Жеструа свернул шею трем из них и съел сырыми, с хреном и редькой. На лице и руках у него высыпали прыщи. Обсосанные кости сложил в пустые ячейки.
Все глаза не отрывались от него, от его рук, его тени, полные нежности и ужаса глаза, ты не тот, что приходит каждое утро, не тот, что приносит зерно, не тот, что нас моет, не тот, у кого волосы на лице и шляпа на голове, не тот, что поет, и не тот, что рисует, ты не человек, у тебя в руках пусто, мы хотим спать, мы голодны, закрой дверь, холодно.
Как удалось Жеструа залезть наверх, мне неведомо. Как он открыл дверь, несмотря на замок, я не знаю. Плюнул в замочную скважину чистейшей мокротой, цветком? Просунул волоконце моха, чтобы засов приласкать? А чтобы взобраться, надул голубой шарик, чтобы тот помог ему, поднял? Или нашел лестницу? Веревку? Когти? Козочка ждала его, двумя копытцами на третьей ступеньке. Он не стал сгонять голубей с кучи помета и подошел к обиталищу. Тайком заглянул туда через крохотную дырочку, проделанную в натянутом на окне пузыре.
В наполненном паром и дымом деревянном доме летали, поднимая пыль, тени, разрывали сохшие близ очага серые холстины, оставляли на них отпечатки и запахи, запахи волка над головой ягненка, что играл средь хлебов, сине-серую копоть лампы, крошки кожи и пепла. Парень с девушкой, высоко задрав подолы, грели ноги.
Пламя лижет им ляжки, рыжит языками завитки, изящные, что один, что другой, чуть курчавые. Из одного торчит худенький костылек. В другом поблескивает изящная окантовка. Течет молоко, слюнит улитка, раскручивается ее спираль, свиток с нечитаными словами, липучий язык для ловли мух, тянется мед, блекнет жемчужина. Лампой освещены их зады с розетками-близнецами.
Вот-вот они замкнутся в алькове, слуга подержит им свечу, вжимаясь зеленеющей залупой в каркас кровати.
Прежде чем заснуть, парень выудил у девушки изо рта, залепленного слюной, чудным образом сбереженной от холода мокротой, косточку и положил ее меж яичек, в тайную мошну своего сердца. Стоило юному господину заснуть, как слуга вытащил сей предмет и проглотил, его адамово яблоко скакнуло в пустоту, успокоилось горло, огонь угас.
Под столом, точь-в-точь махонький поросенок, ребенок был король-королем, три пинка разных ног вывихнули ему плечо, щеку прокусил пес Федор, но он разве что посмеялся, из дыры стекало золото его рта, плавлёные зубы, сок и аромат ангелочка, молоко его слов, цвет деревянного сердца, и проходила отрыжка, запах рыбьей пасти, взрывы гнева, дух, полусонный, пары из логова дракона, из норы лисьей, а также музыка, где пальцу ставить препоны напору воздуха, определять тон — острый иль сладкий.
На заре, весь в саже, ибо прятался в дымоходе, Жеструа затер за собою следы и принялся ждать, пока снег растает, и тот растаять не преминул.
~~~
Земля, которую в страхе, страхе пред бурей, надлежало возделать в марте, была сырой и тяжелой, в прожилках ручьев, с нею смешался песок с пригорков и оголенный дождями галечник, его надлежало выбрать и сложить в углу поля в кучу для Лу Фу, торговца, что наведывался каждый год и скупал кучи щебня, потом грузил их на дроги, влекомые ломовиком по кличке Ржаный цвет, тот гадил, пыхтя и посмеиваясь, и мочился всякий раз все на те же межевые столбы; в глазу его маячило дикое небо, разодранные облака, отягченные чернотою ресницы и очертания бури, ворон, сорок, кочующих с болота на болото цапель, отдыхающих на кипарисах по склонам холмов, дождь над водой, над ветвями, желтая почва, зловонная тина, пустые мешки, летящее, сорвавшись с веревки, белье. Хочу, когда этого конягу пошлют на живодерню, его светлую голову и кусок с крестца в пищу, кровавый шмат, пропитанный по́том.
