Вадим Рабинович
Алхимия
Дословие
Андрей Михайлов. Уроки алхимии
Времена повышенно эмоционального отношения к алхимии — и восторженной веры, и яростного отрицания — прошли настолько давно, что теперь только дремучий невежда может увидеть в серьезном разговоре о ней опасный подкоп под основы материализма. Между тем серьезный разговор об алхимии в наши дни не только возможен, но и нужен. Не потому, конечно, что старые алхимические рецепты превращения металлов в золото стали вдруг актуальными, а потому, что изучение этого старинного ремесла (и миросозерцания!) очень многое прояснит и объяснит в тысячелетней культуре Средних веков, интерес к которой в последнее время поразительно и закономерно вырос.
Ленивая и нелюбопытная мысль всегда встречает в штыки все сложное и непонятное. Ее первая реакция — отмахнуться, перечеркнуть, на худой конец принизить. Произошло так не только с алхимией, этим очень своеобразным порождением средневековья, но и с самими Средними веками, недавно еще воспринимавшимися как бесполезная пауза в развитии человечества. Все, что было в средневековье несомненно ценного, все, что пережило века, рассматривалось как пленительный отголосок античности или предвестие Ренессанса. Так, не вполне средневековыми оказывались и лирика трубадуров, и рыцарский роман, и пламенеющая готика, и уравнительные ереси. Средневековью же оставались Крестовые походы, презрение к миру, слепая вера. И алхимия, но не как ремесло, а как сгусток суеверия и мракобесия. Ныне столь односторонний подход и к Средним векам вообще, и к алхимии в частности отошел в прошлое. Немалый вклад в прояснение самоценности цивилизации той эпохи внесли ученые многих специальностей — историки, историки культуры, историки науки и техники. Значительны здесь и достижения русской медиевистики: как не вспомнить замечательные работы Н. А. Морозова, Л. П. Карсавина, В. П. Зубова и других. Не была обойдена вниманием ученых и алхимия. И не случайно.
Фигура алхимика столь же характерна для средневековья, как и фигуры рыцаря или монаха. Пусть она менее репрезентативна, не на первом плане, как они, но она непременная часть картины той эпохи. Однако привлекательность ее не только в этой обыденности и типичности для своего времени. Место алхимии в Средние века, как увидим, особое. Научными бдениями алхимиков над их ретортами и тиглями не исчерпывалась, конечно, тогда прикладная наука, да и все, что накопил многовековой опыт этих искателей философского камня, давно уже осмыслено и использовано современной наукой — химией. Что касается забавных суеверий и трагических заблуждений алхимиков, то увлекательный рассказ о них мог бы стать занятной книжкой, увлекательным чтением в часы досуга. Книга В. Рабиновича совсем о другом. Впрочем, есть в ней упоминания и о сломанных человеческих судьбах, и о людском легковерии и коварстве, о дерзких мошенниках и мрачных фанатиках. Но далеко не случайно история алхимии не выделена в исследовании в открывающую его специальную главу.
На первый план выдвигается не анализ алхимических прозрений и просчетов, то есть не алхимия как таковая, не средневековое ремесло и не средневековая наука, а алхимия как одно из проявлений средневековой культуры. Разговор идет об алхимии и ради нее. Но она оказывается не единственным объектом разговора. Возможно даже — не главным. Главное — это средневековая культура. Алхимия же является медиатором: культура Средних веков раскрывается на этот раз сквозь алхимическую призму.
Книга В. Рабиновича не для легкого чтения. Речь в ней идет о вещах достаточно сложных, и говорится о них без популяризаторского упрощенчества. Более того: захваченный если не поэзией, то своеобразной поэтикой исследуемого им сложного феномена, автор строит книгу немного как алхимический трактат. Движение мысли идет по спирали, и после каждого витка мы как бы снова оказываемся на исходных позициях, снова перед вами уже растолкованный, прочувствованный текст:
«Чтобы приготовить эликсир мудрецов, или философский камень, возьми, сын мой, философской ртути и накаливай, пока она не превратится в зеленого льва» — и т. д. Но следующий виток мысли (и глава книги) — это и повторение пройденного, и приобретение нового знания.
В каждой из глав алхимическое мышление, алхимическое творчество рассмотрены с новой точки зрения, точнее, в них высвечены новые грани, выявлен новый смысл.
И в то же время главы-витки прочно спаяны — и тем, что толкуют они один и тот же алхимический рецепт, и тем, что иногда возвращаются вспять или забегают вперед: опираются на уже осмысленное и истолкованное или мимоходом намечают круг будущих проблем и их решений.
Такой подход не столько остроумен, сколько необходим: и алхимический рецепт, и вся средневековая культура многозначны, многослойны, многосмысленны, они предполагают многократное к себе обращение, они не раскрываются однажды и вдруг. Вот только выбор числа этих глав-витков, видимо, связан с некой данью уважения средневековью, когда число семь почиталось самым абсолютным числом.
«Семерка, — рассказывает наш автор, — знак полноты и совершенства, высшая степень восхождения к познанию и премудрости, свидетельство магического могущества, хранительница тайны». Ну что же, пусть будет семь глав, а не девять (трижды три) или двенадцать (трижды четыре).
Итак, глав семь. Их последовательность не случайна; от простого к более сложному, или от поверхностного к глубинному, или еще вернее — от частного к общему, если угодно, глобальному. Нам нет, однако, нужды повторять этот путь, поэтому позволим себе начать с конца.
В последней главе автор еще раз возвращается к своему пониманию средневековой культуры, которая истолковывается как «культура текста, как комментаторская культура, в которой слово — ее начало и ее конец — все ее содержание». Сказано верно. И выводы из этого положения делаются правильные.
Во-первых, незыблемость, бесконечная авторитетность, даже святость текста. Любого. Вовсе не непременно религиозного.
Причем текст понимается В. Рабиновичем универсально: это совсем не обязательно письменный текст. Это некое целое, несущее определенную информацию (при таком подходе и готический собор в своей совокупности будет текстом). С устойчивостью средневекового текста мы сталкиваемся постоянно. Это действительно один из основных, основополагающих признаков эпохи, ее культуры. Этой освященностью объясняется и поражающая нас иногда неизменность текста эпических поэм, просуществовавших в устной передаче не одно столетие, или повторяемость приемов средневековых архитекторов и скульпторов.
