Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дело было так - Меир Шалев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Меир Шалев

Дело было так


Моим дядям и тётям

Глава 1

Дело было так.

Стоял жаркий летний день, и я немного вздремнул после полудня, потом очнулся от приятной дремы, поднялся, приготовил себе чашку кофе, отхлебнул и вдруг заметил, что окружающие как-то странно посматривают на меня и с трудом сдерживают смех. Причина этого открылась немедленно: стоило мне наклониться, чтобы застегнуть сандалии, как я увидел, что ногти у меня на ногах, все десять, покрыты блестящим красным лаком.

— Это что за шутки?! — воскликнул я. — Кто меня так разукрасил?

За полуоткрытой дверью веранды послышалось хихиканье, отлично знакомое мне по прежним случаям такого рода.

— Я знаю, кто тут нашкодил! — известил я приоткрытую дверь. — Сейчас я вас поймаю, надеру уши и этим же красным лаком выкрашу вам носы. И увидите, я все это сделаю так быстро, что еще успею вернуться к своему кофе, прежде чем он остынет!

Сдержанное хихиканье превратилось в восторженный детский визг, тем самым подтвердив мои подозрения. Ну конечно — пока я спал, ко мне подкрались мои маленькие племянницы Рои и Номи, дочери моего брата. Младшая, как они потом объясняли хором, покрасила мне четыре пальца, а старшая — остальные шесть. Они рассчитывали, что я со сна ничего не замечу, выйду в таком виде на люди и стану предметом всеобщих насмешек. Сейчас, когда их злостный умысел сорвался, они вбежали в комнату с криком:

— Не смывай краску, дядя Меир, пожалуйста, не смывай, это ужасно красиво!

Я сказал, что полностью с ними согласен. Это, конечно, ужасно красиво, но тут есть одно маленькое затруднение. Мне нужно вот-вот отправляться на некое важное мероприятие и даже выступать там. Не могу же я появиться перед посторонними людьми в таком виде. Ведь сейчас уже лето, летом я хожу в сандалиях, и все увидят мои накрашенные ногти.

Они все это давно знают, заявили мои племянницы, и про важное мероприятие, и про мое выступление там, они потому и раскрасили меня именно сегодня.

На это я, в свою очередь, заявил, что на любое другое мероприятие я с большим удовольствием пошел бы в таком виде, но только не на это. Потому что на то мероприятие, куда я иду сегодня, соберутся такие люди, выступать перед которыми с накрашенными, да еще на ногах, да еще красным лаком ногтями может рискнуть лишь вконец отчаявшийся человек.

Дело в том, что выступление, которое я с таким жаром обсуждал с племянницами, должно было состояться в одном из хозяйств моего родного мошава Нагалаль[1] в Изреельской долине[2]по случаю открытия старого, недавно расчищенного и подновленного оружейного тайника Хаганы[3]. Этот тайник был сооружен во времена британского мандата[4] и укрыт в коровнике, замаскированный под видом ямы для стока мочи. А я в своей первой книге «Русский роман» описал вымышленный тайник точно такого же рода в некой вымышленной деревне нашей Долины. Книга вышла, и тогда в нашем мошаве, в том хозяйстве, где такой тайник в мандатные годы действительно существовал, стали появляться читатели, которые хотели на него глянуть.

Постепенно слух о тайнике стал переходить из уст в уста, число любопытствующих все возрастало, и они начинали уже понемногу досаждать другим мошавникам, но тут сообразительные хозяева поняли, как им «извлечь сладость из этой горечи»[5]. Они подновили дряхлый тайник, построили над ямой небольшую беседку для посетителей и тем самым добавили еще один источник дохода ко всем прочим отраслям своего хозяйства. А на тот день, когда племянницы накрасили мне ногти на ногах своим красным лаком, как раз назначено было официальное открытие этого возрожденного тайника, и меня попросили выступить на торжественной церемонии.

— А посему тащите сюда скорей ацетон и сотрите с меня эту вашу ужасную красоту, — попросил я племянниц. — И пожалуйста, побыстрее, мне уже пора отправляться.

Увы, племянницы категорически воспротивились.

— Пойдешь так! — сказали они хором.

Я снова стал втолковывать, что речь идет о самом что ни на есть мужском празднике и что в нем примут участие несколько поколений бойцов нашей Долины, ветераны Хаганы, Цахала, Хиша и Пальмаха[6], те знаменитые герои штыка и плуга, которые не раз перековывали мечи на орала и обратно, короче, дорогие мои племянницы, — люди того покроя, которым мужчины с накрашенными красным лаком ногтями никак не по душе и не по нраву.

Мои доводы не произвели никакого впечатления.

— А тебе-то что?! — сказали племянницы. — Ты же сам сказал, что это красиво.

— Знаете что?! Если вы сейчас же не сотрете с меня этот лак, я сниму сандалии и надену туфли! — пригрозил я. — И никто не увидит этот ваш лак, напрасны все ваши старания.

— Ты просто трус, — сказали они хором. — Ты боишься, что скажут о тебе в мошаве.

