Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Любовь в изгнании / Комитет - Баха Тахер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Но он преследовал своих союзников и приблизил к себе врагов, которые все погубили. Кто выдвинул Садата?

Я пытался возражать, мы оба накалялись, и полемика не утихала.

Но однажды в разгар спора Ибрахим неожиданно спросил:

— Слушай, в чем ты хочешь меня убедить? Ты думаешь, что я откажусь от своих взглядов и приму твои? В таком-то возрасте? Да я скорее покончу с собой!

Я понял, что он, как и я, цепляется за свою веру, чтобы его мир не рухнул окончательно, чтобы не расстаться с мечтой, которой мы отдали всю жизнь!

К концу недели Ибрахим, однако, поостыл и от политических споров перешел к другим темам. Стал жаловаться, что я, хотя мой брак и завершился разводом, принесшим мне много мучений, все же счастливее его, поскольку знал в жизни истинную любовь. А между ним и женщинами, которых он встречал, всегда стоял какой-то непонятный ему самому барьер. И что толку, если мужчина встретит ту, которую искал всю жизнь, когда время его уже ушло? Я обычно выслушивал его молча, понимая, что никакими словами тут не помочь.

За два дня до его отъезда мы встретились, чтобы поужинать в ресторане над рекой. Но передо мной был совсем другой Ибрахим, не тот, которого я знал. Он немного опоздал, а когда уселся напротив меня, я отметил бледность его лица и то, что пальцы его рук, лежавших на столе, дрожат. Мне показалось, что он весь дрожит, нога его под столом тоже нервно подрагивала.

— Что с тобой? — как можно мягче спросил я.

Вместо ответа он задал мне встречный вопрос:

— Почему нам не дано узнать настоящую радость или хотя бы настоящий покой? Кто распорядился лишить нас счастья?

Все так же осторожно я сказал:

— Недавно ты говорил мне о случайных обстоятельствах, которые формируют нас, рассказывал о своих родителях и о том, как всю жизнь мучился от несправедливости.

— Я говорил это? Ну и что? Разве в этом дело? Несправедливость доставляла мучения не только мне. Но у других жизнь от этого не кончалась. Жизнь вмещает все, и справедливость и несправедливость.

— Что ты все же имеешь в виду?

— Ничего. В день моего приезда сюда ты спросил меня о Шадии, и с тех пор я все думаю… Я не хотел, чтобы она мучилась вместе со мной. Я действительно хотел, чтобы она оставила меня. В тюрьме мы не знали, когда выйдем на свободу и выйдем ли. Мне казалось, что из-за меня она тоже в тюрьме, и решил дать свободу хотя бы ей.

— Но, желая освободить, ты разрушил ее.

В тот же момент я пожалел о сказанном и уже открыл рот, чтобы извиниться перед Ибрахимом, но он рассеянно, безо всяких эмоций откликнулся:

— Но ведь и она тоже разрушила меня — скорее всего, я не смог устроить свою жизнь именно потому, что все время искал ту Шадию, какой она была прежде.

Большими глотками выпил целый стакан воды, налил еще и молча устремил взгляд в окно, на реку, туда, где по черной поверхности воды скользил, склонив длинную белую шею и зарывшись клювом в перья на груди, одинокий и, наверное, тоже мучимый бессонницей лебедь. Ибрахим следил за ним, пока он не скрылся из виду, потом, не глядя на меня, признался.

— Я люблю Бриджит.

— Знаю.

— Ты-то знаешь, а что делать мне?

— Ты тоже прекрасно знаешь все, что я могу тебе сказать: по-моему, мы слишком стары для нее.

— Почему мы стары, а душа наша не стареет, не перестает любить, не подает нам знака прекратить надеяться, прекратить думать о любви?

Я чувствовал, что его волнение передается мне. Сказал:

— Может быть, душа подает знаки, но мы не желаем их замечать?

Он отрицательно покачал головой:

— Нет, нет, я не ощущаю ничего подобного. Я все тот же мальчик, который мучился страданиями своей матери. Все тот же юноша, который радовался когда Шадия призналась, что любит его. До сих пор вижу, как она опустила глаза, говоря эти слова. До сих пор слышу свист стегавшего мое тело тюремного кнута, взрыв первой бомбы в Бейруте все так же гремит в моих ушах. Все это никуда не ушло, оно во мне, и время ничего не меняет. Я понимаю, что такое смерть. Но что такое время? Я говорю тебе, что люблю ее, а ты рассуждаешь о времени. Какая тут связь?

