Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Минута молчания - Зигфрид Ленц на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не посмотрев, она плюхнулась на мой фотоаппарат, который я положил на сиденье рядом с собой: «Силы небесные, что это такое?» — «Я его выиграл, — сказал я, — на одном конкурсе, заняв пятое место». — «И куда мы поедем?» — спросила она, а я ответил: «Где есть что посмотреть».

Внизу, на той площадке, где лежали собранные в море сигнальные знаки и ждали, когда их покрасят заново, очистив предварительно от ржавчины, мы остановились. Как жизнерадостно отреагировала ты на мое предложение сделать здесь несколько снимков: сидя верхом на буйке, уцепившись за него руками, ты весело подыгрывала мне, казалось, ласково обнимала этот ржавый буй; и только когда я попросил тебя изобразить фигурку на радиаторе, ты отмахнулась. Ты уже сидела на радиаторе — точно так же, как это делают девушки в автосалоне, специально отобранные для этого, — и тут ветер задрал твое пляжное платьице, и стали видны твои голубые купальные трусики; ты быстро отмахнулась и сказала: «Только не это, Кристиан, не стоит заходить так далеко», а потом ты спросила, где я собираюсь проявлять пленку; я пообещал ей, что сделаю это сам.

Один разок Стелла сфотографировала в то воскресенье и меня, мы сидели в рыбном ресторанчике недалеко от казино, почти все места на освещаемой солнцем террасе были заняты. Стелла долго изучала меню, меня забавляло, что она никак не может сделать выбор: едва захлопнув меню в кожаном переплете, она снова хватала его, читала еще раз, трясла головой и выбирала что-то другое. От нее не ускользнуло, что меня развлекают ее колебания, ее выбор и моментальный отказ от него, но прежде чем она выбрала окончательно, она сказала: «Иногда я люблю нерешительность, возможность выбрать что-то другое». Мы заказали морскую камбалу, жаренную на сале, и к ней картофельный салат.

Она восхищалась моей ловкостью, как я управился с рыбой, особенно тем продольным разрезом, с помощью которого я отделил верхнюю часть филе, то есть спинку, от нижней, брюшной, она попыталась сделать так же, но у нее не получилось, и тогда я подвинул ее тарелку к себе и сделал для нее то же самое. Стелла с интересом наблюдала, как я вынул потом двумя руками рыбий хребет, тщательно и с аппетитом обсосал его, подержал перед собой, изучая его. Стелла засмеялась, отвернулась, опять посмотрела на меня и сказал: «Потрясающе, Кристиан, оставайся так сидеть, мы должны это запечатлеть». Она сфотографировала меня, потребовав, чтобы я открыл рот и зажал хребет в зубах, она щелкнула аппаратом дважды. А когда я предложил снять нас двоих, она немного заколебалась — промедление, которого можно было ожидать. Наконец она согласилась, и после обеда мы пошли на пляж и отыскали для себя местечко среди оставшихся на берегу замков из песка. Прибегнув к автоспуску, мы сфотографировались. То, что запечатлелось на снимке, наши изображения, ни Стелле, ни мне не внушало опасения: мы сидели, одетые по-летнему, на пляже, сидели тесно прижавшись друг к другу, и старались выглядеть довольными самими собой. Я ничего не сказал, но думал об одном: я люблю Стеллу. И еще: я хочу знать о ней как можно больше. Сколько бы ты ни знал, все равно кажется мало, когда видишь, что любишь кого-то. Пока ты извлекала из своей пляжной сумки книгу Фолкнера Light in August[19] и, вытянувшись на песке, как бы в извинение, сказала, что тебе просто необходимо почитать этого автора, я спросил: «Почему, ну почему ты должна его читать, ведь в учебном плане он даже не предусмотрен?» — «Это мой любимый автор, — сказала ты, — один из моих самых любимых авторов этим летом». — «И что ты в нем находишь?» — «Ты действительно хочешь это знать?» — «Я хочу все знать о тебе», и ты, не долго думая, посвятила меня в мир Фолкнера, в это пиршество дикой природы там на Миссисипи, тех диких зарослей, где царят медведь и олень и где опоссум и мокассиновая змея чувствовали себя как дома до тех пор, пока пила и хлопковые мельницы не изменили природу. Ты рассказывала и про его персонажей, про благородных господ и тех негодяев, которые установили в джунглях свои порядки и привели юг к гибели.

Я с удовольствием слушал ее, она говорила совсем не так, как в классе, задумываясь, без поучительства, ее манера речи льстила мне, я чувствовал себя так, будто я ее коллега. Само собой, я решил, что при первой же возможности прочитаю ее любимого автора, во всяком случае, попытаюсь это сделать. Какое-то время мы молча лежали друг подле друга, я повернулся к ней на бок и смотрел на ее лицо, глаза ее были закрыты. Лицо Стеллы показалось мне еще более прекрасным, чем тогда на подушке в отеле, порой мне казалось, что она улыбается. Хотя мне очень хотелось узнать, о чем она думает, я не задавал никаких вопросов, спросил только один раз, кто такой этот Colin, и она скупо ответила мне, один коллега, он вел учительский семинар в школе в Бремене. Но один раз мне показалось, что я угадал, о чем она думает, когда на ее лице появилось выражение ожидания. Я предположил, что она думает обо мне, она подтвердила мою догадку, положив руку мне на живот. Когда кто-то рядом, о нем все равно можно думать.

Кто нас обнаружил, неизвестно, возможно, это был Хайнер Томсен или один из его шайки, появившейся на берегу, чтобы поиграть в волейбол, об их появлении возвестили их громкие голоса. Но голоса вдруг умолкли, и вскоре я увидел кое-кого из них, они прятались за песочными замками и ползли, согнувшись в три погибели, к нам. Они хотели выяснить, что можно было увидеть, чтобы рассказать потом об этом в школе. Мне не пришлось обращать внимание Стеллы на моих одноклассников, она сама их уже заметила, подмигнула мне, встала и направилась к тем песочным замкам. Сначала поднялся один, потом еще двое, уже трое, с перекошенными лицами стояли они, захваченные на месте преступления. Один из них даже умудрился поздороваться с ней. Стелла с удовольствием глядела на них в упор, и затем, словно не укоряя их в заговорщицкой деятельности, она сказала: «Это очень здорово выбраться на часок на пляж, кто хочет принять участие, милости просим». Но желающих почему-то не оказалось.

В этот момент я восхищался тобой, Стелла, и больше всего мне хотелось обнять тебя, особенно когда ты приняла их приглашение поиграть с ними в волейбол. От радости они захлопали в ладоши, обе команды хотели иметь тебя в своем составе. А я хотел смотреть на тебя, только на тебя, и я невольно представил себе, как опять делю с тобой одну подушку или чувствую, когда ты обнимаешь меня, как твои груди прижимаются к моей спине. И хотя ты была опорой команды — никто не подавал так удачно мяч, как ты, никто не посылал его с такой точностью, как ты, — тем не менее, твоя команда проиграла. Они пытались уговорить Стеллу провести с ними еще одну игру, однако она вежливо отклонила их просьбу, ей пора домой.

Мои одноклассники окружили машину, бросали друг другу взгляды, когда Стелла пристегивала ремни, давали мне разные советы, с подковыркой, и кое-кто даже свистнул нам пару раз вслед. Мы сразу поехали к ней. Старый бортрадист не сидел на скамейке в саду, два окна были открыты настежь. Я заглушил мотор, ожидая, что она попросит мне проводить ее в дом. Но поскольку она молчала, я предложил поехать вместе к подводным камням, на нашей надувной лодке. Стелла притянула меня к себе и поцеловала. Она сказала: «Мои друзья уже приехали, я скоро пойду с ними в море». — «Когда?» — «Возможно, даже завтра, по крайней мере, я надеюсь на это. Мне необходимо несколько дней отдохнуть». — «Значит, потом?» — «Да, Кристиан, потом». Перед тем как выйти, она поцеловала меня еще раз, а от двери она помахала мне рукой, не на ходу, не как обычно, а медленно и долго, словно я должен был смириться с этим расставанием. Возможно, она хотела меня так утешить. Тогда я впервые подумал, что хочу жить со Стеллой вместе. Это была внезапная, безумная мысль, и сегодня я понимаю, неподобающая, она могла возникнуть из опасения, что то, что связывало меня со Стеллой, может оборваться. Так естественно появилось желание остаться надолго вместе.

Унылой стала казаться мне Пастушья бухта с того дня, как они взяли тебя в море, на свое двухмачтовое судно, Соня видела это, и от нее я узнал, что они отправили на берег двойку, она-то и доставила тебя к ним на борт, на их Полярную звезду. Вероятно, владельцу не пришло на ум другое название. Ты уплыла. Я походил по берегу, посидел какое-то время возле сигнальных знаков, потом у трех сосен, постоял на деревянном мосту, сходил в отель У моря, не зная, зачем. А однажды стал даже обдумывать, не навестить ли мне отца Стеллы. Причины для такого визита я так и не придумал, я хотел сходить туда в надежде, что почувствую близость Стеллы. И вдруг от нее пришло письмо.

В тот день я наводил чистоту на катере, порядком устал, пришел домой, и вдруг отец говорит: «Тебе пришло письмо, Кристиан, из Дании». Я быстро поднялся к себе наверх, мне хотелось остаться одному. Отправитель письма был чрезвычайно щедр и, казалось, скрывает что-то, на конверте стояло только: Стелла П., остров Эрё. Мне сразу стало ясно, что ответа там никто не ждет, при такой-то неопределенности адреса. Я не стал читать письма с самого начала, мне важно было увидеть, как она подписала письмо, и я испытал радость, прочитав: «Hope to see you soon, best wishes, Stella».[20] Я был так счастлив, что принялся искать место, где бы мне спрятать ее письмо.

Ты писала про штиль, про то, как вы купаетесь, про посещение морского музея на другом острове. О том, что вы там увидели: заспиртованного ската, кита, огромного синего кита, его выбросило на берег, а кроме того, несколько аквариумов, в которых плавали попугайные рыбы и маленькие султанки, еще там было много кораллов; особенно тебе запомнились — и я невольно усмехнулся, когда читал, — парочка королевских крабов, которые лакомились в тот момент селедочными мальками, ты назвала крабов летаргическими пожирателями божьих тварей, смотреть на их трапезу потребовало от тебя ангельского терпения. Еще ты упомянула морских коньков, этих, как они тебе показались, веселых ребят. Для письма Стеллы я не нашел лучшего тайника, чем учебник английской грамматики; пока я ее листал и убирал туда письмо, я старался предугадать, ни о чем не ведая, что меня ждет впереди, думал о некоем неопределенном дне и представлял себе, как мы сядем и будем вспоминать прошлое, говоря при этом: «А помнишь?…», и, сидя рядышком, будем вместе читать это письмо, возможно, удивляясь, сколько поводов оно нам подарило для веселья.

