Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: "Заветные" сочинения Ивана Баркова - Иван Семенович Барков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Так у Пушкина — в юношеском стихотворении «Городок»:

О ты, высот Парнаса Боярин небольшой, Но пылкого Пегаса Наездник удалой!

«Боярин небольшой» — это об Иване Баркове, поэте, который, по одной из легенд, покончил самоубийством, подведя итог своему земному существованию одной предсмертной строчкой: «Жил грешно, а умер смешно.»

«Боярин небольшой» — это для тех, кто ищет или находит в сочинениях Баркова больше, чем там есть. Это особенно для исследователей творчества, которые, пытаясь придать весомость своим филологическим изысканиям, выдают исследуемый мелкий водоем за глубоководное озеро, а кое-кто в исследовательском запале договорился до смелого, но нелепого утверждения, будто Барков был учителем самого Пушкина. В пушкинские учителя не зачислишь даже Державина — он только, «в гроб сходя», похвалил будущего поэта, почувствовав в нем талант; и даже Жуковский не может претендовать на это звание, хотя, известно, он его присвоил себе однажды: в 1820 году, когда Пушкин только что закончил «Руслана и Людмилу», маститый Жуковский подарил ему свой портрет, написав на оном, рисуясь: «Победителю ученику от побежденного учителя».

Понятно, что сочинители старшего поколения что-то подсказывали Пушкину, в чем-то, быть может, даже настойчиво убеждали… Большой талант не нуждается в советах.

Но обратимся к таланту малому, к одному из тех, кого Пушкин назвал «врагами парнасских муз», — ибо они не стремились, как подобает поэту, к высокому, а клонились к низменному. Судя по признаниям Пушкина в том же «Городке», он имел и хранил «сафьянную тетрадь» с «потаенными» сочинениями некоторых литераторов, и половину этой тетради занимал Иван Барков. Шестнадцатилетний Пушкин называет тетрадь «драгоценным свитком». Он восклицает об авторах сей антологии: «Хвала вам, чады славы!» Он повторяет «люблю», представляя сих сочинителей, и можно подумать… Нет, ничего подумать нельзя: несмотря на шестнадцать лет, возраст, когда всякого рода «потаенные», или, проще говоря, непристойные вирши и картинки особенно впечатляют подростков, Пушкин отнюдь не переоценивает литературный талант Баркова: да, это «наездник удалой», но — «боярин небольшой».

Просматривая ранние наброски Пушкина, мы обнаружим, что еще раньше, в четырнадцать лет, он определил место Ивана Баркова в русской поэзии — на русском Парнасе, как сказали бы в те времена. Незаконченная поэма «Монах» начинается с шутливого обращения к Вольтеру: Пушкин, называя Вольтера «султаном французского Парнаса», просит взаймы его смычок, его кисть, его золотую лиру; Вольтер отказывает; и следует столь же шутливое обращение к Баркову:

А ты поэт; проклятый Аполлоном, Испачкавший простенки кабаков, Под Геликон упавший в грязь с Вильоном, Не можешь ли ты мне помочь, Барков? С усмешкою даешь ты мне скрыпицу, Сулишь вино и музу пол-девицу: «Последуй лишь примеру моему.— Нет, нет, Барков! скрыпицы не возьму…

Пушкину нужна золотая лира, а не скрыпица — малое музыкальное смычковое орудие о четырех струнах, как определяет скрипку В.И. Даль в своем «Словаре».

Вспомнив Даля, уточним заодно по его «Словарю» слово заветный, вынесенное в заголовок этого издания: оно использовано здесь в значении не напоказ, про себя. Кстати, у Даля есть «Заветные пословицы и поговорки»; самым приличным из этого «заветного» можно назвать, пожалуй, только одно речение, а именно: «Весной и щепка на щепку лезет.»