Он говорил задыхаясь, слова теснили друг друга.

— Послушай, — спросил я, — а она сказала, что любит тебя?

— Нет.

— Так, в чем ты ее упрекаешь?

— Разве я сказал, что упрекаю ее? Я сказал лишь, что люблю. Я только что был у нее.

Что-то внутри меня сжалось, но я не вымолвил ни слова.

Тихим, нейтральным голосом, словно речь шла о ком-то другом, глядя то на реку, то на меня, Ибрахим начал рассказывать:

— На следующий день после нашей встречи в гостинице у Мюллера, я признался ей в любви, был не в состоянии с собой совладать. Когда накануне она ушла вместе с тобой, я не мог думать ни о ком и ни о чем другом. Даже слово „любовь“ не передает того, что со мной случилось. Все прошлое отступило назад, и жизнь свелась к одной мысли: хочу, чтобы эта красавица была моей, здесь и сейчас. Тогда все станет на свои места, исправятся все ошибки, сгинут все разочарования, в мир вернется справедливость. Я лгал, когда спорил с тобой. И даже когда говорил ей, что стыжусь признаваться в своей любви к ней, такой молодой, говорил неправду. В мире нет ничего естественней. Она избавила меня ото лжи, спросив:

— Почему я? Многие девушки были бы рады, если бы вы их полюбили. А я вам не гожусь». Она не захотела сказать, что я ей не гожусь.

Ибрахим с грустной улыбкой развел руками:

— Дело не в возрасте, не в разнице лет. Сознаюсь, у меня были связи с девушками и моложе ее. И не по моей инициативе. Мне же всегда хотелось поскорее избавиться от них. Дело в том, что она меня не любит. Она выслушала меня вежливо, но равнодушно. Но вчера вечером она вела себя странно — много пила и смеялась. Говорила, что завтра у нее выходной, а с доктором обходилась суровей обычного. Ты заметил, что она всегда говорит с ним так, словно в чем-то упрекает? А он смотрит на нее виноватыми глазами. Он что, признавался ей, как и я, в любви? Я бы не удивился. Что такого, если он старше меня на двадцать или тридцать лет! Она называет его дядя Мюллер, но слово «дядя» звучит в ее устах как ругательство. Она смеялась без причины, похлопывала его по руке. Он все терпел, только просил ее больше не пить. Я не понял, что она имела в виду, когда предложила ему «закрыть список» после Педро. Мюллер вдруг покраснел и разразился тирадой по-немецки, а она слушала его с холодным видом и, когда он кончил, сказала мне: «Не волнуйтесь, мы с доктором Мюллером привыкли спорить, как и вы с вашим другом». Потом она встала, пошатываясь, и попросила меня отвезти ее домой.

Ибрахим замолчал и погрузился в свои мысли, опершись подбородком на руку. Я ждал, когда он заговорит вновь, не выдержал и в нетерпении спросил:

— И что потом?

— Ничего, — очнувшись, проговорил он, — ровным счетом ничего.

— Но как же?

— Вот так. Когда мы ехали в такси, она держала меня за руку, и ее колотила дрожь. Не об этом ли я мечтал?! Как только мы вошли в ее квартиру, я прижал ее к груди, стал целовать в лицо, в шею, всюду. Она тяжело дышала, закрыв глаза, пыталась освободиться от одежды и шептала: да, да, целуй меня, целуй, так, так.

Ибрахим ударил кулаком по столу:

— В чем же дело? Скажи мне! Разве я не мечтал об этом? Или я мечтал о другом? Она вырвалась из моих объятий и в гневе закричала: «Что с тобой?» Я стоял перед ней, как парализованный, стыд и отчаяние душили меня, а она била меня кулаками, повторяя: «В чем дело? Зачем же ты ходил за мной тенью все это время?»

— В нашем возрасте это случается, — посочувствовал я.

