Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория - Юрий Павлович Вяземский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Род его издавна принадлежал к всадническому сословию. Семья, в которой он родился, не была знатной, но была состоятельной и уважаемой.

В этой семье мальчик рос, как обычно растут дети. И до пятилетнего возраста в его жизни не было ничего, достойного упоминания.

Так мне рассказывал Вардий и продолжал:

III. — Через несколько дней после того, как маленькому Пелигну исполнилось пять лет, ему было видение.

В усадьбе, в которой он жил, была аллея из старых деревьев, кроны которых, соединяясь, затеняли дорогу, а корни, сплетаясь, цепляли за ноги.

Прогуливаясь под вечер по этой аллее, мальчик зацепился ногой за корень и упал. А когда снова поднялся на ноги, в конце аллеи в розовых лучах зари увидел море.

Из моря выходила девочка, совершенно нагая. Заметив глядевшего на нее мальчика, она ничуть не смутилась, словно брату или старому знакомому улыбнулась Пелигну и попросила подать ей тунику, рукой указав на то место, где лежало ее одеяние.

Туника была алой. По словам Пелигна, он никогда не видел такого благородного и вместе с тем скромного оттенка красного цвета.

Он поднял тунику, зажмурившись, вошел в воду и протянул тунику в направлении девочки. Он почувствовал, как алое одеяние выскользнуло (он употребил слово «вытекло») из его рук.

А когда снова открыл глаза, увидел, что юная купальщица уже облеклась в тунику, подпоясалась серебристым поясом, которого он ей не подавал. Она уже на берегу стоит. И она теперь не маленькая девочка, а девушка лет тринадцати. И она грациозна, как лань, и прекрасна, как только что раскрывшийся цветок розы. Сердце мальчика сперва сжалось, а потом затрепетало так сильно, что вместе с сердцем, по его признанию, стали трепетать все жилки и все сосудики его тела.

А девушка в алой тунике велела ему выйти из воды и попросила подать ей плащ.

Пелигн испуганно выполнил ее указание.

Плащ оказался на том же месте, где до этого лежала одна алая туника. Он был белым и шелковым, но, по свидетельству Пелигна, намного нежнее и невесомее тех шелковых одеяний, которые ныне привозят из Китая.

Прекрасная девушка накинула на себя этот плащ и еще не успела красиво расположить на нем складки, как из девушки превратилась в женщину лет двадцати пяти, царственную осанкой, нежную каждым движением и призывно-грациозную взором, который она устремила на мальчика, оправляя свой белый покров.

Пелигну же почудилось, что сердце его уже не трепещет, что оно вспыхнуло радостным огнем, и огонь этот, бросившись в голову, затуманил ему глаза каким-то пронизывающе синим дымом, а на спине у него, от идущего от сердца жара, словно прорезываются и, потрескивая, раскрываются и наполняются ветром крылья…

Прости меня за эти вычурные слова и физиологические подробности. Но я стараюсь как можно точнее передать описания самого Пелигна…

Он мне потом признался, что лишь два раза в жизни испытывал такое душное, такое неуемное, такое возносящее над миром блаженство…

А царственная женщина тем временем повзрослела еще лет на десять. И рядом с ней вдруг оказались три старухи: одна — совершенно слепая, другая — одноглазая, а третья — с двумя глазами, но с длинным черным зубом, который торчал у нее из нижней челюсти, прижимая верхнюю губу.

Две старухи, первая и вторая, взяли величественную женщину и повлекли ее во мрак аллеи. А третья, с зубом, встала поперек дороги, разведя в стороны жилистые руки, будто собиралась преградить путь или этими растопыренными руками хотела что-то поймать и бросить в сторону мальчика.

И тотчас словно обрезало крылья у Пелигна. А в животе, там, где у нас желудок, зародился плач… Пелигн настаивал, что плач этот именно в животе у него первоначально возник, щемящий и тоскливый, и лишь затем горько запершило в горле, сухо и колюче защекотало в носу и мокро и сладостно брызнуло из глаз.

