— Я ведь его боялась — пассажира твоего, — призналась Нюра. — Думала — ударит сзади.
Шофер усмехнулся, но промолчал.
— Правда, страху натерпелась… Чего стали? — спросила Нюра, осознав вдруг, что его руки с длинными пальцами мертво лежат на руле и сам он как-то отстранился, сидит прямо, откинувшись к спинке.
— Ничего не видать: стекло заливает.
Мимо с шипеньем и шелестом, обдавая их водой, проносились машины.
— А они как?
У них дворники надеты, а мне под дождь выходить неохота. Спешишь?
— Уж ладно, постоим, — великодушно сказала Нюра. Только деньги со мной потеряешь. Муж говорит, ваши деньги — в скорости, а ты стоишь.
Он улыбнулся по-своему, серьезно: свел брови, прищурил глаз, будто прицеливался, и чуть скривил большие губы.
— Ты почему на вокзале против меня встал? — спросила Нюра с праздным интересом.
— Красный свет дорогу закрыл, а я с краю шел — и тебя углядел.
— Чего во мне?
— Чемодан твой приглянулся.
— Сразу увидал — деревня, поживиться можно. Ага? А я тоже хитрая, в обрез денег оставила.
— Сережки мне твои понравились, — тихо сказал он.
— Ой! — Нюра всплеснула руками. — Чего говоришь, я платком накрывшись стояла.
Под смуглой мочкой играло в медной оправе дешевое красное стеклышко. Нюра потрогала сережку пальцами.
— Чего в ней, копеечная она.
— Муж подарил?
— Нету! Отец баловал: когда школу кончила, он и повесил. Привыкла и не думаю об них.
Он спросил вдруг резко, исповедно, точно сердясь на себя:
— С мужем как живешь?
— С мужем? — растерялась Нюра.
— Хорошо? — пришел он ей на помощь.
— Хорошо! — как эхо, все еще недоумевая, откликнулась Нюра.
Он посмотрел на нее с нежным сожалением, нагнулся и, протянув через кабину руку, приоткрыл ее окошко.
— Намочи палец и проведи вот так по щеке, — попросил он ребячливо.
Она сделала, как он сказал.
— Грязь, что ли?
Он увидел влажную полоску, которая быстро просыхала на жаркой, загорелой щеке, светлея, будто покрываясь тончайшим налетом соли.
— Почему грязь? — строго спросил он. — Почему ты себя низко ставишь? Эх, ты!
Он вышел из кабины, приладил железные, сами собой заходившие за стеклом стерженьки. Нюра заметила какую-то в нем перемену и примолкла, задумчиво глядя на ожившее вдруг и посветлевшее стекло.
— Хочешь, я тебе Москву покажу, — сказал он и, заметив стесненное, неуверенное движение Нюры, добавил: — О деньгах не думай, шут с ними, Анна Григорьевна.
— Много ли в дождь увидишь, — сказала Нюра уклончиво.
— Скоро пройдет.
— Мне к снохе надо… Она, может, в ночь работать пойдет: разминемся, что тогда?
Такси медленно тронулось вдоль тротуара, будто шоферу жаль было расставаться с этим местом, потом машина набрала скорость.
— Далеко до Шаболовки? — спросила Нюра.
— Близко. — Он помолчал, лицо сделалось замкнутым и строгим. Оно было мокрое, как в поту, после трудной работы. — Ты почему моего имени не спросишь?
— Ой, сразу забуду! — Нюра весело наморщила лицо. — Не памятливая я. И часу не удержу в голове.
И снова он посмотрел на нее долго и с сожалением, словно хотел что-то сказать ей, но сдержался и молча делал свое дело: сворачивал в переулки, резко перекладывая руль.
— Тебе какой номер на Шаболовке надо?
— У трех тополей станем. Я там знаю.
— Три тополя? Это что — кафе новое?
— Какое еще кафе?! — подивилась Нюра его незнанию. — Дерева там. Много их, молоденьких, а три старых тополя стайкой стоят. Малые уже весь лист сбросят, а эти в золоте стоят, огнем горят…
— Покажешь: я медленно ехать буду.