Ноги вязнут, колеса плуга попирают гальку, на лугах бьют через край родники, бурлит мутная вода, гаснет огонь, дым окутывает деревья, дома, крепости, кособокие конусы гор, паруса корабля, подхваченного смерчем вроде рога, белоснежную птицу с грузом специй и ароматов.
В высоких деревьях лесные люди, лодки, расхристанные клинья знамен, напряженные лучники, балконы, где полощутся полотнища, небывалое шушуканье, ветер.
За острые, скривленные углы крыш цеплялись духи птиц. На коньке крутился крылатый змей, разнюхивая, куда дует ветер. Приходите же, помогите утоптать перегной, сжечь кусты, в которых плоды и тени, обрезать то, что засохло, пожухло от заморозков, отдадите ли вы и в этом году нашей землице свои какашки, ежели их сохранили? Посетите наши поля и деревни, задержитесь в отхожих местах, подобающих для отдохновения и задумчивости, почитайте наши вирши, записанные на перегородках, соизвольте присесть на корточки в сладостном полумраке сих заведений, в приятном запахе свежеотполированного дерева, послушайте птах, ждите, сколько понадобится, поудобнее располагайтесь, расслабьте мышцы и сложите свой подарок, цвет и природа коего нам далеко не безразличны, предоставьте потом, если угодно, свой анус подсобной собаке, пусть пес его начисто вылижет, ни жиринки, если же вы щекотливы, воспользуйтесь чистой, благоуханной тряпицею, виснущей с потолка, бросьте ее потом в корзину, она пригодится нам замесить бумагу, на которой мы с вами, вы и я, пишем, свистните, если что-то не так, жуйте хлеб, глотайте латук, побольше мягкой и влажной пищи, летней говядинки, мяса молодых бычков, оно быстрее разлагается и производит больше фекалий, наберите в окрестных тутовниках шелковицы, подсуетитесь, если ее не найдете, испейте из металлической кружки колодезной влаги и потужьтесь еще, нас очарует ваш кал, благодарны премного за вашу заботу. Мы вывезем ваше дерьмо на тачках, их будут, наслаждаясь благостным запахом, толкать ребятишки, напишут для вас стихи. Твердый кал не такой кислый. Ешьте наш хлеб, долго его пережевывая, и результаты не замедлят сказаться. В земле все разойдется, напьются семена, стебли будут толщиною с палец кузнеца. Срите на здоровье под деревьями, которым вскоре цвесть. Испражняйтесь все подряд. Все сточные канавы ведут на поля и там расходятся.
Черный вол влечет за собой рыжего. Рыжий влачит свою тень. Черный вытягивает, чтобы поесть, выю, рыжий ложится рядом с цветами, щиплет траву и сплевывает камни, обломки, которыми щедро нашпигована новая трава. Черный попирает голову гадящей гадюки, рыжий крушит рептилии хвост, та шипит, умирая, и отпускает мышат. Рыжий зевает, в разверстую глотку черного, его брата, проникает шершень-убийца, и его, словно тенета, залучает слюны пелена между нёбом и языком. Соплю рыжего черный шумно сглатывает, подбирает и перемалывает толстыми губами его вшей. Черны копыта рыжего, копыта черного, его отца, того чернее. Когда один опускается на колени, преклоняет их и другой, валится в пыль. Когда черный смачно мочится, не отстает и другой, его брат. И понятно. Они состарятся вместе, под ярмом и под палкою.
Вот они спереди, а их рога за ветвями.
Они вышагивают бок о бок, спаренные под ярмом, трясут при каждом шаге войлом. Шагают к солнцу, спускаются к реке. Рыжий влачит за собой свою тень. В кустах, счастливые, играют, и столько вьюнков и веточек обвивается вокруг их широко расставленных рогов, что вскоре они уже не в силах пошевелиться и тяжело рушатся, черный на рыжего, своего отца той поры, когда он был быком, и плачут. Охотник, коли застанет их, их забивает, в надругание, скотобойной дубинкой и усаживается на груду тел.
Волы не любят мальчугана с его срезанной с лещины палкой, тот бьет их под колени и по ноздрям. Они любят Жеструа, он дует им в уши.