Пушкин и, видимо, большинство образованных людей в первой четверти XIX века знали, что такое Барков, имели представление о его непристойных сочинениях. Отметим, что понятия о пристойности в XVIII веке, когда жил и писал Барков, могли быть иными, чем у нас сегодняшних и особенно у нас вчерашних, взращенных в строгую коммунистическую эпоху, когда нецензурное слово на заборе оскорбляло взгляд, а появление его в печати было недопустимо. На протяжении XIX века Барков оставался культовой фигурой на задних дворах литературы, обрастая всякого рода домыслами; количество его творений даже приумножилось теми сквернословами, которые, все-таки стесняясь, подписывали свои эротические стишки его именем; в то же время другие любители «потаенного» приписывали Баркову любое похабное произведение, не имеющее авторства. В начале XX века Барков, похоже, вспоминался «читающей» публикой, прежде всего или только, как автор «Луки Мудищева» — непристойной поэмы, к которой он не имел никакого отношения: пресловутый «Лука» появился на свет где-то через сто лет после смерти Баркова. При коммунистическом правлении, то есть большую часть XX века, Барков пребывал в глухом забвении: советское общество, наложив на себя строгие моральные вериги, не просто порицало, а сурово осуждало сквернословие и даже могло привлечь к уголовной ответственности — за распространение порнографии и нецензурную брань. В 90-х годах недавно закончившегося века Баркова напечатали — черным по белому, сразу полностью и впервые без всякой цензуры, без купюр, без точек или прочерков на месте известных слов, напечатали не для узкого круга литературоведов, а для всех, для так называемого массового читателя. Поначалу издатели, по старой памяти озираясь, считали нужным как-то объяснить свою смелость: мол, это все-таки не порнография, а литература, и сам Ломоносов водил с Барковым дружбу, и сам Карамзин отметил его дарование, и сам Пушкин поминал его не без похвалы; поначалу око советского человека искренне оскорбилось, узрев в печати совершенно непечатные вещи, при этом в скандальном изобилии. Но потом и издатели перестали извиняться, и читательское око перестало оскорбляться… Человек есть существо ко всему привыкающее, — как-то так сказано у Достоевского. И это, по мнению Федора Михайловича, самое верное ему определение — человеку. Можно бы с привлечением психологии и прочих наук исследовать перестройку человеческих понятий о нравственном и безнравственном, но выйдет долгий и скучный разговор, который закончится спорными выводами, поэтому с тем же успехом объясним этот переход от нетерпимости к терпимости ненаучно, но коротко в подражание библейским сказителям: Время оскорбляться, и время благодушествовать.

Почему именно Барков прогремел и прославился со своими «срамными» стихами, почему его ставят первым номером среди классиков непристойной литературы? Собственно, он один классик и есть. Никто до Баркова, и мало кто после Баркова изливал на бумагу непристойности в таком количестве, с таким неуемным задором, совершенным бесстыдством и, надо признать, своеобразным талантом, который мы встречаем иногда в рассказчиках пикантных анекдотов. И в большинстве случаев Барков соблюдал те правила, которые позволяют считать определенное скопление слов и предложений литературным произведением, пусть и «оскорбляющим благоприличие». У Баркова «срамные» строки бойко слетали с пера и гладко стелились по бумаге, чего, кстати, нельзя сказать о его «пристойных» творениях. Сравним: в громоздко сложенном «Посвящении», которое предшествует тяжеловесным латинским переводам Баркова и адресовано графу Г. Г. Орлову, поэт-переводчик рассуждает — не очень понятно о чем:

Когда любовные стихи увеселяют, Что в нежные сердца соблазны вкореняют, Не могут через то противны людям быть, Но каждый похвалу тем тщится заслужить, Что двадцать раз в стихах напишет вздохи, слезы, Не зная, что одни сто раз твердятся грезы…

После тугого пережевывания затверженных поэтических штампов Барков, словно школяр, выскочивший из класса на перемену, раскрепощается, расковывается и распоясывается, и у него соскакивают с языка и отскакивают от зубов откровенные, однозначно понимаемые рифмы:

Люблю тебя, мой свет, и от любови стражду: Сижу подле тебя и еть тебя я жажду. О чем ни мыслю, ни гадаю, А всё пизды одной желаю.