Эти слова возымели немедленное воздействие. Сами того не сознавая, мои малолетние племянницы попали в больное место. Всякий, кто знаком со старым поселенческим движением[7] и когда-нибудь попадал под огонь его критики, знает, что в этих небольших коллективах, в кибуцах и мошавах, взгляды так и буровят, уста щедры на замечания, а слухи взлетают и садятся, как журавли на засеянном поле. А уж тем более в таких местах, основатели и история которых столь прославлены и известны, как в нашем мошаве Нагалаль. Тут требования куда жестче, и если кто хоть раз отклонился от борозды — неважно, вправо или влево, вверх или вниз, даже если то была его единственная, к тому же детская оплошность, — ему это все равно уже не забудут. Что уж говорить о том, кто давно заработал звание «странный», «чудной» или вообще «цудрейтер»[8], да еще вдобавок «не очень удачный» — в полную противоположность «удачному», что является одним из самых высоких знаков отличия, которыми коллектив удостаивает своих преуспевших сыновей.

Однако я уже так много лет прожил в городе, вдали от Нагалаля, что для меня все эти слова: «что», и «скажут», и «в мошаве», — равно как и все их сочетания заметно утратили прежние силу и грозность. Поэтому я подумал-подумал и решил поднять перчатку, точнее, сандалии. Я обулся, сунул в карман текст своего поздравления и с выставленными на всеобщее обозрение накрашенными ногтями отправился на церемонию открытия героического тайника. Домашние провожали меня взглядами — кто весело, кто огорченно, кто насмешливо, а кто и с тревогой: а вернется ли несчастный вообще? И в каком состоянии?!

Признаюсь честно: хотя из дому я выходил весьма смело и решительно, но, по мере приближения к месту намеченной церемонии, в моей душе нарастала немалая тревога. А достигнув цели, я уже ощущал изрядный страх. Тем не менее в глубине души я все еще лелеял робкую надежду, что никому не придет в голову разглядывать мои ноги. И эта надежда действительно сбылась: никто не сделал мне никакого замечания, никто не сказал мне дурного слова. Напротив — все проявляли искреннее дружелюбие и симпатию. Моя ладонь так и похрустывала в мужественных рукопожатиях. Мои плечи то и дело пригибались под увесистыми похлопываниями. И мое короткое выступление тоже прошло вполне удачно и спокойно. Во всяком случае, так мне показалось.

Возрожденный тайник я, разумеется, использовал в своей речи вовсю — и как символ нашей памяти, и как метафору всего, что скрывают от посторонних глаз и что вообще скрыто в глубинах человеческой души. Как положено писателям, я красноречиво распространялся о том, что видно на поверхности, а что — в глубине, чему наши глаза открыты и чего они не видят, — а отсюда уже было рукой подать до таких испытанных побрякушек, как «воображение и реальность», «соотношение правды и вымысла в искусстве и литературе» и всего прочего, чем писатели торгуют вразнос и навынос и о чем они способны разливаться соловьем, даже закрыв глаза и не глядя в бумажку.

А потом, когда я кончил говорить, сошел с маленькой сцены и вздохнул, наконец, с облегчением, ко мне подошла молодая женщина из семьи владельцев тайника и сказала, что хотела бы кое о чем спросить меня в сторонке. Сначала она поблагодарила меня за выступление, заверила, что получила большое удовольствие, а потом, как бы между прочим, добавила, что хотела бы, если можно, еще спросить меня, каким лаком я крашу себе ногти. Две ее приятельницы, которые тоже были на выступлении, просили ее узнать. Но ей и самой этот цвет тоже очень понравился.

А поскольку тот же цвет тотчас заполыхал на моем лице, она тут же поспешила сказать, что лично она ничего плохого в этом не видит, напротив, в этом есть даже определенная пикантность, нечто такое, чего ей всегда недоставало в их деревенской жизни и что, возможно, является многозначительным вестником будущих перемен, — хотя вот у некоторых других слушателей мой вид, кажется, не вызвал полного понимания.

— А мне-то казалось, что никто не заметил, — растерянно сказал я.

— Не заметил?! Да все только об этом и говорят, — сказала она. — Но вы не должны огорчаться. Никого это не удивило. Я даже слышала, как одна женщина сказала: «Чего вы от него хотите? Это у него от Тони. Она была такая же чокнутая. Уж так это у них в семье».

Глава 2

Тоней звали мою бабушку, мать моей мамы, и, на мой взгляд, бабушка Тоня вовсе не была «чокнутой». Она просто была иной. Она выбивалась из общего ряда. Она была, что называется, «тот еще тип». И человеком она была, мягко говоря, нелегким. Но «чокнутой»?! Ни в коем случае. Впрочем, я знаю, что с этой моей оценкой (как, кстати, и со многими другими) согласятся далеко не все. Некоторые — ив нашей семье, и в нашем мошаве — наверняка будут ее оспаривать.