В кустах, где запутались их рога, они умирают от жажды, поскольку волы должны пить обильно и, если проводят день, не напившись вдосталь, умирают, но не потому, что им не хватает влаги, а по той простой причине, что, когда нет воды, они кусают друг друга, пьют друг у друга кровь и теряют силы; они умирают вместе, потому что так любят друг друга, так привязаны один к другому, рыжий к черному, черный к своему брату, что ни тот ни другой, ни черный ни рыжий не изопьет крови своего брата больше, чем тот испил из него.
Как они шагают, тащат за собой повозку или плуг, битком набитый сеном воз, полные камней ломовые дроги, телегу с углем, борону-тысяченожку, лодку, где поблескивают толстощекие рыбы, дом их хозяина-мельника, с башней, с крыльями, жерновами, нужником, амбаром, с клетками для фазанов и кроликов, мешками зерна и целым ворохом всяческих подстилок и устройств, как они спят, смежив веки, с полным запахов ртом, как пасутся, щиплют одни и те же цветы, как пьют, на одном водопое, воду одну и ту же, как купаются, так же они и умирают. Из их полых рогов наделают красивых рукояток для ножей, выдубят толстую кожу. Я не стану есть их плоть, не хочу есть друзей Жеструа. Пусть они сгниют, и из их падали родятся тысячи шершней, ос и слепней. Я ж соберу за ними лепешки навоза и обложу им артишоки, на самом солнцепеке.
Зима подкосила траву, под гребнем грабель она вырывалась, вырывались травинки, объесть или сжать которые недостало времени, на которые некогда ложились худые, странные дети, садились на корточки те, что побольше, зажав между вытянутых пальцев в кольцах из соломы, из слоновой кости, из сплетенной бечевы, из сухого дерьма, из малиновой ленты, из алой резинки, из дырявых колпачков, между пальцев с длинными ногтями сухие самокрутки, чей дым выстилал изнутри их щеки и придавал губам тот настырный привкус, что так нравился Жеструа.
Сгнили цветы, другие канули под перегноем, третьи согнулись, ушли в землю макушкой. Те, которых пожрали муравьи, возвращались к жизни среди муравейников, в кладовых, пробивались, распускались. Вновь принялась стрекать ноги крапива, чертополох рвать такие нежные на ощупь шарики из бумаги и перепелиной пленки, самые прочные попадались повсюду, все в пятнах от сока чистотела и дегтя, липучие, тошнотные, вперемежку с одежкою для игры, кацавейками, шапочками, картузами с щербатым козырьком, шпагами набекрень, обрезанными косами, обкаканными штанишками и разодранной в беготне по щебенке обувкой.
В середине марта, когда остальные уже исправно гнули спину в полях, месили грязь, Жеструа встал с завалинки, на которой отогревался под слабым солнцем, и приступил к работе. Взялся за плуг и пошел пахать, корчевал старые пни, вздымая лемехом огромные подземные деревья невиданной ветвистости. Из топи шел дух.
Он прочертил три тысячи борозд, что испещрили поля окрест, исчезая за холмами, воссоединяясь на горизонте, откопал валуны размером с лошадь, огромные раковины, заполненные чистой водой и белоснежными косточками, что бились друг о друга в урнах, извлек из земли ворохи тусклого золота, черные и пурпурные статуи, ключи от замков и конюшен, запечатанные в бутылках и звякающие, освободил тритонов, поспешивших обратно в море, выпустил из-под тюремных сводов детей, перевернул луга, ручьи пересек, распахивая их русло, раскидал пригорки, обогнул могилы, заходил в дома со своим блестящим орудием и парой могучих волов, вспахал убитую землю и землю мощеную, возделал пруд среди свай и кувшинок, за ним сосновый бор, брызжущий песок, лопающийся камень, опавшую дождем воду, вскрыл реку, обнаружил серу, и та испарилась, рубил, крошил и затем, распахнув свою вескую сермягу, швырнул на ветер зерна, первую горсть для птиц с синими перьями, вторую для полевок и крыс, третью для земли, и взборонил, придавив борону тяжким жерновом, весомо прошелся по посевам, надежно водрузил три сотни пугал, лучников и пращников с самыми настоящими стрелами, самыми настоящими камнями в руках, уселся, чтобы созерцать все это, среди тутовника и ежевики и воткнул себе в грудь колючку, дабы, наблюдая за прорастанием, не задремать. Чтобы подкрепиться, сосал свою дочку, козочку, та щурилась, дрожала на тоненьких ножках.