Он нервно захохотал:

— Ты ничего не понял. Физически я был в полной форме, более, чем когда-либо. Ведь я так ее хотел! Слабым оказался мой дух. Меня парализовал страх. Мне вдруг почудилось, что, если я ее трону, мы оба тотчас же умрем.

— Не понимаю. Ведь ты говоришь, что хотел ее, и все было в порядке. И вдруг ты остановился. Не понимаю!

— Я тоже не понимаю. И она не поняла. Решила, что я насмехаюсь над ней, начала швырять в меня книгами и разными вещами — что под руку попадет. Обзывала сумасшедшим, трусом и еще по-разному. Но когда увидела выражение моего лица и слезы в моих глазах, прекратила бушевать. Подошла ко мне, обняла руками за шею, стала просить прощения и уговаривать, чтобы я не придавал этому значения, возможно, это она совершила какую-то ошибку. Ласкала меня, как ребенка, и сама расплакалась. Ее жалость подействовала на меня хуже ее крика. И я ушел, убежал. Поверь, я бежал по улицам, словно за мной была погоня. Никогда прежде со мной такого не случалось. Почему же случилось и именно с той, которую я хотел, как ни одну женщину на свете? Ты что-нибудь понимаешь?

— Я молча покачал головой.

Грустно улыбаясь, Ибрахим прошептал:

— Это Шадия возвращается ко мне в конце моей жизни — на этот раз в виде кары.

Его улыбка превратилась в смех и, взяв мою руку, лежавшую на столе, в свои, он пристально поглядел мне в лицо и сказал:

— Да поможет тебе Аллах!

— О чем ты?

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Барабаны Лорки выбивают дробь в память о поэте

Почему в тот день я так стремился увидеть ее? Почему отправился в наше кафе задолго до того времени, когда она обычно туда приходила, и не сводил глаз с входной двери? Почему сердце мое бешено заколотилось, как только я увидел ее идущей легкими шагами в своем синем костюме, с улыбкой, освещающей ее лицо и весь мир вокруг? Почему скрывал смущение и растерянность, ведя долгие разговоры о странах, в которых бывал, о людях, которых встречал, о чем угодно, только не о себе и не о ней? Почему так боялся, что ее проницательный взгляд прочтет за пустыми словами истину на моем лице?.. Почему потускнел призрак Манар, и образ Бриджит сделался спутником моих бессонных ночей?

Причиной была не только затаенная любовь, о которой догадался Ибрахим. Я — сам израненный — хотел еще защитить ее, словно во искупление какого-то мне самому неведомого греха. Я сознавал свое бессилие понимал, что не могу ни исправить прошлое, ни исцелить те раны, которые скрывались за ее постоянной улыбкой, ни заставить ее заплакать. Она, вероятно также почувствовала, что нас с ней связывает нечто другое — помимо влечения и любви. Поэтому и рассказала мне так откровенно в тот вечер свою историю. Я видел, как девочка Бриджит бьет кулачками в грудь доктора Мюллера, видел ее школьницей, еще не сформировавшейся, не по возрасту высокой и полной, в очках с толстыми стеклами — тогда еще не появились глазные линзы. Стесняющейся своей внешности, своего длинноватого носа. Прячущейся во внеучебное время в укромных уголках школы с книгой в руках. Она любила тех же писателей, что и ее отец — Хемингуэя, Лорку, Гете. Избегала мальчиков. Со смехом она рассказывала мне, что в то время не любила мужчин, а потом обнаружила, что не может без них жить. Однажды, когда она сидела в садике, читая книгу, пришел один ученик и бросил ей на колени записку. Она не поверила своим глазам — это был тот самый красавец Иоганн, за которым бегала половина школьниц, и ни одна из них не добилась успеха. Был ли он таким же стеснительным, как она сама? Или для него оказались притягательными ее необщительность, одиночество? Мы оба, — говорила Бриджит, — нуждались друг в друге, чтобы открыть себя и свое тело. И когда мы соединили наши руки, мы преодолели сковывавший нас страх, очутились в широком мире. А повзрослев, расстались. Но до сих пор остаемся близкими друзьями. После него я знала других. Они мне нравились, но ни один не запал в душу. В университете я познакомилась с иностранцами. Девушки в то время увлекались африканцами. У нас их было человек шесть или семь, и всех их очень любили девушки и ненавидели парни. Или мне казалось, что девушки их любили. Когда я познакомилась с Альбертом, я еще не догадывалась, что большинством девушек двигало простое любопытство, интерес к экзотике. Эти сумасшедшие танцы в клубе, это нескончаемое африканское веселье, а главное — потрясающий африканский секс, о котором ходило столько разговоров. После получения этого высшего удовольствия все вставало на свои места — девушка возвращалась к своему австрийскому другу, а африканец — в свои джунгли.