В той истории, которую я хочу вам рассказать, речь пойдет как раз о бабушке Тоне и еще — о ее «свипере»[9]. Свипером у нас в семье прозвали тот пылесос, который послал бабушке Тоне дядя Исай, старший брат ее мужа, дедушки Арона. Замечу сразу: мне известно, что свипер и пылесос — это разные вещи. Но бабушка Тоня всегда именовала свой пылесос свипером, и поэтому все мы с тех пор и поныне называем так любой пылесос, тем же именем и на тот же бабушкин лад — с раскатистым русским «р» и глубоким русским «и»: «Сви-и-и-пер-р-р…»

Что касается дяди Исая, то я его никогда не встречал, но из рассказов о нем, услышанных еще в детстве, понял, что речь идет о личности в высшей степени сомнительной, чтобы не сказать аморальной или даже общественно вредной. В самый разгар второй алии[10], когда наши герои-первопоселенцы осушали болота и возрождали землю Палестины, дядя Исай предпочел сбежать в Америку и возрождать землю Лос-Анджелеса. И, словно желая усугубить предательство преступлением, сменил еврейское имя «Исай» на английское «Сэм», а потом основал буржуазный «бизнес» и стал загребать «капитал» посредством жестокой эксплуатации угнетенных пролетариев Соединенных Штатов.

Оба брата, дядя Исай и мой дедушка Арон, были выходцами из хасидской семьи. Оба ушли от религии. Но дедушка Арон сменил веру в еврейского Бога на пылкую веру в социализм и сионизм, тогда как его старший брат чувствовал себя, как рыба, в мутных водах американского капитализма. И дедушка Арон не простил ему этого отступничества. Он даже назвал брата «дважды изменником», намекая на то, что дядя Исай изменил как сионизму, так и социализму.

Что же касается свипера, то это был просто большой и сильный пылесос фирмы «Дженерал электрик», подобного которому ни в нашем мошаве, ни в Долине, ни во всей Стране[11] никто никогда не видел. Ни до, ни после. Так сказала мне мама, которая, кстати, удивительно живо о нем рассказывала. У этого свипера, рассказывала она, был огромный, сверкающий хромом корпус, большущие бесшумные резиновые колеса, могучий электромотор и ужасно толстый и гибкий шланг. Впрочем, при всем моем уважении к этому богатырю и красавцу и несмотря на то что он является героем моего рассказа, я вынужден сразу же признаться, что его история — не самая важная из всех наших многочисленных семейных историй. Это не история любви, хотя тут есть и любовь. Это не рассказ о смерти, хотя многие из его героев и впрямь уже умерли. И это не рассказ об измене и мести, хотя в нем говорится и о том, и о другом. В этом рассказе нет той боли, что есть в других наших семейных историях, хотя его роднят с ними страдания, которыми и он отмечен. Короче, эта история — не из тех, что встают с нами на рассвете, ходят за нами весь день напролет и восходят с нами на ложе поздней ночью; нет, это просто рассказ, который мы припоминаем под настроение и передаем тем поколениям нашей семьи, которые не знали ни дедушку Арона, ни тот свипер, который его брат-«дважды изменник» послал бабушке Тоне из Америки, ни саму бабушку Тоню.

Большим рассказом о моей большой семье я, быть может, займусь как-нибудь в другой раз, в другой книге. Там я расскажу о своих родителях и об их отцах и матерях, о тех Иавоках[12], через которые они переправлялись, и о тех Иерихонах, под которыми они сражались. Я опишу там каторжные работы, к которым были приговорены их тела, и пожизненные тюремные одиночки, в которых томились их сердца. Я навострю перо, чтобы описать единоборства, в которых сходились любящие, и пастушьи распри[13] из-за идей, и состязания в страданиях, и споры о колодцах памяти[14], я перечислю наших семейных безумцев — скрытых и явных, близких и далеких, я расскажу о похищенной дочери и обделенных сыновьях — и все это, господа, тоже будет историей сионистской революции.

Но если я и напишу такую книгу, это будет не сегодня, не завтра и не в ближайшие годы. Я напишу ее, когда состарюсь и стану более мягким, смелым и снисходительным, — но и в этом своем обещании я тоже не вполне уверен.

А пока, в этой небольшой книжке, я хочу рассказать всего лишь одну небольшую семейную историю — историю бабушки Тони и того свипера, который послал ей дядя Исай из Соединенных Штатов Америки. История эта, как я уже сказал, абсолютно правдива, ее герои — вполне реальные люди, и они названы здесь их настоящими именами. Но, как и у всех его собратьев в нашей семье, у этого рассказа тоже есть несколько версий, и каждая из них изобилует преувеличениями, дополнениями, умолчаниями и улучшениями. И еще об одном я обязан сказать, чтобы разъяснить предстоящее. В этом рассказе мне придется порой делать маленькую вставку, необходимую для лучшего понимания, или потревожить покой чего-то давно забытого, а то и вызвать из небытия зачарованную картинку далекого прошлого. И тогда улыбка сменится воплем или слезы — веселым смехом.

