В таких пригородах, как Сент-Джонс-Вуд, владелец земли вместо строительства террасных домов мог поощрять возведение особняков. Если вы хотели купить один из них, вам нужно было тщательно осмотреть дом, потому что застройщики, используя так называемых «бесчестных» (то есть не членов профсоюза) рабочих, принимали низкокачественную работу. «Некоторые из этих домов шли по низкой цене, если их надо было продать во второй раз. Плинтуса, двери и другие части дома давали такую усадку… что люди, построившие их, старались побыстрее сбыть их с рук».[144] Обычно владелец земли продавал их кому-то другому, покупавшему ради вложения денег. Такие дома редко покупались постоянными жителями. Молодожены не хотели взваливать на себя ношу ипотеки, как это делается сейчас, и без малейшего труда переезжали из одного наемного помещения в другое.
Прежде чем подняться по тщательно вымытым ступеням, я попрошу вас счистить с обуви уличную грязь, воспользовавшись металлическим скребком справа или слева от входа. Эта характерная особенность викторианской эпохи часто остается незамеченной.[145] Тупое вертикальное лезвие счищает грязь с подошв, а остальные — с боков и с поверхности обуви. Еще одна достойная внимания деталь — дверной молоток. Когда за письма платил получатель, почтальон стучал в дверь, чтобы вызвать жильца с кошельком, для этого был нужен молоток. После 1840 года почтовая система изменилась, платить за письма стал отправитель. Теперь почтальон мог просто оставить письмо, не дожидаясь получателя, поэтому в двери или рядом с ней стали делать щель.
Вода была проведена на кухню, а часто и на верхние этажи, но мысль о специальной комнате для мытья распространилась не сразу. К тому же, было очень приятно лежать в удобной ванне с горячей водой перед камином, а после вылезти и завернуться в нагретое на решетке полотенце, оставив вынести воду тому, кто и принес ее наверх, — служанке. В доме, который в 1854 году снимал Чарльз Диккенс на фешенебельной Девоншир-террас, было два стационарных туалета, но ни одной ванной комнаты. Ванна хранилась в кладовой дворецкого.[146]
Для тех, кому нравились нововведения, имелось несколько стационарных устройств, для которых требовалось специальное помещение. Вот почему в некоторых викторианских домах до сих пор встречаются огромные ванные комнаты, когда-то переделанные из спален. Когда ванную стали включать в первоначальный план, ее размеры уменьшились. Некоторые ванны были сделаны из цинка, металла, который впервые был продемонстрирован на первой Всемирной выставке в виде статуи амазонки, привлекшей зрителей своими формами (ее автором был немецкий скульптор Кисс), а также восемнадцатифутовой статуи королевы Виктории, изваянной из цинка с большим тактом. На мой взгляд, цинк некрасивый материал, его можно сделать привлекательнее только с помощью гальванизирования, придающего ему тусклый блеск. Ванна в викторианском доме на Холлоуэй, где я жила студенткой в 1940-х, была цинковой и помещалась в коробе из красного дерева. Она имела форму очень глубокого прямоугольного саркофага, сохранявшего зловещий тускло-серый цвет, чем бы его ни терли. Большинство ванн были переносными. У некоторых имелась удобная приподнятая спинка, но дно почти всегда оставалось плоским. С тех пор форма ванн изменилась не так уж сильно. Изменился способ нагрева воды. В 1842 году «Журнал наук и искусств» писал: «В последнее время в Лондоне появилось множество медных и оловянных ванн с небольшим водонагревателем, крепящимся с одного конца и помещенным в кожух, по которому циркулирует вода, пока вода в ванне не нагреется до нужной температуры… после этого нагреватель, разумеется, следует выключить».[147]
Но вы, возможно, предпочли бы непосредственное воздействие тепла на ванну, как в «Волшебном нагревателе» Дефриза, который с помощью недорогого газа нагревал ванну за шесть минут — но только представьте себе лужицу расплавленного металла и сильный взрыв. Так вели себя эти ужасные штуковины, справедливо прозванные «гейзерами» — столь же непредсказуемо и бесконтрольно, нередко опаляя брови смельчакам. Для них требовались: (1) комната без сквозняков, которые могли бы погасить — и часто гасили — спичку, подносимую к запалу; (2) присутствие духа, чтобы в роковой момент выключить газ; (3) крепкие нервы; и (4) непреодолимое желание принять горячую ванну здесь и сейчас, а не позже и где-нибудь в другом месте — при этом вы должны были быть соответствующим образом одеты, чтобы наконец-то принять вожделенную ванну.
Возможно, холодный душ доставил бы вам не меньше удовольствия. И, несомненно, оказался бы полезнее для здоровья, как утверждал Карлейль, который с помощью шкивов и веревок опрокидывал на себя одну бадью холодной воды за другой. Его жена Джейн пыталась следовать его примеру, но вскоре призналась: «укрепляет он мое здоровье или подрывает, я пока не решила».[148] Славные деньки для душа настали немного позже, но основная идея была известна уже тогда: над ванной подвешивался перфорированный резервуар, к которому мог прилагаться ручной насос, стоявший рядом с ванной (с ним управлялся сам счастливый купальщик или кто-нибудь еще), а иногда и водонагреватель, чтобы вода была не такой холодной.
Теперь поговорим о викторианских туалетах. Как ни странно, это не всегда были ватерклозеты. В 1860 году преподобный Генри Моул, вдохновленный, вероятно, отрывком из Второзакония,[149] изобрел земляной туалет, заслуживающий того, чтобы рассказать о нем подробнее. Позади сиденья располагался ящик с чистой сухой землей. Сухой, чтобы она могла свободно сыпаться. Подходящую землю можно было высушить на кухне в печке. В прочной деревянной плите, напоминавшей низкий стол на четырех ногах, проделывалось круглое отверстие посередине с укрепленной под ним металлической чашей, внутри под правой рукой делалось еще одно отверстие поменьше, с рукояткой, чтобы ссыпать землю из ящика в резервуар под сиденьем. Земляной туалет было легко содержать и чинить, легко чистить, а пол под ним можно было подметать и мыть.
Хотя миссис Битон точно определила многочисленные обязанности каждого из слуг, я не поняла, кто должен был наполнять ящик землей и опорожнять резервуар. В 1865 году господа Уайт с Бедфорд-стрит объявили, что их «земляные клозеты и стульчаки» лучше ватерклозетов, поскольку «дезодорирующий материал (сухая земля) лучше поглощает запахи, и в то же время он дешев и доступен всем слоям общества… во всех крупных учреждениях, например, в больницах, работных домах, школах, тюрьмах и богадельнях можно ежегодно экономить значительные суммы, производя ценное удобрение».[150] Не знаю, где беднейшие слои общества должны были заготавливать сухую землю, впрочем, скорее всего, они не являлись постоянными читателями «Гарденинг кроникл», где появилось это объявление.
Но все же земляные туалеты были вытеснены ватерклозетами.[151] Посетители Всемирной выставки, впервые воспользовавшиеся устройством мистера Дженнингса, дали о нем самые восторженные отзывы. К 1858 году в Лондоне функционировало 200 000 ватерклозетов, загрязнявших Темзу.[152] В 1861 году Томас Креппер, чье имя услаждало многие поколения школьных учителей истории, начал продавать свои ватерклозеты с лозунгом: «Одно нажатие — и надежный спуск». Его «клозет с эластичным клапаном», стоивший 3 фунта 9 шиллингов 6 пенсов, полностью оправдывал свою цену. Подвешенный сверху двухгаллонный бачок продавался вместе с «устройством, предохраняющим от излишнего расхода воды», «внутренними клапанами, заглушающими шум в трубах» и «медной цепочкой с фарфоровой ручкой» — я цитирую по одному из объявлений. И все это за 1 фунт 1 шиллинг 6 пенсов.
Роскошные дома заказывали богачи, к примеру, герцог Сазерленд, которому в придачу к трем дворцам понадобился городской дом (сейчас он называется Ланкастер-хаус). Его брат, лорд Элсмир, построил рядом, на Кливленд-роу, Бриджуотер-хаус (в 1948–49 годах он был продан). Дорчестер-хаус на Парк-лейн заказал нетитулованный, но еще более богатый Р. С. Хоулфорд, чтобы переплюнуть всех, и это у него получилось (в 1929 году при строительстве отеля «Дорчестер» дом был снесен). Но самым впечатляющим было строительство Белгрейвии на земле, принадлежавшей герцогу Вестминстеру, по проекту Томаса Кьюбитта.[153]
В других районах пабы располагались на углах, а здесь они прятались у конюшен и служебных построек, где жили слуги. Строительство Белгрейв-сквер в центре нового района началось в 1828 году, а в 1840-м было высочайше одобрено королевой Викторией, поселившей туда свою мать на время ремонта Кенсингтонского дворца. Здесь получило окончательное развитие строительство террасных домов, возвышавшихся величавыми рядами и полукружьями. Вскоре уже весь район блистал богатством и титулами. Ему и сейчас свойственна атмосфера безграничного простора и богатства, покрытого толстым слоем кремовой штукатурки, а изящные линии террас и по сей день остаются нетронутыми, благодаря неусыпному надзору собственника земли — Гровенор Эстейт.
