Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: По рельсам, поперек континентов. Все четыре стороны. книга 1 - Пол Теру на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В Симле практиковало множество китайцев-дантистов: на вывесках — ужасные изображения человеческого рта в разрезе, в витринах — белые коронки. Я спросил у Вонга, почему среди китайцев, которые мне встречались, так много зубных врачей.

— Китайцы — очень хорошие зубные врачи! — сказал он. Из его рта пахло кокосами. — Я тоже мастер!

— Вы можете поставить мне пломбу?

— Нет, затычки — это нет.

— Вы снимаете зубной камень?

— Нет.

— А выдергивать зубы умеете?

— Вам надо удалить зуб? Я вам посоветую хорошего удалятеля зубов.

— А вы-то по какой части, мистер Вонг?

— Зубная механика, — сообщил он. — Китайцы — лучшие по зубной механике.

Зубная механика — это вот что такое: тебе нужно помещение, запас «английской пластичной массы» — такого розового полужидкого вещества — и несколько ящиков зубов всех размеров и форм. К тебе приходит человек, которому выбили пару передних зубов во время голодного бунта или в результате спора за кокосовый орех. Наполняешь ему рог массой и снимаешь слепок с его десен. По слепку изготовляется мост, к мосту приделываются два здоровенных, как у японцев, зуба. К сожалению, жевать этими пластмассовыми протезами нельзя — за столом их приходится снимать. По словам мистера Вонга, дело шло бойко: в месяц он зарабатывал от тысячи до тысячи четырехсот рупий. В университете Коломбо профессора — и те меньше получают.

По всему поезду с грохотом опускались окна — от дождя. Пламя заката запуталось в свинцовых облаках, а дождевые колонны — костыли бродячих гроз — приближались; рыбаки на катамаранах правили к берегу, борясь с сильным прибоем. В поезде началась ужасная вонь; Вонг извинился передо мной за запах. И в купе, и в коридорах было негде яблоку упасть. Из тамбура я видел, что самые ловкие пассажиры висят снаружи на стальных лесенках или балансируют на открытых площадках между вагонами. Когда же дождь еще более усилился, эти люди тоже протолкались в вагоны и захлопнули за собой двери. Они стояли в сумраке, а дождь молотил по железным дверям, как град.

Я свою дверь не закрывал — просто прижался к стене, а волны дождя, расплываясь у меня в глазах, хлестали мимо.

Калькутта господина Чаттерджи

Вокзал Хаура снаружи похож на административное здание: почти кубические, но кривоватые башни с часами (на каждом циферблате стрелки показывают свое время), неприступные кирпичные стены. Постройки англичан в Индии выглядят так, словно их проектировали с расчетом на долгую осаду: для чего бы ни предназначалось здание, у него обязательно есть горнверки[28], дозорные башни и бастионы для орудий. Вот и вокзал Хаура походил на Министерство Волокиты из книги Диккенса, только сильно укрепленное. Причем продажа билетов там явно организована диккенсовскими бюрократами. Но внутри вокзал производит совершенно иное впечатление: высоченные черные потолки, воздух дымный (это население здания готовит еду на кострах), мокрый пол завален отбросами. Вдобавок темно: потоки солнечных лучей вливаются в окна под потолком, но вскоре наталкиваются на клубы пыли.

— Здесь гораздо лучше, чем раньше, — сказал мистер Чаттерджи, заметив, как я вытягиваю шею. — Видели бы вы, что здесь творилось, пока вокзал не привели в порядок.

После такого заявления ничего уже не скажешь. Но у каждой колонны, зябко сутулясь, сидели сквоттеры, окруженные кучами собственного мусора: битым стеклом, какими-то деревяшками, бумажками, жестянками, охапками соломы. Одни младенцы спали под боком у родителей: другие свернулись калачиком в пыльных закоулках, точно подменыши. Семьи старались приютиться за колоннами, под прилавками и багажными тележками; колоссальные просторы вокзала пугали их, заставляли жаться к стенам. В открытом пространстве носились дети, совмещая поиски добычи с играми. Это низкорослые дети низкорослых родителей. Любопытно, что в Индии можно наблюдать бок о бок две породы людей в процессе эволюции. Одна порода отличается довольно высоким ростом, проворством и быстрой реакцией. Другая эволюционирует в сторону карликовости, щуплости, запуганности и угрюмого безразличия ко всему. Единственное место, где пути этих двух рас пересекаются, — железнодорожный вокзал, и, хотя особи разных пород чуть ли не сталкиваются нос к носу (оборвыш, растянувшись на полу у кассы, разглядывает ноги стоящих в очереди), они никогда не встречаются.

Я вышел на улицу, в полуденный хаос у западного конца Хаурского моста. В Симле рикши сохранились как очаровательные приметы ретро: люди фотографируются в их колясках. В Калькутте рикши — тощие парни в лохмотьях, а их коляски — необходимое транспортное средство: проезд дешев, а маневрировать в узких переулках рикше проще. Рикши — неприглядный символ индийского общества, но в Индии все символы неприглядны: бездомные, спящие у дверей особняка; чиновник, который, торопясь на поезд, случайно пробегает по ногам дремлющего вокзального жителя; худющий «рикша-валла», везущий тучных пассажиров. Маленькие лошадки, запряженные в дилижансы, надрываются на булыжной мостовой, мужчины подталкивают велосипеды, нагруженные дровами и сеном. Никогда раньше я не видел такого разнообразия транспортных средств: телеги, мопеды, автомобили старых моделей, тачки, волокуши… и странные экипажи на конной тяге — может быть, ландо? В одной телеге лежали морские черепахи с обвисшими белыми плавниками, в другой — мертвый буйвол, в третью поместилась целая семья с пожитками: ребятишки, клетка с попугаем, кастрюли, сковородки… Все эти транспортные средства еле пробиваются через сплошное людское полчище. Вдруг началась паника, люди бросились в разные стороны: с того конца моста, покачиваясь, прикатил трамвай с табличкой «Толлигунг» на ветровом стекле. «Людей слишком много!» — воскликнул мистер Чаттерджи.