Тогда я впервые увидел Стеллу во сне, это был сон, который заставил меня задуматься: я опоздал в школу, все уже сидели в классе и смотрели на меня с ухмылками, усмешками и заинтригованными лицами; как только я сел за свою парту, они заставили меня своими взглядами посмотреть на доску. Крупными буквами там было написано: Please come back, dear Stella, Christian is waiting for you.[21] Я кинулся к доске и стер написанное, злорадная улыбка на их лицах свидетельствовала о том, что они уверены, что победили.

Ждать, ждать ее возвращения; и хотя я иногда думал, что обречен на вечное ожидание и уже привык к этому, в отсутствие Стеллы это давалось мне особенно тяжело. Для гостей отеля У моря я устраивал во второй половине дня экскурсии на Катарине, как правило, на Птичий остров, где построили небольшой причал. Я водил гостей по острову, показывал им хижину орнитолога, рассказывал об этом старом человеке, так любившем свое одиночество и разделявшем его время от времени с прирученным буревестником, который не мог больше летать после того, как его ранили выстрелом.

Как только этот человек поднялся на борт катера и купил билет, он показался мне знакомым, а потом — он искал себе место на корме, — я уже почти не сомневался, что это был он, тот самый Colin, чье фото я видел в комнате Стеллы. Поверх клетчатой рубашки на нем была еще холщовая куртка, у него было поразительное сходство с тем человеком с фотографии, только когда он говорил, обращаясь к своей толстой соседке и объясняя ей что-то с помощью активной жестикуляции, — возможно, поведение пассажиров при кораблекрушении, — я засомневался, правда, ненадолго, стоило ему только испытующе посмотреть на меня и при этом обнаружить некоторое смущение, для меня стало абсолютно ясно, что это был Colin, который появился тут в надежде встретить Стеллу. «Stella with love, Colin». У причала он помог пожилым пассажирам сойти на берег, а во время нашей экскурсии вокруг острова задавал больше всех вопросов, и мы узнали от него, что он большой любитель полакомиться яичками чаек и с удовольствием собрал бы несколько штук, но сейчас было не то время года.

Не возле хижины, а на выброшенном на берег поваленном дереве, на котором мы сидели и смотрели на волны, лизавшие прибрежный песок, его прихватил приступ удушья; сначала он закашлялся, потом откинул голову и стал жадно хватать ртом воздух, обхватив горло руками, судорожными толчковыми движениями боролся он с нехваткой воздуха. Никакого интереса во взгляде, он смотрел на меня с мольбой о помощи и рылся и хлопал себя по карманам. «Вам плохо?» — «Мой спрей, — сказал он, — и Sanastmax, я забыл в отеле свой спрей». Я опросил пассажиров, но лишь очень немногие захотели вернуться назад, я отвел его на катер и отвез в отель У моря. Швейцар у входа подвел его, он все еще тяжело дышал, к кушетке и спросил, что надо сделать, — «На тумбочке, ингалятор лежит на тумбочке», — резким движением швейцар сдернул со щитка ключ и поспешно побежал к лестнице. Оставшись наедине с мужчиной, похожим на Колина или которого я какое-то время принимал за Колина, я решил окончательно в этом удостовериться; я взял стул и сел рядом с ним, отклонив всякие попытки благодарности, которую он с трудом старался выразить. Я принялся ему рассказывать о морском празднике в Пастушьей бухте, в котором он мог бы принять участие, если бы прибыл сюда чуть раньше, ведь люди приехали к нам отовсюду, даже мои учителя не упустили возможности повеселиться с нами. Но его это не интересовало, он больше не хотел ничего знать, тем не менее у меня было такое чувство, что он иногда посматривал на меня испытующим взглядом. И только человек у регистрационной стойки внес в мою душу ясность. Принеся ингалятор, он сказал: «Вам звонили из Ганновера, господин д-р Кранц, машина придет завтра». На следующее утро я объявился очень рано, но он не обращал на меня никакого внимания, по-видимому, не запомнил нашу встречу.

Дома я еще раз прочитал письмо Стеллы, я прочел его неоднократно, и, думая о хижине орнитолога, решил написать Стелле письмо, я не мог этого не сделать. Не медля больше, я написал: «Дорогая Стелла» и тут же сообщил ей, как грустно без нее в Пастушьей бухте, «слишком много старых людей, скучных экскурсионных поездок, постоянный запах рыбы, и никакого другого, и все время только слабый восточный ветер». А потом я познакомил ее с моим планом, который воодушевлял меня все больше и больше, пока я писал об этом, даже делал счастливым. Я сочинил план для нас двоих: «Представь себе, Стелла: мы переезжаем жить в хижину орнитолога, ты и я, у причала я прибью дощечку: „Причаливать запрещено“. Крышу я залатаю, на дверь приделаю задвижку, буду собирать дрова для печки и куплю у нашего корабельного поставщика консервы и сухой провиант. Мы ни в чем не будем нуждаться», писал я. Под конец я нарисовал ей перспективу, как мы будем вместе плавать, но прежде всего, что мы будем иметь, как только проснемся: мы будем вместе. А в виде P. S. еще приписал: «Может, мы научимся жить вместе». Вместо подписи я хотел сначала поставить «yours sincerely»,[22] но после остановился на «yours truly, Christian».[23] Я положил письмо в конверт и спрятал его в грамматику английского, на потóм.

Пока я все еще обдумывал письмо, мой отец позвал меня вниз, коротко, приказным тоном. Он стоял у открытого окна, с биноклем в руке, отец указал рукой на бухту, куда-то вдаль: «Посмотри на это, Кристиан». Там покачивалась на волнах наша баржа, недалеко от нее буксир Упорный, они были сцеплены одним канатом, причем канат не был натянут, он не подрагивал, а свободно провисал и болтался, полоскаясь в воде. В бинокль я разобрал, что наша баржа стояла груженой, я и Фредерика смог разглядеть на буксире, он стоял на корме с багром в руках и отталкивался им, тыкаясь в воду. «Давай, пошли», сказал мой отец, и мы направились к пирсу, где была привязана наша надувная лодка, я вывел ее на простор, и мы добрались до буксира.

Мой отец быстро во всем разобрался. Фредерику стоило только сказать ему, что буксир зацепился за необозначенную флажком вёршу, отец тут же подал мне щиток и лот. «Спустись вниз, посмотри, что там». Бешено крутясь, винт запутался в вёрше, натянул ее на себя, тем самым парализовав себя или попросту удушив, кусок боковой сети свисал свободно вниз. Не всплывая наверх и не объясняя, что я вижу внизу, я начал работать ножом, в одной ячейке застряла скумбрия, торпедой ворвавшаяся в ловушку и задохнувшаяся в ней, я вырезал ее, потом перерезал, всплывая то и дело на поверхность, чтобы глотнуть воздуха, жесткий, вероятно просмоленный, шнур. Если бы корабельный нож был снабжен пилкой, мне было бы значительно проще высвободить винт из плена, а так приходилось нажимать и надавливать на шнур, пока наконец не удалось перерезать все путы. Мой отец и Фредерик похвалили меня за работу, им не понадобилось много слов, они знали, что делать дальше.

Мотор нашего буксира оказался надежным, медленно, очень медленно мы набирали ход, обвисший канат баржи показался из воды, натянулся, напрягся, тяга была уже достаточно сильной, и баржа послушно сдвинулась с места, повернулась и последовала курсом буксира. Я подумал, что это последняя груженая баржа, которую мы тянем ко входу в бухту, чтобы нарастить наконец-то волнорез, но мой отец решил иначе: не доходя до волнореза, мы бросили якорь, Фредерик подошел к лебедке, и так, как он это проделывал уже много раз, он поднимал камень за камнем, качал его за бортом и опускал на дно. Он не посылал меня вниз контролировать укладку, для моего отца достаточно было опустить камни на дно, как он сказал, чтобы сломать первый удар накатывающих волн и усмирить их у волнореза перед входом в бухту. Не сразу можно было уловить смысл этой работы, но, когда почти весь груз оказался на дне, стало заметно, как набегавшие в ленивом ритме волны стали изменяться, растягиваться, накатывать друг на друга, схлестываться, пузыриться и распластываться, слабея и разбегаясь обессиленными, не имея мощи, еще раз собраться и взметнуться вверх.

У Птичьего острова появилась лодка; удары весел были слабыми, лодка продвигалась, направляясь к входу в бухту, по крайней мере так было поначалу, но неожиданно она повернула в нашу сторону, и гребец несколько раз помахал нам, давая понять, что хочет причалить к нам. Мой отец опустил бинокль и сказал: «Матиссен, старый орнитолог», а потом сделал мне знак помочь старому человеку подняться на борт. Короткие вопросы, имена произнесены, руки протянуты для пожатия: Вильгельм? Андреас? так они приветствовали друг друга. Они выпили рома, два старых боевых спутника, и расспросили друг друга — про дом, про ближайшие планы, про самочувствие одного и другого, и при этом я узнал, что Матиссен оставил службу. «Я завязал, Вильгельм, ревматизм замучил. Станция останется пока пустой, место не занято». Он только что последний раз был в своей хижине и забрал там кое-какие личные вещи, в том числе записи прошлого года: «Ничего особенного в них нет». Они обсудили еще учения на военно-морском флоте по проведению спасательных работ в открытом море, во время которых погиб один моряк; а потом я получил задание — отбуксировать Матиссена в Пастушью бухту. Он сидел рядом со мной в надувной лодке, в скрюченных подагрой пальцах держал трубку, словно хотел защитить ее, если кто вздумает отнять ее, временами он закрывал глаза. Похоже, он нисколько не удивился, когда я спросил его, что будет с его хижиной, он только пожал плечами. Не хочет ли он ее продать, спросил я, а он на это ответил: «Такую развалину, Кристиан, продать невозможно». — «Она так и останется там стоять?» — «По мне, пусть стоит, может, послужит еще кому убежищем или ночлегом». — «Ночлегом?» — «Да, в плохую погоду». — «В те места не так просто забрести». — «Не скажи, совсем недавно там кто-то был, может, они скрывались там, а может, хотели всего лишь побыть одни вдвоем — я сразу вижу такое, нутром чувствую». Он кивнул, как бы в подтверждение того, что сказал. «И, — спросил я, — иногда у тебя что-то пропадает?» — «Никогда, — сказал он, — до сих пор еще ни разу, и это заставляет меня задуматься. Иногда они что-нибудь забывают там, это бывает, в хижине что-то остается, носовой платок, начатая плитка шоколада или заколка для волос, но никто из тех, кто ищет там убежища, ничего не забирает с собой — вот так-то, юноша, таковы дела». Во время нашей поездки он забросил за борт удочку, длинный шнур, с двумя воблерами, перед входом в бухту он удочку смотал и порадовался двум макрелещукам. Я надежно привязал его лодку, а он отдал мне обе рыбины и сказал: «Отнеси их домой, Кристиан, твоя мать определенно сделает из них заливное, эти ребятки так и просятся стать заливным. Привет тебе», — сказал он и хлопнул меня на прощанье по плечу.