В черной железной коробке прыгали цифры с негромким пощелкиванием. Нюра старалась не смотреть на них и все же поглядывала, теряясь в томительных догадках, что тут ложится на нее, а что на того, в тюбетейке.
— Легкая у тебя работа, — сказала Нюра. — Езди и езди, а он знай щелкает. Это сколько же за день можно нащелкать. Это тебе за все награда: за голод, за сиротство.
Он протянул руку, в счетчике громыхнуло, и все Цифры провалились, исчезли.
— Ты что? — оторопела Нюра.
— Не того ты в жизни боишься, Анна Григорьевна, — сказал он.
— А я не боюсь! — бойко ответила Нюра. Она быстро нашлась, потому что страх уже миновал, дом снохи был близко, а женским инстинктом она чувствовала странную свою власть над этим чудным человеком. — Чего мне бояться: не в лесу я и не в Америке.
— А в Америке страшно?
— Должно, а то бы не писали.
— Ты бойся скудную жизнь прожить, вот чего ты бойся, — сказал он, волнуясь. — Спохватишься однажды, а жизни не было.
— Я-то! — Нюра недоумевала. — Мне продохнуть некогда, милый ты человек. Ты руки мои посмотри. — Она протянула к нему руки, одну кулаком, с зажатыми деньгами, другую раскрытую, с растопыренными пальцами.
Он снял руку с руля и взял ее пальцы, просто взял, но в легком его пожатии была ласка и нежность, какой Нюра не знала во всю свою жизнь. Взгляд ее заметался, скользнул по каменному строю домов, по мокрому тротуару и купающимся в луже сизым голубям, и вдруг она узнала дом снохи.
— Стой! — крикнула Нюра. — Приехали!
Шофер выпустил ее пальцы.
— Где же твои три тополя? — Он остановил машину.
— Гляди — вот они. — Нюра протянула ему на ладони смятый рубль и медяки. — Возьми свое, как уговорились… может, и хватит.
— Не возьму я у тебя денег, Анна Григорьевна. — Он сжал ее кулак сильно и нежно. — Без денег лучше помнить буду.
— Это на всю жизнь сердце на меня иметь будешь? Память сквалыжную? — упиралась Нюра, стараясь отнять руку. — Ты бери, по-честному.
— Хорошо.
Он выбрал двухкопеечную монету.
— Все бери!
— Хватит. Я дырочку просверлю, на шнурок, и носить буду. — Снова какой-то чудной, ребячливый, он провел рукой от воротника вниз по груди.
— Это зачем? — спросила Нюра упавшим голосом.
За всем его ребячеством ей почудилась какая-то печаль, что-то отделявшее и ее от привычного житейского обихода.
— На счастье. — Он открыл дверцу. — Деньги убери, не надо нам с тобой мелочиться. Некрасиво выйдет.
Нюра спрятала деньги в карман жакета, не чувствуя радости, которую она непременно ощутила бы при других обстоятельствах: шутка сказать, на даровщину прокатиться от вокзала до Шаболовки!
— Я тебе чемодан поднесу, Анна Григорьевна.
— Нет, сама, сама понесу, — быстро заговорила Нюра, багровея и теряясь от мысли, что она появится у дверей снохи с ним и он, чего доброго, войдет в дом. — Примета такая есть, — солгала она, — сама рук не оборвешь, счастья не будет, в чужой дом уйдет.
— Ты на какой рынок ездишь?
— Кто его знает? — смешалась Нюра, опасаясь его проницательности, готовая поддакивать ему, только бы скорее уйти. — Я в Москву не часто езжу.
Они стояли у чемодана, рядом с вздыбленной крышкой багажника, оба выбитые из колеи.
— Чего тебе в Москве одной делать. Пойдем в кино, — попросил он. — Пойдешь?
— Пойду! — неожиданно согласилась Нюра.
