– Орта-баши сам знает, что ему дозволено, а что нет. И не все, что дозволено орта-баши, позволено Якубу. Понял ли ты меня?
Глянул Урхан-ага в глаза Якуба, но не горели те адским огнем, как обычно, а стали словно патока, отчего смотреть в них было омерзительнее, чем обычно. Означало это, что услышал Якуб сказанные слова и во всем им подчинился. Но знал Урхан-ага, что стоит ему только отвернуться, как опять посмотрит на него Якуб волчьим взглядом, потому и не верил ему. Но хорошо было уже то, что не посмеет тот открыто идти наперекор орта-баши, побоится, хотя ударит в спину при первом же удобном случае. И закралась тогда Урхан-аге мысль, невозможная прежде, – при первом же удобном случае убить Якуба.
Странная жизнь пошла в деревне Медже, которую местные гяуры называли Радачевичи. Днем там неустанно соблюдался Канун Мурада, ночью же… О, эти ночи на берегах Дрины! Они были горячими, как раскаленные на солнце камни, и пряными, как индийские приправы, ценившиеся на вес золота. Они все ставили с ног на голову. И то, что казалось прежде само собой разумеющимся, становилось вдруг зыбким, как мираж в пустыне. То же, о чем ранее и не помышлялось, приобрело вдруг свои очертания, цвет и вкус. Наверняка не обошлось тут без тех самых горных ведьм, что любят морочить всем головы и сбивать с пути. А мубашира от Аги янычар все не было.
Прежде думал Урхан-ага, что достаточно усердно держаться Кануна и быть хорошим воином, чтобы попасть в рай. Теперь же оказалось, что и рая-то никакого нет, по крайней мере там, куда помещали его улемы. Прежде думал Урхан-ага, что братья его, новые воины, не имеют зависти между собой, подобно гяурам, которые один другому не желают ничего доброго, брат у брата, друг у приятеля ворует, один другого предает, думая, что ему бог помог. А тут оказалось, что то же самое творят и братья его, и все правоверные, и одни других не лучше. Все предают своего ближнего за деньги и едят хлеб, веселясь и похваляясь, что им очень везет, а сами же едят свое собственное мясо.
В жаркий полдень солнце раскалило скалы так, что на них больно стало смотреть. Урхан-ага шел мимо чесмы и увидел там старую женщину, почти старуху, всю в черном, пасущую коз. Держалась она все время в тени деревьев. Видно было, что хочет она пить сама и коз своих напоить, но не может нагнуться за водой. Подошел Урхан-ага к чесме, набрал ведром студеной воды из самых недр горы, напился вдоволь да опрокинул на себя ведро, ибо приятно это было для тела. Стояла старуха поодаль, не смея приблизиться. Показалось Урхан-аге, что видал он ее прежде, – должно быть, это из деревенских. Набрал он второе ведро, несложно это было, да подозвал старуху – на, мол, пей, не жалко, и коз своих напои. Вспомнился ему тут Канун:
Вспомнился Канун Урхан-аге, но посчитал он, что напоить коз старой почтенной женщины – это не копаться в грязи, подобно свинье, что пристало неверным. Потому никто не осудит его поступок. Да и не видел его никто из братьев в тот миг. Женщина слаба, не сможет сама напиться, и не будет в том беды, если дать ей воды. Напоил он старуху, и в поильник, выдолбленный из половины ствола бука, воды для коз плеснул. Старуха же кинулась благодарить его:
Еле-еле оттолкнул от себя старуху Урхан-ага. А та все норовила снова схватить его за руку да облобызать ее.
– Да уймись ты, старая! Вот тебе!
И полетела в старуху, сверкнув на солнце, мелкая серебряная монета, дар от воина Великого Султана. Направился Урхан-ага прочь от чесмы, а старуха стояла и смотрела ему вослед, шепча: «Хвала, хвала». Таков был ее взгляд, что чуял он его даже спиной. И что-то было в том взгляде… Что-то странное и очень важное. Он будто силился вспомнить, но не мог. И подумалось ему, что все женщины в горах этих – сильные колдуньи, от мала до велика, и пропащее место эти Зубы шайтана, не нужно было ставить шатры свои в тени их. Да только все умны после того, как петух клюнет.