Хотя фото, где мы со Стеллой снялись на берегу между замками из песка, много дней простояло в моей комнате, моя мать, казалось, не замечала его, по крайней мере она ни разу не брала его в руки, не задавала никаких вопросов. Но однажды она поднесла его к свету и долго и внимательно разглядывала — это было в тот день, когда я работал над сочинением по Оруэллу, и она уже собралась было поставить его на место, как вдруг ей кое-что бросилось в глаза: она села к окну, поднесла фотографию близко к глазам, взглянула на меня и снова на фото испытующим взглядом, пытаясь проникнуть в суть дела и узнать то, чего не знала до сих пор. Выражение недовольства появилось на ее лице, очевидно, она поняла, что — до сих пор — не все знает про меня и что я в некотором роде отбился от рук. Она настаивала на том, что хочет знать все; возможно, исходя из своей извечной потребности оградить меня от разочарований, ошибок и болезненных огорчений любого толка. Она долго молча смотрела на фото, углубляясь в его созерцание, я не предполагал, что она открыла там нечто особенное, и уже собрался что-то сказать, когда она наконец констатировала в своей задумчивой манере: «Она выглядит старше тебя, Кристиан, эта женщина рядом с тобой». — «Это моя учительница английского, — сказал я, — мы случайно встретились на пляже». — «Красивая женщина, — сказала моя мать и спросила: — У нее есть дети?» — «Насколько мне известно, она не замужем». — «Очень красивая женщина», — повторила моя мать. После такого утверждения я рискнул сделать предложение: «Если ты не возражаешь, я приду с ней выпить чашечку кофе». — «Как, со своей учительницей?» — спросила мать недоверчиво. «А почему бы и нет, — сказал я, — если я ее приглашу, она непременно придет, она очень милый человек». — «Это сразу видно, — сказала моя мать и добавила: — Вы нравитесь друг другу, это тоже видно». Не произнеся больше ни слова, она поставила фотографию на место, погладила меня по голове и оставила одного.

В этом было что-то таинственное, откуда она знала больше, чем можно было догадаться, а если и не знала, то предполагала, чувствовала это. В постели они оба говорили обо мне, и я подслушал их у приоткрытой двери, случайно, они оба поздно вернулись домой.

Мой отец еще не заметил этого фото, поначалу он, казалось, не очень удивился тому, что я поставил фото Стеллы на свой стол, он сказал: «Ах, знаешь, Ютта, такое часто случается, каждый мальчишка испытывает желание обожать кого-нибудь, особенно учительницу, если она к тому же хорошенькая». — «Если бы это было только обожание, — сказала моя мать, — я ничего не имею против обожания, но у Кристиана это больше, чем обожание, поверь мне, гораздо больше». — «А что там может быть больше?» — «То, как они сидят там, на пляже, радостные такие и держатся за руки, со своей-то учительницей и за руки, и как они друг на друга смотрят: так и кажется, они ждали друг друга». — «Может, Кристиан просто всего лишь втюрился. Я знаю его учительницу, она очень хороша собой». — «На фотографии не хватает всего какой-то малости, чтобы они бросились друг другу на шею, я хочу сказать, невольно так думается». — «Кристиану всего восемнадцать, Ютта». — «В том-то и дело, — сказала моя мать, — а эта учительница, она значительно старше него». — «Ну и что? Разница в возрасте таит иногда в себе преимущества». Я невольно тихонько ухмыльнулся про себя, когда после некоторой паузы он произнес изменившимся голосом, в котором чувствовалась прежняя лихость: «Об этом мы с тобой уже как-то говорили, давным-давно». Но даже и этот намек на общие воспоминания не вверг мою мать в беззаботное состояние, она тут же упомянула Кристину, мою школьную подружку, которая уже много раз пыталась зайти за мной и увести на вечеринку с грилем и каждый раз уходила разочарованная ни с чем. Мой отец задумался, потом сказал: «Иногда бывает так: ты не знаешь, что происходит, иногда ты просто кажешься себе беспомощным». Я невольно сел в постели, я еще никогда не слышал, чтобы мой отец говорил такие слова, я стал подумывать, не сделать ли щель в двери побольше, но не сделал этого, потому как, по-видимому, им больше нечего было сказать, и они пожелали друг другу спокойной ночи.

Вряд ли тебя удивит, Стелла, что на следующее утро я сразу взял в руки наше фото, чтобы найти там то, что увидела моя мать, я не обнаружил ничего, что говорило бы о том, что она права, или подтверждало бы ее предположения.

Я опять занялся своим сочинением на тему книги Оруэлла, словно это могло сблизить меня со Стеллой, я признаю, что некоторые его предпосылки были мне непонятны, но то, что он предвидел критическое восприятие в обществе его Скотного двора, заставило меня задуматься. Я ожидал, что его книгу истолкуют как притчу на тему возникновения и практического осуществления диктатуры — с одним лишь исключением: диктатура в России; ее нельзя было низводить до этого унизительного сравнения. Я собирался поговорить со Стеллой, и не только об этом, а также еще — вслед за Оруэллом — о свободе прессы в экстремальных ситуациях, например, в военное время. Я представлял себе, что мы будем дискутировать в классе, каждый почувствует себя вызванным на то, чтобы высказать свое мнение. Но из этого ничего не получилось.

И тут я вдруг вспомнил, как наша Пастушья бухта была однажды разбужена от своего летаргического сна, ее возвели в ранг места, достойного проведения конференции, эксперты по рыболовству съехались сюда из семи стран, чтобы разобраться с тем, что у них наболело на сердце, и прежде всего, чтобы выработать предложения для своих правительств. Эксперты — двое в ранге министра — жили в отеле У моря, и день и ночь перед ним стоял зеленый фургон «фольксваген»; на фасаде отеля развевались иностранные флаги.

Я никогда не предполагал, что Стелла во время этих событий однажды публично признает меня, не словами, а жестом. Ее выбрали и попросили занять место помощника переводчика, способного заменить синхронного переводчика для шотландского эксперта, когда тот заболел гриппом. Охваченная радостью, но немного смущенная, рассказывала она мне об этом поручении, смущенная, потому что вынуждена была признаться, что не очень хорошо разбирается в разных породах рыб. «Видишь, Кристиан, всегда представляется возможность научиться чему-то новому». И она училась, как называется по-английски морской петух, как речная камбала, а как судак, с макрелью и селедкой все было ясно. На приеме в честь открытия конференции у меня не раз возникал повод для удивления: эксперты из семи стран приветствовали друг друга так бурно, так долго, словно до боли нуждались друг в друге, а их встреча требовала от них особой стойкости. Эти рукопожатия, похлопывания по плечу, объятия и выкрики: казалось, что на террасе отеля У моря празднуется долгожданное семейное торжество. Когда делегация направилась наконец в большой зал — Стелла пригласила меня поприсутствовать на конференции. «Послушай разок просто так», — и я последовал за парой, продвигавшейся вперед рука об руку, у обоих на отвороте пиджака красовалась табличка с именем, на которой была еще изображена прыгающая рыбка, возможно, морская форель, у Стеллы тоже была табличка с ее именем. Прежде чем я вошел в большой зал, я почувствовал, как меня кто-то крепко ухватил за локоть и потащил в сторону, рослый сотрудник безопасности спросил меня не очень дружественным тоном: «Делегат?», и так как я не сразу ответил, он подозвал жестом руки своего коллегу, который схватил меня за запястье и, бросив реплику: «Спокойно, только спокойно!» — потащил меня, энергично шагая, в угол комнаты с цветами. Это увидела Стелла, быстрыми шагами она подошла к нам и накинулась на мужчин, произнеся таким тоном, какого я от нее никогда не слышал: «Это мой референт, немедленно отпустите его», и при этом постучала пальцем себе по табличке. Ты взяла меня за руку, оба стража порядка переглянулись в нерешительности, но меня тем не менее отпустили, и мы прошли, словно парочка, в большой зал. Я нашел место в первом ряду, перед самой трибуной, Стелла поднялась на сцену к своему делегату, бородатому шотландскому эксперту по рыболовству, который невозмутимо смотрел перед собой.

С приветствием к залу выступил норвежский эксперт, он обратился к собравшимся со словами «My dear friends and colleagues»,[24] его английский звучал почти мелодично, через своего переводчика он возвестил радостную весть, что последнее урегулирование квот на ловлю сельдей в Северном море принесло всеми ожидаемый успех. Эта констатация факта была встречена аплодисментами; у меня сложилось такое впечатление, что все присутствующие приложили руку к этому общему успеху. Потом были сделаны два коротких реферата; шотландский эксперт говорил какими-то тезисами, записанными у него на бумажке, — о драматической ситуации в ловле угрей, он даже опасался, что возможно предсказать самое худшее, угорь вскоре исчезнет из наших вод, если не ввести защитные меры, и в этой трагической ситуации он обвинил не только одних браконьеров, но и произошедшие изменения в течениях Атлантического океана, превосходившие силы маленьких стеклянных угрей, которые по-прежнему плывут к нам из Саргассова моря. Стелла только пару раз переспросила его, хотя временами спасалась описательным переводом — я заметил это по задержкам речи, вызванным подбором слов. Шотландский эксперт поблагодарил ее, сделав легкий поклон, с улыбкой пододвинул к ней листок бумаги, письменное пожелание счастья и успехов, как я предположил.

Позднее я обнаружил, что этот человек был также моменталистом в живописи, он изобразил Стеллу в образе русалки, с изящно изогнутым рыбьим хвостом. Ты выглядела сказочно красиво, Стелла, так что я готов был повсюду следовать за тобой, даже на дно морское.

Ему, шотландскому эксперту, было предоставлено позже право объявить перерыв в заседании, ухмыльнувшись, он указал на столы, покрытые скатертями, с угощениями на них, и объявил: «The Bazar is open».[25]

Стелла кивнула ему, и мы пошли вместе к столам, на мой комплимент она не обратила никакого внимания. Словно это была ее обязанность, она взяла мою тарелку, разъясняя, что нам предлагает шведский стол, и наполнила ее на пробу разными яствами. Какой выбор! Одна только селедка была представлена по меньшей мере двенадцатью блюдами: в желе, в соусе из пряных трав, копченая, жареная и, само собой разумеется, молодая сельдь матьес, а также завернутые рольмопсами филейные кусочки сельди с кружочками соленых огурчиков, обложенные кубиками льда. Рядом розовела семга и манили жирные куски филе палтуса и темно-красные кубики тунца, филе морского языка тоже не было забыто, рулетики из щуки и бледные куски морского черта — для рыбных экспертов из семи стран на столах было накрыто все благословенное богатство морей; то, что не было угря, меня не удивило. Один раз я лоб в лоб столкнулся с шотландским экспертом, он одобрительно оглядел мою тарелку; вежливо извинившись, спросил, не рыбак ли я, «native fisherman»;[26] а когда я в ответ сказал: «We are only fishing for stones»,[27] он засмеялся, очевидно, приняв это за шутку.