Эта святость и незыблемость текста оборачивается, по сути дела, отсутствием эволюции. Не культуры в целом, конечно, а ее отдельных блоков, составных частей.
Культура меняется, и порой разительно, но сами составляющие ее блоки остаются неизменными. Происходит их перегруппировка, замена старых новыми, изменение удельного веса составляющих культуру отдельных блоков в ее общем балансе. Так произошло и с алхимией. Она знала этап рождения, этап многовекового нерасчленимого бытия и этап гибели, стремительной и необратимой. Поэтому нет истории алхимии вне ее выходов за собственные пределы, вне контактов с окружающей ее культурой. Как замечает В. Рабинович, «чтобы рассказать историю алхимии — а значит, и официального средневековья, — нужно рассказать историю этого самого и».
Это относится ко второму выводу из понимания Средних веков как культуры текста. Средние века были временем универсального комментирования. Комментарий — во многом самый распространенный тип средневекового умствования. Он предполагает как непререкаемую авторитетность комментируемого (текста, события, философской мысли), так и достаточную свободу комментирующего. Но свобода эта заключена в жесткие рамки тезиса и антитезиса, утверждения и отрицания. Так возникает «мышление в черно-белых оппозициях как стиль, как единственно возможное в Средние века мышление». Это придает мышлению внешне противоречивый характер — не в том смысле, что это мышление неполноценно, неумело, ущербно, а в том, что оно строится как последовательная система оппозиций, как, по образному определению В. Рабиновича, «турнир антитез».
Как показывает автор, это свойство умственной деятельности Средних веков не отрицает ее другой особенности — рецептурности («Рецептурный характер средневекового мышления — фундаментальная его особенность»). Действительно, все средневековое мышление, все формы умственной деятельности телеологичны, то есть предполагают наличие определенной цели. Это следует понимать достаточно широко. Рецептурен, конечно, не только алхимический рецепт, не только всякие практические руководства и наставления, на которые столь богато было средневековье. «Рецептурным оказывается и искусство. Разве Дантов «Ад», например, с его иерархией кругов и рвов (в пределах каждого круга) не предполагает рецептурно однозначную иерархию человеческих грехов? Это выраженный в негативной форме (даны лишь запреты) величественный моральный рецепт». Эта верная мысль вносит дополнительное уточнение в наше представление, скажем, о системе иерархии жанров литературы средневековья. Оказывается, что выделение так называемой дидактики является неправомерным. И проповедь, и житие, и полупристойный шванк или фарс (называем лишь наиболее популярные, если угодно, народные жанры литературы того времени) по-разному, но непременно поучительны, дидактичны, то есть рецептурны.
Но рецептурность алхимии несколько иная. Как пишет В. Рабинович, «алхимический рецепт, будучи рецептом средневековым, отличается от рецепта официального средневековья стремлением сотворить мир уникальным смешением вещи и понятия, реалии и универсалии, предмета и имени». Вот именно. Алхимия — это и картина мира, и размышление о нем. И более того — своеобразное миротворение («…алхимическое рукотворение — это космостворение»). Вещь (элемент), качество вещи, ее высший принцип непрерывно замещают друг друга, перемешиваются, сливаются. Между прочим, потому такое огромное философское значение приобретает в алхимии категория цвета («Цвет, бывший символ, становится исходной вещью, требующей бесчисленных символических заменителей»). Уже не вещь входит в соприкосновение с другой вещью, а цвет как одухотворенное существо и как духовное начало вступает в реакцию с другим цветом. Так в алхимии, в ее мировидении. Но только ли в ней? Вспомним, например, цветовую гамму Дантова «Рая». И там цвет как бы становится действующим лицом, хотя и воспринимаемым чисто метафорически. Трактовка цвета в алхимии и более практична, и одновременно универсальна и фундаментальна. Это связано с особой функцией символа в алхимическом рукоделии и алхимическом миросозерцании.
«Алхимический символ, — пишет В. Рабинович, — многосмыслен, многоцветен. Он — также и средство изображения, а потому наряду с прочим всегда метафора, обретающая новые смыслы». В целом же автор полагает, что средневековье «принципиально антисимволично». Так ли? Не будем ссылаться на авторитеты, хотя в данном случае, то есть при разговоре о средневековой культуре, это было бы вполне в духе эпохи. Обратимся к некоторым литературным феноменам, лежащим целиком или частично вне пределов алхимии. Одним из популярных жанров средневековой словесности были бестиарии, или книги о животных. Они обычно строились как серия (определенным образом подобранная) литературных портретов тех или иных животных, небольших поэтических рассказов о них. Каждый такой рассказ неизменно завершается неожиданным, с нашей точки зрения, толкованием только что описанного. И тут оказывается, что каждый элемент рассказа обладает своим микросмыслом. Но этот микросмысл, как и полагается в символе, сосуществует с первоначальным, нисколько не уничтожая его. Как и бестиарии, строится и знаменитый латинский сборник «Римские деяния». Столь же символичны многие эпизоды рыцарских романов, особенно романы о поисках таинственного Грааля, о котором ученые-медиевисты спорят уже второе столетие. В недавнем исследовании П. Дюваль (оно, к сожалению, не попало в поле зрения автора рецензируемой книги) показывается связь легенды о Граале с алхимическими концепциями. Вот мы и снова вернулись к алхимии. Специфичность ее символотворчества, как верно показано В. Рабиновичем, заключается не только и не столько в эвристичности (то есть поисках истины, когда последняя прямо не дана), а в связи с магией и мистикой, которые объективно противостояли и официальной науке и официальной философии, предполагая почти неограниченные возможности человека-творца. Здесь особенность места алхимии в средневековой культуре и одновременно залог ее расцвета и тогда, когда сама эта культура приходит в упадок, изживает себя. Не случайно и натурфилософские, и мистические откровения алхимии были подхвачены возрожденческой наукой и философией. Тем самым алхимия оказывается и детищем Средних веков, и пародией на них, то есть их отрицанием. Эта двойственная роль алхимии в культуре средневековья верно подмечена автором книги и прослежена в большом и малом — ив замысловатом алхимическом рукоделии, и в алхимическом мнении о мире.