Глава 3

Мой дед с маминой стороны, дедушка Арон Бен-Барак, родился в 1890 году в украинском местечке Макаров. Лет в девятнадцать или около того он уехал в Палестину и подобно многим своим товарищам, пионерам второй алии, долго скитался по дорогам Страны и работал в самых разных местах — в Зихрон-Яакове, Хулде, Бен-Шемене, Кфар-Урие, Беер-Яакове (который они с бабушкой Тоней называли не иначе как «Беряков») и многих других городках и поселениях. И поскольку он многое повидал, а от рождения был наделен пытливым взглядом и чутким сердцем и вдобавок недюжинным чувством юмора и некоторыми литературными способностями, он время от времени писал об увиденном и публиковал свои статьи и заметки в местной газете «Молодой рабочий».

В Палестине дедушка Арон женился на Шошане Пекарь, родом из украинской деревни Ракитное, и она родила ему двух сыновей — Итамара и Беньямина (которого у нас называли Беня). Затем, однако, она заболела лихорадкой и в 1920 году умерла — что называется, в расцвете лет. Отец Шошаны, Мордехай-Цви Пекарь, был женат дважды. Шошана и ее братья Моше и Ицхак были его детьми от первого брака, а второй его женой была Батия, она же Бася, которая родила ему еще двух детей — Якова и Тоню. Мордехай-Цви оставил Басю с ее детьми в Ракитном, а сам отправился в Страну вместе с Шошаной, Моше и Ицхаком. Но здесь он умер, следом за ним умерла и Шошана, а три года спустя оставшиеся в Ракитном члены семейства Пекарь — прабабушка Батия с Яковом и Тоней — тоже перебрались в Палестину.

И вот так случилось, что Арон Бен-Барак, вдовец с двумя детьми на руках, и Тоня Пекарь, к тому времени восемнадцатилетняя девушка, встретились в Палестине и решили пожениться. Годы спустя, когда и я уже присоединился к семейному списку, и вырос, и стал одним из тех, перед кем бабушка Тоня изливала душу и с кем делилась своими горестями, она много раз рассказывала мне свою версию этой истории:

— Дело было так. Я была молодая неопытная девушка, а он — бывалый мужчина, старше меня на четырнадцать лет, и к тому же надавал мне кучу обещаний и наплел кучу историй, и вот так оно все и получилось…

Выражение «Дело было так» было постоянным зачином всех ее рассказов. Она произносила его с сильным русским акцентом, и ее дети — моя мама и все ее братья и сестры — произносили свои «Дело было так» в начале своих рассказов с тем же самым акцентом. И не только они. Все мы в семье по сей день используем это выражение и произносим его с тем же акцентом, когда хотим сказать: то, что я сейчас скажу, — святая правда. Дело было действительно так и никак иначе.

Некоторые у нас в семье стоят на том, что дедушка Арон влюбился в бабушку Тоню в ту же минуту, когда увидел, как она сходит с парохода в Яффо. И даже говорят потихоньку, будто он угрожал, как это принято в русских романах, покончить с собой, если она не примет его предложение. Сама бабушка тоже придерживалась этой версии, добавляя при этом, что дедушка угрожал, что бросится в Иордан. Почему именно в Иордан? Ну, просто повеситься — это как-то не подходит для самоубийства на романтической почве, снотворных таблеток и высотных зданий тогда не было и в помине, револьверы (так называли в те времена револьверы) тоже было не достать, а патроны и вовсе были редкостью, так что тот, кто тратил драгоценную пулю, чтобы свести счеты с жизнью, подвергался общественному осуждению как «эгоист» и «растратчик». А тут, противу всего этого, — Иордан. Поэтичный, романтичный и хотя не такой, конечно, большой, как русские реки, но зато с историческим ореолом, которого не было у тех. А главное — близкий и доступный. «В стране Израиля все близко», — сказал мне дедушка Арон много лет спустя во время задушевного разговора, по ходу которого, кстати, объявил «небылицами» все, что рассказывала мне о нем бабушка Тоня.

Кое-кто, однако, по сей день утверждает, будто дедушка Арон хотел жениться на бабушке Тоне по весьма простой и прозаичной причине — в надежде, что она вырастит детей, которых родила ему ее сводная сестра, и будет им хорошей матерью. Если так, то его надежды не оправдались. Отношения бабушки Тони с сыновьями Шошаны — незаживающая рана в истории нашей семьи. Кстати, сами Шошана и Тоня тоже ведь родились от разных жен Мордехая-Цви, и поэтому некоторые убеждены, что в результате всех этих повторных браков и множества детей от разных жен история нашей семьи куда сложней и запутанней, чем все, что я пытаюсь здесь объяснить.

Как я уже сказал, дедушка Арон принадлежал к пионерам второй алии, тогда как бабушка Тоня прибыла с третьей[15]. Он был одним из «отцов-основателей» нашего мошава, а она — всего лишь одной из первых его жительниц. Но несмотря на эту разницу в статусе (а в старых мошавах и кибуцах ей придают особую важность), они ухитрились вполне мирно произвести на свет пятерых детей — первенца Миху, затем мою мать Батию, потом близнецов Менахема и Батшеву и последнего по счету Яира. Все пятеро родились с талантом рассказчиков, и многие их рассказы были посвящены бабушке Тоне.