Мистер Чаттерджи проводил меня через мост. Он был бенгалец, а бенгальцы отличаются самой большой живостью ума изо всех, кого я встретил в Индии. Но в то же самое время они раздражительны, самоуверенны, категоричны и многословны, да к тому же лишены чувства юмора; с каким-то недобрым красноречием они высказывают свою точку зрения на любую тему, за исключением будущего Калькутты. Стоит спросить, что с этим городом станется дальше, как они замолкают. Но у мистера Чаттерджи даже о будущем Калькутты было свое мнение: он недавно прочел статью о ее перспективах. Калькутта обойдена судьбой: это в Чикаго был большой пожар, в Сан-Франциско — землетрясение, а в Лондоне чума вдобавок к пожару, но в Калькутте не случалось ничего, что дало бы архитекторам шанс изменить с нуля городскую планировку. Нельзя не признать — говорил Чаттерджи, — что жизнь здесь кипит. Проблема людей, живущих на улицах, без крыши над головой (по его оценке, их насчитывалось четверть миллиона), «чересчур драматизирована» — если учесть, что эти уличные жители в основном заняты сбором мусора, становится ясно, что отходы жизнедеятельности Калькутты «подвергаются самой интенсивной переработке и вторичному использованию». Престранные слова он выбрал, почти абсурдные в этом контексте: очаг кипучей жизни там, где в сточных канавах валяются мертвецы («Но все мы смертны», — возразил Чаттерджи), «чересчур драматизированная» четверть миллиона, бездомные в роли ходячего мусороперерабатывающего завода. Нам попался человек, который подался к нам всем корпусом, вытягивая вперед руку — просил подаяния. Это был монстр. У него не хватало половины лица, которую словно бы неумело отрубили гильотиной: ни носа, ни губ, ни подбородка; между зубами, которые ничто не прикрывало, торчал лиловый обрубок языка. Мистер Чаттерджи перехватил мой шокированный взгляд. «А, этот! Он здесь всегда стоит!»

Прежде чем распрощаться со мной на Барабазаре, мистер Чаттерджи со значением произнес: «Я люблю этот город». Мы обменялись адресами и разошлись: я пошел в гостиницу, а он на Стрэнд-роуд, к реке Хугли, русло которой настолько засорено илом, что вскоре по ней не сможет проплыть ничего, кроме пепла кремированных бенгальцев.

Скачущий

В толпе на Чоуринги[29] я заметил человека, который передвигался вскачь. Он приковывал к себе внимание: в городе калек выделяются только настоящие монстры. Он был одноногий — другую конечность отрезали выше колена — но обходился без костыля. В руках он нес какой-то засаленный узел. Он проскакал мимо меня с разинутым ртом, напружинив мускулы. Я пошел за ним. Стремительно подскакивая на своей единственной мускулистой ноге, точно на пружине, он повернул на Миддлтон-стрит. Его голова взлетала над толпой и вновь окуналась в людское море. Перейти на бег я не мог: очень уж много было вокруг народу: прыткие клерки в черных костюмах, свами с зонтиками, безрукие нищие, простирающие ко мне свои культи, побирушки с одурманенными младенцами, гуляющие семейства, мужчины, каждый из которых в одиночку перегораживал тротуар своими широкими развевающимися брюками и бурно жестикулирующими руками. Скачущий был уже далеко. Я было нагнал его — во-он она, его голова и вновь потерял. Одноногий оставил меня далеко позади, и я так и не выяснил, как ему удается передвигаться. Но потом всякий раз, стоило мне подумать об Индии, как я видел перед собой этого человека. Прыг-прыг-прыг — ловко лавирует он среди миллионов людей, идя своим путем.

Воспоминания о британском владычестве: господин Бернард из Бирмы

Старик, сидевший рядом со мной в вагоне местного поезда Мандалай-Маймио, спросил:

— Как вы думаете, сколько мне лет? Угадайте.

«Семьдесят» — подумал я и сказал:

— Шестьдесят.

Он расправил плечи:

— Ошибаетесь! Мне восемьдесят. Точнее, исполнилось семьдесят девять. Неполных восемьдесят.

Поезд двигался зигзагом, делая такие же резкие повороты, как на пути к Симле или Ланди-Коталу. Иногда он без явных причин останавливался, а потом, даже не предупреждая об этом свистком, вновь пускался в путь. Тогда бирманцы, спрыгнувшие с подножек справить нужду, бросались догонять поезд, на бегу завязывая саронги. Друзья, оставшиеся в вагонах, подбадривали их со смехом. Туман, дождь и низкие, даже на вид холодные облака — в поезде я зяб, точно ранним утром. Эта прохлада и предрассветный сумрак продлились до самого полудня. Я надел поверх джемпера рубашку, потом натянул еще и свитер, и целлофановый дождевик, но все равно мерз. Сырость пробирала до костей. Так холодно мне не было с самого отъезда из Англии.

— Я родился в 1894 году в Рангуне, — внезапно сказал старик. — Мой отец был индус, но католической веры. Поэтому меня и назвали Бернардом. Мой отец был солдат Индийской армии. Он всю жизнь был солдатом — если не ошибаюсь, завербовался в Мадрасе в 70-х годах. Служил в двадцать шестом Мадрасском пехотном полку. В 1888-м его часть перевели в Рангун. У меня был его портрет, но когда Бирму оккупировали японцы — несомненно, вы слышали о войне с японцами — все наши пожитки были разбросаны, и очень много вещей мы потеряли.