От меня не ускользнуло, что он старался держаться поближе к Стелле; с кем бы он ни говорил — он всегда смотрел мимо своего партнера или поверх него и искал глазами Стеллу. Поедая приготовленную на пару макрель, она показала мне его экспромт, он изобразил тебя с длинными волосами, с большими мечтательными глазами, глядя на твой изогнутый покрытый чешуйками рыбий хвост, я невольно дотронулся до тебя. Ты не убрала руку, небрежно помахав польскому эксперту, «Пока, я сейчас приду», повернулась ко мне и сказала: «Сегодня вечером, Кристиан, я жду тебя, стукни мне в окно» и, глядя на игривый портрет, добавила с улыбкой: «Come and see».[28]

То, что эксперты по рыболовству способны были оценить и музыкальный экспромт, они доказали бурными аплодисментами, которыми встретили певца, приглашенного для них их председателем. В собственном сопровождении на гитаре, он спел об их мечте и их озабоченности, так как заклинал море и ветер и не в последнюю очередь полную печали мать, что ждет возвращения своего сына из морской дали; они хлопали в такт. И Стелла тоже хлопала, а когда некоторые из экспертов двинулись потом к бару, она с ними не пошла.

После короткого разговора с одним из делегатов — ему казалось, что мы встречались в Бергене в рыболовно-биологическом институте, — я заметил, что Стеллы в зале больше нет; я вышел из отеля У моря, побродил немного по пляжу, вдоль берега туда-обратно, не торопясь, потому что хотел предоставить ей время. Наполненный предвкушаемой радостью, я решил поговорить со Стеллой о будущем, нашем будущем, хотел познакомить ее с моим планом нашей совместной жизни, я решительно составил этот план один, поскольку думал, что имею право на долгосрочность моих ощущений. Наконец я направился по дороге на Шармюнде. В комнате Стеллы горел свет, маленькая настольная лампа, ее самой в комнате не было; Я перемахнул через низенький забор сада, подкрался к подсолнухам и заглянул в кухню, и тут я увидел их двоих: Стелла наливала из кастрюли в мисочку что-то жидкое, а он, старый бортрадист, сидел на скамейке и неотрывно смотрел на нее. Пока она была занята, она коротко обращалась к нему, как бы стараясь погасить его нетерпение; меня удивило, с какой внимательностью следил отец за ее действиями, особенно когда она начала резать хлеб, тяжелый каравай деревенского хлеба, так казалось, от которого она отрезала большие куски, крепко сжав губы. Она возвышалась над столом и размеренно опускала на каравай нож и нажимала, нажимала со всей силой, иногда дула на него, выпятив нижнюю губу. Хлеб и мисочку она поставила перед отцом, села рядом с ним и стала смотреть, как он ест, он ел быстро, с привычным старческим голодом или даже старческой жадностью. Возможно, чтобы похвалить его, она легонько похлопала его по плечу, и когда он покрошил последний кусок хлеба в миску, она поцеловала его в лоб, а старый бортрадист взял ее руку и какой-то момент держал в своей, не говоря ни слова.

Я покинул свой пост между подсолнухами, обошел дом кругом, бросил еще один взгляд в комнату Стеллы и отправился домой, теперь уже в сумерках, в гармонии с самим собой и своим намерением тут же написать ей, почему я не постучал к ней в окно. Я не мог этого сделать; сцена в кухне стояла у меня перед глазами, я не мог поступить иначе.

Я еще писал, когда в мою дверь кто-то поцарапался, не постучал, а буквально поцарапался, как это делают кошки или собаки, когда хотят, чтобы их впустили.

Перед дверью стояла Соня, босиком, в своем платьице без рукавов, малышка-соседка не поприветствовала меня, она просто вошла, как уже часто это проделывала, и на мое замечание «Тебе уже давно пора быть в постели», сказала: «Я дома одна». Она решительно подошла к моему письменному столу, взобралась на стул, улыбнулась и что-то там положила. «Это тебе, Кристиан, я нашла это для тебя». Перед нашим со Стеллой фото лежал кусочек янтаря, не больше игрового кубика, со слизью по краям, но чистый и прозрачный в середине. «Ты нашла это на берегу?» — «Он прилип к водорослям, висел на вырванной морской траве». Я дал Соне свою лупу, и она принялась искать, очень старательно, прекрасно зная, что можно найти в янтарных осколках, и как бы ожидая этого или надеясь на находку, она уверенно сказала: «Да, Кристиан, там что-то есть». Мы передавали друг другу лупу, и наши усилия увенчались успехом, мы удостоверились в этом: «Жучок, Кристиан. Маленький жучок!» А я добавил: «И маленький комарик, оба не заметили, как на них скатилась смоляная слезинка, и теперь они навечно останутся там, внутри янтаря». Для Сони этого было достаточно, мое объяснение удовлетворило ее, больше чем плененные насекомые ее заинтересовало наше фото, она взяла его в руки: «Твоя учительница, да?» — «Да, Соня, фрау Петерсен, моя учительница». Она долго раздумывала, глядя на фото, а потом вдруг спросила: «Вы любите друг друга?» — «Почему ты об этом спрашиваешь?» — «Если вы любите друг друга, тогда ты наверняка перейдешь в следующий класс». — «Я и без этого перейду», — сказал я. «Скоро она будет и моей учительницей!» — «Ты можешь этому только радоваться, Соня, потому что заниматься у нее одно удовольствие». — «А если она будет жить здесь, мне можно будет к вам приходить?» — «Конечно, ты всегда сможешь приходить к нам». Она подумала немножко, сомнений не было, ей хотелось еще что-то спросить, так сильно занимали ее мои отношения со Стеллой, но тут ее позвали, я узнал голос ее матери, резкий, несимпатичный голос, который, как я порой думал, наводил беспокойство даже на водоплавающих птиц в бухте. Я поблагодарил Соню за янтарь и пообещал ей положить его рядом с фото.

Оставшись снова один, я достал из ящика стола свою сберкнижку, которой давно не интересовался, ее подарили мне в день конфирмации с взносом в сто марок, что составляло теперь, по прошествии времени, целое состояние в двести сорок марок. Я решил снять сто пятьдесят, еще не зная, зачем, просто так, мне показалось, на всякий случай лучше иметь при себе какую-то сумму денег.

Мой отец предчувствовал, что я слепо следовал своим тайным потребностям, когда сделал ему предложение обдумать условия оплаты моей работы на нашем буксире в каникулы и после школы, проявить больше щедрости. Когда мы вместе плыли домой — мы сидели на корме и курили, — я спросил его, не хочет ли он ввести твердый тариф для той или иной выполняемой мною работы — для экскурсионных поездок на Катарине, для работ на барже. С таким удивлением, как в тот раз, он еще ни разу не смотрел на меня, крайне пораженный и с долей недоверия. Сначала он спросил: «Зачем тебе столько денег?» Я промолчал в ответ, тогда он захотел узнать, в какой форме он должен вознаграждать мой труд. Я подсчитал заранее и сказал, что вознаграждением в пять марок за экскурсионные рейды я буду вполне доволен и что считаю также пять марок за мою работу на барже вполне нормальным, он сделал вид, что калькулирует в уме названные суммы, возможно, он сопоставлял их с зарплатой, которую платил Фредерику и размеры которой были мне известны, во всяком случае, он не выдвинул никакой альтернативы, и через некоторое время спросил: «Но жить, Кристиан, ты останешься с нами или как?» От меня не ускользнула тихая ирония, у меня не было ответа на его вопрос, я почувствовал даже облегчение, что он не настаивал на ответе. Он подбодрил меня своим взглядом, толкнул в бок и сказал: «Идем», и мы покинули борт и пошли привычным путем домой, около сарая он положил мне руку на плечо и не снимал ее, пока мы не дошли до дома. Вероятно, он что-то вспомнил из того, что его волновало еще раньше и что он должен был отрегулировать, мы вернулись назад к сараю, он втолкнул меня вовнутрь, и мы молча подошли к приставной лестнице, которая вела на небольшой чердак. В этот момент я понял, что он имеет в виду; за старыми мотками троса, сетями и бамбуковыми шестами я прятал свой тайник, он обнаружил его и хотел получить объяснение разным диковинным вещам, хранившимся там. В тайнике лежали несколько банок с консервами, два пакета муки, сухофрукты, лапша, а также судовые сухари. Тот, кто это увидел бы, наверняка подумал, что я собираюсь отправиться в длительное морское путешествие. Мой отец показал на тайно собранные припасы и с наигранным удивлением произнес: «На какое-то время всего этого хватит, я хочу сказать, для самостоятельного ведения домашнего хозяйства». На сей раз у меня нашелся ответ, я рассказал ему, что мы отправляемся всем классом в большое путешествие и будем жить несколько дней в палаточном лагере; он улыбнулся, я не был уверен, что он поверил мне. После того как мы расстались, он еще постоял немного на лестнице, потом вернулся по моей просьбе назад и сказал как бы между прочим: «Хорошо, Кристиан, пусть будет так, записывай теперь, сколько часов ты работал».

У Фредерика всегда и везде была при себе фляжка, работал ли он на барже или на буксире, сидел ли на скамейке перед сараем или плыл на Птичий остров: время от времени он залезал во внутренний карман, доставал оттуда фляжку и подносил ее к губам, такая металлическая плоская бутылка в кожаном оплете, всегда полная его любимого рома. Он наверняка проделал это и тогда, пополудни, когда опрокинулся при сильном ветре из надувной лодки за борт, чуть-чуть наискосок от отеля У моря, доставив всем зрителям, толпившимся на мосту, самое презабавное зрелище за все время летних каникул. Я не сомневался, что надувную лодку подняла на гребень набежавшая как раз в тот момент волна, когда он заново устанавливал подвесной мотор, он опрокинулся в воду, а потому поплыл, и все плыл, тогда как надувная лодка шла своим ходом, не соблюдая, конечно, прямого курса, а описывая круги вокруг пловца, отходя то дальше, то приближаясь к нему. При попытке ухватиться за кольцеобразный трос пловец подвергался опасности уйти под воду, поджимаемый дном лодки, он нырял от нее в сторону, иногда мне даже казалось, лодка задалась целью поймать его и устроила на него охоту, но он увертывался, спасаясь быстрыми ловкими движениями хорошего пловца.

Неожиданно налетевшие порывы ветра оказались предвестниками плохой погоды, один из первых рыболовных катеров, вернувшихся с моря, подошел к Фредерику, взял его на борт, а надувную лодку на буксир, все катера поспешили укрыться в бухте. Зрители на мосту разбежались, в садике кафе отеля У моря кельнеры убрали зонты над столами, сняли гирлянды и скатерти, а в бухту вошли даже два морских катера, ходивших в открытое море за треской. Огромные раскатистые волны широким валом накатывали на бухту, их словно кто поднимал снизу, они вздымались и обрушивались друг на друга, о мощи их удара оставалось только догадываться. Облака, темные, рваные, шли очень низко над морем. Вдруг я увидел ее, увидел далеко в море двухмачтовую яхту, пытавшуюся держать курс на бухту, она постоянно показывалась на волнах, когда дул мощный норд-ост.

