– Это чтобы она бинты не растрепала.
Наконец все было завершено, Лада вновь уложена (к бешенству Барсика) на кровать, куда она с этих пор по умолчанию получила право доступа, картошка с тушенкой и жареным луком, приготовленная к этому времени Сапрыкиной в большущей кастрюле, поставлена на стол, ее окружили плошки с солеными, квашенными и мочеными закусками, и даже два блюдца с пожертвованной Тюремщицей брауншвейгской колбаской, ну и стопочки для водки и чашки для запивки, – давно уже гогушинское жилище не видало такого изобилия. Пока шли приготовления, Жора с Юликом курили и знакомились в сенях.
– Георгий, – представился Жорик, которому почему-то пришла охота важничать. – Глава, так сказать, местной администрации.
– Очень приятно. Юлий.
– Ну и как, Юра, обстоят дела?
Юлик давно уже привыкший к подобным переименованиям, не стал поправлять Жору, который ему все меньше нравился, и уточнять, какие именно дела его заинтересовали.
– Нормально.
– Как финансирование?
– Что?
– Финансирование, говорю, как? Хватает?
– Более-менее.
– А у нас в сельском хозяйстве – полный абзац. По остаточному принципу. Прямо геноцид какой-то. Плюс незаконная миграция. Чебурека видал? Иногда буквально опускаются руки.
– Мда… Бывает… – Юлик затушил недокуренную сигарету.
– Ну ладно, Юрец. Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать? А то бабцы там уж заждались… – Жора лукаво подмигнул, а Юлик впервые пожалел, что поддался неразумной жалости и вот теперь должен черте с кем и черте где пить дешевую водку и есть нелюбимую вареную картошку.
Но, взглянув на сияющую Егоровну, юный фельдшер понял, что поступил правильно и что многое ему простится за эту, в общем-то, дикую и глупую выходку.
Да и картошка оказалась на самом деле на удивление вкусной, Юлик потом и сам будет ее так готовить.
Да и первый тост, который Сапрыкина провозгласила в его честь, сказав, что на таких, как Юрий Феликсович, держится земля русская, и пожелав ему здоровья, успехов в работе и радости в личной жизни, ему был лестен и приятен.
Ну а после «перерывчика небольшого» выпили, конечно, за скорейшее выздоровление заглавной героини, и уже даже Жориково рифмование Юрца с молодцом, концом, огурцом и п…ецом уже не так сильно раздражало и казалось даже смешным.
И очень потешным был огромный Чебурек, которого Жора при пособничестве Сапрыкиной заставил-таки выпить до дна стограммовую стопку – иначе, мол, Лада не поправится. Чебурек мгновенно захмелел, против второй уже не очень возражал и даже попытался произнести тост: «Юлий – туру хаким ноу!».
Выпить третью Егоровна ему не дала, пристыдила спаивающих наивных инородцев весельчаков, и дальше Чебурек чокался компотом, но блаженно и глупо улыбался, а когда пошло неизбежное пеньё, даже тихонечко подпевал.
Открыл вокальную часть вечеринки, конечно, Жора. Страшно рыча и даже брызжа слюной, он заорал наиболее, по его мнению, подходящее произведение Владимира Семеновича Высоцкого:
А у дельфина
Сррррезано бррррюхо винтом!
Выстрррррела в спину
Не ожидает никто!
На батаррррее снаррррядов нет уже!
Еще трррруднее
На виррррраже-е-е-е!
Но паррррус!
Порррвали парррус…
Одновременно с парусом порвалась, не выдержав жорикового самозабвения, еще одна струна, так что гитару пришлось (к облегчению бабы Шуры) отложить. Но мужественный Жорик попытался в се-таки а капелла исполнить «Охоту на волков», топая ногами и стуча кулаками по столу, но был тут же остановлен возмущенными такой бестактностью слушателями.
Жорик покорился, но затаил в душе обиду и злобу, совсем как Маргарита Сергевна на достопамятном конкурсе художественной самодеятельности. Поэтому, когда сама Тюремщица запела любимую песню из своего репертуара, Жора стал, как это было принято в пионерлагерях, шутить и громким шепотом вставлять попеременно «В штанах» и «Без штанов» после каждой печальной лирической строки:
Погас закат за Иртышом.
Село огнями светится.
Ах, почему ты не пришел?
Я так хотела встретиться!