Наконец, мы достигли вершины пирамиды — особ королевской крови. В то время как некоторые подданные жили в настоящих дворцах, могла ли королева со своей семьей жить иначе? Бедняжка Виктория! О Букингемском дворце нельзя сказать ничего хорошего, кроме одного: его перестраивал Кьюбитт. Он изначально не предназначался для монархов и несколько раз перестраивался с огромными затратами и ничтожными улучшениями. В здании стоял неприятный запах от канализации. Там не было даже пристойного бального зала. А те, что были, длинные и узкие, годились для чинных танцев восемнадцатого века, но вальсирующим дамам в кринолинах требовалось больше простора. В 1845 году королева попросила премьер-министра сделать что-нибудь, чтобы «наша маленькая семья не страдала от полного отсутствия удобств», а внешний вид здания не был «позором для страны».[154] И вновь между 1847 и 1855 годами несчастное здание подверглось перестройке. Его надеялись сделать совершенным, но эти надежды опять не оправдались. Тем временем королевская чета перебралась на остров Уайт и выстроила Осборн-хаус, где жила счастливо.
В Лондоне появилось множество общественных зданий, соответствующих статусу столицы самой богатой страны. Начиная со Средних веков, в Вестминстер-холле помещался Дом правосудия. Чем сложней становились законы, тем яснее проявлялись неудобства этого здания. В 1865 году на северной стороне Стрэнда почти за полтора миллиона фунтов был приобретен участок земли, в то время занятый трущобами, а 700 000 фунтов, лежавших невостребованными в Канцлерском суде, пошли на постройку здания.
Новый Дом правосудия строился семнадцать лет. Его проект прекрасно отражал состояние викторианской юриспруденции, являя собой причудливую смесь современности и Средневековья. Предпочтение отдавалось готике — стрельчатые арки, изящные перила и множество чугунных украшений. Однако внимательный взгляд заметит на фасаде великолепные, отнюдь не готические подсолнухи. Над главным входом возвышаются фигуры законодателей: Христа, царя Соломона и короля Альфреда — но их почти невозможно увидеть снизу. Викторианцы любили короля Альфреда, о котором ныне мало кто что помнит, не считая неразборчивости в еде. С задней стороны здания готика уступает место чему-то венецианскому с фигурой Моисея наверху. Внутри, в огромном холле глохнут все случайные звуки, в отличие от Вестминстер-холла, где подробности судебного дела может узнать любой заинтересованный слушатель. Любопытно, что винтовая лестница имеет две спирали: внутренней пользуются судьи, а внешней — прочие служители Фемиды и публика. И они нигде не пересекаются.
Уайтхолл стал неким образцом правительственного здания. Здесь готика окончательно уступила место итальянскому, или классическому, стилю. На лондонской карте 1862 года есть пустое пространство, оставленное для «нового Министерства иностранных дел».[155] В то время Великобритания была ведущей мировой державой, и министерство, имевшее дело с иностранцами, должно было напоминать им об этом. На осуществление этого престижного замысла был объявлен конкурс, который выиграл сэр Джордж Гилберт Скотт, предложивший детально разработанный проект в готическом стиле. Тогдашний министр иностранных дел Пальмерстон, проигнорировав решение жюри, пробил проект, который нравился ему больше, — так же он поступал и с иностранными делами, — и Скотт остался не у дел. Потом Пальмерстон потерял свою должность, и готический проект Скотта опять был взят на вооружение — пока Пальмерстон не вернулся и не затормозил проект. Скотт понял, что может сохранить заказ единственным путем: разработать проект, который удовлетворит Пальмерстона — или любого другого, кто придет ему на смену, — поэтому он предложил еще один проект, отбросив готику и устремившись вперед (или назад) к итальянскому Ренессансу.
Пальмерстона давно нет в живых, но помпезное здание Форин офис стоит до сих пор, нетронутое сторонниками модернизации. Оно так велико, что его трудно охватить взглядом, даже с крыши автобуса, и хотя из соображений безопасности вход туда запрещен, через арку можно видеть внутренний двор, по которому можно судить о величии интерьера. Даже лестница красноречиво напоминает о превосходстве Британской империи над другими народами. Скотт сумел использовать большую часть своего готического проекта при постройке гостиницы «Мидленд» рядом с вокзалом Сент-Панкрас.
После успеха Всемирной выставки 1851 года был создан фонд, который принц Альберт решил использовать на те же цели: просвещение английской публики, особенно в вопросах дизайна. Первым шагом было приобретение участка. В 1852 году Комиссия по проведению выставки приобрела в Южном Кенсингтоне 80 акров земли и приступила к осуществлению грандиозного замысла Альберта построить целый квартал музеев и галерей для образования публики, получивший название Альбертополиса. Коллекция живописи и скульптуры, размещенная в Ланкастер-хаусе, была сокровищницей шедевров, но, как и многие сокровищницы, остро нуждалась в упорядочении. Это стало возможным благодаря появлению музея Виктории и Альберта, который начал строиться в 1859 году, но был закончен только в 1909. При его посещении испытываешь душевный подъем и отчаяние посетителей первой Всемирной выставки. Огромное число экспонатов утомляет, их лучше осматривать понемногу, в несколько приемов (в музее семь миль коридоров, а высота залов требует бесконечного числа ступеней). За каждым углом вас поджидает шедевр викторианской эпохи.[156]
Строительство Альберт-холла началось в 1863 году на средства, полученные от проведения первой Всемирной выставки, а также от продажи индивидуального членства на 999 лет, позволяющего, за редким исключением, бесплатно посещать любые мероприятия. Так было продано более 1300 мест по 100 фунтов каждое. В 1867 году королева заложила первый камень в основание здания и объявила, что к существующему названию «Холл искусств и наук» будут добавлены слова «королевский» и «Альберт». Четыре года спустя ее сын объявил о его открытии — мать переполняли эмоции. Когда в ответ на молитвы епископа Лондона из зала прозвучало многократное «Аминь!», все присутствующие стали свидетелями знаменитого эхо Альберт-холла.
Британский музей строился в несколько этапов, между 1823 и 1847 годами, последним стало возведение пышной колоннады с фронтоном, изображавшим прогресс цивилизации. В центральной части здания находится знаменитый круглый читальный зал, построенный в 1852–57 годах. Он представляет собой типичное сочетание викторианских вкусов и утилитарности. Пожалуй, это самый удобный читальный зал из всех, какими мне доводилось пользоваться. На широких столах красного дерева хватает места для бумаги и нескольких книг, есть даже (я ими не пользовалась) две чернильницы: одна для гусиных перьев, другая для стальных, то есть вставленных в ручку металлических перышек. Стеллажи с книгами похожи на стеллажи в других библиотеках — в старом Государственном архиве на Чансери-лейн, библиотеке Бюро патентов и Частной лондонской библиотеке, основанной в 1842 году, — а лестницы и полы сделаны из решетчатого чугуна. Такая конструкция прекрасно защищает от пожара, но не учитывает особенностей женской обуви: размер ячеек таков, что женщина на «шпильках» может оказаться в западне. А если, работая на верхнем этаже книгохранилища Лондонской библиотеки, вы уроните ручку, она со звоном пролетит до самого подвала.
Чтобы полюбоваться на пышные здания, не занятые государственными служащими, достаточно взглянуть на величественную процессию клубов для джентльменов на Пэлл-Мэлл или поблизости. «Атенеум» (1830), с его знаменитым классическим фризом и статуей Афины Паллады, стоит на углу. Напротив, наискосок от него, был Клуб вооруженных сил (1827, в 1859-м перестроен Десимусом Бертоном, закрылся в 1976-м, сейчас там клуб «Институт директоров»). К западу от «Атенеума» стоит Клуб путешественников, спроектированный Барри и завершенный в 1832 году. За ним следует «Реформ-клаб», опять-таки спроектированный Барри и открывшийся в 1841 году. (Клуб «Карлтон», оплот консервативной партии, также находился на Пэлл-Мэлл, в 1854 году он был перестроен, во время бомбежек Лондона в 1940–41 годах разрушен и переехал на Сент-Джеймс-стрит.) Все они памятники викторианского образа жизни.
Апофеозом викторианской архитектуры стал Вестминстерский дворец. В 1834 году полуразвалившийся старый дворец, представлявший собой скопление разномастных зданий, сгорел, и после трех веков неудобств члены парламента наконец-то могли надеяться на возведение здания, специально предназначенного для законодателей. Неминуемый конкурс был выигран Барри, предложившим готический проект, и в 1837 году начались строительные работы. План Барри был великолепным воплощением общественного устройства Великобритании. Палата общин расположена на одном конце оси, ведущей через Лобби, где избиратели могут встретиться с членами парламента, в Палату лордов, где заседают светские и духовные (епископы) члены палаты. В этой палате есть специальный вход для монарха. Все три сословья удобно и пристойно размещены и в то же время отделены друг от друга. Элегантность нижнего этажа несколько страдает от избыточного декора, разработанного Огастасом Пьюджином, признанным мастером неоготического стиля. По ходу строительства возникли некоторые практические затруднения, в частности в системах отопления и вентиляции. Колокол, отбивающий часы на Башне Виктории, впоследствии известный как Биг Бен, из-за неверных расчетов не раз давал трещины. (Проблемы были устранены только в 1859 году.) Он весит 13 тонн, и чтобы привезти его в Вестминстер из Уайтчепела, где он был отлит, потребовалась упряжка из шестнадцати лошадей. Однако в 1860 году, когда строительство Вестминстерского дворца завершилось, он справедливо был признан архитектурным шедевром.
