоже было неведомо даже искушённому в поэзии А. П. Кузнецову. Лежало оно, как говорится, за семью замками. Что говорить о стихотворениях, если и сама гибель Есенина содержалась в глубочайшей тайне! Клевету на поэта (он, дескать, был самоубийца) поддержали специалисты с весьма высокими академическими званиями.

Это же надо так! Убили Есенина, Клычкова, Клюева, Ганина, Павла Васильева, и никто не ответил за зверство хотя бы по тогдашним законам. А за что опалён троцкистским морозом цвет русской поэзии? Поэтический же чертополох и до сих пор махрово лопушится по всем пустырям и шоссейным обочинам.

В своё время я написал статью о сюжетах, где жаловался на писателей, дескать, они не используют множество сюжетов, которые сами просятся в литературное произведение. К числу таких неиспользованных сюжетов относится и то, что описывает Александр Павлович Кузнецов в своей, к сожалению, несостоявшейся поэме…

Ах, что говорить о поэме, если не состоялась целая крестьянская партия! Вспоминая хутор, стоявший в лесу на дороге, ведущей в деревню Семёновскую, уместно бы поговорить о Столыпине, о его реформах, о хуторской системе, но я не буду смущать сторонников троцкистской коллективизации. Лишь выпишу одну фразу из Иоанна Златоуста: «Кто хочет ничего не делать, а всегда спать, тому, конечно, кажется трудным и есть и пить; на против, люди бдительные и бодрые не уклоняются и от весьма дивных и трудных дел, но приступают к ним с большей смелостью, чем беспечные и сонливые к весьма лёгким. Нет, точно нет ничего лёг кого, чего бы великая леность не представила нам весьма тяжёлым и трудным; равно как нет ничего трудного и тяжёлого, чего бы усердие и ревность не сделали весьма лёгким».

Сказано давненько, еще в триста семьдесят пятом году…

* * *

«Вы не должны молчать!» — пишет А. И. Садчиков, читатель из Мурманска. Не ведаю, чем я дал повод такому безапелляционному призыву. Наверное, чем-то дал, если так пишет читатель. Всего скорее, повод я дал своими книгами, может быть, публицистикой. Но вот беда, и теперь, в старости, и в детстве моим любимым занятием, вернее, второй натурой было как раз молчание. И в писатели я угодил совсем случайно, для себя не «очень ожиданно», как выражаются не чувствующие языка еврейские интеллектуалы. В детстве я даже не мечтал о такой (писательской) перспективе. Хотя мечтал-то весьма много. Очень даже много. Господи, о чём я только не мечтал! Мечтал о моём будущем: вот выучусь, стану лётчиком. Крестный Иван Михайлович подшучивал, мол, парень-то прилетит и усядется на трубу, а после опять улетит. Увы, не выучился и лётчиком не стал… Главная мечта молодости до двадцатипятилетнего возраста была получить аттестат, и эта мечта осуществилась. Но вспомним хохляцкую пословицу: «Пока солнце взойдёт, роса очи выест». Лётчиком стал не я, а мой дружок детства, ныне покойный Борис Мартьянов… Лётчиком стал и мой родной младший брат Иван Иванович. Детские мечты были не очень многочисленны, их можно и перечислить: мечтал я, к примеру, научиться играть по нотам и, будучи пятнадцатилетним, даже тренькал на домбре «Во поле берёзонька стояла». Не доучился, судьба сделала крутой вираж… До этого в деревне под материнским крылом мечтал научиться плавать под па русом и даже смастерил буер на трёх старых коньках. (О настоящих коньках тоже, кстати, мечта была.) Ещё мечтал научиться ездить на двухколёсном велосипеде, мечтал о гармошке, мечтал сделать сам детекторный приёмник. Даже сам выплавлял кристалл и мотал одну за другой катушки, когда появилась у меня проволока.