— Представляешь, — рассказывала мне моя мама о своей матери, — приезжает из России молодая девушка с двумя косами в гимназической форме, чай пьет только с блюдечка, отставляя мизинец, — вот так, — а он везет ее прямиком в Долину, в самое болото, а тут и пыль, и грязь, и все эти трудности…

Я чувствовал, что она хочет понять и объяснить бабушкин характер, а может быть — даже простить ей что-то.

— И вот она приезжает сюда и видит, что все его разговоры об имуществе, оставшемся здесь от ее отца, — чистая выдумка. И что хотя у ее Арона есть много талантов и достоинств, но особенно удачливым или оборотливым хозяином его не назовешь. И она понимает, что отныне ей предстоит жизнь, полная каторжного труда и тяжелой нужды. И невзирая на все это, она решает, что не сдастся. Не вернется в Россию, и не уедет в Америку, и даже в Тель-Авив не переедет. Так что хотя нам бывало с ней нелегко, но этим домом и этим хозяйством мы все обязаны ей и только ей.

И правда, у дедушки Арона были другие интересы, занимавшие его больше сельскохозяйственных. Я уже рассказывал, что он иногда писал в газету «Молодой рабочий». Поселившись в Нагалале, он начал выпускать еще и мошавную сатирическую стенгазету «Комар». А кроме того, он устраивал в мошаве веселые пасхальные вечера, которые приобрели широкую известность во всей Долине. Закончив дома канонический седер[16], мошавники шли в «Народный дом», где в нарушение всех канонов начинался разгульный капустник, для которого дедушка писал пародийные переработки песен из пасхальной Агады[17], язвительно высмеивая в них всех и вся, что в мошаве, что в Рабочем движении[18] в целом.

Но праздник кончался, а назавтра нужно было снова пахать и доить, сеять и жать, и время от времени, когда ему уже невмоготу становились домашние тяготы и ответственность, дедушка Арон объявлял: «У меня болит голова» — и немедленно исчезал. И тогда бабушка Тоня говорила: «Он таки снова мне удрал» — и мчалась следом, чтобы вернуть его обратно.

— Это была их общая трагедия — его и ее, — продолжала мама. — Отцу бы следовало жить в другом месте и заниматься чем-то другим, что больше отвечало его душе и способностям. Но мама решила, что она будет держаться до последнего, буквально когтями, и она действительно вцепилась когтями — и в эту землю, и в этот дом, и в него, и в нас, а поскольку каждому человеку нужен враг, чтобы отвести душу, у нее он тоже появился. Ее врагом стала грязь.

Глава 4

Поначалу, когда Нагалаль только создавался, отцы-основатели жили в палатках. Потом они переселились в деревянные бараки. Но и позже, когда они построили первые каменные здания, эти сооружения предназначались не для людей, а для коров. И только в 1936 году, через пятнадцать лет после основания мошава, здесь впервые появились настоящие жилые дома, к которым было проведено электричество. Эта деталь, кстати, очень важна для нашей истории, поскольку в любом рассказе главный герой обязан совершать какие-то действия, а главным героем данного рассказа является пылесос, который без электричества действовать не может.

Каждая семья устраивала новоселье на свой лад. Не знаю, как это происходило в других семьях, но бабушка Тоня отметила переезд в собственный дом небольшой, но весьма необычной церемонией, смысл и последствия которой поняли тогда далеко не все: она торжественно обернула ручку входной двери маленькой тряпкой. Дом новый и чистый, объяснила она всем присутствовавшим на церемонии, дверная ручка тоже новая и чистая, и эта тряпка призвана сохранить эту ручку в ее первозданно чистом состоянии.

Все, конечно, заулыбались, но вскоре стало ясно, что невинная на вид тряпица — тоже своего рода первопроходец, потому что следом за ней появились другие ей подобные, а потом еще и еще, и вскоре такими тряпочками оказались обернуты ручки всех до единой дверей, а также всех шкафов, окон и ящиков в доме. Так они там и остались вплоть до бабушкиного — и их собственного — смертного часа.

А одну тряпку бабушка Тоня положила себе на левое плечо. Эта тряпка была куда больше своих сестер, защищавших ручки дверей и окон, и она отлично сознавала всю свою важность и старшинство. Это была самая важная тряпка, тряпка-надзиратель, — она сопровождала бабушку Тоню, куда бы та ни шла, и предназначалась для быстрого оперативного вмешательства, если бабушке вдруг понадобится вытереть ускользнувшее от ее взгляда и неожиданно обнаруженное пятнышко, или почистить на ходу какой-нибудь показавшийся недостаточно чистым предмет, или даже просто дотронуться до чего-нибудь пусть и чистого, но не прикрытого собственным лоскутом.