Землю следует переворачивать с тщанием, а попадись черепки фаянса, собирать их в подобранный у колен подол. На дневной свет выставлен испод земли, из некогда черной она становится серой и тусклой, вся в плесневелых веточках; сверкающие на поверхности осколки старинного стекла отогреют всходы и заставят проклюнуться яички. В воздух вспорхнут бабочки, рассядутся по деревьям, по крышам домов, по стенам, распахивая и запахивая крылышки, мельтеша за решетчатыми окнами.
О Жеструа-пахаре крестьяне судачат, что никто не знает, откуда он взялся и когда уйдет; что он носит кольцо из ослиного копыта и ожерелье из волчьих зубов; что ступни его длинны и широки, почему он и не вязнет ни в снегу, ни в грязи; что за работой он не потеет, и это страннее странного, ибо если уж он работает, то работает много и быстро; что работать он, однако, не любит, это видно и по лицу; что по неизвестной причине он ни с кем не разговаривает; что на плече у него внятен длинный и глубокий шрам; что волосы его кучерявятся, бесцветны глаза, зрачки постоянно расширены; что своими волами он правит с ласкою и заботой; что с наступлением ночи задыхается; что спать любит под землей, в полости древней могилы, в яме водоема, или же подвешенным в пустоте, обвязавшись под мышками веревкой; что за ним ходит козочка, белая с угольно-черною головой, и он относится к ней как к своей дочери, вызволяет из кустов, коли она запутается в поисках плодов, лощит шерстку, ласкает даже под хвостом, вычесывает вшей, кормит свежими листьями букса, плюща и винограда, никогда не бьет, никогда не ропщет на зловредность и злокозненность своей дикой дочери; что он купается голышом в реке там, куда иные сбрасывают нечистоты, по самые колени в тине, с облепившими мышцы на спине слепнями и бабочками; что он нашел, вспахивая Липово поле, статую псоглавца, перенес ее на своем горбу и поставил посреди фруктового сада, где она, широко расставив руки (с отбитыми кистями) оберегает плоды от палящего солнца, где из ее пупа, стекая по черному базальтовому животу, испещренному надписями и рисунками: именами героев, косарей, пахарей, кузнецов и лепщиков воска, всех павших в бездну со своими домами в форме башен и конусов, своими волами, соколами и павлинами, из отдушины пупка, округлившейся, чтобы вздохнуть, стекая по белым именам, пробилась ледяная вода, зародилась глубокая, щедрая на рыбу река, на берегу которой мы выращиваем кумин, и им кормятся наши голуби; что он убил свинью, повадившуюся мочиться на корни наших тутовников и сжигавшую их, что прикончил ее, всадив ей плевок прямо в лоб и, в пузо, огромный свой кол, что шесть дней выслеживал ее, что целый день сражался, катаясь с нею в пыли по колючкам.
~~~
Невеста протянула пальчик. Ей под ноги лился ячмень, красная кукуруза, хлеб. На ногте сверкала капля воды, она собрала ее с краешка любимого цветка, нежной азалии, или в приоткрытом ларчике, крышку которого сдвинула так, что та, упав на каменный пол, разбилась, выпустив на свободу трех пчел, чуткая к ускользавшему оттуда аромату вкупе с ярким светом и грохотом кузни, выбрала из собранных в нем металлов самый презренный, слегка заржавевший по краешку перстенек с расколотым камушком, покрутила кольцо вокруг пальца, но, не упала чтоб капля, ее сглотнула, сунув средний палец в на мгновенье разинутый рот; сначала она встрепенулась от соли, волосы встали дыбом, локоны растрепались, потом вновь принялась крутить кольцо вокруг скользкого перста, на палец словно наворачивался червячок с щербленой головой, похожий на угря, на веретеницу, змейку, но боязливую, жаркую и безобидную, когда та с внезапной силой сжимает стебелек, вокруг которого обвилась, и ломает его, чтобы испить оттоль млека.
