Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Моя книжная полка. Мои собратья по перу. - Нина Абрамовна Воронель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А кто он, собственно такой, этот Дон Жуан?

В прошлые века это было ясней ясного:  в те времена Дон Жуан был признан великим обольстителем. Или еще лучше – бесстыдным соблазнителем. Или и тем, и другим в одной упаковке – и обольстителем, и соблазнителем.

Определение было четким и однозначным, так что судьба этого мерзкого аморального типа была заранее предопределена и ни у кого не вызывала сочувствия – он был наказан по заслугам карающей десницей Командора! Поделом ему - чтоб знал, как нарушать заповеди и зариться на чужих жен!

Пушкин, Байрон, Мольер и многие другие с разной степенью поэтической изощренности описывали похождения этого неутомимого бабника, порхающего из одного супружеского гнезда в другое с единственной целью – насладиться, надругаться и, отряхнув перышки,  отправиться на поиски следующей жертвы. Надо признать, что некоторые писатели чрезмерно увлекались описанием процесса соблазнения очаровательных невинных дам в ущерб описанию ужаса наказания беспардонного проказника.

Но ни у самых легкомысленных, ни у самых суровых не сквозило и тени сомнения в чистоте помыслов соблазненных  Дон Жуаном  прелестниц – все они нисколько не интересовались мужчинами, как чужими, так и своими. Им вовсе не нужны были, а скорее даже отвратительны, радости секса – именно за это и ценили их мужья, удовлетворяющие свои низменные потребности у продажных женщин, недостойных уважения.

И именно их чистотой злоупотреблял бесстыдный соблазнитель, завлекая их в свои фальшиво-романтические сети. А когда бедняжки, не подозревающие истинной цели своего лицемерного воздыхателя, запутывались в этих сетях, пути к отступлению уже не было – ненасытный паук набрасывался на них и рушил их судьбы и репутации.

Из века в век шагал очаровательный бесстыдник, оставляя на своем преступном пути растоптанные цветы и оскверненные супружеские постели, пока, добредя до наших дней, не угодил  в объятия воинствующего феминизма.

Феминизм первым делом потребовал для женщины равенства с мужчиной во всем – и в бизнесе, и в постели. Неожиданно выяснилось, что женщины сексуально озабочены ничуть не меньше, чем мужчины, а возможно, даже больше. И не знают удержу в стремлении свои эротические вожделения удовлетворить.

В свете этих откровений как-то невнятно замутился однозначный до того образ хрестоматийного обольстителя Дон Жуана - может, это вовсе не он своих многочисленных дам соблазнял, а они его?

Ведь привычный образ безнравственного бабника был создан в те времена, когда уделом женщины было молчание, и она не смела рассказать миру о своих желаниях и нуждах. Все писатели были мужчины, а если попадались женщины, то они, как Жорж Занд, прикрывались мужскими псевдонимами. Томимые завистью к удачливому сопернику, мужчины-писатели создали легенду о его аморальности и несли ее сквозь века, безнравственно пользуясь зависимым положением женщин, не имеющих права голоса.

Но к середине двадцатого века царство мужчин дало течь – по крайней мере, в христианском мире, и на литературные подмостки высыпала толпа пишущих женщин. Они начали  переписывать историю человечества с женской точки зрения, откровенно делясь с читателем своими эротическими фантазиями. Не осталось и тени от тех прелестных скромниц, которых совращал коварный Дон Жуан, - их место заняли похотливые амазонки, без стеснения затаскивающие в постель всех встречных-поперечных.

Русская литература, как обычно, слегка поотстала, стыдливо прикрываясь образами тургеневских девушек и бедных Лиз. Но и ей пришлось отступить под напором женщин-писательниц. Особенно отличилась на этом поле Людмила Улицкая, создав в романе «Искренне ваш Шурик» совершено новый образ современного Дон Жуана.

Дон Жуан Улицкой по сути вовсе не похотлив и уж  никак не аморален – у него и мысли нет кого-то соблазнить и коварно покинуть. Напротив, он верно и добросовестно служит  утешителем  полчища несчастных женщин, терзаемых непрестанным эротическим зудом. 

Шурик мил, привлекателен и полон добрых побуждений. Воспитанный без отца мамой и бабушкой, он с детства был неосознанно посвящен в тайны женского мира. И женщины, чувствуя это, бросались на него, как ночные бабочки на свет настольной лампы. Все они его желали, все они на него охотились, и он каждой из них уступал, и с каждой у него получалось - что представляет в выгодном свете его мужскую потенцию.

А он всех их жалел и ни одной не отказывал, ни пожилой художнице Матильде, ни калеке-начальнице Валерии, ни случайно подвернувшейся карлице Жанне. И со всеми у него получалось, заметьте, – его палочка выручалочка работала безотказно!