Но действительно ли алхимия была пасынком средневековья? Действительно ли ее пути и пути средневековой культуры никак не совпадали или совпадали лишь внешне? Двойственность места алхимии в современной ей культуре автор книги из виду не упускает и в противоречие не впадает. Алхимия и входит в средневековую культуру как ее часть (весьма своеобразная), и постоянно претендует всю эту культуру собой подменить. Поэтому-то и возможно на примере алхимии выявить многие фундаментальные черты культуры Средних веков.
К ЧИТАТЕЛЮ
На рубеже веков, отвечая на вопрос анкеты, составленной А. П. Николаевым, «XX век: вехи истории — вехи судьбы», — «Чем был XX век в истории России? Его социально-политические и нравственные итоги» — я ответил так: «Да, да. Не кукситесь и не обижайтесь. Главным событием XX века в истории России считаю выход в свет моей книги «Алхимия как феномен средневековой культуры» в 1979 году в издательстве «Наука»». Это ли не событие? А разве, так сказать, методологически обосновать алхимию советской власти (попутно с алхимией исторической), успешно взрастившей советского человека — гомункулуса из гомункулусов, на редкость живучего и жизнестойкого, — не есть ли дело, важнейшее из многих?! Понимаю: утверждение крайне субъективное. Но, доведенное до предела, оно становится предельно же объективным, сполна свидетельствуя о моем Я, о моем сознании: и тогда я (ты, он, она) есть весь XX век; но и весь XX век есть ты, он, она (Я). Объективно и навсегда. Как то, что время идет, а вечность самодостаточна. Как личность: непрерывное само-изменение, втиснутое в рамки идентичности. «Любое время — время для всего» (Антоний Шекспира, хотя и в переводе Пастернака). Еще раз: суверенная личность в ее беззащитности, но и в ее всесилии. А это и есть итог XX века: нравственный, и потому социальный, и потому же и политический.
И вот, спустя тридцать лет, моя Алхимия нимало не постарела и потому теперь воспроизводится стараниями Издательства Ивана Лимбаха и его замечательного редактора Ирины Кравцовой, за что им от всей души мое благодарение. Воспроизводится почти в первоначальном виде: как алхимический трактат об алхимии, но в другом окружении — история всех перипетий первого издания; продолжение алхимических штудий автора после выхода книги; рефлексия собственной мысли на этот счет; алхимические трансмутации меня самого за эти многие годы. С верою в чудо как радость нечаянную, которое явится или нет, но всегда мреет и зыблется; знанием, соскальзывающем в не-знание; любовью в виду не-любви. И в ином арт-сопровождении — художника и книжного дизайнера Ника Теплова, вежественно вошедшего в мою Алхимию. И ему тоже моё благодарение.
Здесь уместно выразить особую признательность Людмиле Личагиной — моему дорогому другу и верному помощнику, жене.
Прежний текст — совершенно иной контекст, и потому текст тоже другой. То же, да не то же. Раз случившееся не может пропасть без следа, хотя и претерпевает всяческие изменения на пути к вечному.
Трансмутация зайца
БОЛЬШОЕ КОРОЛЕВСКОЕ ИСКУССТВО
Они искали философский краеугольный камень преткновения у Христа за пазухой.
ПРОЛОГ
Рассказывают: по повелению Александра Македонского на могиле Гермеса Трижды Величайшего, легендарного основателя тайного алхимического искусства, начертаны тринадцать заповедей «Изумрудной скрижали». Эти слова — священный материал, из которого столько веков строило самое себя алхимическое мироздание — здание герметического мира. Коричнево-палевые отсветы алхимического горна вспарывали кромешный мрак нескончаемой ночи средневековья. Я сказал «ночь средневековья», повторив привычный штамп. Века мрака и тлена. Но если и вправду Средние века — сплошь ночь, то тогда, как остроумно заметил один историк, население этих самых Средних веков работало только ночью[1]. «…Могло ли средневековье вообще быть сплошным адом, в котором человечество пробыло тысячу лет и из которого это бедное человечество извлек Ренессанс? — спрашивает Н. И. Конрад. — Думать так — значит прежде всего недооценивать человека…». Готическая архитектура, лучезарная поэзия трубадуров, рыцарский роман, жизнерадостные народные фарсы, захватывающие зрелища — мистерии и миракли… «Средневековье — одна из великих эпох в истории человечества» (Конрад, 1972, с. 255–256)[2]. И вот посреди этого полнозвучного, чужого и дальнего, средневековья — вовсе таинственная алхимия, впечатляющее свидетельство поразительно устойчивого сознания, укорененного в освященном многовековым практическим и интеллектуальным опытом предании.
XX век. Химия, постигающая тайну неживой материи, но и тайну жизни, мечущаяся меж всемогущей физикой и всеобещающей биологией. Загадочно улыбающиеся химеры собора Парижской Богоматери. Человеческие судьбы, осуществляющие себя в предгрозовых буднях Первой мировой на склонах Волшебной горы Томаса Манна. Пернатые драконы и пестрые львы, вплетенные в орнаменты современных дизайнеров. Броские успехи радиохимии, химии белка, полимерной химии. Ожившая память алхимического средневековья, накоротко замкнувшаяся с творческой мыслью нашего современника.
Едва ли не десять столетий и едва ли не везде героически вершилось это в высшей степени странное дело: от позднеэллинистических рецептурных сводов, толкующих о металлах, до провидческих грез Парацельса; от лангобардского Салерно до дальневосточных даосов; от Черной земли египетской до алхимиков католических университетов. Сотни тысяч трактатов; десятки тысяч подвижнических, мученических судеб. Сотни ученых книг, призванных запечатлеть в веках историю алхимии. Для чего же понадобилось еще несколько сот страниц о том же?