Альберт был другим. Он не блистал в танцах, но зато серьезнее всех относился к учебе. И у него была проблема — он не знал, когда сумеет вернуться на родину. Там он подвергался преследованиям и по этой причине эмигрировал. Неизвестно было, когда придет конец кошмару тамошнего диктаторского режима. Он рассказал мне о нем при первой же нашей встрече. Рассказал, что до прихода к власти сумасшедшего Масиаса[25], его страна была счастливым оазисом в этом регионе Африки, каждый человек имел работу, которая его кормила, и дом, служивший ему приютом. Каждый умел по крайней мере читать и писать, а те, кто хотел продолжить образование, могли поехать в университеты других стран. В основном ехали в бывшую метрополию — Испанию, оставившую в наследство свой язык. Население страны не превышало нескольких сот тысяч человек, которых не хватало, чтобы осваивать все ее богатства, и правительство привлекало рабочую силу из соседних стран — Нигерии, Камеруна — для работы на плантациях какао, на золотых и медных рудниках. А когда власть захватил этот безумец, иностранцы убежали, опасаясь за свою жизнь. Убежали и многие коренные жители. А из тысяч брошенных в тюрьмы мало кто остался в живых… В Австрии, как раз в нашем городке, находилась шоколадная фабрика, импортировавшая какао из Гвинеи — пока Гвинея не перестала вывозить даже какао. У нас поселились иммигранты из числа противников режима, которые публиковали свои статьи в европейских газетах. Я очень боялась за Альберта. Все время, пока мы жили с ним вместе, я боялась за него, особенно после бесследного исчезновения двух его товарищей.

Я познакомилась с Альбертом не на танцах, а в библиотеке. Он писал диссертацию о Лорке. Сначала он нуждался в моей помощи, чтобы научиться грамотно излагать свои мысли по-немецки. А он помогал мне в изучении испанского языка. Выходя из библиотеки, мы часами гуляли по берегу реки и разговаривали на странном, нами самими изобретенном языке — смеси немецкого и испанского с добавлением английских и французских слов. Мы говорили о Лорке и Шиллере, об африканских писателях, имен которых я до того не слышала — Ачебе, Сембене, Шойинке[26] и других. Он дал мне прочесть их книги, я их полюбила и до сих пор помню. Он открыл мне не просто новые книги, а новый мир, который меня околдовал. Если какая-то книга мне не нравилась, Альберт очень сердился и говорил, что я такая же белая, как и другие, смотрю на остальные народы свысока, хотя и пытаюсь это скрывать. Я спрашивала его, как же я могу понять все эти совершенно неизвестные мне африканские мифы и ритуалы. Он отвечал: «А как я, африканец, научился понимать ваши европейские мифы, как понял Эдипа и Фауста? Главное — стремиться понять. Это было нелегко, но я стремился и понял»… Мне тоже нелегко было убедить его в своей любви, но я стремилась… Любовь пришла сама собой, как умение ходить или разговаривать — когда я брала его за руку во время наших прогулок, когда дружески целовала в щеку при встрече. Но после того, как мы впервые поцеловались по-настоящему на берегу реки, он спросил, не желаю ли и я отведать африканского секса. Я тогда едва сдержалась, чтобы не дать ему пощечину, но обругала по-немецки самыми последними словами — я знала, что он их не понимает — и ушла, бросив его на берегу. Я решила ни за что не возвращаться к этому гордецу. Но, когда прошло несколько дней, а он не приходил мириться, и в моей жизни не осталось ничего, кроме тоски по нему, я сама разыскала его в библиотеке, молча села рядом и дрожащей рукой открыла книгу, а все мое существо тянулось к нему. Он неуверенно протянул мне руку, и я сжала ее обеими руками. Он повернул ко мне свое виноватое и грустное лицо, но не произнес ни слова… гордость не позволяла.