Он был рад поговорить, рад, что у него нашелся слушатель. Его не надо было подзадоривать вопросами. Он старался говорить по-английски без ошибок. Теребя узел на коленях, старательно припоминал нужные союзы и частицы, а я, кутаясь, был благодарен, что от меня ничего не требуется — достаточно было лишь иногда кивать в знак интереса к его рассказу.

— Рангун я почти не помню: когда я был совсем маленьким, мы переехали в Мандалай. Начиная с 1900 года я помню практически все. Мистер Макдауэлл, мистер Оуэн, мистер Стюарт, капитан Тейлор — под их командованием я работал. Я был старшим поваром в офицерской столовой Королевской артиллерии, но я не только готовил еду — я делал все. Объездил Бирму из конца в конец, жил и на базах, и в лагерях, если проводились учения. Я считаю, что у меня хорошая память. Например, я помню день, когда умерла королева Виктория. Я учился во втором общем классе в Школе Святого Ксаверия в Мандалае. Учитель сказал нам: «Королева скончалась, поэтому сегодня уроков не будет». Мне было… сколько мне было?… семь лет. Я хорошо учился, всегда делал уроки, но когда окончил школу, мне было некуда пойти. В 1910 году мне было шестнадцать. Я подумал: «Надо устроиться на железную дорогу». Я хотел стать машинистом. Хотел водить паровоз по Верхней Бирме. Но я разочаровался: нас заставляли носить уголь в корзинах на голове. Очень тяжелая работа, вы просто вообразить не можете, какая тяжелая, — и в жару, — а начальником над нами был некий мистер Вэндер, англоиндиец[30]. Конечно, он все время на нас кричал; на обед давали пятнадцать минут, но он и тогда кричал. Он был толстый, очень недобрый к нам человек. Тогда на железной дороге работаю много англоиндийцев. Точнее, большинство были англоиндийцы. Я воображал, что буду водить паровоз, а сам таскал уголь! Работа была мне не по силам, и я сбежал.

Я устроился на кухню в офицерскую столовую Королевской артиллерии. И новая работа мне очень понравилась. У меня еще сохранились документы с печатью «RA» — «Royal Artillery». Сначала я помогал повару, потом сам стат поваром. Фамилия повара была Стюарт. Он меня Научил разными способами резать овощи, научил готовить салат, фруктовый коктейль, бисквиты со сливками и все виды жаркого. Это было в 1912 году — самое лучшее время для Бирмы. Здесь больше никогда не будет так хорошо. Еды было полно, все было дешево, и даже когда началась Первая мировая война, все было в порядке. Мы в Бирме и не знали о Первой мировой войне; мы ничего не слышали — не чувствовали, что идет война. Только я знал немного, из-за моего брата. Он воевал в Басре — наверно, вы знаете такой город, это в Месопотамии.

Тогда я получал двадцать пять рупий в месяц. Кажется, что мало, верно? Но знаете, мне хватало на жизнь десяти рупий. Остальные я откладывал, а потом купил ферму. Когда я шел за жалованьем, мне выдавали один золотой соверен и ассигнацию в десять рупий. Золотой соверен равнялся пятнадцати рупиям. Я вам расскажу, как все было дешево: рубашка стоила четыре анны, продукты были в достатке, мы жили прекрасно. Я женился, у меня родилось четверо детей. Я работал в офицерской столовой с 1912 года по 1941-й, пока не пришли японцы. Я любил свою работу. Все офицеры знали меня и, мне кажется, уважали. Они сердились лишь если была задержка: все надо было подавать вовремя, и, конечно, если было опоздание, они сильно злились. Но никто из них не был со мной груб. В конце концов, они были офицеры — британские офицеры, понимаете — и у них был свой кодекс поведения. Все эти годы, когда они выходили к столу, они одевались в парадную форму по первому разряду, а иногда на обед приходили их жены или гости: мужчины в смокингах, дамы в вечерних платьях. Красивые, как бабочки. У меня тоже была униформа: белый пиджак, черный галстук, мягкие туфли — вы знаете, есть такие мягкие туфли, от них не бывает шума. Я мог войти в комнату, и меня никто не слышал. Таких туфель, бесшумных туфель, больше не делают.

Так продолжалось год за годом. Я помню один вечер в столовой. Там был генерал Слим, вы его знаете. И леди Слим тоже была. Они пришли на кухню: генерал и леди Слим, и с ними другие, офицеры с женами.

Я встал по стойке смирно.

— Вы Бернард? — спросила леди Слим.

— Да, мадам, — сказал я.

Она сказала, что обед был прекрасный, очень вкусный. Меню было такое: курятина в карамельной глазури, овощи и на десерт бисквиты со сливками.

Я сказал:

— Я рад, что вам понравилось.

— Вот такой у нас Бернард, — сказал генерал Слим, и они вышли.

Чан Кай-ши и мадам Чан тоже кушали у нас. Он был очень высокий и ничего не говорил. Я прислуживал им за столом. Они приезжали на два дня, на два дня и одну ночь. Вице-король тоже приезжал — вице-король лорд Керзон. Очень многие у нас были: герцог Кентский, гости из Индии, еще один генерал — мне надо будет вспомнить его фамилию.

А потом пришли японцы. О, как хорошо я помню этот день! Вот как это было. Я стоял в роще недалеко от моего дома — это под Маймио, у развилки дороги. Я был в бирманской одежде — в безрукавке и лонги. И вот едет машина, очень большая, а на радиаторе флаг — японский флаг, красное на белом, восходящее солнце. Машина остановилась у развилки. Я не думал, что они меня заметили. Но человек из машины подозвал меня и сказал мне что-то по-бирмански.

Я сказал:

«Я говорю по-английски».

Тогда японский джентльмен спросил: «Вы индус?»