«И ему представлялось, как все они его обступают, узнаваемые, но немного искажённые, как в слегка кривом зеркале: Аля Тогусова со сбитым набок пучком жирных волос, горестная Матильда с мёртвым котом на руках, Валерия с её истерзанными ногами и великолепным мужеством. И худосочная Светлана с искусственными цветами, и крохотная Жанна в кукольной шляпке, и золотая Мария, которая ещё не подросла, но уже занимает своё место в очереди..».

И все их, всех до одной, должен был бедный Шурик обслужить и утешить. Конечно, он не сразу осознал важность и ответственность своей миссии, поначалу он просто радовался необъятности своих возможностей:

 «И Шурик ... почтительно клал руку на своё таинственное сокровище, которому подчинялось всё тело, до послед¬ней клетки. Он ...смотрел на всех девочек, на всех женщин изменившимся взглядом: каждая из них, в принципе, могла запускать в действие его бесценное орудие, и при этой мысли рука его наполнялась отяжелевшей плотью».

Ни девочкам, ни женщинам не требовалось специального поощрения. Каким-то непостижимым седьмым чувством они угадывали слабость их искренне общего Шурика и атаковали его сплоченным фронтом. Улицкая с поразительной откровенностью рассказывает о женских вожделениях, о женской целеустремленности, о незнакомой мужчинам женской способности к тщательному планированию эротических атак.

Шьет и перешивает для Шурика жалкие одежки невзрачная душевнобольная Светлана, ловко заманивает его в свои сети колченогая красавица Валерия, пишет для него курсовые работы трудолюбивая киргизка Аля, плачет на его груди брошенная мужем пышнозадая Алла, и все это с одной-единственной целью – «запустить в действие его бесценное орудие».

Поначалу «Шурик вовсе ни о чем не думал: он дышал, бежал, ... и летел, и парил, и опускался, и снова поднимался... И всё это счастье совершенно было невозможно без этого природой созданного чуда — женщины с её глазами, губами, грудями и тесной пропастью, в которую проваливаешься, чтобы лететь... Никаких там ляжек, никакого лишнего мяса. Только оно одно, нужное...» 

Когда перед ним впервые предстало крупным планом это одно, нужное, Шурик «подивился, как затейливо всё устроено: в слабом свете настольной лампы, отвернутой к стене, на него смотрели красные лепестки выпуклого цветка...».

Конечно, только женщина могла так «это нужное» описать – никакой мужчина, каким бы изощренным Виктором Ерофеевым он себе ни казался, не решился бы написать такое. И никакой мужчина не догадался бы, чего и как хочет от него женщина:

«... именно в этот момент он понял, чего от него ждут. И ещё он понял, что она в смятении и про¬сит у него помощи. Она была так красива, и женственна, и взросла, и умна. И хочет от него так немного... Да ради Бога! О чем тут говорить? «Господи, как всех женщин жал¬ко, — мелькнуло у Шурика. —- Всех...».

Это был первый шаг Шурика от простого наслаждения к выполнению нравственной миссии. Дальше уже пошло легче:

«...они гладили друг друга — утешитель¬но — по лицу, по шее, по груди, они просто шалели от жалости ...они лежали, тесно прижавшись, и лишь тонкий сатин чёрных трусов был единственной преградой, а в пальцах её уже был зажат предмет любви и жалости...

Шурик теперь лежал на спине, еле дыша. Он знал, что долго ему не продержаться, и он держался до тех пор, по-ка ...не брызнул в чёрный сатин полным зарядом мужской жалости».

   Нет, не похоть и не тщеславие навязывают Шурику его непрерывные амурные похождения, его приводит в действие чувство более властное - жалость, одна только  жалость!

«Чувство горячей жалости, ...просто облило Шурика. У него даже в глазах защипало. А от жалости ко всему этому бедному, женскому, у него у самого внутри что-то твердело. Он давно уже догадывался, что это и есть главное чувство мужчины к женщине — жалость».

И, чтобы доказать нам, как нуждаются женщины в  таком искренне их Шурике, Улицкая не скупится на откровенные исповеди, срывающие лицемерные маски с привычного лика женского целомудрия:

«...она поднималась по ступеням всё выше и выше, и Шурик догадывался по её лицу, что она отлетает от него всё дальше, и ему за ней не угнаться. Он догадался также, что его простые и незатейливые движения вызывают внутри сложноустроенного пространства разно¬образные ответы, что-то пульсировало, открывалось и закрывалось, изливалось и снова высыхало. Она замирала, прижимала его к себе и снова отпускала, и он подчинялся её ритму всё точнее, и сбился со счету, считая её взлеты».