«Послание», не имеющее художественной ценности, как, видимо, и переводы, сделанные Барковым во время службы в Академии наук, не канули в лету благодаря, во-первых, профессиональным составителям и редакторам с академической подготовкой: вроде как нужно дать представление следующим поколениям о литературной жизни прошедшей эпохи, а именно XVIII века; и, во-вторых, благодаря денежной поддержке со стороны органов, заведующих культурой: вроде бы нужно выделить средства тем академическим издателям и редакторам, кои вроде как радеют о том, чтобы дать представление следующим поколениям… А все непечатное дошло до нас благодаря искреннему и бескорыстному труду любителей — любителей клубнички, испытывающих учащение пульса, «горение в жилах» и движение в других телесных органах при чтении и переписывании «заветных» творений, и любителей русской словесности во всех ее проявлениях: любители переписывали из чужой заветной «сафьянной» в свою заветную коленкоровую или какую еще тетрадку стихи Баркова и его подражателей; тогда как другие любители хранили, например, запрещенного Герцена и прочих революционных глашатаев — и первые, и вторые тоже, в общем, сохраняя для потомков подцензурные материалы, получившие определение «потаенная литература».

Сегодня впервые за всю свою историю Россия существует без цензуры. Это удивительно, но и к чудесам привыкаешь; другой вопрос: хорошо ли это? Хорошо. От цензуры всегда и в первую очередь страдали крупные художники: поэта, писателя, драматурга, режиссера заставляли переделывать произведение в угоду правящему лицу или правящей партии, требовали что-то убрать — правящему лицу или правящей партии неугодное, или же сами переделывали и убирали, или просто вообще не печатали, или же, прочитав, упрятывали написавшего за решетку… Тем временем гуляло по стране, передавалось из рук в руки, разбрасывалось в прокламациях и переписывалось в заветные тетрадки все, что к настоящему искусству имело отдаленное или косвенное отношение — включая откровенную порнографию и призывы к свержению власти.

И все же, еще раз: что нам Барков? И что есть такого в Баркове, что задевает? Если б ничуть не задевало, он был бы забыт еще в своем XVIII веке как один из сквернословов в сонме безвестных пачкунов, чей «духовный мир» выражен всецело небольшим набором матерных слов, слетающих с губ и нацарапанных на бумаге. А задевает то, что Барков все-таки не косноязычно сквернословит, а художественно оформляет свои оды, посвященные взаимному и необоримому влечению определенных членов мужского и женского тела. Это голая правда… Сергей Есенин называет ее горькой:

Да! есть горькая правда земли, Подсмотрел я ребяческим оком: Лижут в очередь кобели Истекающую суку соком…

Конечно, у Баркова вместо горькая стояло бы сладкая… но, в принципе, и он, грубее, чем Есенин, сообщает слушателю о главной силе, благодаря которой продлевается существование на земле всех ее обитателей:

Животные, что обитают В землях, в морях, в лесах, везде, Сию нам правду подтверждают: Без ебли не живут нигде…

Мы не склонны превозносить поэзию Баркова, но бывают моменты, когда хочется брякнуть именно эту правду и именно так — грубо, непристойно, например, в адрес тех, кто выдает долгие, нудные, путаные размышления, порожденные болезненным сознанием и облаченные в словесные хитросплетения, за какую-то мудрость или научную философию.

Нам скажут: пусть это истина, но истина низменная. Скажут, отстранясь от «собрания мерзостей», дошедших до нас из ХУ1П века… И нам вполне понятно желание цивилизованного человека оградить себя от низких истин частоколом нас возвышающих обманов. Не еблей единой жив человек.