И хотя я не мог прочитать название на борту, я тут же понял, что это Полярная звезда, которая хотела доставить Стеллу домой, ко мне. После ощутимого удара волн она какой-то момент быстро неслась по воде на полных парусах, энергично подхлестываемая ветром, сомнений не было, она шла в бухту. Я сбежал с моста на берег и помчался к волнорезу, там тоже стояли люди и следили за попытками яхты вернуться в укрытие, среди них был и старый Тордсен, которого теперь не часто призывали на службу, тем более выбирали, но по молчаливому согласию, он по-прежнему воспринимался нами как начальник порта. Он, капитан, видел только парусник, ему не составляло труда понять, каковы были намерения экипажа. Словно давая указания, он вполголоса бормотал про себя, советовал или предупреждал об опасности: «Уберите грот, переходите на двигатель, оставьте фок, только один фок, сами оставайтесь наверху, бросьте якорь». Он говорил против ветра, порой ругался, стонал, следя за каждым шагом маневра, я стоял вплотную к нему, чувствовал, как во мне поднимается страх и вместе со страхом неизвестная боль. Нельзя было понять, кто стоял у руля на Полярной звезде, на палубе можно было различить несколько фигур. Один раз возникла угроза разворота парусника боком к волнам, но сильный удар ветра выправил положение и направил яхту по курсу, и даже стало казаться, что парусник сможет заскочить на этой бешеной скорости в порт, но вдруг яхту подняло вверх, подняло как раз на том месте, где мы сбросили последний груз камней, непредсказуемая сила рванула парусник вперед и скинула его с высоты. «Идиоты, — закричал Тордсен, — вы, идиоты»; и он, и все мы видели, как носовая часть парусника ушла под воду и снова была выброшена наверх, парусник задрожал на какой-то миг, потом завалился набок и понесся на каменную стену у входа в порт, но был снова поднят и со всего маху брошен на эту стену, раздался треск обшивки. Передняя мачта сломалась и рухнула на палубу, отлетела в сторону и унесла с собой двоих за борт, швырнула их в зазор между каменной стеной и корпусом парусника. «Их раздавит, — закричал Тордсен и приказал мне: — Давай, Кристиан, попробуем оттолкнуть, помоги им при отталкивании».

Мы втроем повисли на борту и попытались оттолкнуть корпус парусника — он то опускался, то поднимался, — удержать его от соприкосновения со стеной, но не смогли, однако, этому воспрепятствовать, при внезапных толчках он терся бортом о стену, скрипел и вновь поднимался, и как только хоть на мгновение образовывался малейший зазор, я видел под собой в воде два тела, обмякшие, покачивающиеся. Спускаться к ним было рискованно, Тордсен сделал знак рыболовному катеру, рыбак подал нам канат с железным крюком — этим крюком рыбаки вылавливают верши, если они вдруг срываются, — и мы осторожно принялись за дело.

Сначала мы подцепили за пиджак молодого человека, вытащили его на палубу, уложили, и им тут же кто-то занялся, принялся обрабатывать грудную клетку. Я не допустил, чтобы и второе тело подцепили крюком, ибо я сразу узнал Стеллу, искривленный в муках рот, прилипшие ко лбу волосы, безвольно болтающиеся руки, я приказал покрепче привязать меня и спустился в щель между бортом и стеной, уперся в них ногами, попытался, глубоко нагнувшись, дотянуться рукой, но сначала промахнулся, наконец ухватил ее за запястье, а потом, перехватив руку, подсунул ее ей под спину, и по моему знаку они вытащили нас наверх.

Как ты лежала на палубе, Стелла, неподвижно, со сложенными руками, дышала ли ты еще, я не мог определить, видел только, что из раны на голове течет кровь.

Мне хотелось погладить ее по лицу, но я испытывал при этом странную робость, боялся коснуться ее, не знаю почему, возможно, я просто не хотел иметь свидетелей этой интимной ласки. Робость моя длилась недолго; когда Тордсен приказал рыбаку позвонить в поликлинику, причем немедленно, и тот отправился на мол, я опустился рядом со Стеллой на колени, положил кисти ее рук ей на грудь и нажал на них, начал, как я это часто видел, качать, до тех пор, пока сначала не появилась слабая струйка, а потом изо рта при каждом нажиме на грудь стала выходить вода. Ее глаза были закрыты, и я говорил, я просил: «Стелла, посмотри на меня», теперь я погладил ее по лицу и снова попросил: «Посмотри на меня, Стелла». Она открыла глаза, бессмысленный взгляд, откуда-то издалека, остановился на мне, я, не переставая, гладил ее, ее взгляд медленно менялся, в нем появилось что-то вопросительное, она словно искала чего-то, определенно пыталась что-то вспомнить. «Кристиан», когда зашевелились ее губы, мне показалось, что она произнесла мое имя, но я не был до конца в этом уверен, однако я сказал: «Да, Стелла», и добавил потом: «Я отнесу тебя в безопасное место».

Оба санитара из машины «скорой помощи» появились на молу с носилками, но на паруснике они изменили свое решение, они расстелили на палубе зеленый брезент, осторожно положили на него Стеллу, обмотали им ее тело, потом, кивнув друг другу, снесли ее вниз. В такт их движениям тело Стеллы слегка покачивалось, мне было очень тяжело смотреть на все это, у меня вдруг возникло такое ощущение, будто это меня завернули в брезент. Дойдя до санитарной машины, они опустили тело на землю, поставили рядом носилки и переложили на них Стеллу, закрепив ремни на носилках, они вдвинули их в машину, поставив на специальные рельсы. Не спрашивая разрешения, я сел на складной стул рядом с носилками, один из санитаров поинтересовался, родственник ли я, он так и спросил: «Родственник?», я ответил: «Да», и он разрешил мне остаться, совсем рядом с лицом Стеллы, которое теперь приняло выражение полного безразличия ко всему и даже обреченности. Во время поездки мы пристально смотрели друг на друга, мы молчали, даже не пытались вступить в разговор, один санитар звонил в приемное отделение больницы и сообщил, что мы едем туда. Под навесом перед входом в отделение нас уже ожидали, молодой врач принял нас, коротко переговорил с санитарами, меня отправил в канцелярию, к сестре-старушке, которая бросила на меня со своего рабочего места беглый взгляд.

Пока она писала, она спросила: «Родственник?», и я сказал: «Моя учительница», похоже, это ее удивило, она повернулась ко мне, внимательно оглядела меня, не будучи готовой к такому ответу.

Это была не моя идея навестить Стеллу в больнице. Георг Бизанц предложил это в конце уроков, он знал часы посещений в больнице, бывал там уже много раз, навещая свою бабушку, которая, как он сказал, во второй раз училась ходить и все ждала, что у нее снова вырастут волосы.

Мы отправились туда вчетвером, и когда старушка-сестра узнала, что мы хотим навестить нашу учительницу, она приветливо поздоровалась с нами и назвала нам этаж и номер палаты, а Георгу она сказала: «Ну, ты тут все знаешь». Стелла лежала в отдельной палате, мы тихонько вошли, медленно приблизились к ее кровати, меня они пропустили вперед, если бы кто наблюдал со стороны, то подумал бы, что они пытаются спрятаться за моей спиной. При нашем появлении Стелла повернула голову, сначала ты, похоже, не узнала нас — ни радости, ни удивления на лице, все та же беспомощность, она в упор смотрела на нас, смотрела не мигая; только когда я подошел совсем близко и взял ее руку, лежавшую поверх одеяла, она подняла глаза и с удивлением посмотрела на меня, и мне опять показалось, что она прошептала мое имя. Георг Бизанц первым пришел в себя, он испытывал потребность сказать что-нибудь, и, обращаясь к Стелле, он произнес: «Дорогая фрау Петерсен, — и снова замолчал — так, словно взял первую полосу препятствий, — помолчав немного, он продолжил: — Мы узнали о вашем несчастье, дорогая фрау Петерсен, и мы пришли, чтобы пожелать вам всего хорошего. И поскольку мы знаем, что вы любите засахаренные фрукты, мы вам кое-что принесли из ваших любимых лакомств — он и в самом деле сказал „лакомств“, — принесли их вместо цветов. Мы сложились все вместе». Стелла не реагировала на его слова, не было даже ее такой знакомой нам снисходительной улыбки. Маленький Ханс Ханзен, который и зимой ходил в коротких штанишках и носил цветные полосатые гольфы, тоже решил что-нибудь сказать, на полном серьезе он предложил ей свои услуги, готовый во всем помочь, и если ей понадобится его помощь, пусть только скажет, что он может для нее сделать, «только одно ваше слово, фрау Петерсен, и все будет в лучшем виде». Но и на это предложение Стелла никак не отреагировала, она лежала с отсутствующим взглядом, обращенным в себя, я чувствовал, что и я не смогу до нее достучаться, ничего не выйдет, по крайней мере, до тех пор, пока мои одноклассники находятся тут, рядом со мной. Все сильнее, все настойчивее становилось желание остаться с ней наедине.

Я даже не знаю, как Георгу Бизанцу пришла в голову идея спеть для Стеллы ее любимую песню, которой мы научились от нее, The Miller of the Dee.[29]

Георг тут же затянул ее, и мы все подхватили мелодию, неожиданно для нас, мы словно оказались в классе, а Стелла стояла перед нами, весело дирижируя нашим хором, с улыбкой поощряя нас на певческом поприще; мы пели громко и, вероятно, очень увлеченно. Это была единственная песня, которую мы знали на английском языке, она всего только несколько раз пропела нам ее. Пер Фабрицус был в таком восторге от ее голоса, что намеревался попросить ее спеть нам и другие песни, и шлягеры в том числе, он думал при этом прежде всего о I’ve got you under my skin.[30] Пока мы пели, мы смотрели на нее, ждали, пытались уловить хотя бы эхо нашего пения, но ее лицо по-прежнему ничего не выражало, и я уже готов был смириться с ее невосприимчивостью, как вдруг произошло нечто, что сделало меня счастливым: на твоем лице показались слезы. Стелла не шевелила губами, не подняла руку, на ее лице неожиданно показались слезы. Это случилось, когда мы запели о самодовольстве мельника, который никому не завидовал и, как он считал, ему тоже никто не завидовал. Привлеченный, по-видимому, нашим громким пением, в палату вошел молодой врач, который принимал нас в приемном покое, он слегка одобрительно кивнул и нагнулся над Стеллой, приложил ей два пальца к шее и потом сказал нам: «Я хотел бы попросить молодых людей обеспечить пациентке полный покой, ей это сейчас необходимо». Он ничего больше не сказал, как, возможно, кое-кто из нас надеялся на то. Мы отошли от кровати и, стоя в открытых дверях, стали свидетелями того, как Георг Бизанц поприветствовал свою бабушку и перемолвился с ней несколькими словами, ласково, ободряюще, так, как обычно разговаривают со старыми людьми.