Несмотря на две войны и разрушительную деятельность модернизаторов, многие викторианские здания сохранились до сих пор. Их можно встретить по всему Лондону, от маленьких домов до великолепных коммерческих и общественных зданий. Но некоторых уже нет. Пожалуй, особенно жаль Угольную биржу, к открытию которой в 1849 году Альберт приплыл по реке на королевской барке. Это было великолепное здание из чугуна и стекла. Его круглый центральный зал с четырьмя чугунными галереями, огромным куполом из чугуна и стекла и паркетным полом в виде морского компаса, напоминал о том, что уголь до сих пор добывается в открытых угольных залежах у моря. Это здание пережившее две войны, было уничтожено в 1960 году. Банк в Хай-Холборне, с огромной стойкой, будто сделанной из цельного куска красного дерева (Как банковские служащие попадали внутрь? Перепрыгивали через стойку или проползали внизу?), и роскошными терракотовыми драконами, постигла та же участь. На Джермин-стрит стоял Музей практической геологии со стенами, облицованными полированным камнем. Он был открыт принцем-консортом в 1851 году и в 1936-м снесен. Вкусы меняются, но викторианские здания, если им повезет, возможно, переживут своих критиков.
Глава 6
Проза жизни
Во времена римлян Лондон был крепостью с толстыми стенами, стоявшей на берегу Темзы и занимавшей площадь около одной квадратной мили. Эти стены дожили до восемнадцатого века, но Лондон вырвался из них давным-давно, словно растолстевшая дама из корсета. После Великого пожара 1666 года многие лондонцы предпочли тесным кварталам старой «квадратной мили» новые поселения за стенами города. Хотя банкиры и купцы остались в Сити, высший свет переместился на запад. За Сент-Джеймс-сквер выросла Белгрейвия. Зеленые поля отступали все дальше от центра Лондона.[157]
Римляне, по меньшей мере, знали, что они называют Лондиниумом. С тех пор определить границы столицы Англии становилось все труднее. В «Путеводителе по Лондону», опубликованном в 1849 году, сообщается, что периметр города «составляет около тридцати миль».[158] В сентябре 1850 года неутомимый исследователь Лондона Генри Мейхью взял в качестве предмета рассмотрения Столичный полицейский округ: пятнадцать миль окружности с центром в Чаринг-Кроссе и некоторыми приходами, лежавшими за пределами аккуратно начерченного круга. Он подсчитал, что на этой территории находилось 315 приходов, 3686 миль улиц, 365 520 необитаемых домов, 13 692 населенных дома и 5754 строящихся. Но даже он заметил: «трудно сказать, где начинается и кончается столица».[159] Наверняка было известно то, что длина Темзы в пределах Лондона, от Хаммерсмита до Вулиджа, составляет 20 миль. От Холлоуэя на севере до Камберуэлла на юге было 12 миль. От Боу на востоке до Хаммерсмита на западе — 14.[160] В 1862 году Мейхью — снова он — подсчитал плотность лондонской застройки, приход за приходом. Средняя плотность для Лондона равнялась 4,1 дома на акр, но эта величина сильно колебалась. В Кенсингтоне, с его 7374 акрами, на один акр приходилось 2,5 дома. В Хампстеде (2252 акра) — всего 0,8. В приходе Св. Луки в центральном Лондоне застройка была самой плотной — 30 домов на акр.
В 1851 году население Англии составляло около двадцати двух миллионов, из них 54 % жили в городе, но эта цифра постепенно увеличивалась до 58 % в 1861 году и 65 % в 1871 году. Из них три с половиной миллиона проживало в Лондоне. Вторым по величине английским городом был Ливерпуль с населением более 395 000 человек, далее следовали Манчестер (338 000) и Бирмингем (265 000). С ними соперничал шотландский Глазго (375 000).
В современном мире церковные приходы давно утратили свое значение. Наблюдательный пешеход может иногда заметить на стенах старых зданий на уровне земли небольшой камень с двумя рядами инициалов, указывающих на ближайшие приходы. До викторианской эпохи приходы и их границы играли важную роль в жизни горожан, так как местное управление, — если оно вообще имелось, — организовывалось приходом. История многих лондонских приходов уходит корнями в одиннадцатый век, во времена, предшествующие норманнскому завоеванию. Это могло быть интересно для историка, но раздражало всякого, кто хотел переселиться в Лондон в девятнадцатом веке. С мучительными судорогами старая приходская система, подобно змее, меняла кожу, и появлялся новый сверкающий Лондон. Указом столичной полиции от 1829 года (продлен до 1839-го) крайне неэффективные приходские констебли были заменены наемными полицейскими в форме, которые имели право действовать по всему городу — разумеется, за исключением Сити, настоявшем на сохранении собственных стражей порядка. Кроме того, была упразднена устаревшая Столичная компания по канализации — везде, кроме Сити, — и вместо нее создано Столичное управление городским хозяйством, наделенное правом требовать установления канализации независимо от приходских границ — что, вероятно, могло бы предотвратить Великое зловоние 1858 года. Другие функции передавались постепенно. Даже нумерация домов и названия улиц вошли в компетенцию центрального лондонского правительства. Этот процесс продвигался медленно, отчасти из-за отказа Сити пролить свет — пусть даже в виде нового газового освещения — на свои внутренние дела, но к 1888 году Лондонский совет взял под свое управление весь город.
Гильдии лондонского Сити, обладавшие огромной властью в шестнадцатом веке, большей частью превратились в общественные или финансовые клубы, управлявшие своими немалыми владениями. Только Гильдия торговцев канцелярскими принадлежностями не допускала в свои ряды представителей других профессий. В другие гильдии можно было вступить за 105 фунтов и без предварительного обучения.[161] Компания перевозчиков людей и грузов по Темзе, строго говоря, не была настоящей гильдией, поскольку никогда не вводила для своих членов особой формы, однако в ней существовала эффективная система обучения, учитывающая особенности речной навигации, в том числе зыбучие пески.
Тогда как богачи купались в роскоши, бедняки, ютившиеся у них под носом, влачили жалкое существование. Рядом с Чансери-лейн, кварталом юристов, был переулок, где «ужасные, одноглазые, изуродованные оспой существа… недоверчиво глядят сквозь грязные, заклеенные бумагой окна. Рахитичные дети копошатся в грязи. Пища, продающаяся в местных лавках, хуже требухи, которую бросают кошке…».[162] Поблизости, на Фулвудс-рентс, была воровская кухня, если идти «по дорожке, сквозь железную калитку, по узкому проходу, грязной старой лестнице, через грязный коридор… в большой старый подвал, [где были] мужчины и мальчики, человек пятнадцать, все воры».[163]
«Вокруг [Вестминстерского] аббатства есть много страшных дорог и тропинок. За Риджент-стрит и Оксфорд-стрит стоят ряды домов, где ютятся самые обездоленные жители Лондона. В Кенсингтоне, Белгрейвии, Уэстбурнии и Риджентс-парке, вдоль дороги на Шордитч, есть жуткие трущобы».[164]
За рекой, в Бермондси, возле зловонных кожевенных фабрик, на Джейкобс-Айленде, стояли дома «с деревянными галереями и спальнями на сваях, нависшими над темной водой… Шаткие мостки… были перекинуты через канавы… [откуда брали] воду для питья и стирки [и сбрасывали экскременты]».[165]
Однако часть той территории, которую мы сейчас называем Ист-Эндом, была не такой ужасной. В Бетнал-Грине семья из четырнадцати человек жила в трехкомнатном «особняке», построенном в свободное время главой семейства и его отцом. Разумеется, там было тесно, но «как и в любом здешнем доме хозяева держали свиней, либо кур или уток, а иногда и всех сразу» — этот сельский налет укреплял финансовое положение семьи.[166] Другие районы тоже имели свои отличительные черты. Ткачи из Спитлфилдса, где шелкоткачество пришло в упадок, издавна славились своей любовью к цветам, еще в 1849 году в некоторых дворах «росли разноцветные георгины».[167] В то время Савил-роу играла роль современной Харли-стрит, там жили известные врачи. В пригородах можно было встретить как богатые, обсаженные деревьями авеню (Сент-Джонс-Вуд, Клапам, Илинг и Кенсингтон), так и длинные двухэтажные террасы Хакни и Брикстона. И еще: «Здесь в Лондоне, есть целый квартал, который называют „австралийским“, там живут люди, сделавшие состояние в Виктории или Мельбурне».[168] К сожалению, автор не указал, где именно.
Новая столичная полиция быстро приобрела репутацию эффективной и неподкупной. Туда набирались мужчины не ниже 5 футов 8 дюймов ростом, физически крепкие и в основном грамотные. Они выделялись в толпе благодаря форме, а цилиндры из лакированной кожи, которые в 1860 году были заменены привычными шлемами, защищали их и придавали солидность. Каждый полицейский имел при себе дубинку, фонарь и трещотку — вроде тех, что мы слышим на футбольных матчах, — чтобы предупреждать коллег о преступниках. Они патрулировали свои участки со скоростью две с половиной мили в час, регулярно встречаясь с полисменом соседнего участка, проверяли, надежно ли заперты двери, освещали темные углы, чтобы убедиться, что там нет воров или беспризорников. Они держались поближе к краю тротуара, чтобы им на голову не вылилось содержимое ночных горшков, опорожняемых с верхних этажей.