Нет Бога, кроме Всемогущего творца неба и земли…
Новые воины воюют против гяуров…
Великий Султан блюдет волю Всемогущего творца
неба и земли…
Новые воины – рабы Великого Султана…
Новые воины свято чтут все заповеди братства их…
Все сильнее становилось день ото дня желание аги семнадцатой орты, направленное к девочке по имени Смиляна из деревни Крничи. И все темнее становился путь его. Прежде видел он стены Београда, залитые светом, а теперь даже луна не освещала их. Прежде видел он себя на этих сияющих стенах, расшвыривающего маджаров и рацей, подвизавшихся за Гуниадом и Джирджисом, как медведь расшвыривает собак. Нынче же будущее было сокрыто будто туманом, и уже не хотелось ему на стены – чего не видал он на них? А то, что хотелось ему, он уже получил – но не мог удержать, ибо умер давно, а мертвые не ходят путями живых. И оттого болело у него в груди, в том месте, где у обычных смертных находится сердце, а у него ничего не было, ведь говорят бекташи, что новым воинам нет нужды в сердце.
Увидела однажды эту грусть в его глазах Смиляна да спросила:
– Что тревожит тебя? Ты самый сильный, сильнее тебя никого нет в наших краях. Если бы сказала я товаркам, кто мой парень, они бы завидовали мне.
Много понимают эти женщины!
– Я умер давно. А ты живая. Идти ли нам одной дорогой?
– Так об этом мысли твои?
Сказала так и поцеловала его в бритый висок. И наполнилось сердце воина радостью, что хотя бы здесь и сейчас может он получить то, что желает. А она продолжала:
– Злые люди забрали у тебя жизнь, сердце и память. Но я расколдую тебя. В моем народе верят, что когда-то давно одна девушка расколдовала семиглавого дракона Аждая. Полюбила она его, и через это превратился он в королевича и стал ее мужем.
– Так за этим поила ты меня этим вашим…
– Живицей. Она изгоняет бесов. Потому и кладут ее в ладан. Любой девушке под силу расколдовать своего суженого, под какой бы личиной ни явился он к ней. Главное – узнать его. Я тебя узнала.
– Когда ж ты успела?
– А когда увидала тебя первый раз. Помнишь – я вам тогда дорогу перебежала?
Усмехнулся Урхан-ага. Как можно забыть явление семнадцатой орты в этих местах! Как ни крути, а сглазила ее эта девчонка.
– По каким же знакам опознала ты меня? По вашим меркам я зверь. Хуже зверя.
– Сердце мне подсказало, а сердце не врет. Я увидала, как смотришь ты на меня…
– Так на тебя тогда вся орта вылупилась!
– Но ты смотрел так, как не смотрел никто.
В тот день они пробыли вместе более обычного и даже не при луне, а днем: отец послал Смиляну пасти овец на горных лугах. С этим прекрасно справлялись его собаки. Но к Урхан-аге они не приближались, а если и приближались, то ложились на землю и ползли, поскуливая. Так он снова смог видеть розу свою при свете дня.
Но день был опасной порой, ибо надлежало аге быть со своей ортой. Дни стояли жаркие, кровь у воинов кипела, и следовало опасаться происков Якуба, который за эти дни уж всяко не стал добрее. Пора было идти – а Урхан-ага все не мог оторваться от красавицы своей. Попал он в ловушку, из которой нет выхода: не мог он остаться в этих местах, но не мог и покинуть их. Скоро, очень скоро примчатся мубаширы от Аги, и будет предписано семнадцатой орте свернуть шатры свои…
Выполнишь ли ты, Урхан-ага, славный воин, обласканный султаном, приказ его? Не ослушаешься ли? Что толку вопрошать, когда уже и так ясно, что Канун Мурада давно втоптан тобой в пыль. Не чтил ты заповеди братства своего, нарушил все заветы Кануна, осталось только ослушаться фирмана султанского.