Я сказал, что да. Он сложил руки перед собой — вот так — и сказал: «Индия-Япония друзья!». Я улыбнулся ему. Я никогда в жизни не был в Индии.

В машине сидел очень большой начальник. Он ничего не говорил, но другой спросил меня: «Это дорога на Маймио?»

Я сказал, что да. И они поехали дальше, на холм. Вот так японцы вошли в Маймио.

Виадук Гоктейк

К полудню мы почти доехали до Гоктейка. Был густой туман. Между зарослей зеленого бамбука сбегали шумные водопады. Поезд медленно шел по гребням холмов, надсадно гудя на каждом повороте, но за окнами не было видно ничего, кроме сплошной белизны тумана; если же порывы ветра раздирали его завесу, в дырку проглядывала более яркая белизна — облака. Будто летишь на тихоходном самолете с распахнутыми настежь иллюминаторами. Я даже завидовал курильщику опиума, сидевшему напротив меня, — он-то был спокоен.

— Виды закрыты облаками, — сказал мой сопровождающий У Сит Ай, офицер службы безопасности.

Забравшись на высоту почти четырех тысяч футов, мы начали спускаться в ущелье. Обрывки облаков, похожие на лодки, быстро перемещались внизу от склона к склону, но были и другие фигуры из водяного пара, висевшие почти бездвижно, напоминавшие лоскуты рваной шелковой фаты. Виадук Гоктейк — серебристый и симметричный, монструозное исчадие геометрии среди всех этих расхристанных джунглей и шишковатых утесов — блеснул на миг впереди и тут же юркнул за каменный выступ. Он появлялся снова и снова, с каждым разом прибавляя в величине; его серебряное сияние тускнело, зато солидность ощущалась все отчетливее. Смотрелся он престранно: в дикой глуши — и вдруг рукотворное сооружение! Он соперничал с величием колоссального ущелья и как-то умудрялся выглядеть величественнее, чем антураж, а антураж был что надо: вода, струясь по балкам и опорам, падала на кроны деревьев, в причудливых завитках облаков пролетали птичьи стаи, в жерлах туннелей по ту сторону виадука зиял мрак. К виадуку мы подъезжали тихо-тихо. Ненадолго остановились на станции Гоктейк, где горцы, татуированные люди из племени шан и отбившиеся от своих китайцы обосновались в списанных товарных вагонах и сараях. Они выглянули поглазеть на наш почтовый поезд Маймио-Лашио.

Подъезды к виадуку охраняли часовые с винтовками; они морщились: хлипкие будки насквозь продувал ветер, а дождь все моросил. Я спросил У Сит Айя, можно ли мне высунуться из окна. Он сказал, что не возражает — «но не падайте». Колеса вагонов постукивали на стыках, потоки воды, которая лилась с вагонов, спугивали птиц с гнезд на тысячефутовой глубине под нами. Вообще-то от холода я приуныл, да и по дороге не происходило ничего интересного, но тут я воспрял духом: едешь по длинному мосту под дождем, от обрыва к обрыву, а внизу, в глубокой впадине, джунгли и широко разлившаяся река, зычная благодаря муссону, и локомотив то и дело свистит, и эхо катится по ущелью до самого Китая…

Начались туннели. Это были по сути пещеры, пропахшие пометом летучих мышей и сырой листвой; в полумраке различались лишь блестящие струи воды, стекающие со стен, да загадочные ночные цветы, растущие среди фонтанообразных лишайников в причудливых расщелинах. Когда мы выехали из последнего туннеля, виадук Гоктейк остался далеко позади. Для меня поездка заканчивалась в Наунг-Пенге, до которого оставался еще час езды без остановок. Этот населенный пункт оказался скоплением деревянных домишек и каких-то хижин с травяными крышами. В одной — «буфете» — можно было перекусить. Внутри стоял длинный стол, а на нем — супницы с желто-зеленым варевом. Бирманцы, слишком легко одетые для столь холодного климата, грелись у жаровен, на которых варился в котелках рис. Ни дать ни взять — полевая кухня какого-то монгольского племени, отступающего после ужасной битвы: стряпухами тут работали старые, чернозубые китаянки, а посетители принадлежали к той породе людей, в чьих жилах бирманская кровь смешана с китайской в самых разных пропорциях. Их национальная принадлежность угадывается лишь по одежде: один в саронге, другой в брюках, у кого-то на голове просто-таки зонтик — шляпа, которые носят китайские кули, на другом разбухшая от воды, потерявшая форму шерстяная шапка. Поварихи накладывали варево на большие пальмовые листья и шлепали сверху пригоршню риса; путники ели это, запивая горячим жидким чаем. Дождь барабанил по крыше и с хлюпаньем падал в грязь; к поезду бежали бирманцы. Они несли гроздья кур, столь плотно связанных вместе, что эта живность походила скорее на причудливые поделки народных мастеров. Я купил за два цента сигару, нашел у жаровни свободный табурет, да так и просидел на нем, покуривая, пока не пришел следующий поезд.

Поезд на Лашио, с которого я сошел в Наунг-Пенге, отправился в путь лишь после того, как прибыл «обратный» поезд из Лашио. Вооруженный конвой из Маймио и совсем уже тяжеловооруженный конвой из Лашио пересели с поезда на поезд, чтобы вернуться в пункт, из которого выехали утром. Я подметил, что в обоих составах головной вагон представлял собой этакий бронированный фургон — стальной ящик с амбразурами, простой до схематичности, точно танк с детского рисунка. Но броневагон пустовал: все солдаты ехали в хвосте, девятью вагонами дальше. Как они будут отбиваться в случае обстрела, как проберутся в голову поезда за восемьдесят ярдов, я так и не понял, да и У Сит Ай разъяснять не стал. Зато почему солдаты не ездят в броневагоне, было ясно — чтобы не мучиться: там душно, жестко и темно, вместо окон узкие бойницы…

В Маймио мы вернулись быстро — ведь почти на всем протяжении пути ехали под уклон. На всех маленьких станциях нам к поезду приносили еду. У Сиг Ай объяснил, что солдаты заказывают ее заранее по телеграфу: и верно, на самом захудалом полустанке, едва поезд подходил к платформе, к нему подбегал мальчишка и, не смахивая с лица дождевых капель, с поклоном передавал в дверь вагона с солдатами узелок с едой. Ближе к Маймио солдаты заказали по телеграфу цветы, и по прибытии все поголовно вышли на перрон с пятнами от карри на гимнастерках, с бетелевыми кляпами во рту и с букетами цветов, с которыми обращались бережнее, чем с винтовками.