Я расстался с одноклассниками, но не пошел домой, сделав круг, я вернулся в больницу и сел на одну из скамеек, установленных здесь на пожертвования бывших пациентов, на каждой скамейке было увековечено на табличке имя спонсора. Я сел на скамейку от Рупрехта Вильдганса и ждал, ждал молодого врача, хотел узнать от него про Стеллу все самое важное. Время посещений заканчивалось, и было поучительно наблюдать за людьми, выходившими через вращающуюся дверь и все еще находившимися под впечатлением свидания со своими близкими. Я невольно представлял себе, что они увидели, что узнали, вот эта старая женщина с суровыми чертами лица, закрытого для посторонних, или эта молодая элегантная женщина с нарядной маленькой девочкой, которую она держала за руку, а та, едва оказавшись на улице, начала скакать и прыгать, вот этот торопливо бежавший юноша, спешивший к парковке, многочисленная, очевидно турецкая, семья — я думаю, там собралось сразу три поколения, — нагруженная корзинками и пакетами, сквозь дверь прошел еще морской офицер на негнущихся ногах. Врач, которого я ждал, так и не появился. Я привык ждать. У окна палаты Стеллы никакого движения не было. Я принялся думать о свадьбе, на которой впервые был в качестве гостя, тетя Труде, младшая сестра матери, выходила замуж за владельца ларька, где он торговал бутербродами, сосисками и прохладительными напитками, мой отец, на которого наседали жених с невестой, произнес речь, и то, что ему пришло в голову, вылилось в признание, которое следовало рассматривать как совет: «Если двое хотят жить вместе, они с самого начала должны договориться о том, кто убирается в квартире, а кто готовит еду». Представить себе, что такое могло бы относиться ко мне и Стелле, мне никак не удавалось.

Две сестры в белых халатах появились на пороге, а вслед за ними пожилой мужчина, выйдя из больницы, он тут же набил трубку и раскурил ее, судорожно, торопливо, как наркоман, он пыхал ею, потом оглянулся и направился ко мне. Движением руки он испросил позволения сесть, вполголоса прочитал имя Рупрехта Вильдганса, пожал плечами, словно хотел сказать: «А почему бы и нет?», и потом сел рядом со мной. Он протянул мне трубку: «Там, в стенах больницы, курить запрещается». — «Я знаю, — сказал я, — знаю». В том, как он смотрел на меня, было что-то вызывающее, он будто спрашивал себя, гожусь ли я для беседы на скамейке, от меня не ускользнуло также, что его что-то угнетало, от чего он хотел избавиться. Не задавая вопросов и не ища подходов, он без обиняков сказал: «Нет никакой уверенности в том, что мой сын выкарабкается, нет гарантий, так и его врач считает». — «Он болен?» — «Болен? — повторил он, и то, как он произнес это, звучало несколько пренебрежительно. — Пожалуй, можно сказать, что он болен, но я назвал бы это болен на голову». Он затянулся, крякнул от горечи, от отчаяния, и, имея в виду свое несчастье, заставившее его заговорить, сказал: «Он наложил на себя руки». Я не сразу понял, что он хотел этим сказать, но после короткого раздумья он просветил меня: «Мы никогда не поймем, почему он это сделал, он стрелял себе в грудь, хотел попасть в сердце, но немножко промахнулся». Пожилой мужчина покачал головой, как бы отгоняя от себя те мысли, что пришли ему сейчас в голову, он закусил губу, колеблясь, стоит ли продолжать, но снова заговорил, его несчастье, по-видимому, понуждало его к этому. Он никак не мог взять в толк, что кто-то попытается в наши дни лишить себя жизни только из-за того, что не сдал экзамен, одаренный, всеми обожаемый юноша, который знал, по крайней мере должен был знать, сколько было вложено в его будущее. «Двести лет назад, да, но сегодня?» Чтобы как-то отвлечься от своей беды, он повернулся ко мне, посчитав себя вправе — обоснованное с его точки зрения право — расспросить меня, он хотел знать, что привело меня сюда: «А ты? У тебя там кто-нибудь из родственников?» Я сказал: «Моя учительница, — и добавил еще: — Мои одноклассники и я, мы навещали нашу учительницу, она попала в катастрофу». — «Автомобильную?» — «В порту, — сказал я, — во время шторма, ее бросило на мол». Он задумался, возможно, пытался представить, как это все происходило, потом сказал: «Наши учителя, да, — и потом еще: — Вы ее, вероятно, боготворите?» — «Даже больше», — сказал я, после чего он в раздумье посмотрел на меня, но был моим ответом доволен.

Почему он неожиданно ушел, без спасибо, без прощания, я не знал, но он устремился к двум мужчинам в белых халатах, появившимся в двери. Они направились, занятые своим разговором, к простенькому павильону, он прошмыгнул вслед за ними, наверняка намереваясь получить от них подтверждение своим надеждам. Врач, которого ждал я, так все и не шел. Но я умел ждать.

По мере того как таяла моя пачка сигарет, я думал о Стелле, для меня было очевидно, что в школе нам придется подождать ее, для первого урока ей уже нашли замену, англичанина, который, по-видимому, должен был проходить практику в нашей гимназии. Уже одно только его имя вызывало в классе смешливый интерес, этого учителя со стороны звали Гарольд Фицгиббон, особым изяществом он не отличался, не было в нем той живучей английской сухопарости, которой мы привыкли восхищаться в телевизионных фильмах; мистер Фицгиббон был кругленьким, на коротких кряжистых ножках, и его краснощекое лицо вызывало доверие. То, что он поздоровался с нами по-английски, всех нас, пожалуй, порадовало, и в душе я был благодарен ему, что он с самого начала упомянул о печальной судьбе фрау Петерсен — «her sad misfortune»[31] — и пожелал ей скорейшего выздоровления. Ознакомившись с заданиями, которые давала нам Стелла на последних уроках, он нашел одобрительные слова для Скотного двора Оруэлла, от него мы узнали, что сначала ни один издатель не соглашался издавать эту книгу, но потом она вышла в издательстве Warburg и имела грандиозный успех. Мистер Фицгиббон искренне благодарил тебя за твой выбор; мне казалось, он поздравил нас с такой учительницей, как ты.

Я удивился, когда он захотел услышать от нас, что мы знаем об Англии. Стелла обращала наше внимание на то, что для немцев особенно характерно желание знать, что думают другие об их стране, тогда как от англичанина еще придется подождать вопроса: «How do you like my country?»[32] Чужой учитель, однако, сразу задал этот вопрос — как он расценил степень наших познаний, мы так и не узнали; но то, что узнал он, определенно заставило его задуматься. Я хорошо помню его удивление, его сдержанную улыбку, его одобрение. Что вы знаете об Англии? Старинное королевство, «Манчестер Юнайтед», лорд Нельсон и его победа в Трафальгарской битве, матерь демократии, страсть к спортивным соревнованиям, виги и тори, парики «аллонжи» у английских судей, скверы, старательно перечислял Петер Паустиан, английские парки — он бывал со своими родителями на острове, — безупречное благородное поведение и бывшие английские колонии. Георг Бизанц, казалось, выслушал все это абсолютно бесстрастно, явно не готовый принять участие в этой игре ответов на вопросы, но неожиданно вдруг сказал со свойственной ему решимостью в голосе: «Шекспир», и мы все повернули к нему головы. Мистер Фицгиббон застыл на одном месте в проходе между партами, он посмотрел на Георга и сказал: «И в самом деле, Шекспир — самый великий, кого мы имеем, возможно, самый великий во всем мире».

На перемене мы говорили только о нем, о его появлении у нас, его произношении, пародировать английский акцент в немецкой речи не составляло труда, сразу несколько учеников попробовали себя в этом искусстве, и было немало тех, кто хотел видеть его своим учителем на ближайших уроках. О том, что ты никогда уже не вернешься в наш класс, пожалуй, никто не думал.

Георг Бизанц с его тугим кошельком, полученным, без сомнения, от его бабушки, мог себе позволить то, чего не могли мы; в то воскресенье он сидел в одиночестве за одним из деревянных столов перед ларьком, заказав себе фрикадельки и фруктовый сок, и когда увидел меня, он помахал мне, приглашая закусить с ним налегке, как он это назвал, но не только ради этого, он хотел мне кое-что сообщить. Он побывал в больнице, и после обычного короткого визита к своей бабушке он решил еще заглянуть к фрау Петерсен, но увидел на двери ее палаты табличку: «Посещение разрешается только после предварительного визита в кабинет 102». Георг проигнорировал запрет, он просто открыл дверь в палату Стеллы и застыл на пороге. «Она была мертва, Кристиан, лежала с открытым ртом и закрытыми глазами, сомнений нет: она умерла».

Я не стал слушать его дальше и поспешил в больницу, часть пути я проделал автостопом на машине, потом бежал и бежал, и никто не смог задержать меня, даже привратник, который вылез из своей стеклянной будки и побежал за мной, и больничная сестра тоже нет, она сделала мне знак, пытаясь остановить меня. Я знал номер палаты Стеллы, даже в такой момент память не подвела меня; я без стука рванул дверь. Кровать была пуста, матрац, постельные принадлежности и подушка лежали на полу, на прикроватной тумбочке стояла пустая ваза. Перед голой кроватью все еще стоял стул для посетителей, казалось, ждал меня. Я сел на него и заплакал, я не сознавал, что плачу, по крайней мере, не понял этого вначале, пока слезы не закапали мне на руки, а лицо не начало гореть. Я не заметил, как вошла больничная сестра, по-видимому, она уже некоторое время стояла позади меня, прежде чем положила мне руку на плечо — эта рука на моем плече, — она ни в чем не упрекнула меня, ни о чем не спросила, она не хотела ничего знать, она дала мне выплакаться, из сострадания ко мне и из опыта, который подсказывал ей, что в такие минуты ничего нельзя поделать; то, что она сказала потом, она произнесла тихим голосом, с большим тактом: «Наша пациентка умерла, ее уже отвезли вниз». Но так как я молчал, она добавила: «Кто знает, отчего она была избавлена, у нее было очень тяжелое ранение головы. Ее ведь бросило на каменный мол». Сделав утешительный жест, она оставила меня одного.

Пустая ваза перед глазами напомнила мне про отца Стеллы, я так и видел его в маленьком саду перед подсолнухами, я решил сообщить ему эту печальную весть сам, одновременно я чувствовал потребность быть там, где жила Стелла.