Когда же мальчик перестал плакать, две старухи с прекрасной женщиной уже скрылись в аллее, третья старуха будто растворилась во влажном тумане. А на руках у Пелигна, которыми он вытирал слезы, освобождая взор, на руках у него оказались две нити: алая и белая. И нити эти он никак не мог снять, потому что они словно приклеились к его ладоням. И чем настойчивее он их отдирал, тем глубже они уходили под кожу. И скоро алая нить исчезла в левой руке, а белая — в правой. И, как потом утверждал Пелигн, алая нить со временем просочилась к нему в сердце и навеки связала его. А белая попала в голову и заставила по-новому взирать на жизнь и видеть мир не таким, каким он видел его до этого.

IV. — С той поры Пелигна будто подменили, — продолжал Вардий. — В мальчика словно вселился бог или некий демон.

Помнишь, в прошлый раз я тебе рассказывал? На первой станции, на острове Кифера, Венера сошлась с Протагоном и родила от него амура Фатума. Того, что похож на влажный туман в ночи (см. Приложение 1, IV–V). Я говорил, что нет у Фатума ни лука, ни стрел, ни факела. Но нити у него есть, влажные, властные, пронизывающие мироздание — нити изначальной любви, всезнающей и всемогущей.

Вот этими своими нитями амур Фатум и связал мальчика Пелигна, на всю жизнь связал.

Образ девочки-девушки-женщины отныне преследовал Пелигна. Он часто являлся мальчику во сне и требовал, чтобы тот искал встречи, а с кем и где, никогда не объяснял. Порой наяву, в звонком от птичьего гомона утреннем тумане или в тихих вечерних сумерках, непременно вдалеке, на перекрестке дорог, или в конце длинной аллеи, или на берегу реки Пелигн угадывал бело-алый женский силуэт; но, стоило ему сделать хотя бы несколько шагов в том направлении, фигура исчезала. И в отсутствие сна и сумеречных видений, при ярком полуденном солнце или в дождливую погоду образ этот, не видимый ни глазу, ни даже воображению, постоянно владел сердцем мальчика, в нем поселившись, властвовал над ним, заставлял везде искать следов, блуждать в поисках, мечтательно задумываться, поминутно ожидать встречи…

Так мне рассказывал Вардий и продолжал:

V. — Ты спросишь: кто же явился ему в конце аллеи на берегу моря? Я сам трижды спрашивал об этом Пелигна. И трижды он мне по-разному отвечал. В первый раз признался, что, судя по многим признакам, это была сама богиня Венера. Во второй раз стал утверждать, что Венера уже давно смертным не является, а посылает к ним своих служанок, и, стало быть, то была одна из мойр, которая последовательно приняла образ девочки, девушки и женщины, а под конец, как он выразился, «растроилась» в привычных людям женских демонов судьбы. В третий же раз в ответ на мой вопрос Пелигн грустно усмехнулся и сказал: «В тот год, когда мне было видение, ты помнишь, кто тогда родился в Риме?.. Вот она мне и явилась! Как детское предчувствие, как отроческое предсказание, как юношеское предупреждение о сладостном блаженстве, о дерзком подвиге, о горькой муке»…

Но имя этому видению Пелигн уже тогда, в детстве, придумал.

Отец его в школу не отдал, а нанял ему домашнего учителя, из греков. С этим учителем Пелигн быстро освоил греческий язык и уже в девять лет увлекся александрийской и, в особенности, древней греческой лирической поэзией. Любимыми его поэтами были тогда Сапфо и Алкей. Но учитель выше остальных ставил Пиндара и заставлял его читать и заучивать наизусть.

У поэта Пиндара была возлюбленная, тоже поэтесса, которую Пиндар всю жизнь любил и с которой всю жизнь состязался. Звали ее Коринна.

Пелигну это имя приглянулось. И ту девушку-женщину, которая явилась ему в детстве, он иногда называл Коринной.

Так мне рассказывал Эдий Вардий. А в заключение добавил:

— В Сульмоне я был лишь однажды. Я, разумеется, знал до этого, а тут воочию убедился, что в Сульмоне нет никакого моря. Но своим дальним концом аллея в усадьбе Пелигна упиралась в искусственный пруд. По берегам этого пруда росли камыши и две плакучие ивы…

— Вот как теперь у меня, — сказал Гней Эдий Вардий и картинно простер руку в сторону пруда, ив и камышей.

Свасория четвертая

Надо, Луций, надо.

Я сейчас подумал:

Стоит ли вспоминать о «Пелигне»? Ведь я ни разу с ним не встречался, никогда даже издали не видел его.

I. Но, видишь ли, Луций, человек он был, безусловно, выдающийся. И если не в истории Рима, то по крайней мере в памяти поколения наших отцов оставил яркий, противоречивый и множественный след.