Господи, как они в нем нуждались, эти бедные, бедные женщины «заплаканные, не¬счастливые, даже, пожалуй, несчастные, все сплошь несчастные... С их бедными безутешными раковинами...»! Он просто обязан был всех их утешить и спасти!

«И тогда Аля встала в угол за кухонной дверью, закрыла лицо руками и горько заплакала. Сначала тихо, потом сильней. Плечи её от мелких вздрагиваний перешли к более крупным, раздалось захлебывающееся клокотание и странный стук: она слегка билась головой о дверной косяк... Он в ужасе от неё отшатнулся: глаза были закачены под верхние веки, рот криво сведен судорогой, руки подергивались, и она была явно без сознания...

Шурик запер дверь, снял с неё трико и начал производить  оздоровительную процедуру. Других средств в его арсенале не было, единственное, ему доступное, подействовало».

Так он стал целителем женских немощей и безудержных желаний:

«Светлана села на пол возле его ног и тихо заплакала. Она обняла его здоровую ногу,  уткнулась лицом в голень, обтянутую грубой шерстяной материей.. Сухие светлые волосы щекотали и клубились, и Шурик жалостливо провёл ладонью по пушистой голове. Плечи её затряслись мелкой дрожью:

- Простите меня ради Бога, — всхипывала она, и Шурика охватила печаль и особая жалость к негустым этим волосам, к вздрагивающим узким плечикам, костляво выпирающим под тонкой  белой блузкой...

... она подняла к нему своё заплаканное лицо, шмыгнула носом.

Жалость, опускаясь вниз, претерпевала какое-то тон¬кое и постепенное изменение, пока не превратилась во внятное желание, связанное и с прозрачными слезами, и с сухим прикосновением к руке пушистых волос,

 - Дать вам воды? — спросил ... молодой человек, и она испугалась, что всё сейчас закончится, и замотала головой, и стащила с себя помявшуюся белую блузку и бедную бумажную юбочку, и сделала всё возможное, чтобы сказать в последний момент «нет!»... Но он всё не нахальничал и не нахальничал, ну просто как истукан, и ей не пришлось говорить гордое «нет», а на¬против, пришлось всё взять в свои руки..»..

Какой из него соблазнитель – смех, да и только! Ему никого не приходится соблазнять. Ни одна из пассий Шурика не ждет, пока он устремится к ней, пока он хоть намекнет, что желает ее, - каждая продуманно и целеустремленно заманивает его в свои жаждущие объятия, пользуясь мелкими хитростями и простейшими уловками, известными женщинам с начала веков:

«...она легла с вечера в постель и сказала себе: завтра у меня опять начнётся ангина. И ангина началась.

 Светочка была такая милая, такая жалкая, в комнате пахло какими-то жалостными духами, вроде жасминовых,  и немного уксусом, и голубая шерсть лезла в рот, когда она прижала его всё ещё кудрявую, но уже слегка облинявшую на макушке голову в своей слабой груди. А он всем телом почувствовал, что вся она собрана из тонких кривых косточек, из каких-то куриных хрящиков, и жалость, мощная жалость сильного существа к такому слабому сработала как лучшее возбуждающее средство. Тем более что он сразу же понял, какое именно лекарство ей нужно. Вынутая из свитерочка, шарфика и маечек, она оказалось ещё более жалостной в своей голубоватой гуси¬ной коже, трогательно безгрудая, с белёсыми куриными перышками между ног...

Выполнив лечебную процедуру, он ещё сходил в аптеку за полосканием и принёс ей три лимона из прекрасного гастронома на площади Восстания».

И даже воспитанница его матери, десятилетняя Мария, едва выбравшись из пеленок, еще неосознанно, но уже целеустремленно, принимается за выполнение главной женской задачи.

«Под утро ей опять стало хуже, начался сильный зуд, и Шурик снова взял её на руки. Мария зарыдала с новой силой. Потом вдруг остановилась и сказала Шурику:

- Чешется ужасно. Давай, ты будешь меня чесать, но осторожненько, чтоб оспины не остались.

Она указывала пальцем, где больше всего чешется, и Шурик нежно почесывал ухо, плечо, спинку...

И здесь, и здесь, и здесь, — просила Мария, тёрлась о его руку, а потом, вцепившись в его руку жаркими пальцами, стала водить его рукой по зудящим местам. И перестала, наконец, хныкать... Только всхлипывала: ещё, ещё».

Шурик морщился от стыда и страха: понимает ли она, куда его приглашает, бедняжка? Он убирал руку, и она  снова скулила, и он снова чесал её: за ухом, в середине спинки, а она тянула его руку под ситцевую рубашку,  перемазанную зелёнкой, чтобы он коснулся пальцами детской складочки. 