Полисмены не имели права утолять голод в пабах. В кармане у них лежал сверток с едой, а жажду они утоляли из общественных питьевых фонтанов. (Возможно, так было в идеале, а в действительности стражи порядка не всегда оставались глухи к призыву гостеприимной поварихи перекусить у нее на кухне — к тому же, при этом они оставались в пределах своего участка). С появлением полиции число зарегистрированных преступлений резко снизилось. Возможно, благодаря мудрому решению сосредоточить внимание на преступлениях, представляющих опасность для людей и собственности, вместо того, чтобы гоняться за мальчишками, звонившими в двери или запускавшими волчки на улицах. Между шайками преступников, армией проституток и полицией сохранялось шаткое равновесие, которое устраивало обычных граждан, не считая адвентистов седьмого дня, яростно требовавших от полиции ужесточения законов, запрещавших воскресную торговлю и развлечения.
Полицейским полагалось быть готовыми к проявлению насилия. В один из вечеров инспектор полиции потребовал от проститутки по прозвищу Косая Бет не приставать к прохожим в Клапам-парке. «У нее был пропитанный хлороформом платок, она мгновенно прижала его к лицу инспектора, и тот моментально потерял способность к сопротивлению. Потом она сняла с него часы и только собиралась улизнуть, как ее задержали два сыщика, стоявшие в кустах, и доставили в участок».[169] Однажды всего шесть полицейских усмирили толпу взбунтовавшихся ирландцев из Саффрон-хилла. Один из полицейских зарядил свой пистолет красным порошком и выстрелил в приближавшегося к нему «огромного детину». Тот рухнул, и толпа, увидев его красное лицо, отступила при виде крови. Пострадавший был доставлен в больницу Св. Варфоломея, находившуюся за углом. Там ему вымыли лицо, и он пошел своей дорогой, задумчивый, но невредимый.[170] Тогда же были предприняты первые попытки регулировать движение, которые произвели большое впечатление на Ипполита Тэна: «На углу Гайд-парка я наблюдал за полисменами на дежурстве… они всегда молчат: если в уличном движении происходит затор, они просто поднимают руку, чтобы остановить кучера, и опускают ее в знак того, что можно двигаться дальше. Кучера подчиняются им мгновенно и без слов».[171] В таких местах, как расположенная в Сити площадь Банк, отсутствие регулировщиков чувствовалось очень остро — возможно, власти Сити могли заметить, где терпят поражение.
Пожарная служба также остро нуждалась в централизации. Приходская система была настолько неэффективной, что страховые компании создавали свои пожарные бригады, которые срочно выезжали на пожар — и тратили время, чтобы проверить, застраховано ли строение в их компании. И если нет, уезжали. В отдельные годы в Лондоне насчитывалось до 150 приходских пожарных команд, не считая семнадцати прочих.[172] Страшный пожар на Тули-стрит, случившийся в 1861 году, доказал необходимость сильной единой системы, способной реагировать на любой вызов из любой части Лондона, однако Столичная пожарная команда была создана лишь в 1865 году. Чтобы запрячь лошадей и подготовиться к выезду, команде требовалось от трех до семи минут, а экипаж мчался по улицам с бешеной скоростью десять миль в час. Однако даже при напряжении всех сил и отсутствии дорожных помех, доблестным пожарным требовалось около получаса, чтобы прибыть на пожар всего в миле от них.[173]
В ту пору, когда Лондон был моложе и меньше, чистая питьевая вода была доступна любому горожанину.[174] Однако к девятнадцатому веку она стала роскошью. Путеводитель 1849 года предупреждал приезжих, чтобы они «не пили плохую воду, доставляемую в домашние хранилища из Темзы. Хорошую питьевую воду можно найти в каждом квартале, послав кого-нибудь к роднику или колонке»[175] — в некоторых тропических странах до сих пор пить можно только воду из бутылок. Но в позапрошлом веке в родники и колонки, призванные снабжать всех питьевой водой, вода попадала уже загрязненной нечистотами из выгребных ям, становившихся все глубже по мере того, как заполнялись старые. На низком южном берегу Темзы проблема стояла особенно остро. Там местные жители давно перестали пользоваться акведуками, служившими их отцам и делам; из них пили воду только неимущие прохожие, не подозревавшие о ее вредных свойствах.[176]
В 1847 году Эдвин Чедвик указал на огромное значение канализации, сбора мусора и улучшения источников питьевой воды для общественного здравоохранения, последний пункт он признал «абсолютно необходимым». Но почему-то ничего так и не было сделано. (Чедвик, блестящий организатор здравоохранения, был бы известен не меньше Брунеля или Базалджетта, если бы не ссорился со всеми, с кем работал, поэтому немногие из его идей были осуществлены при его жизни.) Помимо местных источников, воду разного качества доставляли восемь коммерческих компаний. Они нередко прокладывали трубы рядом с выгребными ямами и под дорогами. Если те давали течь, то полученная смесь могла оказаться смертельной.[177] Попытку фильтровать воду предпринимали всего три компании. Восточная лондонская компания по водоснабжению утверждала, что пропускает воду через поля фильтрации в Ли-Бридж (эти поля больше не используются, но сохранились как прекрасный заповедник дикой природы), однако, несмотря на эти утверждения, два клиента обнаружили в своих водопроводных трубах угрей.[178] Северные пригороды брали воду из Чадуэлла, Ли и Нью-Ривер, которые прежде, чем достичь Лондона в относительно чистом состоянии, протекали через десяток деревень. Южные районы снабжались из заполненной нечистотами Темзы. По словам Мейхью, «мы пьем раствор наших собственных фекалий».[179]
Эти различия бросаются в глаза при рассмотрении заболеваемости холерой — болезнью, вызванной некачественной водой. Во время страшных эпидемий девятнадцатого века число смертей от холеры на южном берегу Темзы в три-четыре раза превышало то же число на северном.[180] В частные дома вода подавалась с перебоями, а по воскресеньям не подавалась вовсе. Бедняки хранили воду в любых емкостях, которые им удавалось раздобыть, и устанавливали их во дворе, недалеко от отхожего места. Когда вода кончалась, люди шли к ближайшей реке или каналу — разумеется, грязным, — туда же выливали ночные горшки. В Степни, бедном районе на берегу Темзы, было зарегистрировано 22 случая смерти от холеры — в стольких же ярдах находился канал Риджентс.[181]
Более 17 000 домов вообще не имели водопровода, полагаясь на загрязненные колодцы. В беднейших районах Лондона 70 000 домов снабжались водой из колонок — по одной на 20–30 домов, — из них три раза в неделю по часу в день текла тонкой струйкой вода. Если вы пропускали очередь или же вода кончалась, приходилось идти со своим ведром или кувшином к ближайшей колонке, надеясь на удачу. Знакомые сегодня каждому поилки для лошадей, в которых теперь растут красивые цветы, были установлены в 1859 году, когда Столичная ассоциация бесплатного питья (впоследствии известная как Столичная ассоциация питьевых фонтанов и поилок для скота) в интересах движения за трезвость начала снабжать чистой водой неимущие классы и направлявшихся на рынок животных.[182]
Средний класс мог позволить себе хранить воду в специальных резервуарах, но даже их нередко оставляли открытыми и, следовательно, подверженными загрязнению. Во многих частных домах помимо водопровода имелись колодцы. В доме Карлейля в Челси под кухней находился колодец с насосом, им продолжали пользоваться и после того, как в 1852 году туда был проведен водопровод.[183] Обычно вода поступала по трубам в подвал или на первый этаж — «низкое обслуживание», — однако, заплатив на 50 % больше стандартной цены, вы получали «высокое обслуживание»; вода по-прежнему поступала с перебоями, но на высоту 13 футов, то есть в спальню на втором этаже. «Высокое обслуживание» требовало прокладки специальных труб, поэтому им пользовались редко. Чарльз Диккенс был одним из тех клиентов Компании Нью-Ривер, которые его установили (3 % от общего числа), в 1855 году он писал из своего дома на Тависток-сквер: «Воды, которую я получаю, нередко бывает до смешного мало, и… хотя я плачу дополнительную плату за ванну, в понедельник утром я остаюсь таким сухим, как если бы Компании Нью-Ривер не существовало вовсе — о чем я иногда страстно мечтаю».[184] Неотложную потребность улучшить водоснабжение Лондона признавали все, за исключением акционеров чрезвычайно доходных компаний по водоснабжению. Эти компании просуществовали до 1902 года, когда новое Столичное управление водными ресурсами выкупило их за сорок миллионов фунтов стерлингов.[185] Только с 1904 года вода начала подаваться бесперебойно. Прежние законы, требовавшие от компаний постоянной подачи воды, было слишком легко обойти.