Но главной мечтой были новые книги, так как читать-то мне было нечего… В ту пору появилась мечта о девушке, которая живая, красивая, но… ни когда не ходит в уборную. Девушка и уборная ни как не вмещались в одном детском сердце. В этой связи вспоминается мамин рассказ об одной старушке. Сидит (имярек) за прялкой, прядёт куделю и поглядывает на старика, словно чего-то узнать хочет. Дедко сердито вяжет помело. Прилаживает друг к дружке сосновые лапки и чует, что старухе поговорить хочется.

— Чего? — второй раз спрашивает он.

— Да как чего, ведь Кланька-то у нас баская…

— Ну дак чего?

— Старик, а ведь и баские в нужник-то ходят…..О, как я страдал от этой суровой жизненной

правды! И откуда брались такая мечтательность, такой розовый романтизм, чьё это было наследие — отца или матери? В ту пору, если б кто-либо сказал мне, что выражение «родился в рубашке» имеет прямой физиологический смысл, я бы ни за что не поверил и уж если не расплакался бы, то рас сердился…

Надо признать, что мечта заиметь гармонь сбылась ещё при том детском состоянии, а все остальные мечтания либо не сбылись, либо сбылись, но слишком поздно. Например, велосипеда так никогда и не появилось в моей жизни. А поплавать под парусом пришлось, но уже не в детстве и даже не в юности…

Писателем я стал, повторяю, не из удовольствия, а по необходимости, слишком накипело на сердце, молчать стало невтерпёж, горечь душила. Но оказалось, что скользкая эта стезя (сначала стихи, за тем проза) и стала главной стезёй моей жизни. Совпала эта стезя и с музыкой, и с парусом, и с детекторным приёмником, а главное — с книгой!

Книжный голод надвинулся одновременно с обычной военной нуждой, обычным голодом, на чисто изменив предметы моих мечтаний. Ничего приятного не вижу в этом писательстве и сейчас, когда жизнь идёт к закату. Куда приятней читать, чем что-то писать, хотя надо признать, что при наличии вдохновения писательский процесс совсем не мучителен. Да часто ли нас посещает вдохновение? Многое надо, чтобы оно, вдохновение, появилось. Вот хотя бы относительная физическая бодрость и гарантированный завтрашний день… Иначе давным-давно написан был бы один рассказ, который задуман был много лет назад. Вот его замысел, вернее, начало рукописи:

«Так сколько же долек в плоде мандарина? Эта загадка витала в моей голове уже несколько десятилетий. Лучше сказать, она гнездилась так долго не в голове, а в сердце. Сколько раз я пробовал считать, но всегда выходило не точно: то девять, то десять, то одиннадцать. Получалась иной раз и вся дюжина. В чём было дело, отчего не удавалось решить это «квадратное уравнение»? Не зря ещё в шестом классе, когда впервые влюбился, терпеть я не мог обычную арифметику. Сейчас я склонен винить даже бокалы шампанского, а ход моей мыс ли таков: пока не стал трезвенником, точности не получалось как раз из-за этой кислятины (так называют шампанское бедные пьяницы). Ведь счёт мандариновых долек всегда возникал около Нового года либо других праздников, когда Ольга Сергеевна угощала меня и дочь мандаринами. Нет, дело было не в этом! Пересчитывал я дольки и будучи ярым трезвенником. Считал я их и в кремлёвских буфетах, и на восточных базарах. Считал в Москве и за всеми «буграми», где удалось побывать. И ничего не выходит: то девять, то опять одиннадцать. Решил избавиться от назойливого вопроса литературным способом — написать рассказ. Многие так делают, не я же один. Так оправдывал я сам себя, когда впутывал в это дело арифметику. (Правда, арифметика-то была даже без дробей.)

Итак, февральский завьюженный вечер 1944 года. Школьный интернат, а точнее, кухня в бывшем купеческом доме. Человек десять мальчиков и девочек за длинным дощатым столом готовят уроки. На втором этаже, вверху, мы спим, а здесь, внизу, читаем, пишем и кое-чем питаемся. Все голоднёхоньки. Стоически терпим голодуху и ждём конца войны. За этим столом (трёхметровые строганые доски на козлах) сидят ученики, уборщицы и учительница (мы её звали Людмилша). Она присматривает за порядком на нашей кухне, то есть в интернате. (Хорошо, что не в Интернете.)»