Защемив палец, невеста испугалась и писнула на подушку под собою; запятнанной, та стала еще красивее.
Она позвала пильщика, и тот разрезал кольцо надвое или развязал металлический узел и потребовал с девушки в качестве платы, чтобы та оседлала подлокотник кожаный кресла — она так и сделала. Он слизнул оставшийся там после нее клей и, не сказав ни слова, покинул комнату, унося во рту соль и сахар, как никогда желчный и как всегда согбенный, таким его знали все, кто был с ним знаком.
Пальчик был ранен, кольцо разрезано.
Она принялась играть с парчой, прослеживала серые нити и жемчужные дорожки, цепляла ногтем яркий шелк, поднимала его, засовывала в красный от наплыва чувств рот.
Жеструа видел в овальное оконце, как она в поисках своего щеночка приподнимает подушку, она больше не слышала, как он скулит, видел окровавленный, согнутый пальчик, два кусочка железа в коробке, развернутый темный ковер с россыпью звездной кристаллов, зелень малахита, распростертую между тяжеловесными ножками столов и слоноподобных ванн, с белыми цветами по периметру и кроликами повсюду, черными, белыми: где мое дитятко? плакала юная дама, облизывая средний палец, и слезы не то чтоб стекали, просто лились у нее из глаз.
В густой траве — белые цветы, на которые улегся Жеструа, чтобы дождаться конца ночи, дня. От первого удара колокола он вздрогнул и повернулся во сне, царапнул камень стены, лягнулся. От второго свалился с пристенка, устланного травой и цветами.
Деревянной колотушкой били в подвешенный над бездной огромный колокол. Так дракон не мог заснуть и собраться с силами, и хвост его оставался вялым, не мог убить даже мошку. Как только его охватывал сон, жуткий грохот колокола напоминал ему, что он валяется на дне пропасти и низвергшие его сюда сменяют друг друга на поверхности, чтобы его измотать. Через отдушину в пещере, на дне которой он скорчился, ему видны были когда голые, когда чуть прикрытые ноги детишек, те бегали и присаживались, играя в шары, на корточки, поплевывая на каменный шар, прежде чем его запустить, целуя свою милку. И это зрелище все еще придавало ему какую-то энергию, побуждало готовить план бегства. То и дело стеклянный шар, скатившись по склону к отдушине, падал к нему в тюрьму и застывал в покрывавшей землю грязи. Перед тем как расколоть, он долго его созерцал, опершись тяжелой головой о стену.
Что до ребенка, он его не крал. Он хотел бы его забрать, если бы мог, то не колеблясь так и поступил, унес бы в горы, напоил ледяной водой, обрюхатил бы, ибо младенцы, что выходят из детской утробы, сильны и красивы, белы до прозрачности, один глаз у них золотистый, другой голубой. Он просто не смог его поймать, его сцапал кто-то другой, какое-то другое животное — куда быстрее и привычнее ребенку.
И Жеструа увидел в сердце ребенка песью голову.
Он увидел, как взмыла в воздух большая коробка и дно ее, когда она была уже высоко, отпало. Выпали яйца, разбились о камни стен и прибрежья, расточая свои цвета, пламенеющие нити, порошки, которые можно поймать на язык, крохотные перышки, красные листья, каждое из них несло пламя, кристаллы, что падали с посвистом. И никто не приглядывал за детьми, когда те играли с дикими зверьми и бледными лучниками при стрелах и мече. Если вздумаешь меня лапать, у тебя на руках вырастут волосы, на пальцах и на заднице, на ступнях и под мышками, в носу, на спине, и твои ноги не будут такими гладкими, тебе уже не будет так приятно их лизать и расписывать, ты больше не сможешь скручивать на бедре листья чая и мяты, тебя не будут так любить, ибо ты станешь уже не так нежен. А если побреешься, волоски отрастут жестче и колючее прежнего. Твои зубы утратят былую белизну, ибо ты начнешь курить, а язык станет длиннее, но уже не таким мясистым и даже шершавым. Колени квадратными, не такими острыми, не такими гладкими, пальцы на ногах узловатыми, загривок красным, щеки впалыми, так ты насосешься и напьешься. У кого из нас ярче блестят ногти? У меня, ибо я только что покрыл их лаком. Твои волосы утратят свою шелковистость. Тщетно будешь ты стараться свести бороду и усы. Растянется твоя крайняя плоть. Я еще позволю тебе пить из моей кружки, но всякий раз буду вытирать за тобой ее краешек, остерегаясь нечистоты твоей чуть желчной слюны, и мне разонравится запах твоих внутренностей, где будет тухнуть мясо.
