– Прочитали? – спрашивает он, когда бормотание утихает и слышится вздох. – Тогда давайте оформим…
Но она смотрит невидящими глазами и говорит прямо в небеса:
– Ванда, Ванда, вот теперь ты по-настоящему свободна…
Мы расстаемся у калитки. Татьяна Федоровна пребывает в меланхолии и теребит свою прическу. По-моему, ей пора посетить парикмахера. Допускаю, что кому-то нравятся взъерошенные дамы, но я предпочитаю, когда они хорошо причесаны. Взъерошенные кошки опасны, по опыту знаю, в любой момент могут дать волю когтям. Когда же шерстка гладкая, это означает, что киска пребывает в состоянии душевного равновесия, что она покладиста и дружелюбна.
Не беспокойтесь, я не сошел с ума и, упаси боже, не претендую на определенного рода благосклонность со стороны нашей героини, про шерстку – это всего лишь метафора. Имею я право на поэтический образ?
– Значит, в начале девяностых… – молвит она, взъерошивая пятерней шерстку… ммм… прическу, я хотел сказать.
– Да, веселое было времечко, если помните.
– Очень! Очень веселое! Дальше некуда, какое веселое! Мы с мамой вконец обнищали, пользовались отечественной косметикой, по нескольку дней питались одной булкой и овощным варевом. Спасал отчасти театральный буфет… А бабка, значит, процветала.
– О! Пустилась во все тяжкие! Выстроила дом чуть не в одночасье. Так гоняла строителей – пух и перья летели! Расплачивалась, не торгуясь. Ей очень хотелось пожить в комфорте и как можно дольше. Другое дело, что фантазии ее хватало не на многое. Например, ей и в голову не пришло отправиться в путешествие, скажем. Я ей как-то советовал, было дело, но меня неудобно сказать в чем заподозрили. С тех пор давать советы вашей бабушке я воздерживался. Одним словом, она предпочитала синицу в руках, как и многие пожилые люди, и не нам их судить. Не то чтобы она боялась смерти, была вполне здорова, но понимала, что дни наши в земной юдоли кем-то сочтены заблаговременно.
– Заблаговременно? Она что, была склонна к мистицизму?
– Сложно сказать. С одной стороны, мистицизмом она была сыта по горло с молодости благодаря вашему дедушке и думала, что знает цену всей этой мистике, гипнозу, обманной мишуре. С другой стороны – она была женщиной, а все женщины… не подберу слова… ну, не прочь поколдовать тем или иным образом, хотя сами могут этого не осознавать. У бабушки вашей была какая-то смутная идея о связи поколений, о преемственности служения и наказания. Точнее не скажу.
– Это что, о карме?! Бабка своим умом дошла до этой идеи?! Нет, я не представляю себе…
– Нет-нет, что вы! Ни о каком совершенствовании души, ни о каком исправлении ошибок, совершенных в прошлой жизни, речи не было. Она все больше о всеобщем коварстве толковала. По-моему, к этому все и сводилось.
– Вот в это я легко поверю… Мне неловко спрашивать, возможно, вы и не знаете, но… Все деньги ушли на дом?
– Львиная доля. Такие хоромы, сами понимаете. Что-то Ванда протранжирила (это я не в упрек ей говорю, поймите), но кое-что осталось. Вам хватит, чтобы содержать дом в течение нескольких лет. Если, конечно, вы решите оставить его себе. Но в любом случае, вряд ли вы будете жить здесь постоянно?
– Вряд ли. Что мне здесь делать?
– Тогда я посоветовал бы вам сдавать дом в аренду. Я бы по-соседски последил, чтобы все было в порядке.
– По-соседски? – сомневается она.
– По-соседски, – киваю я. – За определенное вознаграждение, само собой. Я вас не ограблю, дорогая. Я надежный.
– Надежный? Я подумаю.
– Подумайте.
– Я хотела спросить… Вы ведь вот говорите – по-соседски. Я так понимаю, вы давно Ванду знаете?