Думаю, можно вспомнить, ибо все мои учителя — точнее, те люди, которых вместе с тобой и с Рыбаком я почитаю за главных учителей своих, — все они: и Вардий, и Педон, и Корнелий Север, и даже могущественный Элий Сеян — часто вспоминали о Пелигне и в беседах со мной о нем рассуждали. И каждый из них, за исключением Сеяна, объявлял себя самым близким, самым доверенным, самым преданным и самым понимающим другом этого загадочного для меня человека. И каждый рисовал его портрет, причем эти различные портреты так сильно отличались друг от друга, что, казалось, о разных людях идет речь, совершенно непохожих!

Полагаю, стоит вспомнить об этом Пелигне, как величал его Вардий, или Амике, как прозвал его Педон, или Диссиденте, как иногда именовал его Корнелий Север, или Великом Поэте, как однажды назвал его Луций Элий Сеян. Ибо Вардий, как я понимаю, приблизил меня к себе прежде всего потому, что я с терпеливым интересом внимал его пространным повествованиям о Пелигне. Альбинован Педон взял меня под свое покровительство, убедившись в том, что я готов уверовать в Амика, Истинного Философа, великого пифагорейца. В Риме свою первоначальную карьеру я сделал в том числе потому, что много разных подробностей знал об этом человеке, а также о людях, которые с ним были близки или претендовали на близость. С Сеяном главным образом мы лишь о поэзии и Пелигне говорили, а приказы и задания я получал, как правило, от его подчиненных… Выходит, что всякий раз, когда Фортуна улыбалась мне, она улыбалась мне влюбленным лицом Пелигна, загадочным ликом Амика, призывной усмешкой Поэта.

Считаю, надо вспомнить о нем. Потому что, положа руку на сердце, впервые в Рим я попал… да, если хочешь, в рассказах Вардия и вместе с Пелигном! И эти мои воображаемые путешествия по Городу, знакомство с его обитателями, изучение столичных нравов, исследование обычаев и правил поведения — видишь ли, Луций, они меня заранее подготовили к моему собственному прибытию в Рим и в каком-то смысле были содержательнее и познавательнее моих личных впечатлений и наблюдений.

Уверен, необходимо вспомнить, Луций. Потому что вот ведь уже полдня, отложив важные дела, не допуская к себе никаких посетителей, я, префект Иудеи, Луций Понтий Пилат, год за годом, событие за событием, шаг за шагом вспоминаю свое детство, всё более убеждаясь в том, что корни моей судьбы там и что, пожалуй, не смогу я точно и критически оценить создавшееся положение, если, как учил меня Рыбак, не перепросмотрю (см. «Детство Понтия Пилата», глава 14, IV) то, что когда-то, давным-давно, случилось со мной, в меня было посеяно, произросло в моей душе и целенаправило дух мой навстречу улыбкам Фортуны и гневу ее. Все мы, Луций, родом из детства. Но точно так же и Рим, который нас окружает, где бы мы ни были, властвует над нами, казнит нас и милует, теперешний Рим великого Тиберия, коварного Сеяна, мудрого и осторожного Сенеки, который на время спрятался от беды в далеком Египте, — этот Рим корнями своими уходит в правление божественного Августа, в зарождение принципата, в эпоху великих поэтов. И те люди, которые этот первоначальный имперский Рим не потрудятся вспомнить, поленятся изучить, не примут на вооружение для оценки Рима сегодняшнего, рано или поздно за свою лень и недальновидность будут наказаны. Не только снаружи, но изнутри! То есть снаружи — крахом карьеры, ссылкой и, может быть, смертью. А изнутри — полным непониманием, за что тебя наказали.

Я, Луций, не желаю и боюсь такого исхода. А потому продолжу вспоминать и «перепросматривать».

II. И вот еще:

Этого Пелигна я пока не буду называть его истинным именем. Во-первых, потому что Вардий мне его так и не пожелал открыть, хотя давал сочинения, на которых было начертано его прославленное имя.

А во-вторых, насколько мне известно, многочтимый отец твой, Луций Анней Сенека Ритор, когда мы учились в Кордубе, был с ним в близких отношениях, навещал его в Риме и приглашал посетить Испанию. Так что ты легко догадаешься, о ком идет речь… Если уже не догадался.