И надумал тогда Урхан-ага. В одном из переходов по дороге на Београд, как только будет нападение хайдуцкое, – а оно обязательно будет, – оставит он незамеченным орту свою, прихватив с собой все свое золото, жалованное ему султаном. Вернется в эти места, заберет ненаглядную свою раскрасавицу, и только его и видали. Они поедут жить в один из городов на берегах Ядранского моря, что в Далмации. Там принимают любого, будь ты магометанской, православной или римской веры, а то и вовсе невесть кто, – главное, иметь кошелек тугой да блюсти порядки местные. А кто ты таков, откуда у тебя золото и кто жена твоя – и не спросят. Там Урхан-ага возьмет себе другое имя, отпустит волосы и бороду – и никто не узнает в нем непобедимого воина султана. Он заслужил этот рай, а иной ему был без надобности.
Задумал он это да усадил Смиляну к себе на колени, и была она как пушинка для него:
– Слушай меня. В любой миг я могу получить приказ выступать к Београду. И я исполню его, уйду вместе с ортой своей. Но по дороге я оставлю воинов – пусть идут своей дорогой, а у меня своя. Жди. Я приду к тебе ночью, как всегда, ты услышишь. Выйдешь ко мне одна, без узлов, в чем будешь. И мы уйдем далеко-далеко отсюда, где никто не найдет нас и не узнает. Там у тебя будет все, что пожелаешь, носить ты будешь только дюльбенд и тонкую чатму, а руки твои забудут про работу. Только дождись меня, слышишь?
Она лишь кивнула головой и протянула ему губы свои. Это означало, что она согласна. Но недолгим был тот поцелуй, ибо был он прерван колокольным звоном. Вскинулась она. То звонил колокол в церкви деревни Радачевичи, и недобрым был тот звон. Как бы не опоздал ты, орта-баши, как бы не случилось того, что нельзя исправить.
– Слушай! – сказал он девочке, поставив ее на ноги. – Сейчас побежишь ты домой, в село свое, и будешь сидеть там тихо как мышь, что бы ни творилось вокруг. Бараны твои сами домой придут. И своим скажи – пусть тихо сидят. Целыми останутся.
– Но разве послушают они меня?
– Скажи, что это мои слова, если это для них что-то значит. Беги!
Оттолкнул он ее от себя, мелькнула ее юбка среди камней – и скрылась из виду. Сам же Урхан-ага поспешил к лагерю. Сменился колокольный звон зловещей тишиной, а из-за склона поднимались уже клубы черного дыма. Опоздал ты, орта-баши. Не на миг и не на день – на всю оставшуюся жизнь опоздал. Нарушил ты заповеди Кануна – за то и надлежит теперь нести ответ.
Смертной гримасой встретила деревня Медже Урхан-агу. На въезде увидел он разоренную телегу, с которой свешивались тела рацей – насчитал он трех мужчин и двух подростков, почти детей. Горло у них было перерезано ятаганами. На главной площади валялись тела, много тел. Горела колокольня при церкви, и висел на ней поп в черной рясе. Отзвонил свое колокол. Иные дома тоже горели, и слышались отовсюду крики и женский истошный визг.
Перешагнул Урхан-ага через тело чье-то, и снова почуял он боль. Что-то болело внутри, там, где болеть нечему. Но боль была столь сильной, что остановился он и глянул под ноги. Там лежала мертвая женщина с перерезанным горлом. Одежда на ней была вся изодрана и окровавлена. А подле в пыли ползал, скуля, ребенок ее и искал грудь, но текла оттуда только кровь вместо молока.
Что ж встал ты, славный воин? Разве впервые видишь ты это? Разве в новинку для тебя валяющиеся вокруг под ногами тела неверных – убитых и растерзанных? Или сам не отдавал ты приказов вырезать иную деревню и не исполнял их? Что ж теперь случилось? Почему смотришь ты на чужую женщину и ребенка ее, как будто их кровь – это твоя кровь? Может, перегрелся ты на солнце? Или ведьмы горные околдовали? А может, перестал ты быть воином, раз вид крови неверных не бодрит тебя? Можешь сколько угодно говорить себе, что, когда ты занимался этим, всегда был у тебя порядок, мертвые женщины не валялись по улицам, – тем более что можно их было продать торговцам с выгодой, – а если кого из гяуров надо было убить, то их уводили к ближайшему лесу. Разве это что-то меняет?