Сначала совершим непродолжительное путешествие в «этимологию» слова «алхимия»[3]. Есть несколько версий. Chymeia — наливание, настаивание. Дальний отголосок практики восточных врачевателей-фармацевтов, извлекавших соки лекарственных растений. Согласно другому мнению, корень в слове алхимия — khem или khame, chemi или chuma, что означает и чернозем, и Черную страну. Так называли Древний Египет, а с Египтом связывали искусство жрецов-рудознатцев, металлургов, золотых дел мастеров. Здесь же рядом — изучение земных недр (лат. humus — земля). Древнегреческий языковой пласт: хюмос (χυμσς) — сок; хюма (χυμα) — литье, поток, река; химевсис (χυμεβσις) — смешивание. Наконец, древнекитайское ким означает золото. Тогда алхимия — златоделие. Именно это значение закрепилось за алхимией по преимуществу. Остается сказать лишь о непереводимой частице ал, арабское происхождение которой несомненно и которая устойчиво существовала как приставка приблизительно с XII по XVI столетие, а также напомнить о мнении александрийца Зосима (IV в.), отсылающего заинтересованного филолога к имени библейского Хама. Обращение только к именам может оказаться формальным. И все-таки: златоделие и приготовление сыпучих и жидких смесей, растениеводство и техника составления ядовитых настоев, литье металлов и изготовление сплавов, нанесение на различные поверхности металлических покрытий и технология крашения, черномагические занятия и жреческое искусство, сподобленность библейским пророчествам и причастность к древнейшим космогониям. Множественность толкований занимающего нас имени предполагает историко-культурный фон, на котором разыгрывалось алхимическое действо. Сама же алхимия не столь проста и однозначна, как это могло бы показаться спервоначалу: златоделие — и только.
Прежде чем двинуться дальше, ограничим предмет наших размышлений. Это западная алхимия в составе европейской средневековой культуры, понимаемой относительно самостоятельной и представленной определенным типом мышления; определенным типом общественного производства, в том числе и «духовного производства» (Маркс), определенным типом общественно-производственных отношений; в конечном счете, обусловленной феодальным способом производства. Но вся ли алхимия и все ли европейское средневековье есть предмет последующего разбирательства? XII–XV столетия — пора высокого средневековья, только-только осознающего себя культурой; средневековья, уже умеющего взглянуть на себя со стороны. Рефлексия — ускоритель времени на мыслительных часах человечества. Выбранные столетия — это как раз то время, когда на часах средневековой истории угадывается движение не только вековой, но и стрелки, отсчитывающей десятилетия. Такое время легче отмечать. Сознание само становится проблемой: «Я поднял глаза, чтоб увидеть — видят ли меня…» (Данте, 1968, с. 46). Вот почему именно эти века есть центральный временной объект нашего исследования, который, если он хочет таковым быть, — должен быть взят, согласно Марксу, в наиболее развитой форме[4]. Правда, выходы в сопредельные регионы и в сопредельные времена не только возможны — необходимы. Но выходы, завершающиеся обязательным возвращением в выбранные пространства и века.
А ТЕПЕРЬ, читатель, прислушаемся не только к имени, но всмотримся в расхожие изображения алхимии. Это прежде всего вполне средневековая вещь. И витиеватость словесной вязи, и нормативное ремесло, и впечатляющая картинность, и истовая боговдохновенность, и схоластическое наукообразие… Дело, отмеченное неистребимым знаком средневекового мышления, каким оно отпечатано в обыденном сознании нынешнего дня.
Но… подойдем чуть ближе, и мы заметим, что слово в алхимии — грубее и прямолинейней. Речи алхимиков темны, рецепт расплывчат, ремесло неудачливо и погружено в недостижимую утопию. Да и бог у алхимиков какой-то не такой — мелочный, беспомощный, мишурный. Подлинный бог — скорее сам алхимик. А картинки, сопровождающие рассказы об алхимиках? Алхимическая живопись площе и натуралистичней утонченных иконописных ликов. Что же до теоретически обоснованной еще самим Аристотелем алхимической науки об элементах, то наука эта, оказывается, ничуть не помогает златодельческой практике. Выходит, вовсе не средневековая вещь — алхимия. Тогда какая же? Всмотримся пристальней: алхимический инструментарий — колбы, бани, печи, горелки; специально изготовленные вещества для химических взаимодействий; обработка веществ — растворение, фильтрация, перегонка. Не химия ли это? Может быть, и химия. Но какая-то дремучая, неудобная, когда ртуть и сера — это не только вещества, но и бесплотные принципы; когда газ — это не только нечто воздухоподобное, но и некий дух, таинственный, потусторонний. Верно: отдельные практические достижения алхимиков (разделение, осаждение, очистка веществ, установление их свойств) можно «экстрагировать» из эпохи и как бы включить в предысторию нынешней химии. Так, впрочем, и поступают иные историки науки, но тогда многое остается в «маточном растворе» алхимии. Но, может быть, то, что остается, и определяет ее историческую феноменальность? Да и сама «химическая» составляющая алхимии в контексте научной химии возьмет и окажется вовсе не алхимической? Так что же: химия или не химия?
А сам алхимик — гордый и всемогущий, чаящий облагодетельствовать человечество — разве не похож в этой всечеловеческой богоизбранности на гуманиста Возрождения? Но вместе с тем — отшельник-страстотерпец, тайнохранитель за семью печатями, великий молчун, но и мастер вещей, в дело не пригодных. Мало похож этот охранитель герметически опечатанного Сезама на гуманиста Возрождения, открытого миру и вобравшего в себя этот мир — целиком, без остатка. Так кто же он, алхимик? Провозвестник новой культуры или же замшелый ретроград — Мастер Глиняные Руки, безумный затворник? Этих трех вопросов, заданных при первом прикосновении не к алхимии — нет! — а лишь к приблизительным ее копиям, имеющим хождение в обыденном сознании, пожалуй, достаточно, чтобы оправданно озадачить себя и двинуться в дальнейший путь.
Не пора ли обратиться к тексту? Правда, алхимический текст — реальность особого рода, представляющая эту деятельность не вполне. Алхимия как целое больше алхимического трактата, лишь частично свидетельствующего об алхимии. Алхимические реактивы испарились; аппараты проржавели, обратившись в прах; лабораторное стекло разбилось; кладка печей повыветрилась. Лишь медали — впечатляющая память о считаных алхимических чудесах — лежат себе в европейских музеях, антикварной неприкосновенностью будоража легковерного посетителя либо вызывая почтительно-снисходительную улыбку. И все-таки текст есть. Есть текст, который должно понять как большой текст средневековой культуры, дабы воплотить мертвое алхимическое слово в живую предметно-словесную реальность, видимо-слышимую алхимию, воспринимаемую как образ не реликтовой — живой культуры. Пустотелое, безрезультатное ремесло на самом-то деле существует только на бумаге, то есть в тексте. Мнемонически-изустное рецептурное действие опять-таки отпечатано в священных предначертаниях текста. А экстатическое волнение, подливающее алхимическое масло в алхимический огонь, тоже, вероятно, можно вычитать в расхристанных строках письменных умозрений алхимиков. Но читая также по-настоящему результативный цеховой устав неалхимического средневековья; но слушая действенный священный псалом; но всматриваясь в подлинные шедевры… И тогда, может быть, за кривыми литерами алхимического текста проглянут готически-изысканные письмена средневековой культуры, представшей нашему взору частным текстом смолкнувшей речи алхимика; речи, которую нужно озвучить и воплотить.