Даже я, родившийся добрую дюжину лет спустя, хорошо помню эту бабушкину наплечную тряпку, а также всех ее боевых подруг, которые развевались на всех ручках, точно маленькие знамена, защищая их от случайного прикосновения. В те дни все газеты и ораторы в Стране наперебой прославляли «руки тружеников», то бишь рабочих, строителей и солдат, а особенно — крестьян, руки которых неутомимо что-то сеют и жнут, доят и собирают. Бабушка и сама была крестьянкой, и ее руки тоже знавали все эти виды тяжкого труда, но она вдобавок не витала в облаках и знала, что при всем уважении к труду на земле вообще и к еврейскому труду на земле в частности эти прославленные крестьянские руки имеют дело со всевозможной грязью — с глиной и пылью, с коровьим навозом и птичьим пометом, с «черной мазью» для деревьев и черным маслом для машин, — а вся эта пакость только и ищет, к чему бы прилипнуть и что испачкать. И как ни мыть, ни тереть эти прославленные руки — а также ноги, — они все равно норовят повсюду оставить пятна и даже, того хуже, наследить. Попробуй не присматривай.

В нашем доме были поначалу три комнаты плюс кухня и туалет. Входная дверь была обращена к улице, а задняя выходила во двор. Перед задней дверью залили широкую бетонную площадку — ее называли «платформой», — и на ней проходила большая часть семейной жизни. Я тогда еще не родился, и впоследствии рассказы об этой «платформе» наполняли меня завистью. Там сидели и разговаривали, чистили кукурузу и картошку, ощипывали и готовили к варке кур и голубей, месили тесто, попутно раздувая жар семейных историй, мариновали огурцы, консервировали фрукты и варили варенья. Именно тут, на «платформе», бабушкин брат дядя Ицхак в один прекрасный день разобрал пылесос, присланный дядей Исаем, и открыл всему свету его постыдную тайну — однако всему свое время, и этой истории тоже.

Варенье варили в большом медном тазу, который передавался в деревне из дома в дом. Таз ставили на огонь во дворе. У нас этот огонь разводили в тени граната, который рос возле «платформы», а варенье долго хранили потом в консервных банках. Как-то раз, через несколько лет после смерти бабушки, я нашел в старом деревянном сарае одну такую банку и открыл ее деревянным ножом. Тонкий дымный запах костра поднялся из нее, и у меня защипало в глазах. Наверно, от дыма, это бывает.

Пятнадцать лет спустя наш дом подлатали и расширили. Старая кухня стала дополнительной жилой комнатой, а на «платформе» построили новую кухню и рядом с ней — крытую веранду; добавились также душ и туалет. Таким я узнал бабушкин дом. Я его хорошо помню и внутри, и снаружи и помню, как фанатично бабушка оберегала его чистоту.

Прежде всего она требовала, чтобы гости входили в дом только через заднюю дверь, а не с улицы, потому что гость, вошедший с улицы, сразу оказался бы в запретной, строго охраняемой старой части дома. Поэтому каждый раз, когда кто-нибудь стучался в парадную дверь, он слышал изнутри воинственный бабушкин возглас: «Вокруг! Со двора!» — и ему приходилось обходить кругом, стараясь при этом ни разу не сойти с мощеной дорожки, чтобы не занести в дом дворовую грязь. Но когда он вступал наконец на «платформу», то быстро обнаруживал, что его и здесь не впустят, — разве что он какой-нибудь особенный, очень важный гость.

Вообще-то бабушка любила, когда к нам приходили, просто она по-своему понимала выражение «принимать гостей». Принимать? Прямо в доме? Ни за что! Заповедь «принимать гостей» она выполняла снаружи. Гости сидели на веранде, и бабушка выносила им фрукты, чашку чая, печенье и варенье. Они, понятное дело, недоумевали: что за тайны у нее в доме, раз она никого туда не впускает? Однако те немногие, которых она изредка удостаивала разрешения войти, обнаруживали внутри совершенно обычное и даже весьма скромное жилье: коридор, в конце которого располагались душ и туалет, крохотная кухонька справа и «столовая» слева. Я поставил «столовую» в кавычки, потому что эта новая комната была столовой только по названию, на самом деле там никогда не обедали, кроме одного раза в год, в пасхальный вечер. В остальное время там отдыхали, а ели обычно в кухне, на входной веранде или прямо во дворе.

От «столовой» отходил еще один коридорчик, который вел в старую половину дома. Там, по рассказам мамы, жила вся семья после переселения из барака. Когда мама рассказывала о тех годах, ее глаза сверкали. То был дом, полный жизни, сказок, песен и юмора. Но потом дети выросли, каждый пошел своей дорогой, и эта старая часть дома была закрыта. Именно такой, закрытой и запретной, я ее и помню. Там была гостиная для приема лишь немногих избранных и еще две комнаты, уже совсем недоступные для всего человечества, включая родственников. Даже родственников по крови, как называла их бабушка, которая строго различала «родственников по крови» и «просто родственников». Впрочем, это тоже не имеет отношения к той истории, что я пытаюсь здесь рассказать, — истории о пылесосе, который прислал бабушке Тоне дядя Исай из Соединенных Штатов.