Еще одной сферой, где новому централизованному органу пришлось уступить частным интересам, было газоснабжение. Около двадцати компаний, среди которых ведущее положение занимала Лондонская компания по газовому освещению и коксу, поделили рынок между собой и отражали любые попытки правительства контролировать их деятельность; только в Сити властям удалось проявить силу и получить контроль над ценой и качеством газа, который поставляли компании. Домашнее потребление газа росло, но главной областью его применения было общественное освещение улиц. Многие улицы и мосты освещались газом, который Лондонская компания по газовому освещению и коксу поставляла с 1812 года. «Едва опускается вечер, фонарщик со своей легкой лестницей деловито снует от столба к столбу и зажигает огонь».[186] В 1846 году последняя масляная лампа на Гровенор-сквер была заменена газовой.[187]
Отходы викторианского дома, возможно, не состояли главным образом из упаковки, как сейчас, но все же угрожающе росли. Помимо золы и угольной пыли из открытых каминов туда входили овощные очистки, кости, тряпье и бумага, выметаемый мусор, испорченная пища и сломанная мебель. Теоретически все это должны были убирать местные приходские служащие и утилизировать безопасным для здоровья способом. На деле же в бедных, густо населенных районах Ист-Энда этого не делали, и «бедняки не осмеливались избавиться от груды мусора, оскорблявшей зрение и обоняние, боясь наказания за нарушение контракта с тем, кто был обязан ее вывезти, пусть и не сразу».[188] По идее вывоз мусора должен был производиться бесплатно, но если вы хотели, чтобы его убрали поскорее, нелишне было напомнить о себе мусорщикам с помощью чаевых.[189] Они бродили по улицам Лондона парами, катя перед собой тележку с высокими бортами и выкрикивая: «мусор, ой-е!». Свои тележки они везли на одну из мусорных свалок, разбросанных по Лондону и окрестностям.
Мусорные свалки были довольно крупными предприятиями, на которых работало до 150 человек. «Некоторое время назад, — писал Мейхью в 1862 году, — недалеко от Грейс-инн-лейн имелась огромная мусорная свалка ценой в 20 000 фунтов стерлингов, но тогда за челдрон мусора можно было выручить от 15 шиллингов до 1 фунта». В 1848 году в Спрингфилде рядом с работным домом располагалась свалка бытовых отходов и нечистот, гора фекалий величиной с довольно большой дом и искусственный пруд, в который сливалось содержимое выгребных ям. Все это сохло на открытом воздухе и часто перемешивалось, чтобы «фабрика органических удобрений» могла вырабатывать превосходные брикеты и продавать их фермерам и садовникам по 4–5 шиллингов за тележку.[190] Еще одна мусорная свалка, «зловонные горы бытового мусора, дорожной грязи, падали и отбросов», находилась в Бетнал-Грине, пока в 1856 году баронесса Бердетт Куттс не приказала ее убрать, чтобы построить там ряд образцовых домов.[191]
Нередко на мусорной свалке трудилась целая семья. Глава семейства привозил мусор в тележке, сыновья относили его матери, сгружали рядом с ее огромным проволочным ситом и сортировали: тряпье и кости шли на производство удобрений и бумаги, уголь и зола — на кирпичи, старая обувь годилась для красилен,[192] а пищевые отходы для животноводства.[193] Иногда работали вместе и женщины. Автор необыкновенных дневников Манби, питавший неподдельный интерес к трудящимся женщинам, описал «группы мусорщиц», возвращавшихся с Паддингтона, где в 1860 году была мусорная свалка. «Одна из них, широкоплечая, в толстом коричневом пальто, несла на спине мешок с трофеями — всякий хлам, собранный на свалке».[194] Пять лет спустя он увидел их опять в Кенсингтонском саду, где «томные красавицы… лениво возлежали в своих ландо в облаках бело-розовых кружев… а компания дюжих оборванных девиц металась под колесами экипажей, стараясь спасти свои конечности и мешки с золой».
Занятие мусорщика было прибыльным. И к тому же, уважаемым. Мусорщик Додд (прототип Боффина из романа Диккенса «Наш общий друг») имел обыкновение ежегодно устраивать чаепитие, на котором мусорщицы «нередко выглядели очаровательно», а мусорщики «в чистых блузах с лентами и цветами напоминали образцовых землепашцев».[195] Мусорщики получали хорошее жалованье: более 10 шиллингов в неделю и вдвое больше, если по ночам чистили выгребные ямы. Профессия передавалась по наследству. Ее представители подчас хвастливо заявляли, что они «потомственные мусорщики».
Еще одной примечательной чертой викторианского Лондона был туман, так называемый «гороховый суп». Хороший гороховый суп возбуждает аппетит. Лондонский «гороховый суп» был густым, желтым и зловонным. Принятый в 1956 году закон о чистом воздухе положил конец угольным каминам, извергавшим из каждого дымохода сернистый дым; на смену им пришли газ, электричество и центральное отопление, так что сегодня трудно себе представить, насколько грязным был лондонский воздух. В 1855 году Натаниел Готорн заметил, что собор Св. Павла «за годы почернел от дыма, хотя кое-где просвечивает белизна». Туман показался ему «скорее продуктом перегонки грязи… Мрак был таким густым, что все витрины освещались газом».[196] Другой приезжий, Ипполит Тэн, заметил, что «воздух наполнен желтым густым туманом… все трещины дворца, который называют Сомерсет-хаус, черны, портики покрыты сажей… даже в парках туман, пропитанный дымом, оставил следы на зелени… на фасаде Британского музея резьба на колоннах забита жирной грязью».[197] Житель Савил-роу отметил, что «в начале сентября Лондон не гаков, как в остальное время. Воздух чист, нет дыма, потому что все дома [в фешенебельном Вест-Энде] закрыты. С Пиккадилли виден Хрустальный дворец в Сиднеме».[198]
Викторианская почтовая служба способна привести нас в трепет. Теперь мы рады, если в выходные дни нам хоть когда-нибудь доставят почту. Тогда же выемка писем в местных отделениях и почтовых ящиках производилась десять раз в день, начиная с девяти утра. Доставка корреспонденции в пределах центральной части Лондона, как обещалось, занимала полтора часа, а в радиусе двенадцати миль от Чаринг-Кросса — три.[199] В середине викторианской эпохи жители Лондона в течение дня могли рассчитывать на
Письмоносец (слово «почтальон» появилось позже) был облачен в роскошный красный мундир и черный цилиндр.[201] Начиная с 1840 года ему не нужно было, вручая письма адресату, брать с него плату: так как доставка была уже оплачена, он просто просовывал письма в специальную дверную щель. Предварительная оплата производилась с помощью покупки крошечного кусочка проштемпелеванной бумаги, которую отрезали от листа ножницами; позже, в 1853 году, была изобретена перфорация, и марку начали приклеивать к письму или конверту. Конверты постепенно вытесняли старомодный способ складывать письмо, но некоторые бережливые корреспонденты по-прежнему экономили бумагу — писали под прямым углом поверх уже написанного, так что разобрать текст письма было почти невозможно. Говорят, стоячие почтовые ящики изобрел Энтони Троллоп, служивший на почте в 1855 году, когда на Флит-стрит появился первый подобный ящик.
С приближением шести вечера, последнего срока отправки почты в провинцию, главный почтамт на Сент-Мартинз-ле-Гранд являл собой красочное зрелище. Одно окошко предназначалось для газет, которые либо забрасывали внутрь, в большой ящик, либо передавали целыми пачками. Тем временем «клерки и ученики мчатся, запыхавшись, с корзинами или разноцветными мешками для писем» к другим окошкам и ящикам. За пять секунд до закрытия «стоящий у ящика почтальон в красном мундире возглашает: „Господа, время истекло!“ …все стараются высвободить правую руку для броска, и через секунду сотни писем взлетают в воздух и падают, будто осенние листья, на дно ящика… С шестым ударом крышка ящика со стуком захлопывается, ящик проплывает перед окном для газет… и толпа зрителей… испустив вздох, расходится».[202]
В 1860-х здание Саутуоркской ратуши, где располагался почтамт, снесли. В его подвалах были обнаружены ящики окаменевших плампудингов, отосланных войскам во время севастопольской осады 1854–1855 годов.[203] Они, несомненно, порадовали бы солдат. Можем ли мы говорить в данном случае о просроченной доставке?
Глава 7
Нищета и бедность
«Труженики и бедняки Лондона»[204] Мейхью — это единственный в своем роде источник информации о том, каким образом выживали очень бедные люди. Ознакомившись с ним, современные читатели обычно реагируют фразой: «Я бы так не сумел». Если нет других помет, информация в этой главе почерпнута из книги Мейхью. В ней отсутствует, что я заметила не сразу, число тех, кто
«Громадная столица заключала в себе целое поселение безнадежно бедных».[205] В 1820 году Общество, предоставлявшее ночлег бездомным, открыло приют на Уайткросс-стрит, неподалеку от Барбикана, для более чем шестисот «несчастных нищих»: мужчин, женщин и детей. Им предоставлялось место для спанья на полу, отделенное от других низкой перегородкой, соломенный тюфяк в непромокаемом чехле — во всяком случае, сухой, — тепло, обязательное мытье и 8 унций хлеба. Лондонцы могли оставаться там только три ночи, приезжие — неделю, чтобы иметь возможность освоиться. Многие из приезжих были иностранцами. С наступлением темноты у дверей в ожидании, когда их впустят, толпились люди «с босыми, посиневшими от холода ногами». Их осматривал врач, осмотр тяжелых больных происходил позже.[206] «Плач голодных, дрожащих детей и ссоры мужчин, дерущихся за постель и фунт черствого хлеба, преследуют человека всю жизнь… это беднейшие люди в этом богатейшем из городов мира».