– Я всю жизнь здесь живу. Именно вот здесь – напротив. Но с вашей бабушкой хорошо знаком всего несколько лет. По долгу службы знаком, во-первых, а уж во-вторых, по-соседски. Мы с ней чаевничали по большей части ради обсуждения ее дел, после того как ее приятельница порекомендовала меня как хорошего нотариуса. Все остальное – обсуждение мировых проблем, местные сплетни, курс валют (она им живо интересовалась) – постольку-поскольку. Лишь изредка, после рюмки ликера, она предавалась лирическим воспоминаниям. И что было правдой в ее рассказах, что легендой, не мне судить. Но чаще всего она, как бы это сказать, не снисходила. Боюсь, мадам Ванда была мужененавистницей и никогда не упускала случая подчеркнуть сей прискорбный факт. Ей также была присуща некоторая мнительность. Что поделаешь! Непростая судьба поколения! Только не подумайте, что я… Она была моей клиенткой, и я считаю делом профессиональной чести со снисхождением относиться к человеческим недостаткам моих клиентов.
– Бросьте ханжество, – усмехается Татьяна Федоровна. – Могу себе представить, чего вы наслушались в свой адрес от моей грубиянки-бабки.
– Признаюсь, что многие из высказанных ею в мой адрес допущений были для меня полной неожиданностью. Признаюсь, я не в состоянии был проследить логическую цепочку, благодаря которой делались те или иные выводы и выносились суждения. Боюсь, они были предвзяты.
– Козлом небось величала?
– Ммм… Не напрямую, к счастью. Опосредованно. Она делала широкие обобщения касательно сильной половины человечества.
– Вы до противности дипломатичны. Между прочим, я не знаю вашей фамилии, – вдруг заявляет она.
Так я и знал! Внутренний голос мне это подсказывал! Не зря, как я заметил, она избегает называть меня по имени. Небось и имени не помнит, не только фамилии. Но нельзя же так прямолинейно!
– Я знаю, что вашего кота зовут Леопольд, – вдруг заявляет она, смущенно улыбаясь. – Вас… Ой, простите! Наоборот…
– Ничего-ничего, – успокаиваю я допустившую неловкость дамочку и чувствую, что голос мой звучит довольно-таки кисло. – Не стоит беспокоиться, Татьяна Федоровна, у меня много визитных карточек. Я вам и третью дам, и четвертую, и сколько понадобится для того, чтобы вы собрались с силами прочитать мою фамилию. Вот, извольте, – протягиваю я ей очередную визитку.
– Букс, – читает она, – Леопольд Букс, нотариус. Благодарю, я запомню. Я постараюсь.
И ни капли раскаяния в голосе, вы только подумайте! Лишь слегка зарделась, спасибо ей большое. Допустим, так и быть, что совесть у нее есть. Где-то в районе поджелудочной железы, но есть.
– Благодарю
– Ну, я пойду, – сообщает она.
– Всего вам хорошего-с. И до скорой встречи, Татьяна Федоровна.
Она сосредоточенно нажимает кнопочки на кодовом замке и исчезает за калиткой, каблучки стучат по каменным плиткам. Дом готов встретить ее. Очередным сюрпризом? Почему бы и нет.
Я немного сердит на нашу героиню. Я шокирован и озадачен, я совершенно не ожидал того, что меня перепутают с моим же котом.
Обоняние у Татьяны Федоровны развито замечательно, и, еще не войдя в дом, еще на пороге разбирая ключи, она учуяла горьковато-пряный запах знакомого парфюма. И сразу разнервничалась.