Теперь ты даришь мне жемчужины своей слюны и пузырьки своих газов. Но если дотронешься до меня, если отправишься со мною в постель, то вскоре окровенишь свои штанишки. И все же трогай меня.
Теперь ты смеешься, танцуешь со мной, ходишь со мной в бассейн и под душ. Но если дотронешься до меня, то не посмеешь больше показаться.
Ребенок бежал. Волк увидел его раньше, чем он волка, увидел, как он бежит, то и дело дергая себя за уши, одолеваемый сном. Он не в силах был раскрыть рта и повалился на листья, пополз к дому, из трубы которого поднимался пропахший картофельными оладьями дым, волк за ним по пятам. И его ухватил.
И пес вернулся к своей блевотине, вновь заглотил то, что выскользнуло меж губ, ибо не хотел оставлять на листьях кусочки своего юного и нежного друга, которого сожрал слишком быстро и как-то бездумно. Снова поел с аппетитом, с тем же удовольствием. Жеструа не хотел видеть ни голову меж двух костей, ни отхваченные в щиколотке синие ступни. Пес вернулся к ребенку, снова его поглотил, помочился на ясень, на который пало больше всего звезд и пороха, почти вся листва обгорела.
Сначала он проглотил глаза и через дыры поднаторел сосать мозг, и чем больше его извлекал, тем больше его там оставалось, голубого, белого, сплошь в спиралях, лентах и завитках.
Пальцем с намотанной лентой он погнушался. Жеструа сберег несколько клочков ребенка и положил их к себе в могилу.
Кроме Жеструа, никто не видел, как к детской площадке крадется лев. Жеструа разглядывал лежащего на тенте зверя; лев испугался и, устыдившись своего страха, спрыгнул с насеста на Жеструа, снес ему добрую половину головы, ту, которую никому из нас видеть не доводилось, цветущее, золоченое ухо с проколотой мочкой, прозрачный висок, шишковатый затылок, рыжие волосы, чьи колтуны не распутать.
Змея переносит его сердце, несет в хвосте, хвостом держит, хранит у себя под кожей, ни за что не отдаст, не даст никому, даже своей матери; в животе она его сокрыла, и тело ее раздалось. Змея переносит его глаза, глаза херувима. Отсосала его слюну, пролила кровь в крохотную сферу, которую, прежде чем исчезнуть, схоронила под камнем. Слышно, как она пресмыкается по гравию. Вот она под буксом, беззвучно струится, под люцерной, под тутовником и, подняв голову, под камышом, на ее чешую налипли листики и перышки. Когда она в движении, ее тело способно выдержать вес огромного валуна, и ей случается переносить его на большие расстояния; это валун, на котором она родилась и с которым никогда не разлучится. Вот она спускается на дно оврага, а вот взбирается по склону холма. Сокрытое ею никто не увидит.
Длинной рогатиной ее подцепил смердюк, приподнял и вырвал ребеночье сердце. Сама же змея сумела вывернуться и исчезла под землею.
У ловца смердело из носа. Все спасались от него бегством; давным-давно некого любить, в лесу темно как в доме. Он положил сердце в шляпу и сохранил его до конца.
После работы на полях испачканную ткань было не отмыть, кроме как в огне, тот выводил все пятна, щадил краски, затуманивал синее, возвращая ему смутность и непроницаемость, чернил черное, его углублял, наделял сажистостью, разогревал поблекшее красное. Земледельцы мылись голыми, растирали себя песком мелкого помола, затекавшим под волоски, и вновь облачались в незапятнанные рубахи, пронизанные насквозь водой и ветром, что проходили между тесными петлями ткани, с отпотевшими стеклянными пуговицами, с вставными рыбами и птицами, цаплей на солнце, лососями, скачущими среди голышей через ветви ив, стягивая рубахи на шее шнурком или лентой.