— Не обманешь? — допытывался он. — Я тебе плохого не хочу, только хорошее.
— Я кино люблю, — уверенно сказала Нюра.
— В шесть часов приеду, не рано?
— Хорошо!
Жизнь двоилась, расслаивалась на глазах: внизу оставался тяжелый домашний пласт, и Нюра была внутри него, будто вмурованная, связанная в движениях, а поверху легко текла другая жизнь, стояли светлые, нарядные и снаружи дома, падали капли с желтеющих листьев тополя, куда-то торопились люди, и в этом потоке все было просто и все можно, потому что здесь Нюра не жила, а только переселилась сюда воображением, и слово ее тут было легкое, необязательное.
— Я к твоим тополям подъеду и буду ждать. Здесь, у кафе.
— Жди!
— В шесть. — Он посмотрел на ручные часы. — В восемнадцать ноль-ноль.
— Ага!
— Выйдешь?
— Выйду, — как-то уж совсем легко и весело сказала Нюра, и у него отлегло от сердца, он окинул взглядом многоэтажный дом, словно хотел угадать, из какого окна углядит его машину Анна Григорьевна.
— Я и не прощаюсь, — сказал он.
— Заче-ем нам прощаться! — хитро, нараспев согласилась Нюра, понимая, что все слова уже сказаны и сейчас они разойдутся навсегда.
Он захлопнул багажник одним движением, но не резким, злым рывком, как Гриша утром стянул чересседельник, а легко, точно погладив матовую поверхность крышки. Обойдя машину, он высоко поднял руку, сел за руль, сразу набрал скорость и умчался, стремительностью своей освобождая Нюру от взятого у нее обещания, от всех ее податливых слов.
Пока она огибала дом, пока поднималась лифтом на третий этаж и звонила у двери, мысли ее тронулись по укатанной дороге: Нюре уже казалось, что не таксист простил ей плату за проезд, а она сама простодушной хитростью привела его к этому. В вагоне она оплошала, стала транжириться, а в Москве сразу взяла свое, начала с удачи; может, и завтра удача ее не оставит. В считанные секунды, уже слыша за дверью шаги, она похвалила себя за то, что расчетливо не перечила шоферу, но и не захотела узнать его имя, а это главное, это, если вдуматься, и означало настоящую верность Грише, и дому, и детям, и раскидистым вязам над проселочной дорогой.
Сноха торопилась во вторую смену: Нюра застала ее в юбке поверх нижней рубахи, бретельки лежали на худых ключицах, и вся она была похудевшая, красивая не одной какой-нибудь чертой, а живостью, гибкостью, быстрым взглядом голубых, как у Гриши, глаз, но не блеклых, не усталых, а настойчивых и с просинью, стоило ей отступить в тень. Она бегала по квартире босая, полураздетая, объясняя Нюре, что соседи — муж и жена — в отпуске, на Кавказе, и, опоздай Нюра на полчаса, пришлось бы ей загорать до ночи, до прихода дочери из вечерней школы, а так получилось хорошо, Нюра может отдыхать, может забраться в ванную и сидеть там, сколько ей хочется.
Она тараторила, будто с умыслом, чтобы не дать высказаться Нюре, и, наблюдая за снохой с ленивым раздражением, Нюра выискивала в ней все, что удержалось от деревенской породы, чего еще не переменил город: большие, разбитые босоногим детством ступни, жесткие кудряшки от частых, неумелых завивок, дешевый металлический зуб и круто подведенные брови.
— Больно ты краситься стала, — заметила Нюра, готовясь к главному разговору. — Хорошо, Гриша не видит.
Нина как раз надевала прозрачный чулок, поставив ногу на стул, — она легко изогнулась в поясе, удивленно уставилась на Нюру, и, отводя взгляд, Нюра с ревнивой зоркостью разглядела и маленькую грудь снохи и гибкую канавку, разделявшую ее узкую, матовую спину.
— Скоро своего ждешь? — спросила Нюра постно, как святоша, поджав губы.
— Которого своего?