И тут увидал Урхан-ага братьев своих. Они ходили по площади и добивали тех, кто был еще жив. Иные лазили по домам и копались в тамошней утвари – вдруг что ценное отыщется? А подле входа в храм стоял Якуб, сиявший, как начищенный алтын. Мохнатое брюхо его украшали подтеки крови. Да и другие братья не отставали.
– А, вот и достопочтенный орта-баши! – приветствовал Якуб Урхан-агу издали, широко раскинув руки. – Ну, брат, ты не представляешь, что тут было. Поймал я наконец свою козочку. Ну и козочка, скажу я тебе! Настоящий персик. Кусалась, зараза, и верещала. Пришлось ее малость успокоить. Тут, правда, местные сбежались – но мы-то их быстро на место поставили. Ишь чего затеяли – на воинов Великого Султана руку поднимать! Уж прости ты нас – мы тебе кусочка персика не оставили… Но тут еще много таких по деревне, тебе хватит.
Вошел Урхан-ага в храм. Зачем входил? Ноги сами несли. Было здесь все так же разорено, как и повсюду: ободран алтарь, выковырнуты дорогие оклады и повалены светильни. Как все это было знакомо! И сильнее обычного пахло этим церковным запахом, которым попы окуривают церкви свои. Но было там еще кое-что…
Посреди храма на полу лежала мертвая девушка. Была это та самая Беляна, на которую давно заглядывалась вся орта. Клочки платья ее валялись вокруг, а прекрасное тело, хоть бы и в султанский гарем впору, истерзано было так, что страшно было на него смотреть. Лежала она, раскинув руки и ноги, живот же и лоно ее были сплошным кровавым месивом, а грудь будто обгрызли дикие звери, хотя знал он, что не звери это никакие, ибо звери не поступают так. Рот застыл в беззвучном крике, широко распахнутые глаза заволокло уже смертной мутью, а сияющие подобно золотому алтабасу волосы, рассыпанные в беспорядке по полу, залило алой кровью. Было ее так много повсюду, что сразу въелась она в подошвы сапог, и ничем было ее уже не смыть. И доносились из-за спины слова Якубовы:
– Ну, я и говорю ей: «Что это ты, луноликая, прячешься? Считаешь, что я недостаточно хорош для тебя?» А она, видать, не понимает, и все жмется ко входу. Тут местные, понятное дело, зашумели, а поп полез вперед с крестом… Ну и получили… А эта вся такая… напугалась, красавица… глазищи – во! Укусила меня два раза, думала, отстану. Дурочка. Да меня такие укусы только распаляют! Ну а потом…
И снова будто удар обрушился на Урхан-агу, да такой силы, что еле устоял он на ногах. Страшная боль змеей заворочалась внутри него – такой боли он не знал прежде. Будто все внутренности его протыкали раскаленным железным прутом. Янычары не ведают боли, то всем известно. Потому что они умерли давно, а покойники боли не имут. Но что это? Почему?!! Поднял Урхан-ага глаза вверх в поисках ответа и застыл так, остолбеневший.
Все вокруг было таким же, как всегда. Но все изменилось. Он видел лучи солнца, пробивающиеся под купол через боковые оконца. Он чуял этот церковный запах – так пахли сирийские благовония. Он слышал какие-то голоса, но это был вовсе не голос Якуба. Священник читал молитву, тихо переговаривались женщины на родном ему языке, и это вовсе был не турецкий. А сам он стоял здесь же, на этом самом месте, в простой холщовой одежде, на ногах его были стоптанные опанки[226], а в руках – свеча. И он так же смотрел на купол, на глаза Спасителя, взирающего на него и по сей день с жалостью и добротой. Тогда ему было всего лет пять, но он почему-то запомнил ту Пасху. Странно, как он мог забыть все это? И почему так долго не вспоминал?