Девочку было очень жалко, и проклятая жалость была неразборчива, безнравственна... Нет, нет, только не это... Неужели и она, такая маленькая,  ребёнок, а уже женщина, и уже ждёт от него простейшего утешения?»

   И только один-единственный раз на протяжении всего романа заветная палочка-выручалочка не сработала – когда Шурику подарили ночь любви с валютной проституткой, красавицей Эгле. Она попросила его «...избавить от этого белья, которое застёгивалось сзади на маленькие крючки. Он вытащил крючочки, резиновая кожура снялась, и сверкнула тонкая спина, вся в красных рубчиках от крючков и швов. Такая бледная, бедная спина... И сразу нахлы¬нула жалость, и страха не осталось... 

У нее были острые ногти, и она водила ими по Шурикову телу, и гладила его около сосков распушенными волосами, и трогала плотными губами. ... она разглядывала его с интересом, которого он не замечал в ней в течение вечера. Он почувствовал, что если это осматривание и ощупывание будет длиться, то жалость к её покрытой рубцами спинке улетучится и он не сможет воспользоваться угощением, которое щедро предложили ему.

И он сократил все эти прохладные изысканности и приступил к незамысловатому процессу. Она была достаточно пьяна и идеально фригидна. Через некоторое время Шурик заметил, что она уже заснула. Он улыбнулся, — жалость улетучилась. Он повернул её на бочок, поправил поудобнее подушку под её головой и мирно заснул с ней рядом...».

Конечно, не красота валютной проститутки и не безнравственность ее профессии отвратили Шурика, а отсутствие в ней этой мучительной потребности в его непритязательном утешении.

Эпизод с Эгле еще яснее подчеркивает исключительную моральную высоту образа созданного Улицкой Дон Жуана – он стремится не совратить и разрушить, а лишь утешить и облегчить страдания. Его похождения – это бескорыстное служение, это благородная миссия! Стоит ему услышать женскую мольбу о помощи, как он спешит на призыв, вооруженный своей безотказной палочкой-выручалочкой.

Людмиле Улицкой удалось разрушить хрестоматийный образ, отработанный веками культурной традиции, и взамен ему предложить нам новый его вариант, вроде бы с первого взгляда похожий, но по сути полностью ему противоположный.

Удивительная Мюриел Спарк

Мюриел Спарк начала писать прозу уже в зрелом возрасте: первый ее роман, "Утешители", появился в 1957 году, когда ей было 39 лет. Быть может, поэтому ее творчество напрочь лишено той зыбкой неопределенности и романтической возвышенности, которыми обычно грешат первые произведения начинающих.

Мюриел Спарк полна противоречий. Непревзойденная выдумщица и фантазерка, она больше всего озабочена правдой. Неутомимая в описании распада и разложения, она больше всего озабочена гармонией. На первый взгляд легкомысленная и озорная, она больше всего озабочена глубиной замысла. Четкая в конструкции, она более всего озабочена убедительностью мимолетных деталей.

Эти противоречия до сих пор сбивают с толку английскую критику, которая никак не может найти для Спарк подходящее место в строго-иерархической литературной табели о рангах и жанрах. Но действительно — как оценить роман, начинающийся, как шутка, а с полдороги превращающийся в трагедию, в драму предательства и коварства? Как быть с автором, который заставлял тебя доверчиво хихикать над симпатичными слабостями героев, чтобы в конце показать, что все они — грязные негодяи, недостойные ни улыбки, ни снисхождения?

Мнение самой Спарк о природе творчества ничуть не помогает прояснению противоречий ее творческой манеры. "Каждая литературная история для меня, — говорит Спарк, — своего рода притча. Между писателем и читателем существует соглашение о том, что все описанное не является правдой. Конечно, в результате рождается какая-то правда, - но это не правда факта. Роман — это придумка; создатели романов - профессиональные выдумщики и обманщики; искусство романиста — это в значительной степени искусство лжи, и чем изощреннее ложь, тем лучше роман, ибо вымысел не менее удивителен, чем правда".

Книги Спарк немногословны и точны — в конструкции и деталях. Мир их замкнут, он населен немногочисленными героями, которые связаны запутанными и давними отношениями. Фон их — история последнего тридцатилетия с ее трагическими событиями и не менее трагическими судьбами. "Зенит мисс Джин Броди" начинается в Эдинбурге на заре фашизма. "Девушки скромного достатка" с трудом сводят концы с концами среди лондонских развалин Накануне окончания Второй мировой войны. Героиня "Ворот Мандельбаума" запутывается в сетях собственных авантюр в Израиле времен процесса Эйхмана, этого послесловия к истории фашизма.