— Можно мне идти? — обратился я к У Сит Айю, гадая, уж не арестуют ли меня за проезд по запретной зоне.

— Вы можете идти, — сказал он с улыбкой. — Но вы больше не должны садиться на поезд до Гоктейка. Если сядете, будут неприятности.

Вьетнам, 1973 год. Пассажирский поезд Хюэ-Дананг

С самолета серые, тусклые, ничего не отражающие воды Южно-Китайского моря казались холодными, как лед; на болотах там и сям зияли пустые могилы — по буддистскому обычаю круглые; а древний город Хюэ, былая столица, утопал в снегах, наполовину погребенный под сугробами. Но то был не снег, а мокрый песок; круглые могилы на поверку оказались воронками от бомб.

Хюэ выглядел престранно. В Сайгоне на каждом шагу попадались укрепления с колючей проволокой, но разрушений было мало; в Бьен Хоа я увидел разбомбленные дома; в Кан Тхо рассказывали, что на дорогах засады, а больница была переполнена ранеными. Но в Хюэ я увидел войну воочию и ощутил ее запах: грязные, разбитые танками дороги, люди с узлами, бегущие под дождем, солдаты в бинтах ковыляют по разрушенному городу, утопая по щиколотку в жидкой глине — как-никак сезон муссонов — или целятся в тебя из битком набитого кузова грузовика. В движениях людей какая-то патологическая слаженность. Почти все улицы перегорожены колючей проволокой, дома наспех обложены мешками с песком. На следующий день в поезде мой знакомый-американец, которого я тут назову кодовым именем Кобра-1 (он и его жена — Кобра-2 решили за компанию со мной и моим переводчиком Дайэлом прокатиться до Дананга), сказал: «Глядите — ни одного дома без пробоины!». И верно: в стене каждого здания была хотя бы одна жутковатая расселина — казалось, куски выдирали «с мясом». Все в городе было какое-то темно-бурое и создавало ощущение, что над этими местами грубо надругались: мутные лужи расплескивались все шире, мерзостные пятна напоминали об атаках. В архитектуре чувствовались следы имперского духа (память о вьетнамских царях и французских колонизаторах), но чувствовалось: надежда на лучшее, которую внушает это изящество, совершенно напрасна.

Кроме того, холод был страшный: от низкого неба веяло студеной сыростью, даже в помещениях висела морось. Читая лекцию в местном университете, я расхаживал вдоль доски, засунув замерзшие руки под мышки. Университет занимал здание колониальных времен, где раньше находился — надо же! — дорогой магазин торгового дома «Морин бразерз», снабжавший окрестных плантаторов необходимыми товарами, а заодно служивший для них гостиницей, когда они выбирались в город. В аудитории, где я выступал, прежде была спальня; с балкона, насквозь пробираемый ветром, я увидел запущенный двор, выложенный растрескавшейся плиткой декоративный пруд для рыбы да окна других номеров, закрытые обшарпанными ставнями.

На следующее утро на вокзале в Хюэ крохотный вьетнамец в сером габардиновом костюме и шляпе пирожком подскочил ко мне и потянул меня за руку. «Добро пожаловать в Хюэ, — сказал он. — Ваш вагон готов». Это был начальник станции. Его предупредили о моем путешествии, и он прицепил к пассажирскому поезду на Дананг один из личных вагонов начальника дороги. Поскольку вьетнамская сеть железных дорог из-за войны распалась на отдельные действующие отрезки, на каждом таком обрывке имеется специальный вагон для начальника. Обычно такой вагон один, но Вьетнамские железные дороги — это шесть не связанных между собой линий, поневоле работающих автономно. Как ранее в Сайгоне, я сел в служебный вагон с тяжелым сердцем, зная, что у меня дрогнет рука, если я хоть раз захочу написать об этих людях что-нибудь нелицеприятное. Сидя в своем пустом купе в пустом вагоне, я чувствовал себя негодяем и эгоистом: у меня на глазах вьетнамцы выстаивали очередь за билетами, чтобы ехать в толчее и духоте. Начальник станции поспешил увести меня от кассы («Не требуется!»), но я успел приметить, сколько стоит билет до Дананга — сто сорок три пиастра[31], то есть двадцать пять американских центов. Возможно, нигде больше на свете не проедешь семьдесять пять миль по железной дороге за такие гроши.