Вместе с тем Альберт не обращал внимания на те оскорбления в адрес африканцев и чернокожих, которые ему приходилось слышать в университете и за его стенами. Говорил, что люди, их произносящие, ни в коей мере его не интересуют.

— Меня интересуешь только ты, которую я люблю и за которую боюсь, потому что ты станешь одной из нас… Что же до остальных, то, когда я слышу, как кто-то называет африканцев обезьянами или возмущается присутствием в стране чернокожих, то я знаю, что он собой представляет и мне наплевать на него. Я не из тех африканцев, которые жаждут, чтобы другие их уважали. К черту других. Главное, чтобы я сам себя уважал. Я не собираюсь заниматься воспитанием этих недоумков. Главное, что меня волнует, это проблемы моей страны, проблема Масиаса…

Я полностью с ним соглашалась. Какое значение имеют другие и их слова, если он, и только он, весь мой мир? Если я даже не замечаю этих других, когда он рядом?

Но дядюшку Мюллера такое положение не устраивало. Альберт был нужен ему, чтобы продолжать свою личную войну. Уйдя на пенсию и закрыв свой врачебный кабинет, Мюллер начал заниматься правами человека. Альберт и его друзья навещали его в надежде, что он будет помогать им в борьбе против Масиаса… До сих пор не могу себе простить, что сама познакомила его с Мюллером. Доктор создал в нашем маленьком городке «Ассоциацию борьбы с расизмом», в которую вступили Альберт и другие африканцы, а также некоторые иностранные студенты университета. Мюллер вел агитацию среди своих немногочисленных друзей-австрицев, выступал с речами, организовывал антирасистские демонстрации на площадях. Устроил праздник в честь Дня Африки, конференцию на тему «За единый мир» и другие мероприятия. И обстановка в городке резко изменилась. Раньше все было более или менее нормально. Теперь население разделилось на сторонников ассоциации — из числа коренных жителей их было не более десяти — и ее противников — к ним принадлежали все остальные. Даже те, кто прежде скрывал свои расистские взгляды, стали открыто заявлять, что они против присутствия чернокожих в стране, и позволять себе враждебные выходки по отношению к цветным. Сонная атмосфера нашего городка наэлектризовалась. Проблема взволновала всех. Вспомнили времена арийской лихорадки и то, что Германия превыше всего, и прочее из той же оперы… Как раз в те дни мы с Альбертом оказались перед необходимостью срочно оформить наш брак. Мы уже довольно долго жили вместе и были счастливы. О как мы были счастливы! Ночью мы ощущали себя единым существом. Днем вместе читали, готовились к занятиям, разговаривали, танцевали. Все вместе. Если у одного возникало какое-либо желание, другой немедленно откликался. Мы договорились… нет, нет, вру, не было никакого уговора, но мы без слов понимали, что после того, как падет режим Масиаса, мы вместе поедем в его страну. И там поженимся, и я рожу ему и его племени десятерых детей — все они будут мальчики, девочек нельзя. Он говорил мне, что сыновья будут похожи на меня, а я отвечала, что они будут так же красивы, как он. Он думал, что я смеюсь над ним, и сердился, а я его целовала и искренне уверяла, что не знаю никого красивее его! Не видела красивее этих блестящих глаз, светящихся то любовью, то гневом. Не видела более совершенных полных губ. Он смеялся и спрашивал:

— Это стихи Рембо?

— Нет, — отвечала я, — это ты!

Куда ушло все это после нашей женитьбы? Куда все подевалось, когда в нашу жизнь вторгся Мюллер, а с ним и весь мир?

Мой отец не хотел, чтобы мы женились. Он сказал мне в своей манере выражаться:

— Ты ведь не работаешь в баре! Такой брак мог бы сойти, если бы ты работала в баре…

Он словно предвидел, советовал нам обождать, как мы и решили сначала, обождать, пока Альберт окончит университет, пока не станет Масиаса, а потом уехать. Он говорил нам — мы тогда не понимали его как следует, — что люди в городе закрывают глаза на наши отношения, думая, что это временная связь, та допустимая свобода поведения молодежи, которая имеет, однако, свои границы. Брак же — преступление, осквернение всей белой расы, его не простит ни один человек в нашем городе. Мы не поверили. Отец снова проиграл дело. Снова выиграл Мюллер, который твердил Альберту:

— Мы преподадим им урок! Мы покажем этим глупцам, что мир изменился… Они должны понять, что расизм унижает их человеческое достоинство!