Деспотическая мисс Броди, поборница идей элитарной школы, где ученики разделены на избранных и изгоев, выбирает среди своих учениц шестерых, чтобы перекроить их на свой манер, отлить в нужную форму и превратить в ударный кулак. Мисс Броди не скрывает источники своего педагогического вдохновения:

"Это лето я провела в Италии, я видела Муссолини, одного из величайших людей нашего времени". Следующее лето мисс Броди проводит уже в Германии и возвращается оттуда еще более очарованная. Ее трагикомическое соперничество с Муссолини, Гитлером и Франко на поприще создания собственных штурмовиков (или штурмовиц?) зловеще оттеняется реальными событиями, происходящими в большом мире.

Невозможно рассказать о Мюриел Спарк, не пересказав хотя бы одного ее романа, его запутанной, почти детективной структуры, в которой постепенно, сквозь стремительно увлекающее нагромождение событий открывается притчевая, символическая их основа. Вот казавшийся почти определенным образ "фашистки" мисс Броди начинает двоиться: она влюбляется в школьного учителя рисования, но, не желая разрушать его семью, намеревается подсунуть ему в любовницы не себя, а свою любимую ученицу. Но любовницей учителя становится другая — дурнушка Сэнди, подосланная следить за парочкой. И непонятно, в сущности, зачем Сэнди понадобилось соблазнять учителя, — уж не затем ли, чтобы вырваться из-под жуткой, гипнотической власти мисс Броди, которую ощущают в школе все — и школьницы, и учителя? А вырваться можно только невероятной ценой, — и Сэнди совершает грязный поступок, донос, в результате которого униженная мисс Броди вынуждена покинуть школу. Сюжет романа обращен вспять - это не история предательства, а история почти детективных попыток мисс Броди найти предательницу. Но вот и сюжет, казалось бы, исчерпан; виновник найден, вывернутая наизнанку "справедливость" восторжествовала; однако именно тут-то и начинается притча: самое жестокое поражение мисс Броди оборачивается самой большой ее победой и предавшая ее Сэнди оказывается самой верной ее ученицей, ибо выясняется, что весь ее бунт был не более, чем негативной формой подчинения. Чтобы как можно дальше отойти от ревностной кальвинистки мисс Броди, Сэнди запирает себя в католический монастырь, общается с людьми только через решетку, а на вопрос, кто больше всего повлиял на ее жизнь, признается: мисс Джин Броди.

В католицизм обращается и родившаяся от еврейской матери героиня "Ворот Мандельбаума" (так назывался до 1967 года узкий проулок, отделявший Западный Иерусалим от Восточного), приезжающая в Святой Город, чтобы найти там себя и свои корни. Она не находит ответа в этом чуждом ей мире: все люди, населяющие его, разбиты на группы, а те, в свою очередь, раздираются внутренними противоречиями; и не сам человек важен для окружающих, а его принадлежность к той или иной — социальной, религиозной, национальной — группе. Разноязыкий Иерусалим становится притчевым символом сегодняшнего мира, каким его видит Мюриел Спарк, - мира отчуждения и непонимания.

Но было бы неправильно думать, будто творчество Спарк — только причудливые впечатления "поэта" (как она себя называет) , в которых пестрота окружающего мира преображена в пестроту сюжетных событий. Тем и выделяется творчество Спарк на фоне современной западной культуры и тем оно для этой куль¬туры значимо, что почти в каждой своей книге Спарк пытается отыскать - в бытовых подробностях, в сутолоке случайных событий, в пестроте житейской банальности — некие предначертания высшей воли и высшего смысла. Какая-то исступленная вера в наличие высшего, не человеком продиктованного порядка заставляет ее искать — и находить — гармонию в бессмысленном, на первый взгляд, и жестоком потоке человеческой жизни. Она верит, что кажущаяся бесформенность и абсурдность человеческого существования — не более, чем видимость, поверхностное впечатление от истинного бытия, которое мы — простые смертные — не в силах охватить разумом. И лишь редкие минуты прозрения, прорыва сквозь эту загрязненную поверхность приносят истинную радость, придают смысл земной и заземленной суете нашей кратковременной жизни. "И все это вдруг повторилось однажды, когда солнце пунцовым диском маячило сквозь голые ветви Кенсингтонского парка, и конькобежцы на замерзшей глади Круглого пруда были с ног до головы забрызганы его алыми отблесками, пока они грели одна о другую застывшие руки в варежках и плавно скользили по темно-белому льду. Значит, он долгие годы хранил этот образ в душе, чтобы образ этот вернулся к нему неслышно, как вор в ночи, как сладостный свидетель его безумия, и напоил его красотой и восторгом, — светлым, как случайная память о детстве".