Появились Кобры и переводчик Дайэл. Уселись в купе рядом со мной. Мы молча глядели в окно. Вокзал — белая коробка наподобие форта Аламо — был весь в красных оспинах от пуль: из-под отлетевшей штукатурки проглядывала красная кирпичная кладка. Но он был детищем той же эпохи, что и магазин «Морин бразерз» — иначе говоря, строили его на совесть. Какой контраст с кучами мусора и голыми цементными фундаментами на окраине Хюэ, где медленно погружаются в грязь учебная полоса препятствий и руины казарм Первого дивизиона морской пехоты. Казалось, весь реквизит войны был запрограммирован на самоуничтожение в день вывода американских войск, чтобы и следа не оставить от всех этих брутальных приключений. В железнодорожном депо стояло несколько броневагонов с прорехами в стальных боках — от взрывов фугасов. В вагонах обитала кучка детей с печальными глазами. Почти во всех тропических странах взрослые, точно в стихах Уильяма Блейка, стоят на краю лужаек и смотрят, как играют дети. Во Вьетнаме дети играют сами по себе, а взрослые будто сквозь землю провалились; видя стайку детей, высматриваешь среди них родителей, фигуру взрослого на заднем плане, но высматриваешь тщетно, и твой взгляд спотыкается об недостающий элемент картины. Несущая на закорках ребенка старуха в длинной замызганной юбке, со слипшимися от дождя волосами? Ома сама ребенок.

— Вы видели раковину в туалете? — спросил Дайэл.

— Нет.

— Открываете кран и… догадайтесь, что происходит?

— Ничего, — сказала Кобра-2.

— Высыпается ржавчина, — сказал я.

— Течет вода! — объявил Дайэл.

— Отлично, — сказал Кобра-1. — Записывай, Пол: краны работают. В поезде есть вода. Как тебе это нравится?

Но то была единственная раковина на весь поезд.

Начальник станции сказан, что поезда на Дананг вновь начали ходить четыре месяца назад, после пятилетнего перерыва. И покамест дорога в порядке. Почему возобновление железнодорожного сообщения совпало с уходом американцев, никто мне объяснить не мог. Сам я рассудил, что все просто: американские грузовики перестали носиться туда-сюда по единственной автодороге между Хюэ и Данангом — Первому шоссе, известному в народе под невеселой кличкой «Безрадостный проспект». Автомобильные перевозки обходились дорого, но лишь когда грузовиков не стало, вьетнамцы наконец-то выбрали более целесообразный вариант — восстановили железную дорогу.

Война не то чтобы утратила былой масштаб, но стала менее механизированной, не столь изощренной. Деньги и иностранные войска усложняли обстановку, но теперь вьетнамцы вернулись от боевых действий в американском стиле — централизованных, точно действия крупных корпораций — к инфраструктуре колониальных времен: медлительным средствам связи, подсобным хозяйствам, приспособлению старых домов под жилье и поездам как основному транспорту. Американские методы ведения войны отброшены: это наглядно подтверждали пустые дзоты, остовы казарм и разбитые дороги за окнами пассажирского поезда, везущего в Дананг овощи с огородов Хюэ.

Мосты на этой ветке свидетельствуют о войне — они новенькие, их опоры почти не успели заржаветь. Тут же под насыпями валяются старые: разбитые, искореженные, навсегда замершие посреди жеста. Как их взорвали, так с тех пор и лежат. В руслах некоторых рек я видел целые коллекции разрушенных мостов: черные стальные балки, завязанные углами, гротесково торчащие из воды. Не все разрушения были свежими. В ущельях, где таких руин насчитывалось две или три штуки, я делал вывод, что самые старые — память о японских бомбардировщиках, а более поздние — образчики работы диверсантов в пятидесятых-шестидесятых. Каждая война оставляет руины в своем неповторимом духе. Она впечатляла, эта прихотливо измятая сталь, — ни дать ни взять эпатажные скульптуры. Вьетнамцы сушили на них белье.

Именно у рек — у этих мостов — всего заметнее было присутствие военных. Как-никак стратегические объекты: взорванный мост может прервать железнодорожное сообщение на целый год. И потому у обоих концов каждого моста, чуть выше него на каменистом грунте, были выстроены эскимосские иглу из мешков с песком, бункеры, дзоты, а часовые — как правило, молодые парни — махали поезду карабинами. Над дзотами развевались красные и желтые полотнища с лозунгами. Дайэл переводил их мне. Вот вам типичный пример: «Радостно приветствуй мирную жизнь, но не зевай и не забывай о войне». Часовые несли службу, раздевшись до маек; некоторые качались в гамаках, другие купались в реке или стирали. Третьи, с автоматами через плечо, разглядывали поезд. Форма у них была не по росту, слишком большого размера — красноречивая деталь, всякий раз напоминавшая мне: этих по сути мальчишек нарядили в форму и вооружили американцы, казавшиеся рядом с ними великанами. После ухода американцев война выглядела слишком громадной, гипертрофированной — вроде этих гимнастерок, из рукавов которых торчат только кончики пальцев, или касок, съезжающих на глаза.

— А там вьетконговцы, — сказал Кобра-1, указав на череду холмов, которые вдали разрастались до величины гор.

— Есть сведения, что «Вьетконг» контролирует восемьдесят процентов сельской местности, но это ничего не значит — там всего десять процентов населения.

— Я там был, — сказал Дайэл. Я все время забывал, что до работы в посольстве Дайэл служил в морской пехоте. — Недели три. Прочесывали местность. Черт, ну и промерзли мы там! Но иногда везло — попадались деревни. Крестьяне как нас завидят сразу в бега, а мы устраиваемся в их хижинах — на их кроватях спим. Помню, пару раз — я чуть не сдох — нам пришлось спалить всю ихнюю мебель, чтобы согреться. Дров взять было негде.

Горы стали вытягиваться кверху, приобретая форму амфитеатров, где вместо сцены была панорама Китайского моря. Вид у них был таинственный: голые, отливающие голубизной склоны, окутанные туманом вершины. То там, то сям расползался дым: это крестьяне выжигали джунгли под посевы. Подсечно-огневое земледелие, значит. Мы ехали на юг по узкой полоске земли между горами и морем, которую все еще контролировали сайгонские власти. Погода переменилась — или, возможно, мы наконец-то выбрались из облака мороси, вечно висящего над Хюэ. Стало тепло и солнечно; вьетнамцы вылезли на крыши вагонов и расселись, свесив ноги вниз. С берега до нас доносился шум прибоя, а впереди в узких кривых заливах, повторявших искривления колеи и нашего поезда на ее поворотах, рыбацкие смэки и каноэ причаливали среди белой пены к мосткам, а люди в шляпах-зонтиках набрасывали на лангустов круглые перепончатые сети.