Если же ночлежка была полна, или бедняк просто не знал о существовании приюта, или не мог найти его, или предпочитал свободу, что тогда? Он мог просить подаяния или красть и спать на улице. Если его замечала полиция, ему грозила тюрьма, но это зависело от степени энтузиазма, с какой местная полиция относилась к закону. Спать в каком-нибудь из лондонских парков было преступлением, но так поступали сотни людей. В тюрьме в Тотхилл-филдс, восточнее вокзала Виктории, содержались мальчики, большинство из них было посажено на две недели за кражу товаров стоимостью менее 6 пенсов.
Это учреждение именовалось Исправительным домом, но в действительности представляло собой просто подготовительную криминальную школу… здесь мы обнаруживаем шестилеток, считающихся преступниками… тюрьма… на самом деле становилась убежищем и домом для многих из них… сделать так, чтобы наши тюрьмы опустели, можно только одним способом — уделяя внимание бездомным детям страны.[207]
Один из писателей того времени утверждает, что в Лондоне было 100 000 нищих детей.[208] Как любое круглое число, это вызывает подозрения; наверняка можно сказать только одно: их было очень много. В Бетнал-Грине, в Ист-Энде «у каждого было много детей. Некоторые родители были слишком бедны, чтобы пускать их на улицу играть, потому что у них не хватало одежды, чтобы всех одеть. У одной матери дети, оставшись одни, выходили на улицу, завернувшись в куски мешковины».[209] Зачастую родители были в тюрьме, или в работном доме, или умерли. Часто детей «отдавали на воспитание», чтобы за ними присматривали, пока мать работает, — как правило, у ребенка был только один из родителей, который не хотел или не мог смотреть за ребенком. Одна мать зарабатывала 6 шиллингов 3 пенса в неделю, делая бумажные пакеты. Она платила 4 шиллинга 6 пенсов другой женщине, которая смотрела за ее младенцем, но «няня» напилась, ребенок простудился и умер. В дешевых газетах печатались объявления: «воспитательница детей ищет клиентов». За плату в 12–20 фунтов — как правило, украденных, — родители могли избавиться от какой бы то ни было ответственности за свое потомство:
Усыновление: Неплохая возможность для желающих обеспечить своему ребенку любого пола прочный и уютный дом. У поместивших объявление нет своих детей, и они собираются уехать в Америку. Плата 15 фунтов…
Или:
Требуется питомец или ребенок на усыновление. Поместившая объявление — вдова, с собственной небольшой семьей и скромным содержанием за счет друзей ее покойного мужа, (72) охотно возьмет на себя заботу о ребенке. Возраст не имеет значения.
Родители освобождались от своего бремени, «усыновители» получали свои 12 фунтов, от ребенка избавлялись, как только видели, что все спокойно, — не всегда с помощью убийства, поскольку могли возникнуть неудобные вопросы, его просто оставляли в какой-нибудь незнакомой части Лондона.[210] Тот, кто находил его, мог взять на себя — или не взять — заботу о нем, но к тому времени, как ребенку исполнялось шесть, он сам зарабатывал себе на жизнь, и его оставляли на произвол судьбы.
Существовала огромная армия нищих, каждый со своей душераздирающей историей, у многих настоящая или сфабрикованная инвалидность. Нищенке мог весьма пригодиться младенец или начинающий ходить ребенок, она получала более щедрое подаяние, если на ее попечении якобы был ребенок — даже если его возвращали матери или бросали после того, как завершался день. «Ветеранам» Крымской войны (1853–1856) подавали неплохо. «Крымская война была для многих недурным предлогом мошенничества, но к 1862 году потеряла новизну».[211] Мейхью спросил одного нищего, неужели он не может найти более прибыльную честную работу, и получил ответ: «Да, сэр, могу, но ходить на бульвар страшно привыкаешь». Нищий, выбравший жизнь бывшего моряка, должен был придерживаться моряцких привычек, скажем, не забывать, что «настоящий моряк не плюет против ветра, просто не может». Существовали целые полчища нищих-иностранцев: французов, поляков, «индусов» и негров. Но «Общество изучения нищенства» постепенно уменьшило число якобы больных нищих. Для настоящих слепых делалось исключение: им разрешалось «сидеть на ступенях у входа или на сходах моста, и полиция не должна была их беспокоить. Было бы бессердечной жестокостью отправлять их в работный дом, где нет условий для их особого физического недостатка».
Как можно сводить концы с концами на лондонских улицах, вовсе не имея денег? Мейхью полагал, что в Лондоне существовало около тысячи «сборщиков костей, тряпичников и сборщиков собачьего помета». Сбор костей или тряпок, валявшихся на улицах, требовал проворства, но у того, кто подбирал собачий помет, конкурентов было немного. Красильщики в Бердмондси покупали помет по 8-10 пенсов за ведро в зависимости от его состояния, но чтобы наполнить ведро, нужно было поработать целый день или больше; между тем, чтобы сохранить собранное, ведро нужно было брать с собой туда, где живешь. Неплохим сбором можно было считать восемь ведер в неделю. Голубиный помет тоже стоило собирать, чтобы продать красильщикам. Окурки сигар можно было превратить в нечто пригодное для курения и продать.
Уличные мальчишки бродили по колено в речном иле — вспомните о ярко-красных червячках в иле на отмелях. Если кто-то наступал на кусок стекла или металла, сепсис был неминуем. (На этом месте я в первый раз увидела тени за персонажами Мейхью.) Но в холодном, скользком, ядовитом иле Темзы копались все, от шестилетних мальчишек до старух, ради случайного куска угля, медного гвоздя, куска ржавого железа и веревки или кости. Неудивительно, что уличный мальчишка предпочитал тюрьму, где получал еду, одежду и постель без всяких забот. В хорошем районе метельщики улиц могли зарабатывать до 7 шиллингов в неделю, но эта работа была сезонной (в светский сезон заработок был выше), при этом метельщику каждый месяц приходилось покупать за 3 пенса новую метлу. Одна восьмидесятилетняя женщина неплохо существовала на подаяния «людей, которые идут на работу в 6 или в 7 утра и дают мне полпенни или пенни», — но она получала также по 2 шиллинга в неделю от своего прихода. Детям лет пяти время от времени удавалось заработать пенни, сбегав с поручением или подержав лошадь, или отнеся пакет, особенно с пристани или железнодорожной станции, или кувыркаясь ради забавы пассажиров омнибуса во время транспортного затора, или стараясь стать полезными в преступном мире.
На работу в доках нанимали только поденных рабочих и платили им жалкие 3 пенса в час, причем «талонами», не наличными, — и при этом часто обсчитывали.[212] Разнорабочие могли надеяться заработать около фунта в неделю, если была работа. В конце 1840-х годов их ряды пополнились ирландцами, оставившими охваченные голодом родные места. В 1845 году принц Альберт предвидел кризис, «когда постройка бесчисленных железных дорог, которая ведется сейчас, будет завершена… это сразу оставит без работы громадную армию рабочих».[213] К счастью, все время возникали новые технические проекты, такие, как доки, подземная железная дорога и огромная канализационная система Базалджетта, нуждающиеся в рабочих. Но для сколько-нибудь приличной жизни одного фунта в неделю было недостаточно. Неудивительно, что именно ирландцы, единственные среди бедняков, находили работный дом вполне приемлемым.
Существовало бесчисленное множество способов заработать себе на скудное пропитание продажей товаров или услуг. Немецкие оркестры, итальянские оперные певцы и шарманщики с обезьянками негромко трубили в трубы или хрипло кричали, бродя по городу, но при этом зарабатывали немного. Существовали уличные продавцы баллад и рассказов об «ужасных варварских убийствах». Один из моих любимцев это человек, которому пришло в голову, стоя рядом с грязным книжным магазинчиком, продавать запечатанные конверты… но когда нетерпеливый покупатель открывал конверт, в нем оказывались старые брошюры. Вот один из персонажей Мейхью, «девочка с водяным крессом», приблизительно восьмилетняя, «совершенно утратившая все присущие детству черты»:
Я хожу по улицам с водяным крессом, выкрикивая: «Четыре пучка за пенни, водяной кресс»… Я на улице уже около двенадцати месяцев… я ходила в школу… мама забрала меня, потому что учитель меня побил… Кресс сейчас плохой, я не ходила с ним три дня. Сейчас так холодно, что его не покупают… кроме того, на рынке теперь не продают горсть за полпенни — цены подняли до пенни или двух. Летом его очень много… но тогда мне нужно быть на рынке в Фаррингдоне между четырьмя и пятью, иначе мне не достанется никакого кресса, потому что все — особенно ирландцы — торгуют им, и он очень быстро распродается… Нет, люди на улицах никогда меня не жалеют — кроме одного джентльмена, он сказал: «что ты делаешь на улице так рано утром?»
Но он ничего мне не дал, а просто ушел… Очень холодно, пока зима не наступит как следует, — особенно вставать по утрам. Я встаю в темноте при свете фонаря во дворе… Я терплю холод — приходится; я прячу руки под шаль, они болят, когда держишь кресс, особенно когда мы моем его у насоса. Нет, я никогда не видела, чтобы дети плакали — какой в этом толк. Иногда я зарабатываю очень много денег. Однажды я принесла домой 1 шиллинг 6 пенсов, а кресс стоил 6 пенсов; но мне не часто везет.