«Чтобы приготовить эликсир мудрецов, или фшософский камень, возьми, сын мой, философской ртути и накаливай, пока она не превратится в зеленого льва. После этого прокаливай сильнее, и она превратится в красного льва. Дигерируй[5] этого красного льва на песчаной бане с кислым виноградным спиртом, выпари жидкость, и ртуть превратится в камедеобразное вещество, которое можно резать ножом. Положи его в обмазанную глиной реторту и не спеша дистиллируй. Собери отдельно жидкости различной природы, которые появятся при этом. Ты получишь безвкусную флегму, спирт и красные капли. Киммерийские тени покроют реторту своим темным покрывалом[6], и ты найдешь внутри нее истинного дракона, потому что он пожирает свой хвост. Возьми этого черного дракона, разотри на камне и прикоснись к нему раскаленным углем. Он загорится и, приняв вскоре великолепный лимонный цвет, вновь воспроизведет зеленого льва. Сделай так, чтобы он пожрал свой хвост, и снова дистиллируй продукт. Наконец, мой сын, тщательно ректифицируй, и ты увидишь появление горючей воды и человеческой крови» (Dumas, 1837, с. 30).
Что это?! Бессмысленное бормотание мага и колдуна, шарлатана и мошенника, рассчитывающего на непосвященных, застывших в почтительном молчании перед таинственными заклинаниями и узорчатой речью чудодея; а может быть, «лженаучные» попытки отворить с помощью Слова алхимический Сезам; или, наконец, ритуальное стихотворение, произнесенное без практической цели и потому так и остающееся для нас, людей XX века, века неслыханного торжества химии, за семью печатями, неразгаданным и, по правде говоря, не очень-то зовущим расшифровать этот герметический код. А может быть…
Попробуем расшифровать — сначала только на химический лад — этот рецепт получения философского камня, принадлежащий, по преданию, испанскому мыслителю Раймонду Луллию (XIII–XIV вв.) и повторенный английским алхимиком XV столетия Джорджем Рипли в «Книге двенадцати врат» (ВСС', 2, с. 275–284), конечно же, предназначенный к исполнению и воспринимаемый как неукоснительное руководство к действию.
Ведь цель — золото, а эликсир мудрых — средство, без которого золотые сны не более чем грезы. В самом деле, должен же быть во всем этом хоть какой-нибудь практический смысл! И тогда этот текст, возможно, предстанет как источник химических знаний. Но как предстанет? Мы встречаем здесь алхимические термины, на первый взгляд совершенно непонятные. Французский химик XIX века Жан-Батист Андре Дюма толкует их так. Философскую ртуть он называет свинцом. Прокалив его, Рипли получает массикот (желтую окись свинца). Это зеленый лее, который при дальнейшем прокаливании превращается в красного льва — красный сурик. Затем алхимик нагревает сурик с кислым виноградным спиртом — винным уксусом, который растворяет окись свинца.
После выпаривания остается свинцовый сахар — нечистый ацетат свинца (чистый Рb (С2Н3O2)2 ЗН2O — это бесцветные прозрачные кристаллы). При его постепенном нагревании в растворе сперва перегоняется кристаллизационная вода (флегма), затем горючая вода — «пригорелоуксусный спирт» (ацетон) и, наконец, красно-бурая маслянистая жидкость. В реторте остается черная масса, или черный дракон. Это мелко раздробленный свинец. При соприкосновении с раскаленным углем он начинает тлеть и превращается в желтую окись свинца: черный дракон пожрал свой хвост и обратился в зеленого льва. Его опять переводят в свинцовый сахар и повторяют все вновь.
Любопытный задаст по меньшей мере два вопроса. Чем доказана правильность такой расшифровки? Где же философский камень? Дюма не говорит, как он пришел к данной расшифровке. Можно лишь предположить ход его мысли[7].
Дюма, обратившись к алхимическим словарям, узнает, что философская ртуть — это первичная материя для философского камня. Зеленый лев — тоже философская ртуть и, кроме того, аурипигмент, массикот, ярь-медянка, железный купорос. Красный лев — киноварь, сурьмяная киноварь, колькотар, свинцовый глет, сурик. Драконом называли серу, селитру, сулему, огонь. Но сколь невнятны эти разноречивые сведения[8]. Одних только словарей было, пожалуй, маловато.
Описания сухой перегонки сатурновой соли — ацетата свинца в «Трактате о химии» Кристофа Глазера (Glazer, 1676, с. 116–118) и «Курсе химии» Николая Лемери (Lemery, 1716, с. 152–154) совпадают с расшифровкой Дюма. Но ни Глазер, ни Лемери и не упоминают о львах и драконах, Глазер — химик-эмпирик, признающий только опыт, да и то лишь собственный. Лемери тоже отвергает учение о философском камне.
Глазер описывает получение сатурновой соли действием уксуса на свинцовую известь, выпариванием раствора и его последующим охлаждением. Для перегонки он советует поместить очищенную сатурнову соль в реторту, присоединить к ней приемник и осторожно нагревать. Сперва начнет перегоняться флегма. Затем пойдет спирт. Когда же реторта раскалится докрасна, появится немного темно-красного масла. По охлаждении реторту разбивают. Черная масса, соприкоснувшись с воздухом, разогревается и желтеет. В плавильном тигле ее можно превратить в свинец.
Собранные в приемнике жидкости переливают в перегонный куб и осторожно нагревают. Отгоняют спирт, пахнущий лавандовым или розмариновым маслом. Флегма и вязкая маслянистая жидкость остаются в кубе. Такое же описание перегонки сатурновой соли мы находим в «Курсе химии» Лемери. Но он пишет: «Я делал этот опыт много раз, но никогда не получал этих красных капель» (с. 154). Лемери считает, что сатурновый спирт горюч и терпок на вкус, и, как и Глазер, перечисляет болезни, которые этот препарат будто бы исцеляет. Лемери, владелец аптеки, извлекает пользу даже из флегмы. По его словам, ею хорошо промывать глаза лошадям (бедные лошади!).