В этих скобках, то есть где я упомянул Интернет, получилась у меня писательская заминка. Я отложил рукопись. Образовался перерыв на не сколько лет.

Продолжу сюжет на скорую руку.

Как увязать документальность с художественностью? Не знаю… В общем прервал я писание рассказа, так как начать-то надо было не с интерната, а с маршировки отделения, командовать которым военрук Фауст Степанович Цветков поручил мне. Происходило сие в другом месте и не в шестом, а ещё в третьем классе. Хотя сам-то я был уже в четвёртом. «Военрук» сделал меня командиром, а сам запьянствовал, ухаживая за одной из учительниц. Их у нас было две. Кто за кем ухаживал, она ли за ним, он ли за ней, я сейчас боюсь утверждать. Учительница жива ли, тоже не знаю, а Фауст давно помер. Словом, учился я в четвёртом классе, а всё моё отделение состояло из шести маленьких человечков — третьеклассников. Командир из меня получился не ахти какой. Маршировали «солдаты» недружно. Снегу много. Отпустил я ребятишек с мороза в класс. Там оставался дневальным мой тёзка Васька Тихонов, тоже третьеклассник. При этом дневальном исчезло пол пирога из сумки одной богатенькой девочки. Что тут поднялось! Учащиеся всех четырёх классов устроили Ваське Тихонову допрос. Не очень мол чал и я. Не помню, отменили или нет последующие уроки. Помню только галдёж и обыск, разрешённый учительницей. Обыск произвели не по учительскому, а по ученическому приговору. Это мне хорошо запомнилось, Васька-дневальный пыхтел, пыхтел, говорил, что ничего не брал, и вдруг заплакал в голос:

— Я не брал, а если и взял, то немножко…

Описывать подробности экзекуции я и сейчас, почти через шестьдесят лет, просто не в силах. Не могу.

Как хочешь, так и пиши рассказ! Разоблачение дневального, когда война идёт, грозит расстрелом, но мы ограничились внушением и разбежались по своим «населённым пунктам». Теперь же моя задача была соединить всё, что произошло в третьем классе, с тем, что было в шестом на интернатовской кухне. Но на этом месте опять получилась у меня пауза.

Сейчас допрос, учинённый нами Ваське Тихонову, ассоциируется для меня с нашей Сохотской церковью, где я учился в первом классе. В одном из очерков я уже рассказывал, как учительница Рипсеша (Рипсения Павловна) учила всех нас петь «Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир го лодных и рабов». Мальчики лишь разевали рты, имитируя пение, пели одни девчонки, и то не все. Чем обернулось наше интернациональное обучение? Помню, как мы всем гамузом, как футбольный мяч, гнали от церкви до деревни человеческий череп, оказавшийся поверх нашей грешной земли… И даже не подозревали, что мы осквернители праха.

Суворин — издатель и друг А. П. Чехова, возмущаясь либеральными потугами тогдашнего общества, в письме В. В. Розанову говорил, что ли шить народ церкви — это всё равно, что каждую деревню лишить оперного театра…

Добавил бы я к этому, что не только оперного, но и драматического (литургия), и картинной галереи (иконы), и архитектурного ансамбля. А самое главное — Бог, сославимый и споклоняемый в святой Троице. Назовём святую Троицу народной совестью. Напомним, что это и есть народная нравственность, народная любовь, народная совесть.

Что такое совесть? Именно так и звучит: совесть! От кого весть? Откуда и кому идёт эта совесть? Разумеется, не для энтэвэшной орбиты, и совесть посылается нам не с неё. Бог не ограничен какой-то там, пусть гелиоцентрической, орбитой или даже Галактикой…

Сейчас у меня возник позыв разобрать каждое слово, каждое предложение Символа Веры. Не грех ли? Ведь на это и право надо иметь! Нельзя же, подобно голодному псу, который хватает кость, набрасываться на каждую тайну, покушаться на раскрытие этих Божественных тайн…

Ребёнок, движимый любопытством, по винтику разбирает будильник. Собрать же часы ему не под силу, вещь испорчена. Леонардо да Винчи проводил ночи в покойницких, по косточкам разбирал трупы. Для медицины и это было полезно, но была ли польза для его души?