Получалось глупо, но смешно, так что не только Егоровна, но и Юлик с трудом сдерживали неуместный хохот. Сапрыкина замолчала и посмотрела со значением в глаза Жоры.
– Все-все, осознал! Б… буду, Марго! Молчу как рыба об лед!
– Ну правда, Рит, ну не обижайся, мы больше не будем. Ну спой! Ну все ведь слушают, ну что ты, – стала успокаивать гордую певицу Александра Егоровна.
– Спойте, пожалуйста! – присоединился и Юлик. – Очень красивая мелодия, я никогда не слышал. И голос у вас такой замечательный!
Перед такой изысканной лестью Сапрыкина устоять, естественно, не могла и запела снова. Жора на сей раз не мешал почти до самого конца, до повторения зачина, но тут не выдержал и пропел дурным голосом последнюю строку, заглушая солистку и заменив печальное «хотела встретиться» вакхическим «хотела трахнуться».
Убежать он, как было запланировано, не успел, потому что Сапрыкина была настороже и, молниеносно перегнувшись через стол, ловко и жестоко, как Барсик, ухватила охальника за вихры, а другой рукой нанесла короткий и звонкий удар. Успокоить Тюремщицу удалось не сразу, но наконец она смилостивилась и, тряхнув Жорика последний раз, отпустила свою жалкую жертву со словами: «Скажи спасибо Юрию Феликсовичу, гад!».
Жорик начал было кобениться, сказал, что после такого унижения человеческого достоинства остаться не может и что ноги его здесь больше не будет, но, заметив, что никто его особо не удерживает, почел за благо угомониться и больше благочиния не нарушал.
А что же Лада? Поначалу она спала крепко и сладко, как больной ребенок, во время скандала проснулась и даже немножко потявкала слабым голосом. Чебурек, робость и застенчивость которого заглушил алкоголь, пользуясь тем, что все заняты улаживанием конфликта, подсунул ей незаметно свою тарелку с остатками вкусной тушенки, да еще и несколько кусочков колбасы туда положил. А когда Сапрыкина и Юлик дуэтом пели по заявкам Егоровны русскую народную песню «Помню, я еще молодушкой была» на слова совсем уж позабытого поэта Евгения Гребенки и дошли до «К нам приехал на квартиру генерал… Весь простреленный, так жалобно стонал», Лада повела себя как Жорик, то есть стала комически подвывать, напоминая того израненного генерала, но на нее никто не обиделся и не рассердился, а, наоборот, все ужасно развеселились.
Так вот они и сидели, и пели, и смеялись заполночь в крохотном кубике бестолкового человечьего тепла и слабого света посреди морозного мрака, ничем, в сущности, не огражденные от тьмы, кромешной и вечной. Ведь жизнь наша с вами ничем существенным не гарантирована, держится ведь действительно на честном слове, на том самом Пречестном Слове.
Я даже хотел к этой главе взять другой эпиграф: «Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них». Мат. 18, 20. Но потом все-таки одумался. Это уж был бы перебор, может быть, даже и кощунственный.
Собрались-то они де-факто во имя ничем не примечательной, хотя и очень славной дворняжки.
22. ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ О МАЛЕНЬКОЙ ДОБРОТЕ И БОЛЬШИХ ПОЭТАХ
Владислав Фелицианович Ходасевич
Не секрет, что поэтические тексты способны иногда воздействовать не только на психическое, но и на физиологическое состояние реципиента.
Ушко девическое может разалеться, пресловутые мурашки бегают по юношеской спине, учащается пульс, прерывается дыхание от пиитического восторга, и неудержимо струятся старческие слезы, как недавно, когда я спьяну пытался читать вслух давно знакомое, читанное-перечитанное:
Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
От слепых наплываний твоих.
Все эти явления широко известны и неоднократно описывались в художественной и научной литературе. Менее изучен (поскольку менее распространен), но не менее интересен другой феномен.
Иногда при чтении стихотворного текста щеки заливает волна такого жгучего и невыносимого стыда, какой редко чувствуешь, даже когда сам совершаешь что-то бесконечно гадкое, причем на виду у всех родных и знакомых. И происходит это совсем не тогда, когда мы читаем бездарные графоманские стихи, нет, это связано как раз с текстами формально безукоризненными и написанными хорошими, а иногда и очень хорошими, может быть, великими (как в случае со стихотворением, вынесенным в эпиграф) авторами.