Мюллер много чего говорил Альберту, повторяя то, что он писал в листовках своей фиктивной ассоциации, и в конце концов убедил. Я же не видела большой разницы в том, женаты мы официально или нет. Отцу я сказала, что даже если весь город будет меня бойкотировать, мне все равно. У меня есть Альберт, а больше мне никто не нужен.

Я говорила искренне. Но прав был отец.

После того как мы зарегистрировали свой брак, нас перестали посещать даже те, кто приходил к нам раньше. Мы не обращали внимания. В университете студенты обходили нас стороной. Они ничего не говорили, но смотрели на нас неприязненно. Мы не обращали внимания. Когда мы пошли в ресторан, в котором обычно обедали, официант встал перед дверью, скрестив руки на груди, и сказал, что все столики заняты. А мы видели, что большая их часть свободна. Но мы не обращали внимания. Мы даже смеялись. Мы ходили по улицам городка обнявшись. На свист тех, кто насмехался над нами, отвечали свистом. Когда в автобусе или в кинотеатре люди с оскорбленным видом поднимались с соседних мест, я демонстративно бросала на освободившиеся места свои пальто и сумку. Мы не обращали внимания.

Действительно не обращали внимания? Или не обращала внимания одна я? Я не обратила вовремя внимания на то, что Альберт стал все реже выходить из дому по вечерам. Не обратила внимания на то, что он проводит дни не в университете, а в нашей маленькой комнате. Не заметила, что он стал пить больше обычного. Значение всего этого я поняла потом. А в те дни меня занимало нечто более важное. В то время, когда менялся Альберт, во мне тоже происходили изменения — огромная радость заполняла все мое существо, и меня мало занимало то, что Альберт и его друзья-африканцы часто собираются у нас, сидят в углу комнаты, пьют и разговаривают на непонятном мне языке. Уже начавший шевелиться во мне ребенок Альберта занимал все мои помыслы. Я не думала даже о приближавшейся экзаменационной сессии. И лишь потом поняла значение этого холодного взгляда его глаз и его нервного смеха. Я была слишком погружена в себя.

Вместе с тем все могло бы продолжаться, спустя какое-то время мы могли бы внять голосу разума, и я догадалась бы, что происходит с Альбертом. Или он обрел бы свое прежнее презрение к людской глупости и стал бы относиться ко всему спокойнее. Все было возможно до того субботнего вечера, когда мы вышли, чтобы, как и прежде, вместе прогуляться по берегу реки.

Это был мирный вечер — его не посетил никто из друзей, и он не выпил ни рюмки. Мы шли и снова разговаривали о поэзии и о Лорке. В ответ на мою просьбу он начал вслух читать мне прекрасные строки из «Плача по Игнасио Санчесу». Я не знаю никого, кто так читал бы стихи, как Альберт. И ничто не трогало меня так, как голос Альберта, читающего проникновенную элегию Лорки его другу, тореадору. В его голосе не было пафоса, он звучал обычно, как если бы Альберт продолжал разговаривать со мной. Но постепенно тихие печальные звуки становились похожи на тоскливую африканскую песню, звуки удлиннялись и превращались в один глубокий вздох, выходящий из его уст. Он не смыкал губ, и страдание лилось прямо из его широкой груди, из его сердца. Постепенно исчезали деревья, аккуратно высаженные вдоль австрийской реки, растворялись в темноте прочные каменные дома, рядами тянущиеся по обеим ее берегам, и возникал в воображении девственный лес, жаркие африканские джунгли, укрывающие собой Разбросанные тут и там хижины, освещенные серебряным светом луны… Лорка внезапно снимал свою шляпу и свой испанский костюм, преображаясь в обнаженного чернокожего человека, горько оплакивающего Игцасио под доносящийся из чащи леса бой барабанов. И голубка вступала в единоборство с леопардом, в пятом часу пополудни… И тело человека — с рогом, в пятом часу пополудни… И одинокий бык гордо мычал, в пятом часу пополудни… И смерть откладывала свои яйца в раны, в пятом часу пополудни… И гроб на колесах — его постель, в пятом часу пополудни… И раны воспламенялись, как солнца, в пятом часу пополудни… И стрелки всех часов показывали пять часов пополудни… И тень эта — тень пяти часов пополудни…

Пять часов пополудни…

Пять часов пополудни.