Есть русская пословица: «Чем бы дитя ни те шилось, лишь бы не плакало». Имеется ли разница между Леонардо и ребёночком? О разнице между Верой и наукой я уже где-то говаривал, перечис лял великих людей, не страдавших от совмещения науки и Веры в Бога.

О певческой стихии русских размышлять надо, начиная с церковного пения. Оно пеленало, оно окутывало как вновь крещаемых, так и готовящихся отойти к Богу [Скребёт слух, когда встаёшь в очередь, спросишь: «За кем?», а тебе говорят: «Отошёл!»]. Тепло, уютно становилось душе человека от этого пения. Тут и жалость, и сострадание для обиженных и увечных, тут и надежда, тут и сдерживающее увещевание для слишком нетерпеливых, непоседливых, рвущихся в бой или на повседневный труд ради хлеба насущного. (Кстати, и этот хлеб Иван Александрович Ильин именовал «надсушным».)

Звучат, звучат в моей душе молитвенные и колыбельные мелодии бабушки Фомишны. Поскрипывает подвешенная на берёзовом очепе драночная зыбка, то ли меня, то ли брата Юрика укачивает бабушка в этой зыбке, может, и сестрёнку Шуру, родившуюся в 1936 году. Прядёт Фомишна куделю и качает, качает ногой за верёвочку, привязанную к черёмуховому облучку. Напевно, слегка печально, тихо Фомишна поёт «Утушку»:

Утушка да луговая, Где же ты, где ночевала? Там, там, там при болотце, В пригороде на заворце. Шли мужики с топорами, Детушек распугали…

Иногда «Утушку» пела бабушка совсем по-иному:

Утушка-ути-ути, Тебе некуда пройти, Кабы петелька была, Удавилася бы я…

Навсегда запомнилось нечто весёлое, например про кота:

Бай, баю-бай, Приди, кот-котонай, Олександру покачай. Я-то этому коту За работу уплачу, Хлебца кусок Да говядинки другой, Выбирай себе любой. Вот дорогой на кота Вдруг напала воркота, Как на милое моё Находила дремота. У кота было, кота, Изголовье высоко, А у нашего-то дитятка Повыше того. У кота было, кота, Да кроватка нова, А у нашего-то дитятка Колыбелька тепла. У кота было, кота, Была мачеха лиха, Колотила кота Поперёк живота, А у нашей Олександрушки Матушка добра, Матушка добра, Шуре титечки дала…

* * *

— Дяденька, сколько часов? — Малыш в синтетической курточке терпеливо стоит на дорожке сквера. Двое его приятелей — тоже. Все трое, может быть, с замиранием сердца ждут моего ответа. На следующий день — опять тот же вопрос, но мальчик уже другой. Я спрашиваю, сколько ему лет. Он показал мне ладошку, пять растопыренных пальчиков, вымазанных пастой от авторучки. Потом вспомнил что-то и добавил ещё один паль чик — с левой руки…

Итак — всего шесть лет. Но как это мало для детства! Между тем даже в этот период современный ребёнок редко бывает совершенно свободным, непосредственным. То есть счастливым. Многие из детей уже в этом возрасте тратят уйму сил в борьбе против садика, непосильных обязанностей, регламентации. Но я убеждён и буду спорить с кем угодно, что во младенчестве и в детстве человек обязательно должен быть счастливым. Обязательно! И он счастлив, если у него есть рядом отец и мать, если он пробуждается не по будильнику, если не голоден и может играть столько, сколь ко ему хочется. Не так уж и много надо для детского счастья, Пусть рано у нынешних детей появляются учебные обязанности, но они не должны отнимать время у стихийных детских восторгов.



Поделиться книгой:



Регистрация