Дюма подробно разбирает руководства Глазера и Лемери. Вероятно, эти описания перегонки сатурновой соли и помогли ему расшифровать рецепт.
А где же все-таки философский камень? Дюма знает, что алхимики называли камнем не просто камень, но вещество красного цвета, производящее трансмутацию. «Внимание Рипли, — пишет Дюма, — особенно привлекала человеческая кровь, и именно ее он наделяет всеми свойствами эликсира» (Dumas, 1837, с. 31 и след.).
Итак, в свете здравого рассудка львы и драконы исчезли. Вместо них появились самые что ни на есть обыкновенные вещества. Таинственная философская ртуть оказалась всего лишь свинцом, а философский камень, красные капли, человеческая кровь — всего-навсего какой-то маслянистой жидкостью.
Однако насколько правильна расшифровка, сделанная без малого полтораста лет назад?
Свинец при нагревании превращается в желтую закись свинца РbО, которая при температуре выше 500 °C окисляется в красный сурик по реакции:
3РbО + 1/2 O2 = Рb3O4.
Сурик же при температуре около 570 °C теряет кислород, превращаясь в закись свинца, которая при 880 °C плавится и при охлаждении застывает в красновато-желтый глет. По-видимому, красный лев — это глет, который в отличие от сурика легко растворяется в уксусной кислоте. Продукт этой реакции — сатурнова соль, свинцовый сахар, или Рb(С2Н3O2)2 ЗН2O — уже при нагревании до 100 °C полностью теряет кристаллизационную воду, или флегму. Она должна содержать примесь уксусной кислоты, образовавшейся вследствие гидролиза ацетата свинца — соли слабого основания и слабой кислоты. Дальнейшее нагревание приводит к образованию ацетона и карбоната свинца:
Рb(С2Н3O2)2 — * (СН3)2СО + РbСO3.
В действительности реакция протекает более сложно, с образованием «пригорелых» продуктов.
В 1809 году ирландский химик Ричард Ченевикс исследовал легколетучий продукт этой реакции, назвав его пригорелоуксусным спиртом. По его данным, этот спирт кипит при 59 °C, имеет плотность 0,7864 и при -15 °C не замерзает. В 1831 году Дюма и в 1832 году Либих получили чистый пригорелоуксусный спирт, соответствующий брутто-формуле С3Н6O. В 1933 году французский химик Антуан Бюсси назвал это вещество ацетоном. Карбонат свинца при 300° распадается по реакции
РbСO3 = РbO+СO2.
Восстановление же окиси свинца углем по реакции РbО + С = Рb + СО начинается при 410 °C — выше точки плавления свинца (327 °C). Рекомендуемое Глазером и Лемери нагревание реторты до красного каления (600–700 °C) было, следовательно, вполне достаточным для восстановления окиси свинца углем, образовавшимся из «пригорелых» побочных продуктов. Нелишне заметить: для восстановления 1 г свинца требуется около 0,06 г углерода.
Так может быть чисто «рационально» истолкован этот алхимический текст более чем пятисотлетней давности. Рецепт Рипли говорит о наблюдательности его автора. Для историка химии рецепт интересен как, вероятно, первое указание на существование ацетона. Поучителен он еще и тем, что под влиянием предвзятой идеи побочный продукт реакции принят за главный, а главный оставлен без внимания.
Таково «буквально-химическое» прочтение алхимического текста. Обретена точность прописи. Точность же исторически неповторимого явления культуры осталась за пределами анализа, не познанной сторонним наблюдателем — человеком XX столетия. «Вчувствования», «вживания» не произошло. «Дегерметизация» мышления не состоялась.
Очевидно: такой подход к тексту, содержащему сведения химического характера, недостаточен. Все так, и вместе с тем все не так. Превращения свинца, его окислов и солей расшифрованы и обозначены современными химическими символами. Менее ясное и менее строгое (XV век) выглядит теперь строже (XX век). Не более. Только «химический» способ толкования недостаточен. Усыхает живое тело. Остается скелет.
Для алхимика истина лишь тогда истина, когда предстает только так— в неповторимо алхимическом виде. Не иначе. Но, казалось бы, никаких содержательных потерь. Слово заменено знаком. Рецепт пятисотлетней давности переведен и, стало быть, может быть вписан в реестр постепенно возрастающих положительных химических знаний. Да, алхимики уже и тогда знали то, что мы теперь бы назвали химическими превращениями свинца, его окислов и солей. Да, уже тогда знали и то, что известно сейчас как ацетон. Но где же черный дракон? Где львы? Где киммерийские тени, туманящие реторту темным покрывалом? Все это отброшено как никому не нужный антураж, отбросить который должно, дабы проступили на желтом пергаменте хотя бы эти не слишком мудреные формулы. Но и львов, и драконов жаль. Очень жаль. Без них нет алхимии. Без них и эта химическая модернизация тоже неверна. Живой источник — пересохший исток. Алхимический текст как источник по истории химических знаний при таком вот способе вычитывания в нем этих знаний оказывается ограниченным, хотя все-таки свидетельствует о химии, правда, о какой-то иной, неведомой нынешним временам. Отфильтрован, отцежен «химический» экстракт. Иное — то есть, в сущности, все — отброшено как бесполезное. Живой текст умерщвлен во имя химии — точнее, ее видимости.
Такого рода подход к отошедшим культурам, в том числе и к алхимии, не курьез. Он почти общепринят. Вот почему стоит критически рассмотреть наиболее представительные версии этой деятельности. Итак, второе приближение к алхимии.