Здесь, в этих двух вечно запертых комнатах (меня так и подмывает назвать их «святая святых»[19], но я не сделаю этого), стояла бабушкина «мебель». Тому, кто при слове «мебель» тут же представляет себе красное дерево, черный эбен, вычурный комод и такие же тумбочки, скажу сразу — это была очень простая мебель. В одной из двух комнат стоял навечно запертый шкаф, тахта, на которой никто никогда не раскидывался, два маленьких кресла, на которые никто никогда не усаживался, а также буфет с ящиками и дверцами, которые никогда не отворялись и за которыми тосковала посуда, никогда не видавшая ни стола, ни едока. В детстве я подозревал, что вся эта посуда существует лишь в воспоминаниях мамы и ее сестры Батшевы. А поскольку в нашей семье «вспомнить» и «выдумать» — это одно и то же, только под разными названиями, я вообще сильно сомневался в реальности бабушкиных сервизов. Однако после смерти бабушки мне довелось увидеть их воочию.

Во второй комнате стояла двуспальная кровать, высокое металлическое изголовье которой было покрыто темно-коричневым лаком «под дерево». В незапамятном прошлом это была кровать бабушки и дедушки, но в мое время на ней уже не спали и ей больше не суждено было познать тяжесть и тепло человеческого тела, метания бессонницы, дрожь пугающих сновидений, содрогания любви (как хорошо сформулировала одна из родственниц, «кровать узнает любовь, когда на ней есть любовь»), даже просто прикосновение одеял или простыней — кроме той старой простыни, которой она была обмотана для защиты от пыли.

И не только кровать. Все ее друзья по заточению: кресла, и стулья, и тахта, и стол, и шкаф, и буфет — тоже были завернуты в саваны из старых простыней. Никто ими не пользовался и никто их никогда в глаза не видел — кроме бабушки Тони, которая время от времени появлялась там, чтобы «пройтись тряпкой», а заодно убедиться, что ни один из ее «заключенных» не распутался, не запачкался и не сбежал. Но раз в год, в честь праздника Песах[20], стулья все же извлекали из этой тюрьмы и переносили в «столовую», и по такому случаю мне то и дело удавалось заглянуть в бабушкино святилище, потому что начиная с восьмого в моей жизни праздника Песах меня сочли достаточно взрослым и ответственным и призвали помогать взрослым в подготовке к празднику.

Я хорошо помню первый из этих необычных дней. Я стоял за бабушкиной спиной, весь волнение и любопытство. Она вставила ключ в замочную скважину, повернула, открыла и сказала:

— Разрешается войти, но не смей ничего трогать.

Я вошел. Первый раз в ее прославленных запретных комнатах. Сейчас, написав эти слова, я припомнил и последний раз — тридцать лет спустя, когда мы вернулись домой с ее похорон, — но тогда, в тот первый раз, она была еще жива и, как я уже сказал, сама открыла запертую дверь, достав ключ из кармана.

Тишина, прохладная, сумрачная и призрачная тишина дохнула мне в лицо. Этот воздух так долго был неподвижен, что стекал по коже, как вода. Все окна и ставни были закрыты наглухо. Тряпицы, которые защищали их ручки, расползлись от дряхлости и стали похожи на прозрачные кружева. Все здесь было прозрачным, бескровным, увядшим и стерильно чистым. До того чистым, что два солнечных луча, пробившиеся сквозь щели в ставнях, не высвечивали в воздухе ни единой пылинки, как высвечивали их каждое утро в других комнатах дома, — лишь два световых пятна тоскливо дрожали на противоположной стенке.

Бабушка Тоня стащила простыню с одного из стульев, что стояли с углу. Неожиданно обнаженный, ослепший от света, он растерянно замигал своими деревянными глазами.

— Ты сможешь донести его до столовой? — спросила она.

— Да, — сказал я.

— Сам, один?

— Да.

— Подними его. Не тащи мне его с ножками по чистому полу и не кроцай мне стенку.

Бабушкин иврит отличался щедрым словесным богатством, былинной напевностью и неистребимым русским акцентом. Но была у него еще одна особенность — все глаголы в ее речи были направлены на нее. Это ей тащили стулья по чистому полу, это ей пачкали дочиста отдраенные мощеные дорожки, это ей «кроцали» побеленные стены. Что же до самого «кроцать», то это наш давний семейный глагол, который и сегодня то и дело выныривает из словаря наших выражений. Он произведен от слова «кроцн», который в языке идиш означает как «царапать», так и «чесаться», но у нас в семье его употребляют только в отношении царапин на стенах.

Язык призван описывать множество разных миров — как мир конкретной реальности, в котором он живет и где им пользуются, так и миры воображаемые, пугающие или влекущие, в которых говорящие или пишущие хотели или не хотели бы жить. Во многих реальных домах того реального времени стены коридоров, столовых и кухонь красили масляной краской до высоты в полтора метра от пола, потому что это позволяло их мыть. Бабушка Тоня выполняла заповедь мытья стен неукоснительно и каждодневно, и царапина на стене была в ее глазах таким злодеянием, которое требовало специального названия, — отсюда кроц.

Осторожно-осторожно, старясь не кроцнуть ей стену и не сделать ни единого кроца, я донес ей стул в нашу «столовую» и поставил ей этот стул там. Стул испуганно огляделся по сторонам, смущенный своей неожиданной наготой, свободой и ярким светом, внезапной открытостью и необычной близостью к простым, обыкновенным стульям, принесенным с веранды и из кухни. Для тех-то и свет, и общество людей, и взгляды, и прикосновения были привычны, и они, как утверждала мама, только и делали, что непрерывно и весело сплетничали при встречах о разных задницах, с которыми им довелось за последнее время пообщаться. А этот несчастный, хоть и радовался исходу на свободу и простор, заранее знал уже, что вся его свобода — на один-единственный вечер и что встретится он с одной-единственной задницей, потому что сразу же после трапезы его продрают большой щеткой, протрут мыльной водой, высушат досуха, снова обернут старой простыней и возвратят в темницу — на целый год, до следующего праздника исхода на свободу.

Глава 5

Я уже упоминал, что в бабушкином доме были две душевые — старая и новая. В новой был только душ, но в старой была также настоящая ванна. Когда семья еще жила вся вместе, этой ванной пользовались по назначению, но потом, когда дети выросли и каждый завел собственный дом, ванная комната тоже была заперта навечно.

Дело в том, что ванные — объясняла мне мама, — это очень хитрые и опасные помещения. Хотя их безусловное назначение — чистота, они на самом деле ужасно пачкучие. В них пачкается буквально все — плитки, пол, краны, шланг, даже стены. Не нужно большого ума, чтобы понять: в душ люди идут, чтобы смыть грязь, иначе зачем бы им туда идти? И когда такой грязный человек входит в душ, он обязательно оставляет там ту грязь, которую хотел с себя смыть. Пока он там, с него капает на чистый пол мутная вода, его грязные ноги ступают на чистые плитки, он так и норовит повсюду наследить и повсюду оставить грязные пятна. Кому это нужно?

Зимой все мы мылись в доме, но летом — только снаружи. Взрослые пользовались дворовым душем, который бабушка Тоня называла шикарным, хотя он представлял собой попросту жестяную трубу, прикрепленную к стене коровника, а дети купались в «корыте», о котором я еще расскажу. С годами в церемонии этого семейного мытья появились усовершенствования: возле брудера для цыплят построили «прачечную», и оттуда шла горячая вода — плод тяжких стараний большого самоварного бака. Огонь, поднимавшийся по его внутренней трубе, согревал воду, проходившую между двойными стенками. На первых порах пламя в этом баке подкармливали ветками и высохшими кукурузными кочерыжками, но позже на нем установили специальное устройство, из которого капля за каплей подавался керосин. Я и сейчас могу вызвать в памяти особый звук этого пламени — этакий глухой, таинственный рев, не похожий ни на какие другие звуки, пугающий и завораживающий одновременно.

Как и в других домах деревни, у бабушки тоже была в доме комнатка, которая служила туалетом. Но название названием, а бабушка не поощряла использование этой комнатки по назначению. Одна из наших семейных историй (в некоторых из версий) рассказывает, что, когда мой будущий отец, ухаживая за моей будущей матерью, впервые посетил наш дом в мошаве, он по наивности направился было в упомянутое место, но обнаружил, что там царит безукоризненная чистота, унитаз плотно закрыт крышкой, на крышке расстелена газета, на газету положена деревянная доска, на доске лежит еще одна газета, а на ней стоит плоская кастрюля, «чудо», в которой остывает сливовый пирог.

Тут самое время разъяснить два обстоятельства. Первое состоит в том, что бабушка Тоня прекрасно готовила все, связанное со сливами, — ее сливовый пирог и сливовое варенье были истинными произведениями искусства. С другой стороны, мой отец был из тех, кого мошавники насмешливо именовали «тилигентами» или даже «тилигнатами» — этими презрительными прозвищами они наделяли всякого рода городских «очкариков», которые пишут и читают книги, вместо того чтобы делать руками что-то полезное. Однако некоторые из этих «тилигентов» были также людьми по-настоящему интеллигентными, так что мой будущий отец сразу понял, что нужник его будущей тещи не предназначен для удовлетворения базовых человеческих нужд. Поэтому он сдержался, не совершил задуманного было злодеяния, но зато посягнул на бабушкин пирог и, умяв добрую его половину, с невинным видом покинул оставшийся неиспользованным туалет. Это происшествие, понятно, не улучшило его отношений с бабушкой, но об этом я расскажу немного позже.

У меня тоже была история с этой комнаткой. Как-то раз, когда мне было лет пять, а может, четыре и я гостил в бабушкином доме, она увидела, что я направляюсь к ее туалету, и строго спросила, куда это я собираюсь войти.

— Сюда, — показал я на закрытую дверь, не понимая, в чем проблема.

— Тебе по малому делу или по большому?



Поделиться книгой:



Регистрация