— Боже, до чего же красивая страна, — сказала Кобра-2. Высунув руку в окно, она фотографировала, но никакая фотопленка не могла передать всей этой красоты разом, ни один фотоаппарат — уместить в кадре всю эту сложную совокупность элементов: тут солнце высвечивало прореху в лесных зарослях — шрам от бомбежки, и совсем рядом зияла круглая чаша долины, подернутая дымом; на другом склоне серебрились косые колонны дождя, льющегося из одинокой заблудившейся тучи, синева уступала место черно-зеленым пятнам, а на плоских полях — зелени рисовых побегов, а зелень, окаймленная лентой песка, переходила в безбрежную голубизну океана. Панорама была колоссального масштаба; рассматривать ее приходилось по частям, как ребенок изучал бы фреску.

— Я и вообразить себе не мог такого, — сказал я. Изо всех мест, которые я проезжал на поезде с самого Лондона, это было всех чудеснее.

— Никто и не знает, — заметила Кобра-2. — В Штатах всем невдомек, как здесь красиво. Глядите, вон там… Бог ты мой, глядите же!

Мы ехали по самой кромке залива, где все было зеленое и блистало в ослепительных лучах солнца. Морские волны — пляшущие нефритовые пластины, а за ними — козырьки утесов и панорама долины, столь широкой, что места в ней хватало для всего: солнца, дыма, туч и дождя. И каждое цветовое пятно существовало как бы автономно, было замкнуто на себе. Красота захватила меня врасплох: поразила, сбила с меня спесь, как раньше поразила и приструнила пустынность Индии за пределами городов. Кто хоть словом обмолвился о том простом факте, что горы Вьетнама невыразимо величественны? Конечно, перепуганные салаги-призывники не виноваты, что им было не до этого великолепия, но все же нам следовало знать с самого начала, что французы не сделали бы эту страну своей колонией, а американцы не воевали бы в ней так долго, если бы это буйство красок не искушало, нашептывая: «Все это может стать твоим».

— Вон там долина Ашау, — сказал Кобра-1, посерьезнев (до этой минуты он забавно передразнивал актера Уолтера Бреннана). Хребты гор скрывались в тумане, а ниже, освещенные солнцем и затянутые дымом, зияли глубокие черные ущелья с водопадами. Кобра-1 качал головой: «Много хороших ребят здесь погибло».

Очумев от живописности, я решил пройтись по вагонам. Увидел, как слепец на ощупь пробирается к двери — его легкие шипели, точно кузнечные мехи; сморщенные старушки с черными зубами, одетые в черные блузы и штаны совершенно пижамного вида, прижимали к груди связки зеленого лука; и солдаты, солдаты, солдаты — один, с пепельным лицом, в инвалидной коляске, другой на костылях, третьи с забинтованными руками или головами, бинты свежие, и все в американской форме, вид травестийный в первоначальном смысле этого слова. По поезду ходил чиновник, проверявший у мужчин в штатском документы, — вылавливал уклонистов от призыва. Этот чиновник запутался в веревке, один конец которой сжимал слепец, а другой был обвязан вокруг пояса его поводыря-мальчика. Вооруженных солдат в поезде было много, но специального конвоя, похоже, не имелось. Оборона была возложена на подразделения, охранявшие мосты. Возможно, потому-то так легко подрывать рельсы радиоуправляемыми фугасами. Фугас закладывают под рельсы ночью; а потом диверсант — может, вьетконговец, а может, просто случайный парень, нанятый владельцем грузовика из Дананга, — сидя в кустах, подрывает заряд под проходящим поездом.

Пока я ехал из Хюэ в Дананг, на полустанках ко мне дважды обращались старухи и предлагали взять на воспитание ребенка. Дети были светловолосые, светлокожие — я уже видел таких малышей в Кан Тхо и Бьенхоа. Только эти были постарше — лет четырех-пяти, и я всякий раз дивился, что совершенно американский на вид ребенок болтает по-вьетнамски. Поражали и малорослые вьетнамские крестьяне на фоне бескрайнего ландшафта, где в красивейших рощах, ложбинах и нефритово-зеленых скалах, уходящих прямо в облака, прячутся их враги. Заглядевшись на горы в окно вагона, я почти забывал, в какой стране нахожусь, но прямо у меня под носом была некрасивая правда: вьетнамцам сломали жизнь и бросили их на произвол судьбы. Когда мы нарядили их в нашу одежду, в них стали стрелять, словно бы по ошибке — приняв их за нас, но как только они поверили, что между ими и нами нет никакой разницы, мы дали деру. Конечно, нельзя так упрощать ситуацию, но все же моя версия ближе к истине об этой печальной истории, чем сделанные наспех выводы всполошившихся американцев, которые, исходя из принципа «бритвы Оккама», объявляют эту войну либо нагромождением зверств, либо чередой сугубо политических просчетов, либо гимном героизму. Трагедия состояла в том, что мы пришли во Вьетнам, изначально зная: оставаться тут насовсем мы не намерены. И то, что я увидел в Дананге, подтвердило мой вывод.