Он уже все знал и не был слишком удивлен, увидев меня перед собой. «Заходи», — пробормотал он, продолжая переодеваться, его не смущало, что я видел это, — как и мой отец, если я заставал его за одеванием или переодеванием. Моя рука ощутила его слабое рукопожатие, он указал при этом на бутылку рома, как бы спрашивая, не хочу ли я отведать его. Натянув на себя брюки от своего темного костюма — узкие, старомодные брюки дудочкой, — он поднял пиджак и подержал его на свет, отряхнул и потеребил руками, прежде чем облачиться в него. Может, я, конечно, ослышался, но когда он наконец что-то произнес, я понял это как «моя белочка» — очевидно, он называл Стеллу белочкой, когда они бывали одни. На какое-то время он исчез в комнате Стеллы, открыл там ставни, полистал школьные тетради, вернувшись, он протянул мне письмо, на конверте я увидел почерк Стеллы. Он извинился, что только сейчас передает мне ее письмо, его дочь — старый бортрадист назвал ее сейчас «моя дочь» — отправила его еще с дороги, она просила его передать это письмо лично, по возможности. Потом он еще раз извинился, ему надо в больницу, его просили прийти туда.

Не в его присутствии, не в саду и не на улице читал я твое письмо, я хорошо осознавал, что это твое последнее письмо, поэтому мне надо прочесть его у себя дома, в моей комнате. Но в конверте прощупывалась открытка, это оказался фотомонтаж, приглашение на посещение морского музея, на фото был изображен дельфин, игриво взметнувшийся в воздух и, вероятно, заранее прицелившийся на набегавшую волну. На обороте открытки стояла одна-единственная фраза: «Love, Christian, is a warm bearing wave»[33] и подпись Стелла. Следуя логике, привитой мне английской грамматикой, я поставил открытку рядом с нашим фото и невольно почувствовал боль при мысли, что я что-то упустил или меня лишили того, чего я желал на свете больше всего.

Я без конца повторял эти слова, воспринимая их как признание, как обещание, а также как ответ на вопрос, который я вынашивал, но так и не задал.

Я повторял их, глядя на наше фото, и в тот вечер, когда сильный стук дождя ударил мне в окно, казалось, это были не капли, а крупинки, по стеклу барабанил дождь, не похожий на дождь: внизу стоял Георг Бизанц, вот он нагнулся, набрал полную горсть песка, чтобы швырнуть его мне в стекло; увидев мой силуэт, он тут же показал на себя и меня, и я сделал ему знак подняться наверх. Георг, любимый ученик. Он не стал тратить время на то, чтобы оглядываться в комнате, где я жил, он торопился сообщить мне, что только что узнал и что особенно касалось меня. Так как он носил тетради с нашими сочинениями к Стелле домой, он знал ее отца, Георг встретил его на берегу, там, где были свалены опознавательные морские знаки, особенно разговаривать им было не о чем, но он узнал следующее: это будут похороны в море. Оба, старый бортрадист и его дочь, обговорили все друг с другом задолго до этого, оба они выразили желание быть похороненными в море, так это теперь и случится. «Ты будешь при этом присутствовать?» — спросил он. «Да», — ответил я.

Контора захоронения в море находилась возле впадения маленькой речушки в море, обыкновенное кирпичное здание, без окон, дело вели там отец и сын, которые уже с утра облачались во все черное, а на лицах профессионально воцарялась вселенская печаль. Они тут же объявили, когда может состояться захоронение фрау Петерсен, они двигались вразвалку, и я ничего не мог с собой поделать, но на меня они производили впечатление двух пингвинов. Церемония состоится в пятницу с утра. На мой поспешный ответ, что я не являюсь родственником умершей, один из пингвинов заявил, соблюдая безупречную форму сожаления, что их лодка может взять на борт только ограниченное число участников траурной церемонии, потому что это плоскодонка, перестроенная десантная шлюпка, а так как уже подано много заявок — он так и сказал «заявок», — среди прочих от всего учительского состава гимназии, то свободных мест нет — он так и сказал: «свободных мест нет».

В пятницу дул слабый ветерок, небо было облачным, морских птиц тоже не было видно, над водяной пустыней — так мне представилось — простиралось вековое равнодушие. Мой отец разрешил нам с Фредериком взять наш буксир, Фредерик сел за руль Упорного, готовый, как всегда, держать дистанцию и не пересекать курса другого судна, и мы на малых скоростях двинулись вслед за бывшей десантной шлюпкой к месту захоронения, по траверзу к Птичьему острову. Я не знаю, кто определял место захоронения, но, когда мы его достигли, шлюпка остановилась, Фредерик тоже заглушил мотор, и оба судна стали испытывать килевую качку на серой, как шифер, поверхности воды, находясь на расстоянии вне слышимости голоса. «Возьми бинокль», — сказал Фредерик. Сквозь безупречно гравированные стекла бинокля я увидел нашего директора, узнал кое-кого из учителей и старого бортрадиста. В шлюпке лежали два венка и несколько букетов цветов, среди которых стояла урна. Рядом с ней, на парусиновом стуле, сидел тучный пастор. Он без труда нашел устойчивое место в шлюпке и распростер свои руки, очевидно, он благословил сначала всех присутствующих, а потом стал произносить поминальную молитву, не спуская глаз с урны, вероятно, он обращался непосредственно к Стелле, наверняка коротко упомянул этапы твоей жизни, подкрепляя свои слова кивком головы, так, словно не хотел допустить и тени сомнения в них, и, наконец, сделал то, чего ждал не только я: он обратился к твоему отцу. В этот момент все сняли головные уборы, протянули друг другу безвольно повисшие руки, плечи мягко опустились, я увидел, что наш воспитатель по искусству плачет. Стекла бинокля запотели. Я весь затрясся и потому ухватился за борт. Мне показалось, что наш буксир накренился. Возможно, Фредерик наблюдал за мной, он сказал озабоченно: «Сядь, мальчик», но бинокль у меня не забрал.

Старый бортрадист обхватил урну с великой осторожностью, он держал ее, крепко прижав к телу, потом понес на корму и по знаку пастора открыл ее, открыл и поднял над бортом. Я не поверил своим глазам, Стелла, это была тоненькая струйка пепла, отделившаяся от урны, ветер только слегка поднял струйку вверх и тут же прижал ее к воде. Вода очень быстро поглотила пепел, не осталось и следа, никакого доказательства, лишь угадывалось безмолвное исчезновение, азбука прощания. И хотя он стоял и стоял и неотрывно глядел на воду, но и для твоего отца не оставалось ничего другого, как взять венок, которому он не дал просто упасть в воду, он выбросил его далеко в море, с такой силой, которая удивила меня. Вслед за ним и остальные побросали букеты в воду, большей частью в связанном виде, наш учитель физкультуры и двое других учителей развязали цветы и пустили их по воде по одному вдоль борта, где их подхватило легкое течение, мне казалось, от них исходит свечение, пока они качались на подвижной воде. В этот момент я понял, что эти подхваченные течением цветы навечно станут частью моей беды, и я никогда не смогу забыть, с какой трогательностью символизировали они мою утрату.

Сомнений не было: цветы несло на Птичий остров, скоро они доплывут до редко посещаемого пляжа; я соберу их там, подумал я, и буду один приходить туда и охранять их, чтобы они не гнили как водоросли, которые вырвало из глубин беспокойное море, я отнесу цветы в хижину орнитолога, разложу их там и засушу, они навсегда останутся в том месте нашей общей памяти, все, что было, будет там и так останется. Я тоже обоснуюсь в хижине на каникулы и буду спать на лежанке из морской травы, во сне мы придвинемся друг к другу, Стелла, твоя грудь коснется моей спины, я повернусь к тебе и буду тебя гладить, все, что сохранила память, возвратится там вновь. А что ушло в прошлое, но все же было на самом деле, никуда не денется, и, снедаемый болью и неизбывным страхом, я буду пытаться найти то, что безвозвратно утрачено.

Когда лодка с участниками траурной церемонии двинулась в путь и медленно заскользила в направлении моста перед отелем У моря, я попросил Фредерика не сразу следовать за лодкой, а объехать сначала Птичий остров. Он удивленно посмотрел на меня, но сделал то, о чем я попросил его.

Я смотрел и не верил своим глазам: я видел Стеллу, она сидела на прибитом к берегу бревне, сидела в своем зеленом купальнике и курила, она, похоже, радовалась чему-то, возможно, тому, как я, по пояс в воде, пробирался к ней. При нарастающей неуверенности я придал сидящей черты твоего лица, Стелла, и, пока наш буксир огибал Птичий остров на небольшом расстоянии от берега, я представлял себе, как мы, взявшись за руки, ходим по берегу и вдруг осознаем под вязами, что у нас обоих есть тайное право на владение этим островом. Меня не интересовало, что думал про меня Фредерик, за косой, где спорили между собой морские птицы — этот вечный базар с разинутыми клювами и растопыренными крыльями, — Фредерик спросил меня, не хочу ли я сойти на берег; я отмахнулся и дал ему понять, что он может поворачивать домой, следовать за остальными участниками траурной церемонии, чья лодка уже причалила к мосту перед отелем У моря, и они уже покинули ее, я это видел в бинокль, и расселись в садике за столиками кафе.

Жизнь — как это, очевидно, и должно быть, уже взяла свое: кельнеры разносили по столикам напитки и закуски — прежде всего пиво, сосиски и фрикадельки с картофельным салатом, — заказы на порции фруктовых тортов гости еще не успели сделать. Я нашел свободное место за круглым столом, господин Куглер, наш воспитатель по искусству, уже сидел там, рядом с ним начальник порта Тордсен, кроме них я поприветствовал еще своего одноклассника Ханса Ханзена и кивнул какому-то незнакомому человеку с круглой головой. Его звали Пюшкерайт, в прошлом учитель, который вот уже много лет жил на пенсии, но по-прежнему поддерживал тесные отношения с нашей гимназией. Он преподавал историю. Как я узнал, этот Пюшкерайт был родом из Восточной Пруссии, из мазуров, говорящих на особом польском наречии; стоило мне произнести это слово, как все, кто его услышал, заулыбались, да я и сам улыбнулся, оно объясняло многое, однако звучало как-то ласково. За остальными столиками царило гнетущее молчание, и все обменивались друг с другом только взглядами, что соответствовало моменту, Пюшкерайт решил, что пришло время вспомнить о похоронах в его семействе, например, дедушки, жившего в скромном домике и умершего в полной гармонии с самим собой. После совместной заупокойной трапезы каждый, кто мог и был готов к этому, рассказывал о памятных событиях из жизни покойного, все говорили о его чистосердечности, упрямстве, радушном лукавстве, а также о его доброте и юморе. Про умершего было высказано столько подробностей из его жизни, что стало казаться, он присутствует на собственных поминках — некоторые его достопримечательности были уже положены к нему в гроб, стоявший в комнате, — и тут вдруг появился некий гениальный музыкант и заиграл на своей гармошке, призывая всех потанцевать. Начальник порта, привыкший, очевидно, мыслить в масштабах пространства, пожелал узнать, а было ли там вообще место для танцев, на что этот Пюшкерайт сказал: «Да, конечно, мы поставили гроб на попа, и места для танцев оказалось предостаточно». Он рассказывал истории, что называется, доисторического периода. Я был уверен, что старый бортрадист, сидевший за соседним столиком, все слышал и не одобрял эти разговоры, он встал и попросил минуточку внимания, а потом сказал ровным голосом: «Никаких разговоров, пожалуйста, здесь и никаких историй».