В шелку, обувшись в берестяные сандалии, перламутровые ногти больших пальцев смотрят в одну точку, они ватагами отправлялись к тутовникам и долго смотрели, как проклевывается отложенная в ночи большущими бабочками грена, как на глазах растут гусеницы. Раскручивали длинными пальцами крохотные моточки, протягивали через поля тонкую белую нить, на которую усаживались ласточки, связывали волоконца и их сплетали, пропуская меж губ, дабы смочить, а тем временем малолетки, мальчики и девочки, скручивали на влажных ляжках листья мяты и чая, раскладывали их по решеткам в домиках с бирюзовой и гранатовой крышей, то и дело, под вечер все чаще, посасывая через соломинку взваренный их матерями сладкий фисташковый сироп, с гусеницами за шиворотом, бабочками вокруг шелковичных амбаров, порыгивая, попукивая, подчас, в позыве поноса, мчались в сортир, к лакричнику, в сопровождении тучи мух, бросались на трон и, с криками и слезами, с содроганием расслаблялись, глаза подергивала пелена, после чего, бедные и жалкие, возвращались к остальным, чтобы рассесться с добела раскаленным анусом на дощатом полу, привнося резкий запах и пятнающую донышко их штанишек кислотцу.
Дети среди солнца и маков в громогласном воздушном гуде, и псы вокруг них.
Из двух грохотальщиц, их матерей, красная зело работяща, так и просеивает, все еще над зерном на коленях; розовая заснула, привалившись спиною к мешкам, зад в черном зерне, раскрытая рука скользит и вот-вот упадет, если только муха, бежит по щеке, не укусит за губу лентяйку, чья младшая дочь помолвлена с сыном хозяина мельниц и воздусей.
Ученики, положите кисть на край тарелки и всмотритесь, прежде чем начать рисовать, в мушиный помет на джутовой подушке и батистовом воротничке.
Жеструа усыпил певучий голос, пчелы расселись по тутовнику и караулили, попивая нектар, когда проклюнутся яйца. В голове вонзали жало личинки, и червячки танцевали всю ночь, зацепившись за ветку, и сплевывали сок, в оболочку которого и облачились, и родились тысячи бабочек, что летают сегодня за решетками на окнах и в лучах фар. Парни закутывались в шелк, как и девки, и, схоже выряженные, сверкая всеми цветами радуги, бежали в облаках белья на реку, в поля, на ухабистую гору, в желтый с зеленым лес, раскрывая и закрывая зонтики, играли, подражая малейшим движениям друг друга, двое на двое, лицом к лицу, более ловкий пожирает второго, побежденного, выставленного на всеобщее обозрение самой ушлой, за игрою падали в воду, споткнувшись о корни, запутавшись ногами в скрученном белье, выбирались нагишом и бежали к кустам, грудью на перченые уколы крапивы, спутывая намокшие волосы с лютиками, прикрывая скрещенными руками пах, искали в тени под сенью листвы широкие, толстые листья, но пальцы наталкивались на прядки мягкой шерстки, каучуковые палочки, гладкие и теплые ягодки, лопнувшие плоды, беличьи хвосты и попки кисок, шелковые облака сносило по течению, в глубине и на поверхности, выносило к морю, где все они, окрасив пену, растворялись.
Тот, кто подцепил их длинным шестом, выловил и встряхнул, соорудил высокий, широкий шатер и поместил в нем своих ловчих птиц, красных ястребов лесов и болот, натасканных на горностая совок, те и другие замерли как статуи на своих трапециях, отражая глазом окоем в обрамлении веток.