Над поездом возвышался громадный перевал Хай Ван («Облачный перевал») — нерукотворное укрепление, ограждающее Дананг с севера, точно римская стена. Если бы вьетконговцы прорвались через перевал, путь на Дананг был бы им открыт. А вьетконговцы уже стояли лагерем на дальних склонах и выжидали. Как и в других местах между Хюэ и Данангом, в самых великолепных, самые живописных горах и долинах шли — да и сейчас идут — самые жестокие бои. После Хай Вана мы въехали в длинный туннель. Я тем временем прошел весь поезд от хвоста до головного вагона, перебрался на дизельный локомотив и вышел из кабины на открытую переднюю площадку — этакий балкон. Над моей головой ярко сиял прожектор. Огромная летучая мышь, отцепившись от потолка туннеля, ошалело заметалась в воздухе взад-вперед. Она подлетала к стенкам и шарахалась в сторону, удирая от ревущего тепловоза. Потом зверек резко спикировал и, чиркнув крылом по рельсам, снова набрал высоту. Впереди уже маячил свет — туннель кончался. Локомотив с каждой секундой все больше нагонял летучую мышь. Казалось, это деревянная игрушка с бумажными крыльями и моторчиком внутри, и что завод у нее кончается. Летучая мышь промелькнула футах в де-сити перед моими глазами — перепуганное бурое существо, молотящее по воздуху костлявыми крыльями. Изнемогая, она снизилась еще на несколько футов и, освещенная светом из устья туннеля — светом, которого она видеть не могла, — сложила обессилевшие крылья, немного пролетела по инерции вперед и тут же упала под колеса.

«Безрадостный проспект» проходил поверху, по земле; мы же, выбравшись из туннеля, промчались по голому, без единого деревца мысу и въехали на мост Нам Хо: пять черных пролетов, окруженных исполинскими венками из заржавевшей колючей проволоки оборона от диверсантов-ныряльщиков. То были унылые пустоши на подступах к Данангу — мрачные кварталы интендантских баз, где ныне разместились части южновьетнамской армии и просто сквоттеры; хибарки, сооруженные сплошь из материалов военного назначения: мешков с песком, пластиковых тентов, ржавых листов железа с штампами «Армия США», ящиков и жестянок с аббревиатурами, означающими названия гуманитарных организаций. Дананг оттеснили к морю, а все деревья в округе нещадно вырубили. «Загубленный город» — невольно подумал я.

Война заставила вьетнамцев освоить искусство мародерства и грабительских набегов. Мы сошли с поезда на городском вокзале и, пообедав, поехали с одним чиновником-американцем в южную часть города, где раньше в нескольких крупных военных городках были расквартированы войска. Когда-то здесь жили тысячи американских солдат, а теперь ни одного, но в казармах яблоку негде упасть: здесь обосновались беженцы. Ремонтом никто не занимается, и базы в ужасном состоянии — все разворочено, точно после артобстрела. На флагштоках трепыхается белье, окна разбиты или заделаны фанерой, еду готовят на кострах, разведенных посреди дороги. Беженцы, которым не достались столь завидные жилища, приютились в крытых грузовиках, с которых сняты колеса. Страшно воняет нечистотами — базы можно найти по запаху за двести ярдов.

— Когда американцы начали собирать вещи, эти уже ждали у ворот и вон там, у забора, — сказал чиновник. — Точно саранча или даже не знаю кто. Едва ушел последний солдат, они ринулись внутрь, обчистили склады и заняли дома.

Беженцы благодаря своей смекалке и сноровке разграбили казармы, а вьетнамские государственные служащие благодаря своим связям — госпитали. В Дананге (а затем в порту Ньа Транг на юге страны) мне рассказывали, что сразу после ухода американцев, в тот же день из госпиталей вынесли все, что можно было утащить: лекарства, кислородные подушки, одеяла, кровати, медицинское оборудование. На рейде уже стояли китайские суда, куда и перенесли эти трофеи. Добычу увезли в Гонконг и перепродали. Но есть высшая справедливость: как мне поведан один швейцарский бизнесмен, часть разворованных лекарств и медицинской техники из Гонконга попала в Ханой. Что сталось со служащими, которые нажились на этой краже, не знал никто. В некоторые истории о мародерстве просто не верилось; но истории о разграбленных госпиталях я поверил, поскольку ни один американский чиновник не соглашался сообщить мне адрес действующего госпиталя или больницы, а кому такие вещи и знать, как не американцам.

Разгромленные военные городки, кишащие вьетнамцами, тянулись вдоль дороги на несколько миль. Было заметно, что казармы наскоро перестраиваются: тут в стене пробит дверной проем, там целый барак разобран, чтобы из его частей сколотить десяток хлипких хижин. Эти военные городки изначально возводились как времянки: сосновые доски потрескались от сырости, металлические листы заросли ржавой коростой, забор покосился… а уж эти вьетнамские хибары протянут еще меньше. Если деморализованные американские солдаты, обитавшие в этих ужасных казармах, заслуживали жалости, то тем, кто унаследовал всю эту рухлядь, вообще нельзя не посочувствовать.

В барах с грязными, в точечках мушиного помета табличками, которые сулили «Холодное пиво», «Музыка!». «Девушки!», не было посетителей. Похоже, почти все эти заведения уже прогорели, но настоящий упадок Дананга я увидел лишь к вечеру, когда мы поехали на пляж. Там, в пятидесяти футах от ревущего прибоя стояло практически новехонькое бунгало. Этот уютный домик построили для одного американского генерала, который недавно отбыл к новому месту несения службы. Как звали этого генерала? Никто не знал. А кому теперь принадлежит бунгало? Этого тоже никто не знал, но Кобра-1 предположил: «Наверно, какой-нибудь крупной шишке из южновьетнамских военных».

У крыльца скучал часовой-вьетнамец с карабином, а позади него на столике выстроилась целая коллекция бутылок: водка, виски, имбирное пиво, содовая, графим с апельсиновым соком и ведерко со льдом. Из комнат слышался смех: слегка нетрезвый и какой-то вымученный.

— Похоже, кто-то сюда въехал, — сказал Кобра-1. — Давайте взглянем.



Поделиться книгой:



Регистрация