От меня не скрылось, что господин Куглер вдруг начал пристально разглядывать меня, откровенно и обдумывая какую-то ситуацию, а через некоторое время он сделал мне знак рукой, призывая подойти к нему и сесть рядом с ним. Он доверительно сообщил мне, что учительский корпус решил почтить память фрау Петерсен прощальной церемонией в актовом зале в следующую среду. «Само собой разумеется, что кто-то из учеников должен произнести речь в память о своей учительнице, и так как вы, Кристиан, являетесь спикером класса, то я подумал о вас, и не только я, — сказал он, — эта минута молчания должна стать достойным момента траурным торжеством». Я не мог, Стелла, не мог я принять его предложение, потому что, стоило мне только представить, чего от меня ждут и что будет позволено сказать, во мне всколыхнулись воспоминания, с такой силой охватившие меня, что я не смог их прогнать: я видел перед собой подушку, пространство, которое мы для себя открыли и делили друг с другом. Я понял, что не могу рассказывать об этом в школе, хотя бы потому, что эти откровения грозят мне потерей того, что было для меня важнее всего на свете — может, не надо все это тревожить, а просто хранить в полном молчании то, что делало нас счастливыми. Нет, Стелла, я отказался говорить на траурной церемонии. Куглер очень сожалел об этом, и я попросил у него извинения за мой отказ. Мне расхотелось и дальше оставаться среди гостей, участников захоронения, которые теперь ели и пили и ходили от столика к столику, обмениваясь впечатлениями по поводу только что пережитого. Я не хотел и я не мог, у меня было только одно желание — остаться одному.

Мне показалось, как раз наступил подходящий момент молча удалиться, когда раздался мощный гул сильного мотора — приближалась быстроходная лодка, все встрепенулись, и тут показалась моторка, наверняка приписанная к одной из ближайших военно-морских баз, она тянула за собой на длинном тросе парусник — парусное судно со сломанной мачтой. Меня не удивило, что такая лодка оказывала посильную помощь, флот порой брал на себя исполнение таких услуг, приходил на помощь каждому, кто попадал в открытом море в беду, доставляя потерпевших аварию к родным берегам. Это была все та же злополучная Полярная звезда, которую они, очевидно, залатали по мере возможности и теперь волокли куда-нибудь на верфь при военно-морской базе, Тордсен тоже так предположил. Полярная звезда — я хотел бы все-таки узнать, кому пришла в голову мысль назвать так парусник. Не спеша маленький караван прошел мимо нас, на борту никого не было. Даже не сама буксировавшая парусник лодка, а лишь увиденная картина навсегда будет жить в моей памяти, так я предположил и не ошибся.

Я отправился домой, пошел вдоль пляжа, у меня болели глаза. Под ногами шуршали и трескались высохшие половинки ракушек, моего ухода, похоже, никто не заметил. Я заблуждался. Там, где на берегу лежала килем вверх перевернутая старая корабельная шлюпка — облезшая и непросмоленная, — меня окликнули, на шлюпке сидел господин Блок, мой школьный директор, его не было за столиками в кафе, он выбрал это место, чтобы побыть одному. Вялым жестом руки он призвал меня сесть рядом с ним. Ему, всегда такому чопорному и сдержанному, однажды уже унизившему меня, приспичило поговорить со мной. Какое-то время мы молча сидели друг подле друга и смотрели вслед буксиру с парусником, они удалялись в открытое море, но вдруг он повернулся ко мне, посмотрел на меня явно благожелательно и сказал: «Мы соберемся в актовом зале, Кристиан, на траурную церемонию. В память о фрау Петерсен будут произнесены речи». — «Я знаю, — сказал я, — я только что об этом узнал». — «Вы спикер класса, — сказал он, — мы так подумали, что вы произнесете несколько слов от лица учеников, совсем коротко, только слова признания, несколько добрых слов о том, что значит для вас утрата такой многоуважаемой учительницы». Я молчал, тогда он продолжил: «Если я не заблуждаюсь, эта утрата коснулась вас лично». Я только кивнул и не смог справиться с тем, чтобы на глазах не выступили слезы. Он воспринял это без всякого удивления, даже погладил меня по руке, задумался на мгновение, а потом спросил: «Итак, Кристиан?» Я почувствовал, что мой отказ разочарует его, тем не менее сказал: «Я не могу». Когда он спросил меня о причине моего отказа, я не ответил ему, ведь в лучшем случае я мог сказать только одно: «Слишком рано, возможно даже, чересчур рано для меня». Он не рассердился и только захотел под конец узнать: «Но в траурной церемонии вы примете участие?» — «Да, приму».

Вместо послесловия

Генрих Детеринг

профессор Гёттингенского университета, специалист по новейшей немецкой литературе и сравнительному литературоведению

Это простая история. Ученик влюбляется в молодую учительницу английского языка, возникает затруднительная ситуация, все заканчивается несчастным случаем и внезапной смертью возлюбленной. Надеясь удержать непоправимое в словах, влюбленный юноша наконец находит эти слова, которых ему не хватало во время школьной траурной церемонии: из минуты молчания рождается повествование.

Своеобразная интрига новеллы Зигфрида Ленца едва ли вытекает из ее простого сюжета, гораздо в большей степени из сдержанного повествования, его камерно-музыкальной точности и удивительного такта. Сравнимо в какой-то мере разве что с «Бегущей лошадью» Мартина Вальзера — переплетение лейтмотивов и предметных символов проистекает как бы само собой, обусловленное особым вниманием к реалиям действительности. Там это пейзажи Боденского озера, тут морского побережья Балтийского моря. Это пейзажи Шторма и Андерсена, маленькая, скупыми штрихами нарисованная гавань, прибрежный порт вблизи датской границы, оказывающийся местом действия трагедии. Естественные природные силы в прямом смысле вершат человеческой жизнью — пусть и низведенные до малого формата будничных событий.

Речь не идет о дикой или цивилизованной природе, а исключительно только о маленькой гавани и Птичьем острове, о рифе в морских глубинах, о штиле и штормовых порывах ветра на морском пляжном берегу; не о сжигающей страсти любви, а всего лишь маленьком пятнышке, прожженном сигаретой на гостиничной простыне. То простое обстоятельство, что отец рассказчика, будучи «ловцом камней», вытаскивает из морской глубины валуны и насыпает их на подразрушившийся мол, делает возможной небрежно брошенную фразу в духе Хемингуэя в ответ шотландскому эксперту: «We are only fishing for stones».

Каждая деталь в этом описанном мире может постоять за себя, чем обязана той тщательности, с какой каждая из них служит эффекту реального. Практически можно даже не заметить, что директора гимназии, столь официозное олицетворение образовательного учреждения, зовут «Блок», а учительницу — «Стелла». Это имя может не только всколыхнуть воспоминания о таких литературных образцах, как персонажи Свифта[34] и Гёте,[35] оно окружает также возлюбленную особой священной аурой. Стелла Марис становится среди этого совершенно буднично изображенного мира рыбаков и бортрадистов для взрослеющего ученика и возлюбленного буквально восходящей над морем Полярной звездой, морем, которое погубит ее самое. Только тот, кто постигнет этот второй смысл имени, поймет ту дикую эмфазу, с которой рассказчик неожиданно посылает вдогонку своей умершей возлюбленной «хвалу» и «славу» в ее честь.

Одновременно она и Ундина, дух воды, эта необыкновенно женственная, «сказочно» красивая женщина: «морская дева»[36] Андерсена, которая умирает, покинув среду своего обитания. Незаметно и довольно рано обозначены приметы грядущего бедствия. Это и ее романтическая склонность к валунам, словно это окаменевшие живые существа; или мы видим ее волосы, всегда по-мальчишески коротко подстриженные, спадающими умирающей на лоб; «морское чудище» ищет для себя, как и каждый год во время морского праздника, «морскую деву» — фольклорный аттракцион для туристов. А когда в конце ее тело, обратившееся в пепел, возвращается в лоно природы, что реалистично мотивировано в сцене, где его высыпают в море, Стелла поднимается как «звезда» в небо, к дочерям воздуха, в воздушный и возвышенный мир повествования.

Новеллистическое морское путешествие Ленца благополучно минует как патетику Сциллы, так и сентиментальность Харибды, и все благодаря экономности выразительных средств и широте перспективы, в которой раскрывается это повествование. В той же самой языковой среде, в которой «мы шлепали по мелководью», звучат по радио песни Рэя Чарльза и ведутся беседы о Фолкнере, а учебное чтение Оруэлла порождает политические сомнения. И насколько отчетливо просматриваются реминисценции к традициям классической новеллы, настолько же непринужденно соотносятся эти эпизоды с кинематографическим монтажом, наплывом одних сцен на другие и неожиданной сменой времени действия и перспективы. Противоречивость между привязанностью к памяти о возлюбленной и освобождением от гнета воспоминаний не может быть передано проще, чем путем постоянной подмены интимного обращения на «ты» и дистанцией обращения в третьем лице: «Она подошла к окну, словно ты что-то искала».

Романы, опубликованные Зигфридом Ленцом со времен «Урока немецкого», принесли автору вплоть до сегодняшнего дня спорную популярность. Уход в далекие времена и склонность к рассудительности, если не обходительности, которой восторгались некоторые читатели, часто отпугивали литературную критику, она занимала довольно скептическую позицию; скорее вежливая уважительность, чем искреннее признание, доставалась писателю со стороны критиков. Возражая против этой благоволительной недооценки, настойчиво хочется напомнить, что Ленц в своих коротких рассказах уверенно адаптировал стилистически американскую short story и генуинно свел ее с традициями немецкой новеллистики, как этого не сделал ни один другой автор его поколения, начиная с самых ранних своих произведений и до рассказа «Конец войны», написанного в 1984 году. Тот, кто придерживался точки зрения, что подлинная сила Ленца в этих рассказах, малой форме и средней форме прозы, может убедиться в своей правоте на примере данной повести. Она безупречна, что называется, в рукотворном смысле. И именно поэтому с такой уверенностью достигает той вершины, на которой поразительная точность piиce bien faite[37] перерастает в повествовании в волшебную магию слова. Старомодно? Современно? Старые словесные споры сторонников и противников Ленца меркнут перед этой суверенной лаконичностью. В чем, собственно, и заключается прелесть книги. Это простая история.

Frankfurter Allgemeine Zeitung

21 июня 2008 г.



Поделиться книгой:



Регистрация