Девятистишие это я впервые прочел в те уже довольно далекие времена, когда немного запоздало, но решительно и бесповоротно вступил на путь, ведущий от, условно говоря, Блока – Байрона к еще более условным Честертону– Чехову. «Солнце в шестнадцать свечей» казалось мне тогда (да и сейчас кажется) одной из путеводных звезд на этом кремнистом-тернистом пути, не говоря уже о «звезде в пролете арок». Так что лучшие стихи Ходасевича на папиросных машинописных листах я к тому времени уже давно знал и любил. Тем горше и обиднее было мне читать эти горделиво-язвительные, но не очень остроумные строки.
Я не знаю в точности, какого-такого бога было позволено проносить гостям Владислава Фелициановича, но, уж конечно, не того Бога истинна от Бога истинна «нас ради человек и нашего ради спасения сшедшего с небес, и воплотившегося от Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшася». Потому что Его можно, конечно, представить в самой сомнительной компании, вплоть до блудниц и налоговых инспекторов, но среди обладателей дьявольской красоты, намеревающихся побыстрее нас, человек, позабыть-позабросить, Он вряд ли уместен. Ну а поскольку по учению святых отец иные бози суть падшие ангелы, то бишь беси, то перечень дозволенного к проносу в квартиру Ходасевича оказывается совсем уж куцым. Можно, конечно, попытаться протащить Благую Весть под видом неопределенно-возвышенной и разрешенной мечты, но думаю, бдительный хозяин с этим быстренько разберется и вежливо попросит подобные антиромантические мечтания впредь оставлять вместе с маленькой мещанской добротой на вешалке в прихожей. Где им, в сущности, и место, поскольку одно без другого не бывает, а среди ходасевичевых гостей, вознамерившихся быть или ангелами или демонами, им места нет и быть не может.
А писано это в июле 1921 года, за месяц, между прочим, до расстрела Гумилева, да и немыслимая по зверству гражданская война тогда ведь еще толком не закончилась, в общем, как мне кажется, у поэта были все основания не изгонять из собственного жилища доброту, пусть самую крошечную, а ужасаться ее исчезновению, вернее истреблению на одной шестой земли.
Н. Н. Мазур, когда я сбивчиво и страстно излагал ей примерное содержание этой главы, высказала осторожное и остроумное предположение, что на самом деле это стихотворение может быть пародией.
Кто его знает, филологам и историкам литературы оно, конечно же, виднее, но ведь и у нас, простодушных читателей, нельзя окончательно отнимать право судить и трактовать, а то что ж это будет?
Да и в конце концов неважно, пусть будет пародия! Речь-то я веду не столько о Ходасевиче…
Хотя, нет, все-таки не верю. Во-первых: Ходасевич замечательный поэт и, если бы писал пародию, она бы вышла посмешнее, вот как Дмитрий Александрович, например, пародировал следующее поколение уже советских романтиков:
Я с детства не любил овал,
Я с детства просто убивал!
Во-вторых: пафос этих строк вполне соответствует некоторым его другим стихам и высказываниям – например, по поводу знаменитого стихотворения «Искушение» («Довольно! Красоты не надо!») – «Те ошибутся, кто в нем увидит неприятие Революции. (Именно так по юношеской наивности ошибался и я. –
Предательство же этих некоторых, как явствует из самого стихотворения, заключалось в том, что они, вместо того чтобы раздувать и дальше мировой пожар и загонять клячу истории, то есть безнаказанно убивать и грабить, расстреливать заложников и распинать попов, стали – о ужас! о стыд! – торговать, уподобившись буржую и кулаку, смертельно оскорбив этим прозаическим занятием нежное сердце «голодного сына гармонии».
К тому же из примечаний Н. А. Богомолова мы узнаем, что написано это стихотворение, по словам автора, «После какого-то препирательства с „доброй“ Екат<ериной> Павло <овной> Султановой». Не знаю, чем уж не угодила поэту неведомая мне Екатерина Павловна, но кавычки, в которые заключено слово «добрая», приводят на память советское озлобленно-презрительное «добренький» и «исусик», а также неустанную борьбу кремлевских мечтателей с «абстрактным буржуазным гуманизмом».