Мюриел Спарк сурова и беспощадна к своим героям: минуты красоты и слияния с высшей гармонией редко посещают участников ее литературных забав: куда чаще они поглощены той вздор¬ной возней, которая составляет их повседневное существование. А повседневное существование хаотично и жестоко, и человеку непросто пробраться к себе сквозь чересполосицу и сумбур враждебного ему мира. Спарк видит единственный выход из этой безжалостной игры мира с человеком: "Или вера охватывает ВСЕ стороны нашей жизни, или ее нет вовсе. Всегда можно подобрать свидетельства того, что все наши попытки отличить истину от фальши, кощунство от благодати — смешны и инфантильны. Или вся жизнь объединяется волей Божьей, или вся она рассыпается в прах. Всегда происходят события, которые откатывают в сторону камень, скрывающий зияющую дыру в центре вселенной, ведущую в никуда, в бездонную пропасть. Эти события заставляют людей поспешно отшатываться и озираться вокруг в поисках реальных ценностей. И те, кому посчастливилось их найти, должны сделать выводы".

... Случилось так, что один из самых ранних романов Мюриел Спарк, "Мементо мори", я прочла одним из последних. И в этой перевернутой перспективе творчество Спарк вдруг открылось мне во всей его глубокой цельности, объединенное главной мыслью — о Боге и Смерти. Герои "Мементо мори"— обитатели дома престарелых, которых неожиданно начал донимать загадочный преследователь: он звонит им всем по очереди, произнося в телефонную трубку лишь четыре слова: "Помни, ты скоро умрешь". Собственно, факт этот всем известен, и особенно естественно задумываться над ним избранным Спарк героям. Но в том-то и состоит абсурдность нашей натуры, что мы не хотим, не желаем, не намерены помнить о смерти. Ни один из корреспондентов таинственного Голоса не хочет слышать его краткого и убедительного предостережения; все они — как, впрочем, и все мы — живут в слепой надежде на бессмертие, на бесконечность существования; все их помыслы и желания сосредоточиваются на поисках того, кто звонит, а не попытке привести в порядок перед концом свои земные дела. Горстка стариков, застигнутых пугающим голосом, продолжает свое обычное, нелепое существование — со склоками в очереди за обедом, с мелким шантажом, с ревностью и завистью. Только двое находят в себе силы не прятать головы под крыло, а принять мысль о неизбежности как призыв подвести последние итоги.

Такова, видимо, сила трезвой объективности Спарк: я не испытывала жалости и сострадания к этим немощным старикам. Я всматривалась в их мир, как в некий микрокосм, воплощающий универсальные законы нашего бытия: общие нам беды и заботы, общие пороки и слабости. Общую неизбежность Смерти, в от блеске которой существование становится таким трагичным и комичным одновременно.

Два этих полюса бытия - Бог и Смерть, высшая надежда и высшая неизбежность — словно два центра гигантского притяжения, искривляют в романах Спарк пространство и время, обычной жизни, .нарушая последовательную связь событий и вдвигая будущее в прошлое. И внезапно мне открылось, что это, на первый взгляд, искаженное пространство — время, в. котором живут герои Спарк, есть, в сущности, единственно подлинный мир существования нашего духа - прошлое и будущее как бы отбрасывает цветную тень на все, происходящее сейчас, окрашивая все наши действия и поступки. Словно тень прошедшего и грядущего, подчеркивая то, что было, то, что будет, и то, что могло бы быть, очерчивает силуэт происходящего сию минуту,, меняя «го про¬порции и перспективы. Плоская и одноцветная сиюминутность под пером Спарк превращается в трехмерную цветную объемность бытия, и оттого каждый его поворот, поступок, событие наполняются значимостью, ответственностью, высшим смыслом,

И вот передо мной — один из последних романов Спарк "Теплица на берегу Ист-Ривер"..Его герои, Поль и Эльза Хезлетт, погибли совсем молодыми — от немецкой бомбы, в Лондоне, в самом конце второй мировой войны. Но вот отгремела война, а Поль и Эльза, как и намеревались при жизни, переехали в Нью-Йорк, как и мечтали — поселились там в доме на берегу Ист-Ривер, ведут непонятную, пугающую, призрачную жизнь после смерти — жизнь в необычном, только в мечтах осуществимом богатстве, в жарко, необычайно жарко натопленной квартире, у них рождаются дети, этакие вполне современные железобетонные роботы, с которыми у родителей складываются вполне современные от¬ношения; и дом на берегу Ист-Ривер так же посещают старые друзья, связанные с Полем и Эльзой воспоминаниями о лондонских днях, о совместной, работе и совместной — как выясняется к концу книги — гибели от той же бомбы. Повествование, точно маятник, ритмично раскачивается, уводя нас то в эпическое на¬стоящее с его мелкими заботами, случайными встречами и торопливыми нью-йоркскими буднями, то в романтическое прошлое великой войны, когда все были молодыми. Прошлое монотонно, как маятник, наплывает на настоящее, а на них ложится отблеск, точнее — тень непостижимого будущего: тень Эльзы, живущая в романе непонятной собственной жизнью, превращая потустороннее в материальное. Потустороннее — это память, которая тревожит Поля, воспоминание о низком поступке его подлинной жизни: некогда в Лондоне, терзаемый ревностью, он донес на немецкого военнопленного, с которым Эльза крутила любовную интрижку.