КАК ЖЕ ОПРЕДЕЛЯЛИ алхимию те, кто был к ней причастен? Роджер Бэкон (XIII в.) говорит о собственном деле так: «Алхимия есть наука о том, как приготовить некий состав, или эликсир, который, если его прибавить к металлам неблагородным, превратит их в совершенные металлы… Алхимия есть непреложная наука, работающая над телами с помощью теории и опыта и стремящаяся путем естественных соединений превращать низшие из них в более высокие и более драгоценные видоизменения» (Чугаев, 1919, с. 32). Не замыкая столь почтенный род занятий рамками злато- и среброделия, Бэкон множит число объектов алхимии — это наука о том, как возникли вещи из элементов, и о всех неодушевленных вещах: об элементах и жидкостях, как простых, так равно и сложных, об обыкновенных и драгоценных камнях, о мраморе, о золоте и прочих металлах; о видах серы, солях и чернилах; о киновари, сурике и других красках; о маслах и горючих смолах, находимых в горах, и о бессчетных вещах, о коих ни словечка не сказано в Аристотелевых творениях (с. 33). Мир алхимиков — едва ли не вся природа. Металлургия и минералогия, петрография и ювелирное дело, изучение естественных смол и соков, техника крашения — материаловедение почти в современном объеме термина, а также бессчетные иные вещи, не снившиеся и всеведущему Аристотелю. Алхимия, согласно Бэкону, наука еще и о том, как возникли вещи из элементов. Правда, Бэкон обособляет практическую составляющую алхимии. Эта часть всеобщей науки «учит изготовлять благородные металлы и краски и кое-что другое с помощью искусства лучше и обильнее, чем с помощью природы» (с. 32). Именно эта алхимия «утверждает умозрительную алхимию, философию природы и медицину» (там же).
Альберт Великий (XIII в.): «Алхимия есть искусство, придуманное алхимиками. Имя ее произведено от греческого archymo. С ее помощью включенные в минералы металлы, пораженные порчей, возрождаются — несовершенные становятся совершенными» (Albertus Magnus, 1958, с. 7). Порча, болезнь, которую нужно лечить. Алхимическое искусство сближено с искусством врачевания. Неспроста синоним философского камня — медикамент.
Но главное — золото. Дионисий Захарий считает алхимию частью естественной философии, ибо она указывает способ усовершенствовать металлы, подражая насколько возможно природе (ТС, 1, с. 710 и сл.) Анонимный алхимик XV столетия, связывая совершенствование металлов с врачеванием человеческого тела, определит алхимию как тайную часть естественной философии, из коей возникло искусство, не имеющее себе подобного и поучающее, как доводить несовершенные камни до истинного совершенства, больное тело человека до благородного здоровья, а металлы обращать в истинное Солнце и в истинную Луну. В этом искусстве — всеобщая медицина. Указания этого искусства исполняются «рукотворно, помощию секретных приемов, явленных детям истины, и при помощи теплоты» (Hoefer, 1866,1, с. 453). Итак, естественная философия — тайная ее часть; связь с искусством врачевания; практические цели; магические приемы: «физико-химические» рукотворные процедуры; сподобленность божественному промыслу; элитарность; секретный язык. Мозаическое столкновение разнородных составляющих в цельном алхимическом деле.
Последующие определения алхимии подчеркивают практическое ее назначение. Андрей Либавий (XVI в.): алхимия — «искусство извлекать совершенные магистерии и чистые эссенции из смешанных тел» (Даннеман, 1935, 2, с. 180). Анджело Сала (XVI–XVII вв.): «Спагирическое искусство составляет ту часть химии, предмет которой — природные тела: растительные, минеральные. Адепты этого искусства совершают нужные операции, вознамерившись употребить эти тела в медицине» (Sala, 1682, с. 221). Чередования: искусство — наука, наука — искусство — едва ли случайны. Artiste — химик; artifex — искусник, ремесленник; но artisan — художник (и тоже ремесленник). Алхимия — ремесло, доведенное до искусства. Но и наука, открытая детям истины. Самоопределения алхимии, которые вы только что слышали, освящают эту деятельность, придавая ей практическую значимость. Но и в этих немногих дидактических определениях явственно слышны космические притязания всесильных адептов.
КАК ЖЕ ОТНОСИЛИСЬ к алхимии современники, сами не являющиеся ее служителями?
Иоганн Тритемий (вторая половина XV в.) выразил мнение об алхимии сторонних наблюдателей: «Алхимия — это целомудренная блудница (casta meretrix), никогда ничьим объятиям не отдающаяся, а те, кто домогался ее, уходили ни с чем. Что имели, и то теряли. Глупец становится безумцем, богач — бедняком, философ — болтуном, пристойный человек напрочь терял всякое приличие. Она обещает домогающимся богатство Креза; конец всегда очень печальный: полная нищета, всеобщий позор, вселюдное осмеяние» (Корр, 1886,1, с. 226). Упрек сводится лишь к одному: всякий, идущий по пути алхимиков, утрачивает христианские добродетели. И только за это алхимия достойна осуждения. Но… целомудренная блудница. Этот оксюморон подчеркивает двойственный характер алхимии: целомудренный блуд. Игра слов? Не только. Отступление от общепринятого целомудрия обнажает общепринятый, хотя и тайный, блуд. Оппозиция к официальному средневековью, облаченная, однако, в декольтированные одежды этого же средневековья. Многозначительная оговорка. Проговорка.
НАИКОМПЕТЕНТНЕЙШИЙ в тогдашнем природоведении Абу Али ибн Сина — Авиценна (X–XI вв.): «Алхимики утверждают, будто они могут осуществить подлинные превращения веществ. Однако они могут делать лишь превосходнейшие имитации, окрашивая красный металл в белый цвет — тогда он становится похожим на серебро, или окрашивая его в желтый цвет— и тогда он становится похожим на золото… При подобных переменах внешности металлов удается достичь такой степени сходства, что и опытные люди могут обмануться. Но возможность уничтожить особенные различия отдельных металлов или сообщение одному металлу особенных свойств другого всегда были для меня неясными. Я считаю это невозможным, ибо нет путей для превращения одного металла в другой» (Leicester, 1956, с. 70). Теоретическая посылка алхимиков, согласно Авиценне, ложна. Удел адептов — только подделки. Вопрос в том (не для Авиценны, для нас), действительно ли адепт в собственном представлении имитатор, действительно ли, наконец, идея превращения металлов — последняя цель Великого деяния. Алхимическая теория ложна. А цель — мирская, житейская: золото, на худой конец серебро. Это понимают отрицатели. Это их главный козырь, вышвыривающий алхимию за пределы натуральной философии. Как будто только природа — да и то лишь природа металлов — интересует адепта герметического искусства! Такое неприятие оборачивалось прямым преследованием, оканчивающимся позолоченной сусальным золотом виселицей либо костром инквизиции. Аутодафе санкционировалось папскими и королевскими указами (не столь уже, впрочем, частыми и неукоснительными). Папа Иоанн XXII (XIV в.), сам занимавшийся алхимией, тем не менее в 1326–1327 годах издает буллу против магов «Super illius specula» (Thorndike, 1934, 3, ch. 11). Она отлучала ipso facto всех, кто занимался черномагическими делами. Булла специально против алхимиков «Spondet quas non exhibent» издана тем же Папой десятилетием ранее (Stillman, 1960, с. 274)[9]. Карл V Французский (1380 г.) строжайше запрещает алхимические штудии. То же делает и Генрих IV Английский в начале XV столетия. Между тем придворный алхимик обязателен при дворе коронованных особ или владетельных князей. Правда, судьба алхимиков при дворе редко складывалась удачно. Альберт Великий: «Следует быть очень осторожным особенно тогда, когда работаешь на глазах у твоих хозяев. Две беды стерегут тебя. Если тебе поручено златоискательское дело, они не перестанут терзать тебя расспросами: «Ну, мастер! Как идут твои дела? Когда, наконец, мы получим приличный результат?» И, не дождавшись окончания работы, они станут всячески глумиться над тобой. В результате тебя постигнет великое разочарование и настигнут великие беды. Если же, напротив, ты будешь иметь успех, они постараются задержать тебя в плену, где ты будешь работать им на пользу, не имея возможности уйти» (Albertus Magnus, 1958, с. 14). Внеофициальный характер алхимии очевиден.