С другой стороны – уж слишком, действительно, похоже на бальмонтовско-брюсовский оранжерейный демонизм, желание прославить «и Господа и дьявола, чтоб всюду плавала свободная ладья». И не хочется все-таки верить, что не ищущий спасения ходасевичевский кораблик плывет в кильватере этих дурацких чуждых чарам черных ладей. Да ведь даже и на есенинское убогое хулиганство это тоже немного смахивает:
Розу белую с черною жабой
Я хотел на земле повенчать.
Пусть не сладились, пусть не сбылись
Эти помыслы розовых дней.
Но коль черти в душе гнездились —
Значит, ангелы жили в ней.
И очень уж похоже на искалеченную героиню «Тихого стража», которая и сама-то является пародией:
«– Ты можешь выздороветь.
– Зачем? Я именно вот так в колясочке и хороша. И потом, вылечись я, – я могу сделаться добрее, это опять-таки не дело. Это, как говорится, не стильно, понимаешь?»
В общем, как сказал бы Жора, «дело ясное, что дело темное».
Предельно ясным мне представляется только одно – вековечное отвращение некоторой части моих коллег по веселому цеху к добру, к мирным обывательским радостям и добродетелям, порядку и иерархичности, презрение к срединному пласту бытия, который дан нам в удел и который мы обязаны возделывать и доводить до ума, к нормальной человеческой жизни, горацианской «золотой середине», непреодолимый, зудящий соблазн нарушения стеснительных правил, куцых конституций и авторитарных заповедей. И не в «Бродячей собаке» это безобразие началось, и даже не тогда, когда свихнувшийся немецкий поляк проклял все «слишком человеческое» и объявил переоценку ценностей, то есть возврат к ценностям дохристианским, даже допотопным.
Было это и раньше, повторялось много раз, да и в самом начале, самый первый соблазн и самое первое паскудство связаны ведь были именно с этим нежеланием довольствоваться наличным местожительством, даже если это и земной рай, с отказом покоряться своей доле, даже если это бессмертное и безгрешное блаженство.
«Будь или ангел или демон». Да будь же ты человеком, в конце-то концов!
Так что первыми мятежными романтиками явились, похоже, ветхий Адам и его легкомысленная супруга. Что уж удивляться тому, что описанная насмешливым Кузминым дщерь нашей повадливой праматери выражает желание пойти «ко всенощной в Казанский собор голой» в доказательство приверженности идеалам свободы, любви и «отсутствия всяких предрассудков».
Ну а нынче-то и вообще – «пуще прежнего старуха вздурилась». Но не быть ей ни царицею морскою, ни, как в первоначальном варианте, римской папою.
И эта детская, дикарская уверенность в том, что размер имеет значение, что маленькое и слабое всегда плохо, а большое и сильное всегда хорошо, что великое злодейство достойней и красивее мелкого благодеяния «здесь на горошине земли».
Как писала Цветаева о горлане и главаре, воспевающем Дзержинского и Ленина: «Маяковский – сила. А сила всегда права». Да почему же, Марина Ивановна? Да откуда же вы это взяли? Ответить можно словами цветаевской мамы: «Это в воздухе носится». Ох, носится.
Или Блок, который убожество Первой мировой войны доказывает тем, что она не очень заметна: «Довольно маленького клочка земли, опушки леса, одной полянки, чтобы уложить сотни трупов людских и лошадиных. А сколько их можно свалить в небольшую яму, которую скоро затянет трава или запорошит снег». И дальше в той же изумительной статье: «Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего…»
Как говорит Жорик: «Воровать так миллион, е…ть так королеву». И ведь эти хулиганские безмерные требования, как правило, совсем не значат, что носитель этой горделивой идеологии откажется стибрить плохо лежащую десятку или трахнуть захмелевшую буфетчицу. Просто десятку эту он тут же незамедлительно пропьет или проиграет в игровых автоматах, а со своей случайной подругой не будет церемониться – чай не королева.
И скука, скука, и святая злоба, и неужели и через четверть века «все будет так, исхода нет»?!
Исход наступит через пять лет, а через четверть века будет праздноваться уже двадцатилетие Великой и Ужасной Октябрьской Социалистической Революции, – то-то настанет веселье, то-то торжество свободы и красоты. И никакой обывательской пошлости.
Кто доживет, оценит.
Потому что все это манящее и блазнящее Великое и Ужасное оказывается на поверку очередным обманом, в лучшем случае смешным и жалким, как в Изумрудном Городе, но чаще омерзительно и мелочно злобным и жестоким и неизбывно, невыносимо тупым и пошлым, как в наших с вами злосчастных городах.