Если я убедил тебя своей свасорией, то будь здоров, Луций. А если не убедил… Тем более будь здоров!

Я же, с твоего позволения, продолжу.

Свасория пятая

Фанет

I. Когда мы в третий раз встретились с Вардием, я предположил, что теперь его лекция состоится на «второй станции» в восходящей аллее. Однако мои предположения оправдались лишь наполовину.

Гней Эдий, вновь увенчав себе голову миртом (у него этот мирт, киферский и кипрский, судя по всему, был заготовлен в больших количествах), — увенчав себя, он и вправду привел меня к шершавому камню, на котором было нацарапано желтое светило с лучами и какое-то не то растение, не то насекомое (см. Приложение 1, VI). Возле этого, с позволения сказать, памятника мы некоторое время молча стояли. Вардий беззвучно шевелил губами, словно внутри себя творил молитву или читал стихи. А я созерцал изображение, гадая, что это: гладиолус или стрекоза, лилия или бабочка?

Но, так и не произнеся вслух ни слова, Вардий увел меня из аллеи, привел в дом и через первый перистиль с колоннами из белого мрамора провел в экседру. От перистиля она была отгорожена не занавесями, а стеной с дверью. Занавеси были с противоположной стороны экседры. И когда, войдя в нее и меня за собой пригласив, Вардий подошел к занавесям и раздвинул их, я увидел перед собой широкий проем, за которым был небольшой садик, с трех сторон огороженный невысокой, густо увитой плющом стеной. Не было в этом садике ни обычных цветочных куртин, ни фонтана, ни статуй, ни грота из камней, ни даже беседки. Была лишь лужайка с изумительно зеленой, почти изумрудной травой. И на этой лужайке на некотором расстоянии друг друга произрастали деревья, невысокие, но самым причудливым образом подстриженные. Три деревца, как мне показалось, имели форму латинских букв — P, O и N. Три других были похожи на насекомых: одно — на бабочку, другое — на цикаду, третье — на большую пчелу или осу. Формы же трех оставшихся деревьев — их было общим числом девять — отдаленно напоминали женские фигуры, облаченные в длинные одеяния, с накидками на головах.

Воистину, скажу тебе, Луций, произведения искусства. Ибо надо же было так искусно подобрать деревья, так изобретательно их подстригать и так кропотливо поддерживать их форму, чтобы непроизвольно и свободолюбиво растущее дерево превратить в женскую фигуру, или в пчелу, или, тем более, в букву «О» (на ножке, разумеется, на ножке).

Усадив меня в удобное мягкое кресло лицом к саду и в таком же кресле расположившись рядом со мной, Гней Эдий принялся мне рассказывать и повествовать.

И я, чтобы в воспоминаниях своих не прерывать его рассказа, сразу же сообщу тебе, что в некоторые моменты его повествования в саду возникали женские фигуры, задрапированные с ног до головы, так что ни лица, ни рук, ни ног разглядеть было невозможно. Первый раз фигура медленно и плавно прошествовала-проплыла через сад от правой стены к левой, в темно-зеленом одеянии, незаметно словно родившись из плюща и с противоположной стороны так же незаметно в нем умерев. В другой раз женщина или девушка в желтых одеждах возникла возле дерева, имевшего форму бабочки, и принялась его поливать из серебряного кувшина. В третий раз в салатового цвета облачении подошла к дереву, напоминавшему женскую фигуру, и, обнимая деревцо, принялась его как бы подстригать или подрезать со всех сторон, хотя ни ножа, ни ножниц в ее руках я не разглядел. И также не заметил, когда она вдруг исчезла (дерево ведь тоже было почти салатовым по цвету).

Не знаю, разные то были женщины или одна и та же, переодевавшаяся в перерывах между появлениями. Не знаю, сами по себе они (или она) действовали, или им было предписано выступать перед нами, словно танцовщицам в пантомиме. Я ни тогда, ни после Вардия об этом не спросил, а он, со своей стороны, не дал мне разъяснений.

Он как бы не замечал этих женщин и, когда они возникали в саду, будто нарочно закрывал глаза, не прерывая своего повествования.

Гней Эдий Вардий мне так рассказывал:

II. — Пелигну едва исполнилось шестнадцать лет, когда его вместе с братом, Сервием, привезли в Рим. Их отец, Апий, вознамерился дать сыновьям столичное образование.