Заканчивая разговор, обратим внимание читателя на то, что не все в этом сборнике, как и в любом барковском издании, принадлежит Баркову: какая-то часть сочинена другими «врагами парнасских муз», кем-то из его современников. Можно ли уточнить, кем именно? Это не представляется возможным, да и нет необходимости предпринимать масштабные архивные раскопки ради литературного явления не первой величины.

И еще: не все в сочинениях Баркова и материалах, приписываемых Баркову, достойна публикации. Сейчас нет цензуры, но у профессионального редактора и независимого издателя всегда остается критерий художественности: в печать не пропускаются вещи, которые не являются художественными произведениями, будь они хоть про одуванчики на лугу, хоть про непрестанное совокупление разгоряченных особей. В искусстве на первом месте стоит не сама тема, а то, как она изложена.

К. Васильев



I Тряхни мудами, Апполон, Ударь елдою громко в лиру, Подай торжественный мне тон В восторге возгласити миру. Ко дверям славы восхожду, Тебя как будто на хуй жду. Приди и сильною рукою Вели всех муз мне перееть, Чтоб в них усердье разогреть Плениться так, как я пиздою. II Вздрочу престрашный мой елдак, Чтоб всю теперь явил он силу, Совсем уже готов кутак, Впущу епическую жилу. Всарначу я и взговорю, Ебливым жаром я горю, Бодрюсь, уебши Парнасиду, Иду за Пиндаром вследы, Взношусь от Музиной пизды Туда, где смертного нет виду. III На поясе небесном став, Согласной лирой в небе звукну, И, в обе руки шмат мой взяв, Зевеса по лбу плешью стукну, Чтоб он сокрыл свой грубый зрак И не дрочил теперь елдак, Не метил плешью в щели многи, Не портил бы земных красот, Не драл елдою пиздий рот, Не раздвигал богиням ноги. IV Нептун и адский бог Плутон, Смягчите ярость вы без шуму, Страшася шанкера бабон, Оставьте вы высоку думу. На вас не буду я смотреть, Велю обоих перееть. Ты, море, не плещи волнами, Под секель ветры заключи, А ты престрого закричи, Чтоб в аде не трясли мудами. V Чтоб тем приятный звук и глас Такие вздоры не тушили, Скачи и веселись, Парнас, Мы все в природе утишили. Сойди, о Муза, сверху в дол И на пуп залупи подол, Я ныне до пизды касаюсь, Воспеть теперь ея хочу И для того елдак дрочу, Что я пиздою восхищаюсь. VI Со утренних спокойных вод Заря на алой колеснице Являет Фебов нам восход, Держа муде его в деснице, И тянет за хуй Феба в понт, Чтоб он светил в наш горизонт, Мы блеску все его радеем. А ты, восточная звезда, И краше всех планет — пизда, Тобой мы день и свет имеем. VII Скончав теченье, Аполлон С ефира вниз себя покотит, К Фетиде в лоно съедет он, Пизда лучи его проглотит, И блеск его тогда минет, Когда богиня подъебнет, К мудам свою пизду отклячит, Сокроется от нас день прочь, Ебливая наступит ночь, Коль Феб в богиню запендрячит. VIII Дрочи, о Муза, добрый хуй, Садись ко мне ты на плешь смело, Чтоб слабже он полез, поплюй, Раздайся секель твой и тело. Я всю вселенную узрел, Когда тебя я на плешь вздел, Кастальской омочен росою, Отверзлись хуя очеса, Открылись света чудеса, Творимые везде пиздою. IX Юпитер в смертных бросить гром С великим сердцем замахнулся, Погиб бы сей хуев содом И в лютой смерти окунулся, Но в самый оный страшный час Пизда взвела на небо глас, Умильно секелем кивнула, Зевес, схвативши в руки плешь, Бежит с небес на землю пеш, Громовый