Перенаселенные трущобы были позором: городские власти относились к ним с большим неодобрением, поэтому через самые отвратительные трущобы были проложены дороги, а перенаселенные ветхие дома уничтожены. Это не помогло, поскольку у обитателей трущоб, как правило, не было другого выхода, кроме как перебраться куда-то поблизости, от чего соседний район делался еще более перенаселенным. «Согласно проектам железных дорог Большого Лондона, относящимся к 1861 году, требовалось разрушить 1000 домов в самых бедных районах и переселить более 20 000 человек».[214] Снять комнату в трущобах можно было за 2–3 шиллинга в неделю. В комнате могла жить целая семья, все спали вповалку на полу, или пятеро-шестеро взрослых на одной кровати, а дети в ряд у ее изножья.
Водопровода и канализации не было. «На целые дворы и проулки приходится всего один ватерклозет, к тому же в таком состоянии, что к нему нельзя подойти». В 1835 году была основана Миссия лондонского Сити. Один из ее миссионеров, из биографии которого взят следующий фрагмент, пишет: «было множество клопов, блох и прочих паразитов… во время своих вечерних посещений я иногда замечал, как клопы ползут по моей одежде и шляпе… зловоние иногда бывало настолько невыносимым, что вынуждало меня уходить».[215] Там случалось множество ужасных историй. Вот одна из них, взятая из официального доклада: «Я обнаружил [комнату], где жили мужчина, две женщины и двое детей, там было еще тело бедной девушки, умершей в родах несколько дней назад. Тело лежало на полу без савана и без гроба».[216] Но даже там, «в некоторых из этих омерзительных дворов обитатели оставались верны безыскусной любви к цветам, и на множестве уродливых наружных подоконников было сооружено подобие садовой ограды с миниатюрной изгородью и калиткой».[217] А в одном из самых плохих районов, Уайтчепеле, существовали общественные бани и прачечные, там за 6 пенсов можно было получить «теплую ванну первого класса» или «теплую ванну второго класса» за 2 пенса — большинство предпочитало именно ее — и «холодную ванну второго класса» за пенни.[218]
В этих жутких комнатах невозможно было что-либо приготовить, поэтому бедняки должны были покупать у уличных торговцев готовую еду, пудинги или пироги, или еду, которая не требовала готовки, устриц и других моллюсков, креветок и водяной кресс. Горячая печеная картофелина стоила полпенни. Иногда бедным перепадали крохи со стола богачей. Нужно было иметь талон, чтобы получить свою долю оставшейся несъеденной еды из Букингемского дворца, а старшины Линкольнз-Инн продавали остатки своих адвокатских обедов среднему классу, который торговал ими в розницу, от 4 до 8 пенсов за фунт. Двухпенсовик давал возможность неплохо поесть. Наверное, кухни Алексиса Сойера спасли не одну жизнь. Кухня в Спитлфилдсе кормила 350 детей, другая, на Лейстер-сквер, кормила 200–300 человек, а на Фаррингдон-стрит поразительное количество — 8000–10000 человек ежедневно. Они получали только хлеб и суп, но суп был горячий, питательный и, несомненно, вкусный. В 1852 году Сойер дал рождественский обед для 22 000 бедняков, с 9000 фунтами мяса, двадцатью жареными гусями, 5000 фунтами плампудинга, разнообразными пирогами, весившими от 10 до 30 фунтов, «гигантским» пирогом, весившим 60 фунтов, и целым быком, поджаренным на газу, а во время обеда оркестр играл вальсы и польки. Что за человек![219]
«Ночлежки» были постыдным фактом, даже после принятия в 1851 году Закона о ночлежных домах, пытавшегося ввести минимальные гигиенические стандарты. Некоторые из них, безусловно, представлявшие собой исключение, отличались благопристойностью, там были читальни, снабженные газетами, прачечная и место для сушки белья, но большинство ночлежек были невероятно грязны и полны вшей и клопов. «Очень часто посреди комнаты, которую посещали как мужчины, так и женщины, стояло ведро… Некоторые из ночлежек представляли собой бордели самого худшего толка, а некоторые можно даже назвать борделями для детей… несколько новых ночлежек, около полудюжины, открыты только что, в ожидании большого наплыва „путешественников“ и бродяг к открытию Всемирной выставки». Ночлег стоил от 2 до 3 пенсов. Обычно каждый готовил сам себе, на открытом огне в общей кухне из тех объедков, которые ему удалось выпросить или купить в течение дня. Рыбу можно было получить даром или за бесценок в конце дня на Биллингсгейте или других рынках, потому что на следующий день она уже не годилась для продажи. Мейхью утверждал, что в ночлежках постоянно живут более 10 000 человек. Некоторые из владельцев ловко манипулировали системой. Они входили в приходский совет и в этом качестве рекомендовали, чтобы их жильцам выдавали пособие для неимущих, — которое, несомненно, присваивали до того, как несчастный жилец успевал к нему прикоснуться, — и в районные советы, где им удавалось свести к минимуму определенные законом работы по приведению ночлежек в соответствие необходимым стандартам. Некоторые владельцы имели до 30 ночлежек и на доходы от них спокойно жили в пригородах.[220]
Но у бездомных была какая-то свобода. Попасть в работный дом[221] означало расстаться с самоуважением и потерять семейные связи. Это внушало невообразимый ужас. Согласно закону о бедных 1601 года, на смену монастырской благотворительности, пришли приходские богадельни. Но вдруг он показался господствующей верхушке слишком мягким, и положение должно было измениться. Бедным не следовало разрешать и дальше быть нахлебниками более богатых соседей. В 1834 году закон изменился коренным образом. Каждый приход обязан был завести работный дом. Иногда приходы объединяли свои средства и устраивали Общий работный дом. Теперь старый человек или калека, нуждавшийся всего лишь в небольшой помощи, не мог оставаться жить в собственном доме, получая «пособие для неимущих» от прихода. Супругам, прожившим не один десяток лет вместе, приходилось идти в работный дом, где их разлучали, определяя в отделение для «мужчин-нищих» и «женщин-нищих». Детей у них забирали. Братья могли никогда больше не увидеть своих сестер. Таковы были порядки в работном доме.
Но все же… как часто случается, закон расходился с практикой. Пособие для неимущих продолжали выдавать. В 1861 году в работном доме в Марилебоне, например, 2039 человек получили пособие на содержание и 3332 пособие для неимущих.[222]
Условия в работном доме были суровыми. Журналисты стремились публиковать сенсационные факты о жизни в работном доме, но достоверных рассказов из первых рук было очень мало. Один мальчик мирно жил в комнате в Вулидже со своей семьей: сестрой, родителями, дядей и тетей и бабушкой с дедушкой до своих семи лет. Затем его мир рухнул. Мать умерла, отец скрылся, дядя и тетя исчезли. Мальчик с сестрой оказались в Общем работном доме на другом конце Лондона. Мальчик не выносил этой жизни и бывал не раз бит за свою мятежность. Его учил портновскому делу — частый выбор в работных домах — учитель-садист, который избивал его дважды в день, а однажды ударил так, что тот потерял сознание. В течение месяца он не виделся с сестрой, потом они изредка встречались, пока она не заболела и не умерла. Бабушка до самой своей смерти как-то ухитрялась ежемесячно в приемный день добираться в работный дом из Вулиджа. Мальчик остался совсем один. Еды было «недостаточно»: куски хлеба в миске с разведенным молоком на завтрак, иногда на обед мясо с тремя картофелинами, зачастую гнилыми, 4 унции хлеба с маслом и полпинты разведенного молока на ужин. «Полная невозможность уйти и страшная уверенность в том, что я буду бит палкой за дурное поведение, наполняли меня ужасом».
Однако неукротимый дух мальчика выдержал испытания, и он сумел стать учителем. «Я был благодарен за многое… Мне было 14, я умел читать, писать и очень хорошо считать… как староста я получал 2 пенса в неделю, как старший староста — 4 пенса». Его перевели в Школу центрального района Лондона для бедных детей, в которой было около 1000 учеников. Она была известна как «Гигантская школа». Там мальчик «совершенно избавился от нищеты». Когда ему впервые разрешили пойти на прогулку одному, он был испуган. «Не думаю, что кто-нибудь, кроме тех, кто пережил то же самое, может вполне почувствовать эмоции мальчика из работного дома, которого впервые выпустили на улицу одного».[223] Хотя «во многих случаях ребенок происходил из нищих не в одном поколении», ему давали таким образом шанс войти в респектабельный средний класс как учителю.[224] (Эта школа закрылась в 1933 году. Самым известным ее учеником был Чарли Чаплин.)