Рано отдали нас в обученье; отцовской заботой К лучшим в Риме стали ходить наставникам мы.

В то время — а это был третий год единоличного правления великого Августа — на смену старой риторической школе, в которой воспитывали будущих государственных мужей, пришла школа декламационная, в которой обучались отпрыски самых различных семейств, столичных и провинциальных, от родовитых сенаторов до богатых вольноотпущенников.

Лучшей декламационной школой была «школа Фуска и Латрона»; она так именовалась, потому что главными учителями в этой школе были малоазийский грек Амбракий Фуск (его чаще называют Аррелием или Аврелием, но это неправильно) и римский испанец Порций Латрон. Фуск предпочитал говорить на греческом языке и прославился своим искусством изысканных описаний пейзажей, обстановки и обстоятельств действия. Латрон говорил на прекрасной латыни и уже тогда прослыл мастером психологических мотивировок и остроумных сентенций.

Помимо Фуска и Латрона школу часто посещали и в ней декламировали, обучали и наставляли Альбуций Сил и Юний Галлион Старший — известнейшие ораторы того времени. У Юния Галлиона в школе Фуска и Латрона учился родной сын — Юний Галлион Младший. Сюда же пристроил своего единственного сыночка, Корнелия, злоречивый Кассий Север, оратор не менее блистательный.

Что там Галлионы и Северы! Со второго года с нами вместе стал обучаться риторике и декламации Юл Антоний, сын триумвира Марка Антония, ближайшего соратника Юлия Цезаря и грозного и непримиримого противника Октавиана. Великий Август, разгромив Марка Антония с его Клеопатрой, осиротевшего Юла, однако, принял в свою семью, воспитывал его, как родного, взяв ему в домашние учителя знаменитого Луция Крассиция из Тарента, по прозвищу Пасикл. Когда же этот Пасикл-Крассиций вдруг закрыл школу, отказался от всех своих учеников и устремился изучать философию к Квинту Секстию, Юла Антония, по совету Мецената, отправили продолжать образование к Фуску и Латрону. Он вместе с нами теперь упражнялся в свасориях и контраверсиях. И, ясное дело, ближайший соратник Августа, роскошный и сиятельный Гай Цильний Меценат нередко наведывался к нам школу.

Иногда навещали нас и присутствовали на уроках Азиний Поллион и Марк Валерий Мессала. Два раза заглянул к нам грубый и прямодушный Марк Агриппа — второй, если не первый, из ближайших соратников принцепса. А один раз в окружении многочисленной свиты, как всегда, без предупреждения к нам пожаловал сам Август!

В такую школу стал ходить и Пелигн, из которого отец его, Апий, вознамерился сделать оратора или правоведа.

Так рассказывал мне Вардий и продолжал:

III. — Поначалу никто не обратил на него внимания. Он незаметно появился в школе и незаметно стал присутствовать на уроках. Серенький такой, на первый взгляд, подросток.

Когда Пелигна приняли в школу, главный учитель наш, Фуск, был в отъезде. Занятия вел Порций Латрон, и на его уроках новенький скромно отмалчивался. Но вернулся Фуск, заговорил с учениками на греческом, стал проверять, кто из нас сделал успехи в этом языке, и, между прочим, задал несколько вопросов сульмонцу. Тот открыл рот, и все мы ахнули от удивления, настолько бегло, правильно и свободно Пелигн говорил на греческом языке.

Ему тут же дали прозвище — Тихий Грек или просто Грек. Хотя греком он не был, а греком по происхождению среди нас был Помпей Макр. Но у того было прозвище Триумвир.

Тут впервые я стал приглядываться к Пелигну. И заметил, что у него весьма привлекательное лицо: светлые, волнистые, будто шелковые, волосы, вьющиеся по краям, на лбу, возле ушей и на затылке; девичий румянец на гладких щеках; большие, миндалевидные, чуть выпуклые карие глаза; пухлый, но очень аккуратный рот. И главное — нос, не длинный и тем более не изогнутый, как его потом стали изображать на портретах, а изящно очерченный и изысканно чувственный.

И руки у него были на редкость выразительные, с длинными тонкими пальцами и аристократической красоты ногтями.