И я в сердце джунглей — с барабанами, с Лоркой, с Игнасио, с Альбертом. Мир замер в пять часов пополудни. Альберт положил руку мне на плечо. Под звуки его голоса я перенеслась далеко-далеко, туда, где звучит этот грустный барабанный бой. Мы оба забыли о месте и времени — на мгновение, потому что мгновение спустя мы открыли бы великую тайну творчества, узнали бы, почему печаль по Игнасио вобрала в себя всю печаль мира, почему печаль рождает подобные слова, подобную музыку, уносящие сердца ввысь, туда, где нет ни земли, ни времени.

Но этого не произошло!!

Мы не обратили внимания на голоса позади нас. Только когда они раздались совсем близко, Альберт прекратил читать стихи.

Их было семь или восемь — в стельку пьяных парней, только что вышедших из ночного бара. Я различила среди них двоих знакомых студентов из университета. Они распевали модную в то время песенку, переиначивая ее слова. В их исполнении они звучали примерно так: «Она больше, чем женщина, больше, чем женщина. Она — целая куча проституток». Затем раздавался смех, и песня повторялась снова, все громче и громче… Я почувствовала, как все тело Альберта напряглось. Крепко сжала его руку и прошептала:

— Пошли отсюда… Они пьяны… Пошли скорей…

Я тянула его за руку. Но парни обогнали нас и выстроились перед нами полукругом, чтобы мы не могли ускользнуть. Они отплясывали на месте, задирая ноги, насколько хватало их пьяных сил, подражая танцам краснокожих индейцев и африканцев из фильмов. Альберт пытался настроить их на миролюбивый лад, похлопал в ладоши и сказал:

— Браво… завтра мы продолжим этот фильм, Тарзан.

Один из них посторонился, давая нам пройти, но остальные не двинулись с места. Парень, еле державшийся на ногах, подошел к нам, расстегнул брюки и спустил их до колен.

— Смотри, — сказал он мне, — разве этот африканец лучше? Зачем он тебе? Вот австрийская продукция высшего сорта! Давай сравним!

И протянул руку к брюкам Альберта. Его собственные брюки совсем сползли вниз. Он был так пьян, что Альберту было достаточно толкнуть его, и он повалился на землю, путаясь в своих брюках. Для остальных это стало сигналом к нападению. Они накинулись на Альберта и стали молотить его кулаками, грязно ругаясь. Альберт успел снять свой брючный ремень и стал размахивать им вокруг себя, обороняясь.

— Беги! — крикнул он мне. — Позови полицию или кого-нибудь на помощь!

Но в тот же момент кто-то из них так сильно толкнул меня в спину, что я упала с криком:

— Альберт, Альберт, они убили моего ребенка!

Едва услышав эти слова и увидев, как я корчусь на земле, обхватив руками живот, все замолкли и пустились наутек.

Ребенка я действительно потеряла.

Не только ребенка, но и Альберта.

Не только Альберта, но и себя тоже.

Это был мой пятый час пополудни.

После нескольких дней, проведенных в больнице, и после полицейских расследований я вернулась домой. Мюллер был занят организацией демонстрации — готовились плакаты с надписью «Убийцы» и с изображением рук, с которых капает кровь, и прочего в таком же роде. Я решила, что не пойду на эту демонстрацию, но Альберта он уговорил. Альберт рассказал мне потом, что это была самая многочисленная из мюллеровских демонстраций и что люди молча стояли на тротуарах, наблюдая за ней. Это меня не успокоило, а, наоборот, взбесило. Неужели я должна была потерять ребенка, чтобы они почувствовали себя виноватыми?! Я заявила Альберту:



Поделиться книгой:



Регистрация