К тени Эльзы присоединяются мистические тени Поля и умершего в тюрьме любовника, и их хоровод раскачивает по возрастающей амплитуде маятник мечущегося между прошлым и на¬стоящим повествования о загробной жизни героев, таких живых, горячих и запутавшихся в своих страстях, среди такого леденяще мертвенного однообразия их нью-йоркского быта. И пока Эльза и Поль прикованы к этому сиюминутному нереальному однообразию, тени, увлекаемые несбыточными мечтами, разыгрывают иной вариант их жизни: тень Эльзы устремляется в Европу за тенью возлюбленного в надежде хоть на миг задержать в горсти его протекающую сквозь пальцы призрачную сущность; а за ней устремляется тень безутешного Поля, надеясь удержать в горсти ее протекающую сквозь пальцы сущность — и тем освободиться от тяжкого чувства вины.

В жарко натопленной квартире на берегу Ист-Ривер Поль и Эльза стареют, все дальше уходя в будущее, удаляясь от удаляющихся все дальше в прошлое своих теней - таких юных, таких нестареющих, что невольно закрадывается подозрение: не есть ли сама смерть Поля и Эльзы тоже исполнение какого-то скрытого даже от себя желания? Не предпочли ли они умереть молодыми, лишь бы избежать ответственности за свои преступления, грехи и ошибки? Не есть ли комически бесцельное, призрачное нью-йоркское их существование, равно как и трагическая одержимость их теневого бытия - лишь безнадежная попытка настоящего, суетного, неподлинного, пустого и нереального настоящего, подменить собой осмысленность прошлого и будущего?

Озадачив и смутив меня необъяснимым и непознаваемым, Мюриел Спарк снова заставила мое сердце сжаться в предчувствии высшей ответственности, в ослепительной догадке о смысле жизни и смерти. Но я благодарна ей за этот толчок в сердце: разве тот, кто это ощутил и над этим задумался, не сделал тем самым первый шаг на пути познания? 

МОИ СОБРАТЬЯ ПО ПЕРУ

НЬЮ-ЙОРКСКАЯ ТУСОВКА

Прощальную картину в Шереметьевском аэропорту я закрыла за собой так окончательно, как закрывают лишь крышку гроба, - поднимаясь по трапу самолета «Москва-Вена» я навеки стряхнула на головы провожающих весь прах своей прошлой жизни. Это было равносильно смерти - теперь мне предстояло выяснить, есть ли после смерти жизнь, и я сильно опасалась, что ничего там нет. К счастью, на это выяснение у меня ушло не так уж много времени.

Из всего неправдоподобного перелета «Москва-Вена» в моем сознании запечатлелся только тот восхитительный момент, когда металлический радиоголос торжественно объявил, что наш самолет пересекает государственную границу Союза Советских Социалистических Республик. Рука моя, подносившая в этот миг ко рту щедро выданный нам Аэрофлотом крошечный бутерброд с черной икрой, непроизвольно разжалась и выронила на пол лакомый кусочек, – начинала проступать надежда, что заграница и впрямь существует!

Мне смутно припоминается венский перевалочный пункт, где, по словам  друзей и знакомых, мы с Сашей провели свои первые дни за пределами тогдашней Российской империи. Мне приходится верить своим друзьям на слово, так как, хоть империя к тому времени была уже обречена, мы еще об этом не подозревали, и она казалась нам вечной. И потому, вырвавшись из ее когтей, я, впавши в посттравматическую прострацию, с трудом осознавала, где я и что со мной происходит.

Я только помню, что у меня началась настоящая истерика, с рыданиями и перехватом дыхания, когда после ужина все сидевшие в столовой венской пересылки поднялись и хором запели «Атикву». Сейчас трудно сказать, с чего меня так проняло, - может, мой истрепанный арьегардными боями организм только того и ждал, чтобы ему подали повод для истерики, и, наконец, дождался. Однако катарсиса не произошло, и меня в полуобморочном состоянии погрузили в самолет компании Эль-Аль, через несколько часов приземлившийся в аэропорту Бен-Гурион.

Там нас окружила толпа встречавших, такая многолюдная, что я буквально силой вынуждена была прорываться к своим родным и близким, - к сыну, к невестке, к родителям. Но их быстро оттеснили, а нас начали передавать из рук в руки, обнимать, целовать, тискать, произносить над нами речи по-русски и на иврите, и впихивать в руки цветы, от которых мы не знали, как избавиться.