Фуск теперь на каждом занятии вызывал Пелигна и просил его декламировать греческие стихи или рецитировать экфразы. Но Амбракий Фуск был знаменитым оратором и учителем, его беспрерывно приглашали в италийские города, в Ахайю, на Родос, на Самос и даже в Азию. Так что в Риме он часто отсутствовал. И занятия тогда вел Порций Латрон, у которого Пелигн продолжал отмалчиваться, будто стыдился своего латинского языка. Впрочем, когда его спрашивали, он, хоть и сбивчиво, отвечал урок или выполнял задание, демонстрируя при этом великолепную память и почти полное отсутствие усердия и желания трудиться. Латрон к нему относился скептически и в то же время снисходительно, ибо, как я уже сказал, его радостно привечал Фуск — наш главный наставник и руководитель школы.

Со своими одноклассниками Пелигн почти не общался, хотя сторонился нас весьма деликатно и ничуть не демонстративно. Исключение составлял лишь Помпей Макр. Тот, хоть и родился в Италии от отца-римлянина, по матери был внуком греческого историка Феофана из Митилены, на греческом говорил так же свободно, как на латыни, увлекался греческой историей и греческой поэзией и дома имел приличную греческую библиотеку, которую постоянно пополнял новыми сочинениями, присылаемыми ему с Лесбоса дедом Феофаном.

На греческой почве, как я понимаю, они и сошлись, Пелигн и Помпей Макр.

Вардий шумно вздохнул, почесал за ухом и продолжал рассказ:

IV. — Прошло чуть больше полугода. В марте Пелигну исполнилось семнадцать, и он надел взрослую тогу. А в апреле в Тихого Грека вселился Фанет.

Было это, однако, не в видении, а во сне.

Приснилась ему прелестная девушка двенадцати лет. (Пелигн настаивал именно на этом возрасте.) Девушку так ярко освещал лунный свет, что тело ее казалось серебряным, а туника — словно сотканной из лунных лучей. Узорчатый пояс стягивал эту призрачную тунику. На поясе были начертаны буквы, среди которых Пелигн различил лишь три: M, C и L; буквы эти составляли узор на поясе. Три служанки окружали девушку, но Пелигн не запомнил, как они выглядели. Девушка разглядывала свой пояс, как рассматривают только что преподнесенный дорогой подарок. И когда она дотрагивалась до него своими серебряными пальцами, вокруг нее шуршал шепот, шелестел смех и трепетали не то вскрики, не то всплески, причем трудно было определить, сами ли по себе они раздаются или это ветер шуршит, волны шелестят и будто крылья трепещут. (Пелигн утверждал, что вокруг девушки летали многочисленные воробьи, стремительно впархивая в сноп лунного света, которым она была окутана, и так же стремглав из него выпархивая.) Когда же она вдоволь налюбовалась своим поясом, она подняла глаза, посмотрела на Пелигна и радостно воскликнула: «Я помолвлена. Скоро я выйду замуж. А ты ищи меня. Ищи, пока не найдешь!» И только она это произнесла, как сразу исчезла. Пелигну же в лицо подул ветер — тихий, ласковый, наподобие того Зефира, который так любят описывать греческие поэты. И ветер этот принес странного вида бабочку — большую, с темными крыльями, отороченными огненными полосами и краплеными изумрудными светящимися точками. Бабочка эта, сделав три медленных круга вокруг Пелигна, села ему на лоб. Пелигн проснулся.

V. Проснулся, как он потом говорил и как мы скоро заметили, совершенно другим человеком.

Начать с того, что он написал стихи.

Все мы тогда баловались стишками, за исключением, разве, Грецина и Юла Антония. Пелигн тоже иногда сочинительство-вал, но исключительно на греческом. А тут написал на латыни, впервые в жизни.

Мало того. Греческие свои стихотворные опусы он читал только Макру и затем тщательно выскабливал с восковой дощечки. А тут стал зачитывать многим своим одноклассникам.

Стихи были весьма необычными. По форме они не были похожи ни на сатиру, ни на элегию, ни на оду. Описывалась в этих стихах некая принесенная ветром паутина, которая, прилипнув к лицу, затуманила взор и от которой трудно избавиться, потому что ее почти невозможно нащупать. Изображался некий огонь, который проник в сердце, но не жжет, а щекочет. Он, словно нежный ветерок, проносится у тебя по жилам и рождает неясные мечты, трепетные влечения, призрачные образы, которые, не успев оформиться, разбегаются как круги на воде, песчинками рассыпаются и огненными искорками разлетаются… Ну, и так далее.