Тигр, следивший за происходящим, раздвинул листву и направился к дому, то и дело оглядываясь, чтобы убедиться, что никто не идет следом, а дети слишком заняты, чтобы пускать в него стрелы. Он остановился перед зеркалом, пятна на его шерсти и ее полосы на мгновение замерли в неподвижности, и он увидел, до чего красив, повернул голову то так, то этак, его глаза не отрывались от металлического листа, в котором он созерцал свою прекрасную стать, округлые лапы, мышцы под мехом, огромную осклабившуюся голову, слегка окровавленные, как и подобает такому свирепому зверю, зубы. Он был настолько очарован, так оцепенел, что не позарился на высовывающуюся из-за жемчужного занавеса ногу Жеструа, белую, запятнанную желтым, он безо всякого труда мог завладеть ею, а заодно и телом, разодрать, по обычаю, когтями, дабы избавиться от волосков и заголить нервы. Уходил он счастливым.
Одним прыжком Жеструа вскочил на ноги и последовал за пантерой. Она отвела его на берег пруда, где в поисках пропавшего дитятки плавали тяжелые округлые лодки. Но среди кувшинок и стрелолистов ничто не двигалось. Выловить удалось только красную шапочку.
Где же он, зловредный малый, что распускал, их лаская, материнские косы? Ему было тринадцать, его невесте девять. Своими баграми мы пробуем тину, ее клубы поднимаются, потом опадают, мы вытаскиваем вершки водорослей и лакированные туфли, велосипедные шины, деревянные колеса, нас клянут карпы, зовут крокодилы, окликая самых красивых из лодочников, тех, у кого слишком короткая майка, украшенная крохотным солнышком, зубчатым колесом или якорем, оставляет неприкрытым пупок, тех, чьи бицепсы, раздуваясь, синеют, тех, что носят фуражку с козырьком, ангелочков, бычков, крылатых львов, тех, чьи брюки, в облипку на бедрах, расклешены к низу, расходятся по бокам, прикрывают ступни. Ничто не появляется на поверхности, не витает в водоворотах тонкая и маслянистая шевелюра. Ребенок свалился в воду, его выловил и сгрыз пес, смердюк хранит его сердце. Не плачьте по малышу, быть может, с годами он стал бы злюкой, с кривыми губами, ртом, полным брани, надутыми щеками, с красным от харкотни горлом, душил бы цыплят, гусят, с умыслом писал в кротовые норы и на сохнущее белье. Свою невесту сбросил бы в логово дракона, нежную невесту, что преподнесла ему жемчужины, а он ей дал лимонный порошок с ароматом фиалок. Выросши, он стал бы орать в доме, выпрашивать свежего сдобного хлеба с изюмом, кровяной колбасы и женевера, требовать красные остроносые штиблеты, приталенные рубашки, панаму и роговые запонки. Так или иначе, погиб бы в матросской драке. Сохраните его колыбель.
~~~
В мае, прикинувшись саламандрами, лицом к лицу сходятся двое из ребятни: заводилы. Спорят, кто лучше передразнит своего противника, подражая ему в малейших ужимках, каждый бдителен к собственной позе и телодвижениям, дабы не проскочило ничто, даже мельчайшая деталь характерных манер, которую тотчас украл бы другой, одерживая тем самым победу, преумножая гнев первого, но тщательно следя, чтобы не преувеличить мину или гримасу и не предоставить никаких возможностей тому, кого удерживает в своей власти.
Желтая и синяя, замерли саламандры лицом к лицу в кольце зрителей. Солнце вызывает у голубой гримасу, она чуть щурит глаза, и желтая крадет у нее гримасничающее лицо, затем жест нетерпения, затем икоту и сухой смешок, затем раскаты смеха, и притоп, и крики отчаяния, но в своей радости, подражая смеху другой, она позабыла про свою пухлую нижнюю губу, и та отвисает при смехе, приоткрыв зубы. Синяя саламандра заметила это и тут же вторит, к изумлению желтой, которая лицезрит свое удивление и блаженный свой вид, выставленные напоказ, затем привычку прикусывать губу, дабы поставить ее на место, и кровавый плевок, каплю, соплю под правой ноздрей, где смеется крохотный человечек, затем руку, прикрывшую рот, утонувший в щеке большой палец и слегка оттопыренный указательный, срыгнутых жаб и змей, тот же цвет глаз, огненную харкотину, грыжу, незамысловатое и безыскусное отсечение главы клинком, крутнутым на вытянутой руке, агонию, быструю смерть.