А Единственный по-настоящему Великий запросто ходит в гости к карлику Закхею, и воистину, непомерно и невыносимо, Ужасный «трости надломленной не переломит, и льна курящегося не угасит» и, идя на муку, исцелит отрубленное перепуганным Петром ухо своего мучителя…
К чему я все это, собственно?
Сам уже почти забыл, взъярившись, что затеял весь этот хай с единственной целью – подчеркнуть достоинства моего не очень прописанного фельдшера Юлика, который, не смотря на то что, в отличие от своего прототипа, не стал известным русским поэтом, и вообще «особенной интеллекцией блистать не мог», является по замыслу автора настоящим положительным героем нашего времени, именно потому что никогда не оставляет свою маленькую доброту в прихожей. Он даже приезжал в Колдуны еще два раза, сменить Ладины повязки и снять швы. И даже, чертыхаясь про себя, согласился отвести домой бабы-Шурины гостинцы – соленья, варенья и совсем уж ненужную ему картошку. И ведь не выбросил ее, довез, весь потный и злой, до дома целых полмешка, надо сказать к большому удовольствию своей маменьки.
Ну а бессмысленный и тусклый свет фонаря у аптеки покажется нам райским сиянием, когда/если разгоряченные носители мечты в тишотках с кубинским красавчиком, или арабской вязью, или с какой-нибудь солярной символикой побьют фонари и погромят аптеки, и мы в очередной раз узнаем «холод и мрак грядущих дней».
Юношам же бледным собирающимся на Форум молодых писателей России в Липках, я настоятельно советую учиться описывать и понимать фонари не у певца Прекрасной Дамы и красногвардейской шпаны с раскосыми и жадными очами, а у «Человека, который был Четвергом».
См. Гилберт Кийт Честертон, Собрание сочинений в пяти томах, том 1, стр. 186.23. БАБЛО ПОБЕЖДАЕТ ЗЛО
Александр Иванович Полежаев
Волшебная зима в Колдунах шла к концу – неспешно и неохотно, упираясь из последних сил и огрызаясь. Морозы стояли все еще неколебимо, но тьма, казавшаяся вечной и всемогущей, таяла на глазах, под натиском с каждым днем прибывающего, совершенно уже весеннего света.
Но рано обрадовались беспечные поселяне. Хоть им и удалось отбить атаку стихийных, хтонических, так сказать естественных (или сверхъестественных) сил, но Колдунам еще предстояло в эту зиму пережить нашествие иного зла – человеческого или, если угодно, социального, не менее опасного и не более разумного. И, на мой взгляд, абсолютно противоестественного.
Причиною этой беде послужило празднование Дня защитника Отечества, а вернее сказать то, что, как говорил последний генеральный секретарь, «не все еще научились веселиться без вина» и что культура потребления винно-водочных напитков в Российской Федерации находится все еще на удручающе низком уровне. Чему доказательством явилось не только безобразничанье Жорика, который с утра уже требовал, как защитник Отечества, дармовой выпивки, а выклянчив оную у мягкосердечной Егоровны, целый день куражился над Чебуреком, обзывая его Бараком Обамой и обвиняя в развале Союза и грузинском империализме, но и неадекватное и ни с чем несообразное поведение капитана Харчевникова.
С Жоры-то что взять? Да и все его праздничные затеи были по большому счету безобидны и даже забавны. И то, как он обучил Ладу командам «Смирно! Вольно! Разойдись!», а потом и команде «Ханде хох!» и «Гитлер капут!», и то, как он исполнял патриотические песни, особенно «Широка страна моя родная», корча страшную рожу («Но сурово брови мы насупим…»), грозя кулаком Чебуреку («Если враг захочет нас сломать!»), сластолюбиво улыбаясь Сапрыкиной («Как невесту, Родину мы любим!») и заключая в объятия отбивающуюся и хихикающую Александру Егоровну («Бережем, как ласковую мать!») Лада, конечно же, от всей души и во весь голос ему подпевала.
А вот у Харчевниковых праздника не получилось. Капитан, впрочем, основательно напраздновался на службе, в родном коллективе, буквально на боевом посту, ну и в хмельном кураже решился, невзирая на поздний час, продолжить банкет по месту жительства. «А чо такого?! Чо, не имею права в свой профессиональный, можно сказать, праздник?!» Но Зойка уже в дверях объяснила, «чо такого», подгулявшим защитникам Отечества – Леха ведь, расхрабрившись, притащил с собой своего «лепшего кореша», старшего лейтенанта Пилипенко.