Впечатление эти стихи произвели самое различное. Юний Галлион (Младший, разумеется) и Эмилий Павел пришли в восхищение. Макр посоветовал Пелигну писать на греческом, а не на латыни. Помпоний Грецин в середине декламации усмехнулся, повернулся спиной к Пелигну и, не сказав ни слова, удалился, оставив чтеца в полном смятении чувств.

Я, который при этом чтении случайно присутствовал, посочувствовал однокласснику и попросил, чтобы он дочитал стихи до конца. Расстроенный Пелигн ответил отказом. Тогда я выпросил у него дощечку, чтобы самому прочесть на досуге.

Стихи, повторяю, были на редкость странные и, я бы сказал, напыщенно-неумелые (мы тогда плохо знали александрийцев). Но я решил воспользоваться представившимся случаем и через стихи поближе сойтись с Пелигном.

Я написал ответное послание, вернее, сочинил элегию, потому что послания тогда еще не были в моде. Элегия начиналась так: «Ты видел, мне кажется, нечто прекрасное…» Дальше я не помню, потому что Пелигн не вернул мне дощечку, на которой были написаны мои стихи, а черновика я не сохранил и не жалею об этом, так как мое сочинение тоже отличалось витиеватостью. Целью его было, повторяю, поддержать товарища и расположить его к себе.

Своего я добился. Пелигн спрятал мою дощечку у себя на груди. Во время уроков, я видел, несколько раз доставал ее, читал и перечитывал. После занятий подошел ко мне и, пылая румянцем, попросил, чтобы я сам прочел свое сочинение, своим голосом и со своими интонациями. На следующий день он рекомендовал меня Макру как своего нового приятеля. А скоро мы уже не могли жить друг без друга: в школе садились на одну лавку; после занятий гуляли по городу: в садах Лукулла, Саллюстия, Лоллии Павлины, Мецената, Торквата. Если только в него не вселялся Фанет, и он, забыв обо мне, о Макре, о Павле и Галлионе, с которыми тоже начал дружить, не бросал нас и не гонялся за своими призраками…

Песню тебе я пошлю, означив ясной приметой, Другу, которого знал чуть не с мальчишеских лет. И через всю череду годов, прожúтых бок о бок, Я, как брат брата, преданным сердцем любил.

…Это он мне недавно посвятил и прислал. Ближе меня у него не было друга.

Вардий торжественно на меня глянул, самодовольно выпятил губы и продолжал:

VI. — Он сильно изменился. Вернее, большей частью оставаясь таким же тихим и незаметным, как прежде, он временами вдруг будто вспыхивал и преображался. Глаза начинали сверкать, лицо бледнело, крылья носа подрагивали, раздуваясь и опадая. При этом движения его становились плавными и как бы замедленными. Переживая сильное внутреннее волнение, внешне он не то чтобы был спокоен, но излучал какую-то легкость, воздушность, беззаботность по отношению к окружающему его миру. Будто лишь им одним замеченный и пойманный ветерок раздувал его чувственные ноздри, золотистым блеском зажигал его ласковые карие глаза, наполнял его душу и всё его существо подхватывал и носил среди нас, заставляя перепархивать с предмета на предмет, с разговора на разговор, со встречи на встречу…

Он так был похож на бабочку, что я прозвал его Papilio, Мотыльком.

VII. Он перестал зачитываться греками и стал изучать отечественную поэзию. Он ее изучал очень прихотливо и выборочно. Начав с Вергилия, который тогда был самым знаменитым поэтом, он прочел у него лишь несколько первых эклог и забросил. У Горация изучил лишь первую книгу «Сатир», не стал читать «Эподы» и совершенно не интересовался одами, которые тогда еще не вышли отдельной книгой, но в списках ходили по рукам не только в кружках поэтов, но и у нас в школе. Зато Катулла вызубрил, что называется, «от чела до рожков», дома у себя имел полное собрание его сочинений и некоторые опусы зачем-то переписывал сначала на восковые дощечки, а затем на пергаменты, хотя уже знал наизусть и часто декламировал к случаю и без всякого случая.

Также зачитывался Корнелием Галлом.

И с некоторой поры, о которой я тебе чуть позже расскажу, стал прямо-таки упиваться элегиями Альбия Тибулла, которые тогда еще не были опубликованы.



Поделиться книгой:



Регистрация