Как же относится к адептам мастер-ремесленник? Георгий Агрикола (XVI в.) в трактате «О горном деле…» говорит: «Много имеется и других книг об этом, но все они темны, так как сии писатели называют вещи чужими, не собственными именами, и притом одни пользуются для их обозначения одними, ими же придуманными названиями, другие — другими, между тем как сами-то вещи являются одними и теми же. Эти учителя передают своим ученикам сведения, какими способами разрушать и приводить как-то обратно к первоначальной материи малоценные металлы… чтобы этим путем добывать из них драгоценные металлы… Могут ли они это в действительности делать или не могут, я не берусь решать… Однако… утверждения эти, естественно, вызывают сомнения… ибо если бы они действительно усвоили таковые, то, будучи столь многочисленными как в прежние, так и в нынешние времена, они давно наполнили бы города золотом и серебром. Их суесловие изобличают также их книги, которые они подписывают именами Платона, Аристотеля и других философов, чтобы эти славные имена в заголовках их книг придавали последним в глазах простых людей видимость учености… Я разрешил себе благоразумно обойти молчанием все то, чего я сам не видел и не читал или не узнал от людей, заслуживающих доверия. Мною, таким образом, указано лишь то, что я сам видел и что, прочитав или услыхав, сам осмыслил» (Агрикола, 1962, с. 11–12).
Книги адептов «темны». И это — знак обмана. Принцип возвращения несовершенных металлов к бескачественной первичной материи, дабы потом от нее двинуться к серебру и золоту, не опровергнут, хотя и не подтвержден практикой. Имена древних привлечены адептами лишь учености ради. Темень, обман, думает про алхимию Агрикола, ссылаясь на собственный опыт рудознатца. В этом оправдание приведенной антиалхимической тирады. Алхимика считают заведомо заземленным на эмпирию, ибо именно со стороны эмпирии исходит критика Агриколы.
Алхимия — на задворках, но не по причине инакости, а по причине неудачливости этого псевдоремесла и этой псевдотеории. Сходных взглядов придерживается и Бернар Палисси (XVI в.) — гениальный гончар, два десятка лет бедственной и подвижнической жизни положивший на слепой, но в конце концов увенчанный счастьем успеха поиск тайны глазури.
Хулители алхимического искусства — современники алхимиков. Однако сам характер этой хулы таков, что алхимик все-таки свой, средневековый; но только обманщик и шарлатан. Infant terrible, но дитя законное, с законной средневековой родословной. Достойное осуждения, но и жалости; хулы, но и… похвалы — в случае удачи, которой нет и, вероятно, не будет. Алхимия свидетельствует о средневековье, хотя и вводит в обман честной народ. И потому заслуживает хулы, но не изгнания; запрета, но до поры; снисходительного повешения…
Между тем хулители — люди разных профессий. Знатоки мира божьих творений, но и ремесленники. И это существенно. Не коренится ли тождество критики алхимии со стороны ее современников в самой природе алхимии? Не говорит ли это об особом, генетически определенном месте, которое занимала алхимия в культуре, располагаясь между техническим ремеслом и натурфилософствованием? В самом деле, теоретизирование алхимиков практично по преимуществу в смысле цели, хотя и заранее безнадежно; практика же умозрительна, эфемерна и живет лишь в слове, да и то тайном, темном. Вещественная же фактура алхимической лаборатории совпадает с фактурой мастерской технохимика-ремесленника. Ap-Рази (IX–X вв.) свидетельствует, например, что почти «все приборы (алхимической лаборатории. — В. Р.) можно найти у золотых дел мастера» (Каримов, 1957, с. 62).
Критика алхимии продолжалась и в иные, послесредневековые времена.
ТЕКСТЫ ВОЗРОЖДЕНИЯ, задавшегося целью развенчать средневековье по всем статьям, но странно забывшего о собственной средневековости, выразительно запечатлели эту критику.
Уже у Данте — а это был лишь конец XIII столетия — читаем о двух алхимиках, подделывавших металлы и обреченных за это на вечные муки в десятом рву восьмого круга «Ада». Алхимия у Данте — наука вполне жульническая и ни на что более не годная. Ее адепты — сплошь мошенники и, стало быть, грешники. Иных целей у алхимии нет и быть не может. Главная же — злато-сереброискательская — ее идея заведомо недостижима. Еще резче говорит об алхимии Петрарка (XIV в.). Им принят во внимание ее тысячелетний неудачный опыт. Пафос такой критики — проверка практикой.
Но не только неудачи практического свойства вызывали антиалхимические выпады. Важна была и нравственная сторона дела. Золото — венец алхимических исканий — опорочено отвратительной действительностью. Блестящая поверхность совершеннейшего из металлов захватана недостойнейшими. Ронсар (XVI в.):
(1963, с. 80, 81).
В сатире Себастиана Бранта (XV–XVI вв.) «Корабль дураков» читаем:
(1965, с. 220).