За один миг вспомнил он всю свою жизнь, которая оказалась не слишком длинной. Вспомнил лицо матери – оно было таким знакомым! Мать его была самой красивой изо всех женщин, которых он знал. Она завязывала свои тяжелые черные косы платком, чтоб не мешались, когда она готовила тесто для хлеба. Вспомнил он, как ходили они с отцом на Рождество в лес рубить белый дуб, и вкус праздничного жита на меду[227] в сочельник. Вспомнил братьев и сестер своих. Вспомнил, как дядя Живко водил их на реку ловить пастромку[228] и как они потом жарили ее на углях и ели так, что за ушами трещало. Как осенью резали поросят, варили из мяса пихтию[229] и начиняли колбасы. А с сестрами собирали они в горах чишки, которых турки называют мушмулой[230], мать же варила из них пастилу, вкуснее которой не было ничего, и пела колыбельную – ту самую, что услышал он, едва попав в эти края:
Потом все обрывалось – пришли сборщики девширме и забрали его, соединив с другими такими же мальчишками. Потом были только чужие лица и бесконечные дороги. В памяти всплывал только большой город, куда привезли их. Потом… Потом его втолкнули в темную комнату без окон. Там горели жаровни и было душно, вокруг клубился едкий дым. В комнате сидели странные люди в белых одеждах – все худые, но с почерневшими сморщенными, как сушеная слива, лицами, которые ничего не выражали. Это сейчас он знает, что это дервиши, – а тогда он ничего не знал. Они сняли с него одежду и осмотрели, довольно причмокивая. Потом ему дали выпить какой-то горький отвар, от которого перед глазами все поплыло, а дервиши принялись кружиться вокруг, как если бы они танцевали коло, только в несколько раз быстрее. Его увлекли в этот круг. Люди вокруг при этом стали издавать истошные курлыкающие звуки, от которых хотелось заткнуть уши. В центре же круга вертелся как
волчок главный из них, в широкой белой юбке, все быстрее и быстрее…
Весь мир тогда будто закружился перед глазами, и Урхан-ага помнил только, как повалился на пол. А потом к нему подошел человек, похожий более на джинна из сказок – огромного роста, с огромным же, как бурдюк, животом. Кроме шаровар, был на нем только окровавленный кожаный фартук. В правой руке держал он молоток, а в левой, обмотав шляпку грязной тряпкой, – большой раскаленный гвоздь. Череп его был обрит, а глаза с темными мешками под ними были такими добрыми и печальными… Большой человек подошел ближе, все закрутилось перед глазами, а темя пронзила страшная боль. Дальше наступила тьма…
Все это пронеслось перед глазами Урхан-аги за какое-то мгновение. Быстро, оказывается, меняются местами небо и земля! Он вспомнил все и стоял теперь, не понимая, кто он и что тут делает. Об этом напомнил голос Якуба:
– …Ну и принялась верещать и царапаться, как кошка. А у нее там все такое мягкое и теплое… настоящий персик… Ну я и откусил…
Посмотрел Урхан-ага вниз, под ноги. Посмотрел по сторонам. И понял он, что мир велик и прекрасен настолько, что ни одна из империй мира не сравнится с ним. Что он полон разными цветами, звуками и запахами, и слова приказов – не единственные, которые звучат в нем. Есть в этом мире много темного и светлого, он дышит и ворочается, как плод в материнской утробе. А еще он понял, что давно умер и в этом мире для него места нет. Мертвые к мертвым, живые к живым. Как же глуп он был, надеясь стать его частью! И боль его отныне превысила размерами море.
Какой глупостью показались ему все эти кануны и заветы! И каким обманом! Его лишили жизни, лишили целого мира, сделали тряпичной куклой. Взамен же дали золото, которое он не сможет потратить, ибо получали его янычары по окончании службы своей, а всем известно было, что кончается она на поле брани. Да, еще и рай обещали, которого нет, – взамен настоящего. За это отрядили его истреблять ту самую жизнь, которая породила его, оплачивая верную службу пустыми обещаниями и ничтожными подачками. Глупец тот, кто меняет целое царство на горсть трухи, но он оказался еще глупее этого глупца. И твердил он все время, как попугай, слова Кануна, которые смотрелись нынче издевкой надо всем живущим. И не было на том свете никакого ада, коим пугали их, – весь ад люди творили на этом свете своими руками. А там если что и было, так только то же, что и тут, и выходило, что раз здесь пребывал ты в аду, то и там иные дороги были тебе закрыты.
Какая чушь! Воины не могут быть рабами: либо одно, либо другое. Хорошо воюют только свободные. А рабы – это шакалы. И как бы могуществен ни был султан, Бог все равно выше. Волю султана можно нарушить – но не волю Божью.