Стыдно стало пьяному капитану перед боевым товарищем, взыграло ретивое, оттого и повел он себя так опрометчиво и дерзновенно и на предложение убираться туда, где нажрался, рявкнул: «Хорошо же! Пошли, Димон. А ты, прошмандовка, еще пожалеешь! Я те гарантирую! Пожалеешь, суконка!»
Покатили на дачу, праздновать новоселье, поскольку Леха решил ни за что не возвращаться к неблагодарной лахудре и впредь вести вольную пацанскую жизнь. Звонили подружкам разбитного Димона, но были посланы, а на предложение воспользоваться платными услугами профессионалок Леха все-таки ответил решительным нет – думаю, из трусости.
Приехали уже во втором часу. Перебудили и перепугали деревенских жителей, были облаяны Ладой и стали пить, закутавшись в пледы и одеяла – изба-то была нетоплена, да и печь заменена хозяйкой на красивый, но ни хрена не греющий, а только дымящий камин. Но поначалу было все равно смешно и кайфово, как в самоволке или даже в пионерлагере, а вот пробуждение, как вы понимаете, получилось невеселое – настоящее хмурое утро и хождение по мукам. Капитан в тоске обдумывал приемлемые условия капитуляции, хотя было понятно, что она будет безоговорочной и постыдной, а старлей, мучимый холодом и похмельем, злился и на себя, и на друга, и на весь свет, и особенно на то непривычное, обидное положение, когда злость не на ком сорвать. В отличие от рыхлого и аморфного во всех отношениях Харчевникова, был Пилипенко поджар, нагл и по-настоящему, естественно и простодушно, жесток.
А тут и появляется с двумя пластмассовыми ведрами родниковой воды и в сопровождении Ладки Чебурек.
Глазки Димона загорелись:
– Эт кто же это у вас такой?
– А хрен его знает, – ответил мрачный капитан, роясь в салоне в тщетной надежде найти какую-нибудь забытую вчера бутылку.
– Эй, уважаемый! Ком цу мир!
Бежать было поздно.
Последовавшая сцена была почти точным повторением первого диалога Чебурека и Жорика, только смешного в ней уж точно ничего не было.
Жорик меж тем уже обежал старух:
– Атас! Ментуарии Чебурека повязали!
– Какие ментуарии, черт бестолковый?
– Да мильтоны, мусора! Лешка и еще какой-то рыжий! Ну теперь в двадцать четыре часа в Кара-Кумы, к верблюдам! И к варанам! Уч-кудук – три колодца!
Если б не заступничество Тюремщицы, все могло бы еще обойтись. Капитан уже буркнул Димону: «Харэ тебе вязаться. На хрен он нам упал? Чо с него возьмешь? Поехали давай уже». Но налетевшая Сапрыкина, с ходу обозвав Димона оборотнем в погонах, сопляком и рыжим засранцем, Лехе указав на то, что он отрастил брюхо, как беременная баба, и рожу, которую за три дня не уделаешь, пригрозив судом за самозахват каких-то лишних квадратных метров народной земли, а на строгий вопрос: «А вы кто такая? Фамилия?» цинично и насмешливо ответив: «П…а кобылья!», не оставила ментам ни одного шанса пойти на попятный без ущерба для чести мундира. Александра же Егоровна все это время только охала и ахала в ужасе и растерянности, а Лада хотя и лаяла на всякий случай на незнакомца, но явно не отдавала себе отчет во всей серьезности ситуации. Жора наблюдал из безопасного далека.
И вот уже Димон, движением, скопированным у голливудских копов, наклоняет злосчастную чебуречью головушку в дверь автомобиля, и мы уже готовы навсегда расстаться с нашим загадочным скитальцем, и Сапрыкина напоследок орет: «Небось деньги дать, сволочи, так отпустили б! Пидарасы!», но тут наконец-то вмешивается тетя Шура:
– Леш! Миленький! Погоди! Я сейчас… только погоди, не уезжай… я сейчас…
С удивительной быстротой прохромала она в свою избушку и тут же вернулась, неся в протянутой к ментам руке невероятную красную пятитысячную бумажку.