Тут в моей бедной голове все смешалось окончательно, закружилось, замелькало, померкло, и я пришла в себя только на заднем сиденье чьей-то машины, мчавшей нас в неизвестность по темному шоссе. Незнакомый голос с переднего сиденья сообщил, что шоссе ведет в Иерусалим, и тут в беседу включился некто в очках, затиснутый между мной и Сашей. Был этот некто до странности похож на кого-то хорошо знакомого из прошлой жизни – я собрала в кулак последние остатки воли и из дальней кладовки памяти выудила имя, соответствующее лицу в очках. Ну конечно же, как я сразу не узнала - это был Сима Маркиш!

Сима не стал тратить время зря: весь час пути из аэропорта до Иерусалима – тогда, в 1974, шоссе номер один еще не было построено, и дорога занимала куда больше времени, чем сегодня, - он посвятил воспитанию во мне комплекса неполноценности. «Тебе придется забыть, что ты литератор, - произнес он с доброжелательной суровостью.  Здесь никому никогда не понадобится твое писательское мастерство». После чего пустился обстоятельно и красноречиво развивать этот утешительный тезис.

К счастью, мое душевное состояние сильно снизило мою восприимчивость, иначе я должна была бы безотлагательно выброситься из машины на ходу, чтобы раз и навсегда покончить со своей никому не нужной жизнью. Хоть я и поверила убедительным доводам заботливого коллеги, но сердце мое задубело и воля была парализована, так что из всего эпизода мне в основном запомнилось зловещее посверкивание очков Симы в свете фар мелькавших мимо встречных машин.

После искрометного приземления начался мучительный процесс привыкания к новой жизни. Воля моя была так ослаблена, что я никак этим процессом не управляла, а только сонно подчинялась требованиям окружающих, хоть зачастую доброжелательных, но всегда противоречивых. Я послушно шла и ехала туда, куда меня везли, - то на арабский рынок в Старом городе, то в кнессет, то во дворец президента, то на съезды каких-то неразличимых поначалу партий, однообразно жаждущих заполучить наши героические лица для своих предвыборных плакатов.

Домогательства однообразно неразличимых партий были весьма практичны, так как наши лица в те дни были народным достоянием. Помню, однажды, на завтра после очередного выступления по телевизору, я зашла на почту, где публика, опознав меня, дружно защебетала, довольная собственной прозорливостью. И только один пожилой человек не захотел присоединяться к общей радости. Нахмурив брови, он спросил:

«А с чего вдруг тебя по телевизору показывали?»

«Я недавно приехала из СССР», - охотно объяснила я, считая такой ответ исчерпывающим.

«И за это тебя показывают всей стране? – возмутился он. – А я уже тридцать лет как приехал, и меня до сих пор ни разу на телевидение не пригласили!»

В ту минуту я готова была ему позавидовать – у меня не хватало сил на это головокружительное коловращение, я способна была только притворно улыбаться и согласно кивать головой в ответ на любую фразу. Время от времени я ходила в ульпан на коллективные уроки иврита, но незнакомые слова тут же бесследно выскальзывали из моей парализованной памяти.

Что-то путное я все же делала – по заказу американского журналиста Хедрика Смита брала интервью у людей разных экзотических профессий, недавно выехавших из СССР. С Хедриком Смитом мы подружились    еще в дни нашего недоброй памяти единоборства с советской самоохранительной системой – он был тогда главой московского бюро газеты «Нью-Йорк Таймс» и главным связным между еврейскими активистами и западным миром. Взятые мною интервью, порой весьма драматичные, были мною же собственноручно переведены на английский язык, мелкие ошибки, по мнению Смита, только придавали им оттенок подлинности. Кое-какие реалистические детали, чистосердечно рассказанные мне впервые открывшим рот бывшим советским человеком, так меня потрясли, что я потом долго использовала их для сочинения  фантастического антуража своих пьес. Хедрику Смиту многие из них тоже пришлись по душе,  так что они практически без изменений – даже в языке! - вошли в его нашумевшую тогда книгу «Русские», удостоенную Пулицеровской премии.

Вдохновленная своим первым, опровергающим предостережения Маркиша, литературным успехом, я совершила логически необъяснимый, но оказавшийся судьбоносным поступок: часть денег, заработанных таким образом, я истратила на перевод на английский язык своей одноактной пьесы «Первое апреля». Я не стала переводить ее сама - хоть мой английский был вполне хорош для изложения взглядов провинциальных аптекарей и мясников, для собственного творчества я сочла его недостаточным. И была права, ибо результат оказался оглушительным.



Поделиться книгой:



Регистрация