Гяуры были такие же люди, как и все прочие, и жили они испокон веков на своей земле по своим законам. И заблудились и отреклись они не более чем все иные. Всемогущий творец неба и земли дал людям голову, чтобы разобраться в этом, а потом уж и сабли, но вовсе не для того, чтобы кромсать всех, кто хоть чем-то отличается от тебя, да еще и где-то на другом краю света.
Напугали покойников смертью лютой! Закон един и послан свыше всем, и подчиняться ему должен не только простой воин, но и султан.
Ко Всемогущему творцу неба и земли ведут много путей, среди них есть правильные и есть ложные. Но путь, по которому можно дойти, не один. Пророк Иса так же ценен в глазах Всемогущего, как и пророк Муса. А кто говорит, что только один он знает сей путь, – тот и есть заблудший и отрекшийся.
Все было не так – все, чему учили его.
Разве не воля Божья должна быть законом для всех вопреки воле каких-то сердаров и улемов?
Разве пахать, сеять и собирать урожай не лучше, чем с оружием в руках разорять и лишать жизни?
Разве любящие и любимые жены и дети не есть истинный рай, для обретения которого не нужно курить много гашиша?
Разве женщина только ослабляет мужчину, а не придает ему сил?
Разве не нужно во дни своей жизни вкушать вкусную пищу и пить доброе вино – когда же еще делать это, как не пока жив ты?
Разве гяуры более лживы и богохульны, нежели все иные?
Повсюду был один обман. А он, Урхан-ага, славный воин, огнем и саблей насаждал его в тех местах, где родился, даже не понимая, что творит он. Колдовство дервишей заморочило ему голову, отняло память. И вернуться назад он уже не мог.
Всего один миг понадобился на то, чтобы понять это. Мир для Урхан-аги стал иным. Другие же видели его пока прежним: все так же горела колокольня – едкий дым уже заползал в храм, так же лежало на полу растерзанное тело и слышались голоса:
– Да не, когда дошла моя очередь, она уже не дергалась… Что-то быстро вы ее… Тут еще есть такие поблизости?
– Есть, как же не быть! – был ответ.
– А, орта-баши! Ты поделишься с нами своими красавицами?
Якуб смеялся, вытирая кровавые подтеки на руках и животе шароварами. Двое других братьев смеялись вместе с ним. Сейчас засмеетесь вы по-другому. Кинжал неслышно лег в левую ладонь, а ятаган – в правую. Единственное, что умел он делать, – убивать, но это умел он отменно.
Кха! Первый из братьев даже не заметил, как лезвие ятагана перерубило горло ему, – он все еще смеялся, но смех вдруг стал подобен бульканью шурпы в котле. Кха! Другой брат только открыл рот – и в шею ему впился брошенный кинжал. Якуб был настолько глуп в любовании уродством своим, что даже не заметил этого. Когда ятаган вошел ему в спину и пронзил сердце, он обернулся и выкатил глаза. Взгляд его был удивленным:
– За что, ага?!!
– Это тебе привет. От девушек. Из деревни Маляны.
Кха! Урхан-аге всегда нравился хруст, с которым железо входило в плоть. Этот звук вселял неизъяснимую бодрость. Для верности трижды повернул он клинок в теле, и Якуба чуть не вывернуло наизнанку. Рухнуло грузное тело на пол, аки бурдюк с нечистотами, дрыгая конечностями. Оружие извлечено было из тел, а кровь с него – опробована на вкус, и вкус этот признан был годным. А с улицы раздавались крики – там было еще много работы. Переступил Урхан-ага через тех, кто еще миг назад были его братьями, и направился к выходу.
Гудел колокол. Не тот, что бессильно повис на горящей колокольне деревни Радачевичи, а тот, что был подвешен в Чертовом городе, в месте, известном только немногим посвященным, и гул его, многократно усиленный эхом, разносился далеко по округе. Он призывал людей встать и идти на бой с нечистью, пришедшей с Востока. Наступил тот день, когда зазвонил он. Слабый стал сильным, а черный – белым. Пало ярмо страха, и мужчины из окрестных деревень откапывали припрятанное оружие и стекались в лощину у подножия горы. Их собралось уже много, гораздо больше, чем этих убийц-турок, и все уже знали, что случилось в Радачевичах, – дым оттуда был виден даже здесь.