Еще один рассказ очевидца — доктора, служившего в работном доме на Стрэнде. На «Библиотечной карте» Стэнфорда этот работный дом отмечен к западу от Тоттнем-Корт-роуд, рядом с Чарлот-стрит.[225] Брат доктора Роджерса описывает, как тому «приходилось иметь дело с отвратительными членами лондонского церковного совета [приходские чиновники, отвечающие за повышение платы, которую бедняки должны были платить за содержание в работном доме]… и с чиновниками Совета закона о бедных, решительно стремящимися избежать любой ответственности». Доктор Роджерс был назначен начальником медицинской службы работного дома в 1856 году за щедрую плату в 50 фунтов, и должен был «обеспечивать любую врачебную деятельность». Я опишу медицинские аспекты этого времени в главе о здоровье, но вот его рассказ о самом здании. Это было
квадратное четырехэтажное здание, выходившее фасадом на улицу, с двумя флигелями по бокам. На другой стороне неровно вымощенного двора находилось двухэтажное здание с односкатной крышей… дневное и круглосуточное отделение для немощных женщин… навесы с каждой стороны для приема работоспособных мужчин и женщин…. во дворе, двухэтажное здание… для приема обычных бедняков, мужчин и женщин…
Где-то в этом большом комплексе размещались плотницкая мастерская, покойницкая, мастерская жестянщика и кузница. Отделение для мужчин, страдающих «эпилепсией и слабоумием», находилось над обычным мужским отделением, а женское было втиснуто между залом заседаний и родильным отделением. Палата для новорожденных была «сырая, скверная и переполненная — смерть освобождала этих молодых женщин от их незаконного потомства». Здесь всегда жило не менее 500 человек. Когда доктор Роджерс только что получил назначение, надзирателем работного дома был человек «настолько необразованный, что с трудом мог написать свою фамилию». После его увольнения дела работного дома начали поправляться.
Ипполит Тэн, посетив работный дом Сент-Льюк на Сити-роуд в 1859 или 1862 году, увидел примерно то же разнообразие зданий, служивших для тех же разнообразных целей, но менее гнетущую обстановку.[226] На «Библиотечной карте» Стэнфорда видно, что это большое здание.
Здесь было 500–600 обитателей: старики, покинутые или нуждающиеся в помощи дети, безработные мужчины и женщины. Работный дом также выдает пособие неимущим, живущим самостоятельно, и обеспечивает содержание обитателей дома; в эту неделю помощь была оказана 1011 людям. Содержание одного обитателя составляет 3–4 шиллинга в неделю… все помещения достаточно чистые и удовлетворяют правилам гигиены, но у меня такое впечатление, что другие работные дома выглядят гораздо менее приятно. Дети пели — сбиваясь с мелодии, — но выглядели вполне здоровыми… еда и готовка кажутся недурны… Общие комнаты просторны, в каждой есть камин. Лежат несколько книг, которые можно читать… одна трогательная деталь: на столе стоит букет свежих цветов.
В приходе Сент-Мартин-ин-де-Филдс был свой работный дом, сразу за Национальной галереей. Племянница Гладстона, леди Кавендиш, регулярно посещала его, когда бывала в Лондоне. «Вид лазарета, безусловно, развеивает все романтические представления об уходе за больными; все настолько непривлекательно и бедно, а некоторые из бедных старичков выглядят довольно отталкивающе». Ее визиты, безусловно, ободряли «бедных старичков»: однажды она принесла «целую охапку полевых ромашек и клевера для моих бедных старичков из работного дома», — хотя те, возможно, предпочли бы получить в подарок розы и гвоздики, потому что полевые ромашки недолго стоят в воде. В ее дневнике запись: «Старики были очарованы». Годом позже она добавила к своим добрым деяниям посещения работного дома в приходе Сент-Джордж в Ист-Энде. Там была «райская свежесть, порядок и уют по сравнению с Сент-Мартином. Мне пришлось опекать одного дряхлого старичка, которому понравились мятные леденцы» и, безусловно, общество такой красивой и веселой собеседницы. Но жестокость этой среды иногда ошеломляла ее. «Неправильно и отвратительно, что бедным людям приходится умирать посреди переполненной палаты, и вокруг кровати нет даже занавесок».[227]
Чтобы претендовать на пособие, нужно было, прежде чем вопрос будет рассматриваться, продемонстрировать свою принадлежность приходу.[228] Затем устанавливалась пригодность человека для работы. Тех, кто, по мнению чиновничества мог работать, посылали работать. Семидесятилетней белошвейке, у которой ослабло зрение, было отказано в помещении в работный дом, потому что она была «еще достаточно молода, чтобы работать».[229] В качестве альтернативы таким людям предлагали работу в обычных отделениях того же работного дома. Излюбленной работой, на которую начальство отправляло и бедняков-мужчин, и заключенных, приговоренных к каторжным работам, было дробление камня. Работный дом Сент-Мэри в Излингтоне посылал своих трудоспособных мужчин работать под навесом, не защищавшим ни от солнечной жары, ни от зимних морозов, разбивать глыбы гранита на брусчатку для мощения дорог, бок о бок с каторжниками. Заключенные со стажем могли зарабатывать до 9 пенсов в день, но бедняки, ослабевшие от истощения, срок содержания которых в работном доме был недолгим, и те, которые, наверное, никогда не держали в руках никакого инструмента, кроме пера, неловко и беспомощно били молотом, к тому же «изо всех сил отстаивали свое право сохранять… эти приметы приличной жизни — цилиндр и черный сюртук», пусть и весьма изношенные.[230] В Сент-Льюке около 100 бедняков использовались для щипания пакли. Им приходилось распутывать старые канаты, превращая их в кучи пакли, чтобы конопатить судна. В работном доме в Сент-Марилебоне занимались и дроблением камня, и щипанием пакли. За это бедняки не получали платы, только хлебный паек: 4 фунта в неделю на женатого человека и еще по двухфунтовой буханке на каждого ребенка. При маломальском везении он мог продать часть хлеба, чтобы купить что-то необходимое. А в Вестминстерском Общем работном доме каждого бродягу, обратившегося в обычное отделение, принимали в любое время дня и ночи, выдавали ему 6 унций хлеба и унцию сыра, предоставляли спальное место на настиле, застеленном соломой, и давали два-три пледа, которые ежедневно подвергались окуриванию. Когда они уходили, зимой в восемь часов утра, а летом в семь, им давали еще хлеба и сыра. Работать не требовалось. Это показывает, как приходы и Союз, несмотря на законы, продолжали действовать каждый на свой лад, щедро или скупо.
Хотя работные дома и вызывали ненависть, тем не менее, они представляли собой попытку разрешить постоянную проблему бедности в Лондоне, и это, хотя и неохотно, признавалось теми, кто в них нуждался. Суровой зимой 1860–1861 годов, когда наружные работы на строительстве зданий, в доках и на верфях прекратились, «нищета и бедствия… в особенности среди рабочих Ист-Энда, были действительно ужасны. Целыми днями люди тысячами толпились у входов в различные работные дома и союзы, стремясь получить пособие».[231] Слепая вера в то, что власти могут для них что-то сделать, была трогательна. Это был тот же самый порыв, который вел толпы к полицейским участкам, где магистрат всегда мог найти немного денег из кружки для сбора в пользу бедных, если случай того заслуживал. «По возможности рассматривался каждый случай», но иногда «рассмотрение» сводилось к тому, что осматривали руки; достойными считались только «рабочие» руки. 17 января 1861 года 2000 людей часами ждали на холоде у полицейского участка Темзы. Через два дня толпа удвоилась. По мере того, как погода улучшалась, и снова можно было найти работу, люди постепенно без суматохи уходили.[232]
Более двух миллионов фунтов ежегодно тратилось на благотворительность в попытках оказать помощь столичным беднякам, но «нищета, нужда и страдание быстро росли… следование Закону о бедных было столь же неуспешно, как и частная благотворительность… с 1851 года только в Лондоне расходы на пособия возросли вдвое [в 1861], с 695 000 фунтов до 1 317 000». Еженедельные расходы на еду на одного обитателя работного дома возросли с 2 шиллингов 9 пенсов в 1853 году до 4 шиллингов 11 пенсов в 1868 году.[233] Пройдет не одно десятилетие, прежде чем пособие по бедности станут рассматривать как национальный долг, финансируемый за счет государственных налогов.
Глава 8
Рабочий класс
Викторианцы любили четко разделять социальные классы. Рабочий класс делился на три прослойки, нижнюю составлял «рабочий люд», или разнорабочие, затем шли «мастеровые», а выше их стояли «квалифицированные рабочие».[234] Но сама лондонская жизнь не была так четко разграничена. Так, в 42 домах на Брод-стрит в Сохо в 1855 году размещались два бакалейщика, пекарь, торговец скобяным товаром, продавец поношенной одежды, хирург и ветеринарный врач, двое портных и скорняк, владелец похоронного бюро, зонтичный мастер, ювелир и гранильщик драгоценных камней, мастерская, где работало 150 рабочих, производившая капсюли: еще одна мастерская с 42 рабочими, где изготавливали искусственные зубы; мастерская соломенных шляпок, лавка, торговавшая кружевами и басонными изделиями, и меблированные комнаты. В некоторых домах было от 10 до 30 обитателей, в одном — 50. Хирург делил угловой дом со скорняком, и в этих двух семьях было всего пять человек. На Брод-стрит было два паба и пивоварня, в которой работало 80 рабочих.[235]
«Мастеровой», имеющий жену и четверых детей, написал в популярную газету «Пенни Ньюсман», что зарабатывает в среднем 1 фунт 10 шиллингов в неделю. Квартирная плата за две комнаты составляла 4 шиллинга, на еду и топливо уходило 5 шиллингов, на табак 3 пенса, «по полпенни на угощение для каждого ребенка» и 9 пенсов на лечение для всех; общая сумма расходов составляла 1 фунт 8 шиллингов 1 пенс. На непредвиденные расходы и на одежду остается немного.[236] Другой рабочий, женатый, но бездетный, зарабатывал 19 шиллингов 6 пенсов в неделю и мог «рассчитывать на рождественские наградные 2–3 фунта». В 1856 году его расходы за обычную неделю были такими: