– Вот и всё. Видишь, как просто? Приехали, Фокусник. Начинается личная жизнь. Надеюсь, тебе тоже понравится.
– Главное, чтобы понравилось тебе, – галантно ответил Шубин, но голос его дрогнул, слишком уж необычна была девушка, он не привык к таким… к таким контрастным, к таким – ночным.
Он любил солнечный свет и пестроту цветов и бабочек. Он любил шампанское пузырчатое золото в тонком хрустале и широкие, застеленные белым ложа. Он любил простенькую ритмичную музыку и душистую загорелую женскую кожу. Еще любил, когда
Куда его занесло?
Бледный лунный свет, теснота автомобиля, болотный запах синтетики сидений и бензиновая вонь, ядовитый горький хмель, разбавивший кровь, хриплый голос, слишком низкий для женщины, и мрачный готический макияж – не для него.
О чем он думал, спрашивается? И что он будет делать с этим обретенным сокровищем? Любить?!!
– Послушай, Ванда… – нерешительно начал он.
– Ммм? – было ему ответом.
– Послушай, Ванда…
Но Ванда не слушала. Она пошарила под сиденьем и потянула рычажок. Спинка кресла, в котором сидел Шубин, вдруг откинулась, и он, не удержавшись, опрокинулся на спину. Ванда наклонилась над ним, ее черные космы легли на его лицо и оказались жестче, чем он мог предполагать, почти проволочными. Ее улыбка дрожала совсем близко, трепетали бледные тонкие хрящики ноздрей, глаза под черными веками блуждали и блестели отраженным лунным светом.
– Теперь нужно расслабиться, – шептала она. – Расслабься, Фокусник, я все люблю делать сама… Ты разве не помнишь? Я думала, ты помнишь… Я думала, ты вернулся, потому что помнишь, как это прекрасно…
Левой рукой, не снимая грубой перчатки, она провела по его щеке, поласкала пальцами шею, не сумев расстегнуть, легко оборвала пуговку на воротнике рубашки, следом – вторую. Она была сильной и гибкой, как большая кошка. И необычайно – не по-женски – тяжелой. Прижав его к мякоти кресла своим телом, чуть сдавливая горло, она шептала у самых его губ:
– Они же ничего не понимают, убогие. Только следят и ловят меня. Пусть теперь ловят… И пусть только попробуют еще раз упрятать меня в психушку, подонки. Пусть только попробуют…
– Ванда… – хрипел он, полузадушенный и парализованный не столько страхом, сколько безмерным удивлением.
– Я хочу, чтобы ты еще раз вернулся, Фокусник, – дышала Ванда ему в лицо. – Я такого еще никогда не испытывала. Это так прекрасно – возвращение из ниоткуда, чтобы повторить. Мы встретимся. Я буду ждать тебя. Искать. Искать и ждать. Но для этого ты должен снова уйти. Это и есть любовь навеки.
– Ванда, что ты говоришь? – задыхался он. – Пусти, я не могу так. Так ничего не получится!
– О, только так… – прохрипела она. – Только так. Ты же помнишь… Ты должен помнить…
Она зажала ему рот перчаткой, прижалась всем телом, тяжело повела бедрами, в наслаждении содрогнулась и глухо простонала.
Три стилета, три длинных когтя, блеснув в свете луны, вылетели из ее правой перчатки, когда она сжала в кулак занесенную над ним руку. Стилеты были нацелены прямо ему в горло. Последнее, что он увидел, перед тем как потерять сознание, была кровь, фонтаном ударившая ей в лицо.
Горячая кровь из его перерезанной артерии фонтаном ударила ей в лицо так, что она чуть не захлебнулась. Она всхлипнула и очнулась. Грудь и бедра горели, истерзанные желанием, внутри пульсировало.
– Шубин, все зря! – кричала и стонала она и терла лицо в надежде избавиться от горячей солоноватой влаги, что заливала глаза. – Все зря!
Она потянула простыню, чтобы вытереть кровь с лица, но крови не было. Только слезы, тяжелые, как кисель, соленые, горячие. Сердце колотилось.
– Все зря, – шептала она, приходя в себя, – счастье какое…
Сердце понемногу успокаивалось, лунная белизна вокруг, сгущавшаяся до синевы в складках драпировок, умиротворяла. Татьяна села в кровати, огромной и белой, как Антарктида, огляделась. Ничего не изменилось в белой спальне. Только выпито шампанское, а лед в серебряном ведерке растаял. Только лепестки подсолнухов, ставшие болотно-зелеными в лунном свете, привяли чуть больше, а рядом с вазой лежит надкушенное яблоко, огромное, как из райского сада, с порыжевшей на месте надкуса мякотью.
Татьяна выбралась из постели, одернула просторный ночной наряд с длинными рукавами и глухим воротничком, надетый не столько по случаю весенней ночной прохлады, сколько по причине злого сиюминутного аскетизма. Она прошлась по комнате, скрестив руки на груди, успокаивая сердце.
– Куда это годится? – сказала она себе. Обхватила обеими руками серебряное ведерко и глотнула ледяной воды. Потом вымочила в ведерке полотняную салфетку и приложила ее к лицу. – Куда это годится? Завтра я буду диво как хороша. Бледная и распухшая, как утопленница. Слышали новость? Юдифь утопилась в слезах. Куда там какой-то квелой Офелии? Браво-браво, – бормотала она. – Браво-браво. Интересно, как на самом деле выглядела наша безумная малышка, когда ее выудили? Будем надеяться, что зареванная Юдифь смотрится менее непристойно.
Татьяна еще раз окунула салфетку в воду, не отжимая, приложила к лицу. Холодная вода потекла по груди и животу, вымочила рубашку.
– Так все же лучше, – сказала она себе. – Теперь не слишком страшно подойти к зеркалу, чтобы – как там выразился наш любимый? – оценить размер бедствия. Вот именно, размер бедствия.
Она утопила салфетку в ведерке, обошла кровать, прихватив по пути надкушенное яблоко со столика, откусила от него и приблизилась к зеркалу. Фотография Елены лежала стеклом вниз, но это было к лучшему. Ее победного женского взгляда Татьяна сейчас не вынесла бы.
Сквозь кисею зеркало отражало лишь смутный силуэт в длинном белом одеянии, похожий на привидение.
– Так вполне ничего, – кивнула Татьяна, – но, признаемся себе, нечестно. И трусливо. А трусость – удел мужиков, как говорила бабка Ванда. Потому – долой щадящие покровы.
Она сдернула кисею с трюмо, подступила ближе, и три отражения посмотрели на нее из трех полотен зеркала. Но не только. Где-то далеко за спиной смутно дрожали еще и еще и убегали в глубокую перспективу, будто бы центральное полотно бесконечно умножало отражения.
Слева, вслед за Татьяной, привычно и даже рефлекторно ужаснувшейся состоянию своей прически, Елена поправляла за ухом свой пышный высокий начес, жестко поблескивая прищуренными глазами. Справа молодая Ванда в черном трико с блестками отраженным движением взбивала белые локоны и тоже щурилась. Те, что стояли позади, чуть опаздывали с движениями, и движения шли смазанной волной, убегая далеко в глубину зеркала.
– Мама? Бабушка? Что вам здесь надо? – спросила она, не разжав губ, без голоса, одним выразительным безумием глаз. – А эти кто? – указала она за спину, и ее движение во множестве повторилось. Она почувствовала, как утомительно однообразное множественное движение, словно те, за спиной, вытягивали у нее силы. Ноги у Татьяны подогнулись, и она, обессиленная, тяжело опустилась на пол, уткнула лицо в ладони и тихо завыла, сжав зубы.
– Татьяна, что это ты вздумала? – раздался ворчливый Вандин голос. – Сходить с ума – это непростительная слабость. Еще ничего не сделала толкового, а позволяешь себе рехнуться. Нечего тут выть! У тебя еще полно дел. И, как всегда, никакого порядка, никакой цели в жизни. В кого такая уродилась?
– Сейчас же открой глаза, – сказала мама строгим голосом, таким же, какой Таня помнила с детства, когда, не желая просыпаться с утра пораньше и идти в школу, изображала крепкий сон. – Открывай глаза, притворщица, у нас уже все готово. – Сказала так, будто бы по обыкновению подгоревшая снизу и сопливая сверху яичница, кусок батона с колбасой и дурно заваренный чай уже ждали ее на покрытом истертой клеенкой кухонном столе.
Может, и правда?
Она нашла в себе силы поднять голову. Но робкой надежде ее не суждено было сбыться. Она обнаружила себя не в запущенной и бесхозной кухне своего детства, освещенной слепой лампочкой под плафоном-кульком, а в довольно большой комнате, стены, пол и потолок которой были обиты мягким и белым.
Она окинула комнату взглядом. Окон не нашлось, светильников тоже, но комната была, однако, заполнена жемчужно-лунным светом. Ясно же, что таких комнат не бывает на свете.
– Кто из нас умер? – спросила она.
– Какая разница? – ответила ей мама, так и не оставив в покое свою прическу. – И не в смерти дело. Знаешь, что такое эстафета? Мы просто живем по очереди. Ты еще не поняла?
– Где зеркало? – не унималась Татьяна.
– Зачем тебе? – пожала плечами Елена. – Ты теперь не в том виде, детка, чтобы любоваться собой. Глаза опухли, зареванная, волосы – нет слов! Никогда толком не умела причесываться! В кого такая? Просто мутант! Распустеха. И ко всему – смирительная рубашка. С чем это ты решила смириться, дочь моя? Фу, безобразие! Никогда больше не надевай этот ужас!
– Где зеркало? – тупо настаивала Татьяна.
– Зачем тебе? – подозрительно поинтересовалась Ванда. – Еще разобьешь, сумасшедшая. С детства все бьешь, все из рук валится. Чашки, тарелки, зеркала! Сколько уже перебила?
– Много. И это трюмо разобью.
– Зачем? – мягкой походкой вышла из-за Татьяниной спины чувственного вида красавица в черно-золотом одеянии, темные волосы которой мягким нимбом обрамляли лицо, а губы светились влажно-розовым. – Зачем тебе разбивать?
– Кто ты?
– Не узнаёшь?
– Чей ты портрет? – уточнила Татьяна.
– Моей матери, – мрачно произнесла Ванда и отвернулась.
– Стало быть, я – твоя прабабка, – прошелестела красавица. – История не сохранила моего имени, потому что я свершила месть, которую сочли за примитивное убийство на почве помешательства. Но учти, пожалуйста, моя милочка, что отрезанные головы – это всего лишь символ. Посмотри на свой перстенек, и ты поймешь. Там – тоже отрезанная мужская голова. Что же до меня…
Я была актрисой, примой в оперетте, он – инженером-путейцем, состоятельным человеком и художником, музыкантом, поэтом. Знаешь, есть такие вдохновенные дилетанты, у которых все красиво, чистенько. Они весьма приятны. Он увлекся мною, поначалу всего лишь любопытствуя. Но я смогла развить это увлечение так, что он был готов для меня на все. Он был готов даже убить себя. Но к чему мне это? И мы заключили договоренность: он любит и подчиняется, не пытаясь домогаться меня, терпит мои увлечения, угождает моим любовникам, если таковые вдруг объявятся. Все так романтично, в точности как в одной прелестной книжке. Может быть, ты даже ее читала?
– «Вы научили меня понимать, что такое любовь, ваше радостное богослужение заставило меня позабыть о двух тысячелетиях», – оживилась Елена и погладила, будто живого зверька, воротник своей шубки.
– Да-да, то самое, – оживилась красавица прабабка. – Поначалу все было прекрасно, он писал мне такие удивительные письма! «Мой нежный палач! Я целую твою плеть, окропленную моею кровью…»
– «Да, я жестока! – произнесла Елена. – И разве я не имею права быть такой?»
– Да-да, то самое, – повторила прабабка. – Если честно, до крови дело не дошло, но пара ударов плетью по спине имела место быть. А кровь – это романтическое преувеличение, повод слагать стихи и посвящать их мне – «обворожительной мучительнице», «злому ангелу», «черному лебедю»… Он, помнится, сложил такую балладу – «Черный лебедь». Суть в том, что надо было изловить дикого черного лебедя и принести его в жертву языческой богине, ведающей плотскими страстями, чтобы она не оставила своими милостями. Лебедь был не без труда изловлен и погиб на жертвеннике, но богиня оказалась коварна: она страстями-то наделила, но не обещала, что они найдут столь же страстный ответ. И герой баллады так и маялся, разрываемый безответными чувствованиями, пока не разрушил изваяние богини. Он так усердствовал в разрушительном порыве, так размахивал своей тяжелой булавой, что обломки летели во все стороны, и один из острых обломков, вонзившись в шею, его упокоил. Когда этот несчастный умирал, истекая кровью, тень черного лебедя пронеслась над ним, будто его собственная душа…
Она задумалась на минуту, вся во власти воспоминаний, прижала пальцы к вискам, легкой и величавой поступью прогулялась по мягкому полу туда-сюда, вздохнула и продолжила:
– И моего поэта мучили страсти. Ах, самые примитивные, несмотря на все его художественные претензии.
Что ж… Мое счастье было совершенным, но кратковременным. Мой поэт не выдержал накала игры, все пытался разобраться в природе нашей взаимной, но неравноправной страсти и все испортил своими грубыми… грубыми изысканиями. Он превратился в варвара, в настоящего скота, а я не могла оставить его, ибо была так глупа, что стала его законной женой. Каждую ночь этот варвар, этот изверг начал изводить меня своими домогательствами. Я не устояла перед грубой силой, и в результате его домогательств появилась на свет Ванда. Но после его неприглядных действий я наглухо замкнула свои врата…
Она прошлась тонкими пальцами по застежке, распахнула платье и продемонстрировала строгое приспособление на шнуровках и ремешках, с короткими, но часто расположенными острыми шипами, плотно облегающее ее грудь и обводящее бедра, и продолжила:
– Собственно, когда они обнаружили вот это, – указала она на свой страшный корсет, – а также прочитав некоторые строки из нашей переписки, они и сочли меня помешанной… а вовсе не тогда, когда нашли его бездыханный труп с книжным ножом в шее. Ах, – вздохнула она, – месть местью, но, признаться по чести, я просто вынуждена была защищаться, когда он, обезумев от животных желаний и будучи не в силах сорвать с меня защитный доспех, как я называю это замечательное изделие, попытался поместить свой жезл не туда, куда предназначено природой. Он схватил меня за волосы и заламывал руки. Мне не понравилось такое обращение. Под рукою у меня оказался разрезальный нож. Вот и все.
– Вот и все, – подхватила Ванда. – Но меня она успела родить. Я была еще мала и первый год училась в пансионе, когда она убила. Наследство мое то ли конфисковали, то ли разворовали, а скорее всего, что бы она там ни говорила о законном браке, все ложь, и я была просто незаконной дочерью убийцы и не имела ни на что права. Какое там законное супружество! Содержанка была моя мамаша, содержанка из отъявленных жадных опереточных кошек, и весь сказ. И бросила бы своего «поэта», кабы не его денежки.
Мне разрешили оставить кое-какие семейные фотографии и носильные вещи. Я, правда, сумела припрятать среди белья и платья всякие ценные вещички, которые плохо лежали и так соблазнительно блестели. Многое потом продала за бесценок, многое у меня выманили или украли. Сохранилось мало. Скажем, та старая серебряная печатка – заяц с изумрудными глазками, которую ты видела на столе в кабинете. Это была его печатка, покойника.
Из пансиона я сразу была отправлена в сиротский дом. Довольно приличный, под патронажем какой не вспомню великой княгини. Учили там немногому и кое-как, но и в этом немногом я не блистала, если честно-то, разве что пристойно рукодельничала, всегда любила нитки-тряпки, бусинки, бисер, тесемочки-галуны. И не смей выбрасывать мое имущество! – погрозила она пальцем Татьяне. – Пусть лежит, есть не просит. Ленточки, пуговки… Это все из женской души.
Ванда улыбнулась скупо, как всегда, потом поджала губы, вспоминая, и завела снова:
– Так о чем же я? Ах да! Хотя в науках я не блистала, я была лучшей по гимнастике и в пятнадцать лет поступила в цирк. Просто сбежала из приюта и заявилась под шатер. В сером потертом платьице, в ситцевом платочке, завязанном на затылке, в разношенных башмаках, с сиротской самодельной сумкой из холстины. А в сумке – катушка с иголкой, уворованный ради путешествия у кухарки хлеб и колбасные обрезки, увязанные в тряпочку медные монетки, тоже наполовину ворованные (приютская жизнь, знаешь ли, такова – никакого благолепия), рубашка вроде этой твоей да мои сокровища, что еще остались, обернутые панталонами. Ха!
Да ты посмотри на меня! Смотри! Это мой первый костюм. Ух, я была в восторге от него! Я на все была готова, чтобы у меня был такой костюм! Обтягивающий фигурку, в блестках, с газовой юбочкой, открывающей ножки! И я получила этот костюм благодаря своим способностям, и ничему более. Я не отдавалась в цирковых конюшнях, как некоторые, чтобы получить право выйти на арену. Я танцевала легко, как бабочка, ловко-преловко кувыркалась и стала сопровождать, как и несколько других девочек,
Но очень скоро он подчинил меня себе гипнозом и магией! Он делал со мной все, что хотел. Щелкал пальцами и улыбался, глядя на меня, и вострил свои тараканьи усы. Иногда я просыпалась истомленная, без сил. Но не помнила, что происходило со мной. Я была послушной игрушкой в его руках, пока однажды не очнулась, набравшись сил в разлуке. И он сдался, сбежал, поняв, что не имеет больше власти надо мной. Он оставил мне наследство – хотел откупиться деньгами. Но все равно – смерть самцам-манипуляторам, скажу я! – воскликнула Ванда и взмахнула знакомой саблей, той самой, наградной, что обнаружила Татьяна на чердаке Вандиного дома.
– Где зеркало? – все твердила Татьяна. И зубы ее выбивали дробь, пальцы дрожали и теребили рукава рубахи.
– Что тебе сдалось это зеркало? – поморщилась Елена и запахнула шубку, словно ей было холодно. – Для гадания? Зажечь свечу и увидеть суженого? Ну так ты его видела, своего плясуна, в лучшем виде. Что ты от него еще хочешь? Получила уже, что могла. Разве нет? Запомни, девочка, и не казни себя:
– Я читала это твое письмо! – крикнула Татьяна. – Оно сохранилось и лежит в комоде!
– Что ж! Я хотела вернуть своего тогдашнего избранника, совершая ту же ошибку, что и ты сейчас. Я пыталась оправдаться, объяснить и потеряла гордость. А он возвращал мои письма, не читая.
– Он просто боялся тебя!
– Дитя мое! Разумеется, он боялся! Они же все трусы, и ты это знаешь! По собственному опыту, разве не так? И предатели. Смотри-ка, вот все, что мне оставлено. Нравится?
Елена извлекла из-под шубки старый авиационный шлем, аккуратно, чтобы ущерб для прически был сведен к минимуму, надела его на голову и замурлыкала ласковым голоском:
– Все, что им нужно, – летать без проблем. А от нас, раскрасавиц и умниц, – одни проблемы. Мужчины или сбегают, чтобы избавиться от проблем, или свинеют. Не так ли, Юдифь?