огнь пизда задула. X Перун повержен там лежит, Пропал великий страх народа, Юпитер над пиздой дрожит, Забыта им уже природа. Пускай злодействуют везде, А он купается в пизде. Алкмену ныне сарафанит, Ебёт и прёт, пендрячит, ржот, Храпит, сапит, разинув рот; И гром уже его не грянет. XI Ударил плешью по водам Нептун, властитель над морями, Велел подняться он мудам, Чтоб дули ветры под волнами. Велел все море возбудить, Неоптолема потопить. Но с вострым секелем Фетида, Подъехав, села на муде. Нептун, поковыряв в пизде, Лишился тотчас грозна вида. XII Плутон во аде с елдаком Совсем было утратил мысли, Елда его покрылась льдом, А с муд уже сосули висли. Но вскоре въехала туда О ты, прелестная пизда, Богиня ада Прозерпина, Ощерила мохнату щель, Плутон, храпя, наметил в цель, В пизде согрелася елдина. XIII Твоя, о мать хуев, пизда, Никак нейзъясненна сила, С волшебной сферы ты звезда, О страх, ты солнце ослепила, Когда из волосистых туч Блеснул на Феба пиздий луч, То он сияние оставил, Забыл по должности езду И сунулся тотчас в пизду, Чем славы он твоей прибавил. XIV Гремит Омфалия пиздой, Прельстив усами Геркулеса, Который страшною елдой Нередко пехивал Зевеса, Творил велики чудеса, Держал на плёчах небеса, Подперши плешью твердь ужасну, Атланта бодро облехчил, За то в него и хуй всучил, Однак шентю узрел он власну. XV Ахилл под Троей хуй вздрочйл, Хотел пробить елдою стену, Но как он бодро в град вскочил, Чтоб выеть тамо Поликсену, Парис ударил его в лоб Тем дротиком, которым ёб, То небо стадо быть с овчинку В Ахилловых тогда глазах, Смяхчил его шматину страх, Пизда сжевала в час детинку. XVI Герой в войне — не человек: Намазав ворванью елдину, Забыв толь надобной нам век, Разит людей так, как скотину. С пиздой он больше не буян, И Бахус без нее не пьян. Пизда природу умножает, Родит, лелеит, кормит нас, Ее продолговатый глаз Сурову нашу плешь смягчает. XVII О, мать веселья и доброт, Пизда, шентя, фарья, махоня, Я тысячу хуев дам в рот — Глотай, им ныне есть разгоня, Насыться от моих похвал, Я прямо в цель твою попал, Воздвигну я тебе божницу, Внутри очищу пиздорык И, взявши в руки я голик, Сгоню нечистую площицу. XVIII В ефире светлая звезда Или блестящая планета Не так прелестна, как пизда, Она творительница света. Из сих торжественных ворот Выходит всякий смертный род И прежде всех ее целует, Как только секелем кивнет, Двуножну тварь на свет пихнет И нам ее она дарует.
I Тебя ебливая натура На то произвела на свет, Приятного чтоб Эпикура Увидеть точный нам портрет. Умом таким же одарила И чувства те ж в тебя вселила, Ты также любишь смертных всех, Натуры все уставы знаешь, В пизде блаженство почитаешь, Во зле не знаешь ты утех. II О, коль приятными стезями Тогда ты на Парнас всходил, Когда огромными стихами Пизде похвальну песнь трубил! Читая ту, я восхищаюсь, Сладчайшим чувством наполняюсь, Вся в жилах кровь моя кипит, Вся мысль моя пиздой мутится, Душа моя к мудам стремится, А хуй прорвать штаны грозит. III Богатство, славу, пышность, чести Я презираю так, как вы. Не стоют те пиздиной шерсти, Без ебли всё суть суеты! Вселенну всю я забываю, В пизду как ярый хуй соваю, Счастливей папы и царей. Когда красотка обнимает; Целует, жжет и подьебает, Тут всё блаженство жизни сей!