Татьяна вздрогнула, услышав это имя, но вопрос Елены, оказывается, относился не к ней, а к диковатого, вульгарного вида женщине в помятой докторской шапочке и в полосатой морской майке, которая была ей великовата. Женщина показалась Татьяне смутно знакомой.
– Свинеют? – пьяно хмыкнула та и покачнулась. – Да любой мужик – это отродясь свинья! З-заколоть свинью! – В руке ее блеснул изящный прозекторский нож. – Лечишь, заботишься, а они… гульливые… З-за-колоть…
– А эта здесь при чем!!! – закричала Татьяна. – Зачем она здесь?!!
– Как тебе сказать?.. – пожала плечами прабабка и начала сосредоточенно расстегивать и расшнуровывать свой жуткий шипастый корсет. – Она – понимающая, хотя нельзя сказать, что она такая уж настоящая. Это так – один из итогов, преломление в зеркальной кривизне, допускаю, что досадное. Неприятно, но что поделать? С другой стороны, где ты видела идеально ровные зеркала? Где-нибудь да перекосит, переврет, и пострадает твоя красота, и усомнишься в себе. Почему, скажем, ты такая нечесаная и в несуразной рубахе? Не по этой ли, деточка, причине?
Она справилась, наконец, со всеми многочисленными ремешками и креплениями и сказала:
– Хватит, пожалуй, разговоров. Пора за дело, моя милая. Поди-ка сюда, я помогу тебе снять этот ужас. Ах, поднимите же ее, девочки! Она ничего не понимает. Ну же, ну же!
Четыре женщины окружили Татьяну и, взяв под локти, поставили на ноги. Сил сопротивляться у нее не осталось.
– О, сейчас ты придешь в себя! – воскликнула прабабка.
Женщины спустили с ее плеч рубаху и приладили похожий на варварские доспехи корсет. Елена собственноручно водрузила ей на голову летный шлем. Удивительное дело, но Татьяна ощутила, как прибывают ее силы, как воинственность и ярость наполняют сердце.
– Вот тебе сабля, – сказала Ванда и протянула ту самую саблю с орденом на эфесе.
– И кинжал, – сказала прабабка и протянула изящный разрезальный нож для книг.
Пьяненькая Юдифь Каценэленбоген хихикнула, ткнула Татьяну кулаком в бок и пропела на знакомый мотив, «Прощание славянки»:
– Как свиней, – подхватила Воительница, которую вряд ли теперь мы можем называть Татьяной. Она, возглавляя процессию, двинулась прочь из комнаты, мягкие стены которой вдруг раздвинулись сами по себе.
Женщины вышли в тоннель или длинный коридор с наглухо запертыми дверьми. К стенам коридора в испуге жались мужские фигуры в белых одеяниях. Если бы не Великий Поход, не допускающий прозаических объяснений, эти фигуры вполне могли бы оказаться врачами и санитарами, не более того. Но – какие врачи, когда все громче и громче звучит «Полет валькирий», а Воительница набирает шаг, взмахивает саблей, переходит на бег и готовится к полету.
И вот она летит, и любое препятствие на ее пути оказывается не более чем проницаемым туманом.
…А что же наша героиня? Помните? Мы оставили ее перед зеркалом в белой спальне. Там она и сидит на ковре, в длинной простой рубашке с глухим воротничком, обессиленная, обхватив руками плечи. Сидит и смотрит в зеркало, из глубины которого несется прямо на нее фигура Воительницы в диком, ни с чем не сообразном облачении, в иной момент могущем показаться и смешным.
Но нашей героине не смешно. Она боится не совладать с сумасшедшей воинственной дивой, с ее тупой саблей, с шипами на ее ветхом, на ладан дышащем корсете, с глупым книжным ножом. Она боится, что дива не услышит ее крика, потому что старый шлем все еще плотно прилегает к ушам.
Она сидит перед зеркалом с надкушенным яблоком в руках и шепчет:
– Вы прожили мою жизнь. Вы извели ее до хрупкого тончайшего зеркального слоя. Я разобью это зеркало и стану свободной. Я сама буду решать – любить или убить любовь. Я сама, сама…