I Дела пребодрого героя Потщися, мысль моя, воспеть! Я, громкой лиры глас настроя, Прославлю то, как хуй мой есть. О ты, премудра животина, О ты, пречудная шматина, Коликих ты достоин од! Ни рвы, ни камни, ни вершины, Ни адской челюсти стремнины Сдержать не могут твой поход. II Хоть много в древности прославлен Победоносный Геркулес И не один трофей поставлен В знак бывших от него чудес, Но если бы твои победы Здесь были точно так воспеты, То б он, оставя булаву, Тебя героем почитая, С тобой к Омфале приступая, Твою бы в руки взял главу. III Когда на брань хуй ополчится И станет в ярость приходить, Когда багряна плешь зардится, То кто возможет сокрушить? Хотя меж ног клади оковы Иль челюсти разверсты Львовы, Но он, опершись на мудах, Сквозь все оплоты укрепленны, Возносит верх свой обагренный, Как лев, ярящийся в горах. IV Но что за глас, стон слышен крика? Какая б то была беда? Боязнь то хую невелика: Ползёт на брань к нему пизда. Пиздища старая, седая, Пизда уже не молодая, Она ж притом была урод. До старых лет не проебалась И сроду с хуем не видалась, Затем, что был с зубами рот. V Чудовища вся тварь боялась, Коснуться ей никто не смел, Она на всех, как зверь, кидалась, Лишь хуй её смирить умел. Пизда пришла, скрыпя зубами, Хуй стал трепать её мудами, Чем зверство в ней тотчас пресёк; Она с задору задрожала, Она в себе не удержала, И с ней тут сок ручьем потёк. VI Хуй, видя в ней ту слабость многу, Он щель её тут вмиг пробил, Сей хитростью сыскал дорогу, Отважно к делу приступил: С мудами в пропасть к ней влезает, До дна он плешью досягает, И сладость тут находит вновь. Пизда вкус ебли весь узнала, Пизда яриться перестала, Как сильный хуй в ней пролил кровь. VII Сей подвиг совершив щастливо, Восстал и ободрился вновь Расселины и льющусь кровь, И вспомня все свои работы Во среды, пятки и субботы, С негодованием сказал: — Почто мя смертны забывают, Почто в псалмах не прославляют, Почто я так на свете мал? VIII Первейше в свете утешенье — Любезнейших собор девиц, Приятно чувствам услажденье, Столь много лепотнейших лиц — Не мною ль в свет произведенны? Не мои ль силы истощенны, Не мой ли труд и с кровью пот Воздвиг везде дела геройски, Повсюду сделал многи войски? О, коль неправ всех смертных род! IX Одна лишь в свете героиня, Моя премудрейшая тварь, Арабска Изида богиня, Воздвигла для меня алтарь И женску полу повелела, Чтоб кажда в бархате имела На шее мой прекрасный ствол, И чтоб египецкие дамы, Входя богов великих в храмы, Во первых чтили мой престол. X Не я ли в ад низвел Орфея Своей победы там искать? Не я ль Дидоне у Энея Принудил с муд площиц таскать? Какая ж мне за то отрада, Какая в старости награда? Я верных мало зрю сердец, А я всей твари обновитель, Ее блаженства совершитель И всех зиждитель и отец.
I О, общая людей отрада, Пизда— веселостей всех мать, Начало жизни и прохлада, Тебя хочу я прославлять. Тебе воздвигну храмы многи И позлащенные чертоги Созижду в честь твоих доброт. Усыплю путь везде цветами, Твою пещеру с волосами Почту богиней всех красот. II Парнасски музы с Аполлоном, Подайте мыслям столько сил, Каким, скажите, мне петь тоном Прекрасно место женских тел? Уже мой дух в восторг приходит, Дела ее на мысль приводит С приятностью и красотой. — Скажи, — вещает в изумленьи,— В каком она была почтеньи, Когда тек век еще златой?


Поделиться книгой:



Регистрация