– Ерунда и галлюцинации, – успокаивала она сама себя, пока возилась с ключами, отыскивая необходимый. – Это примула цветет и пахнет до отвращения терпко, и от моря веет солью и свежей рыбкой. Откуда он мог узнать, где я живу? Никто здесь этого не знает, никто, кроме милейшего господина нотариуса по фамилии Фукс (или Кукс?) и его кота Леопольда. Или это от меня теперь несет? – принюхалась она к своему жакетику. – Тогда сама виновата – не надо было сходить с ума и целоваться. Вся теперь пропиталась его обожаемым «Легионером». Просто неприлично. В ванную, и поскорее! Смыть этот поцелуй!
Но сколько Татьяна себя ни уговаривала, сомнения не оставляли ее. И правильно, как оказалось, не оставляли, поскольку первое, что бросилось ей в глаза, едва она вошла в гостиную, была мужская рубашка, свисавшая со спинки дивана. По обыкновению, наполовину расстегнутая и с наполовину вывернутыми рукавами. Боже, боже, такая памятная картина! Будто и не было ссор, разрыва, разлуки, лютой ненависти и тоски. Будто бы все по-прежнему, и легкая перебранка из-за его неаккуратности кончится интимным примирением, долгой лаской, бурной игрой, объятиями до самозабвения и остановки сердца и очередным опозданием на репетицию.
Но теперь, после его омерзительных финтов – какие игры?! Какой интим?! На что он надеется, паразит?! Как он посмел?!
– Шубин! Черт тебя подери! – крикнула она на весь дом, и крик прозвучал надрывно. – Ты что, через забор лез?! Дверь отмычкой открывал?! Или через чердачное окно протискивался?! Мало мне сволочного кота! Мало мне… всего прочего! Убирайся или я милицию вызову!
Ответа не последовало. Тогда она скомкала рубашку и, будто ищейка, пошла по следу, по запаху, верхним нюхом ловя направление. В коридоре след обозначился вполне явственно: сначала она подобрала джинсовую жилетку и почему-то обратила внимание на то, как сильно растянуты и обтрепаны петли; потом она поддала ногой штаны с наполовину выползшим ремнем. Подобрала и штаны. Из кармана выпал бумажник, а из бумажника – ее фотография в том самом красном платье. Фотографию она порвала, а бумажник зашвырнула.
Под штанами обнаружились высокие пижонские башмаки из грубой замши с широко распущенными шнурками, связанными в узелок самыми кончиками, – это чтобы надевать, не обеспокоиваясь развязыванием-завязыванием. Сунул ноги – и вперед. Тоже гадкое разгильдяйское приспособление. Она слегка пнула башмак, и он завалился на бок, высунув язык, словно кобелек, который желает, чтобы ему почесали брюхо, и не сомневается во всеобщей симпатии к его воняющей псиной персоне. Далее валялся один носок, второй – они, словно стрелки при игре в казаки-разбойники, указывали направление. Перед самой дверью в ванную круглым гнездом улеглась майка, поверх майки – скомканные трусы, сплошь в непристойных кроликах.
В ванной лилась вода, и под аккомпанемент струй слышалось такое знакомое и давно уже ненавистное:
– Шубин!!! – распахнула она дверь в ванную. И заорала почти в истерике – так ненавидела: – Сколько раз я говорила тебе не разбрасывать свое барахло по всему дому! И… и молчи! Я все равно не буду слушать! Все твои слова – ложь! Твоя любовь – ложь! Ты лжешь на каждом шагу! Ты трусишь и лжешь! Ты лгал, когда целовал меня сегодня! А потом сбежал, трусливая дрянь! Сбежал, как всегда! Тебе на меня наплевать! Тебе всегда было на меня наплевать! – уже рыдала она.
За беленькой шторкой, прикрывавшей ванну, тем не менее, продолжали самозабвенно петь, совершенно игнорируя исступление Татьяны Федоровны. «Поют о стра-асти нежно скри-ипки-ии, и Кло, сгибая стан свой гибки-и-й…» – слышалось в шипении струй, бивших из душевой лейки. Лившаяся вода вела мелодию не хуже классического органчика бандонеона, водопроводные трубы поддерживали нежным гудением.
На тонком пластике шторки, однако, не читалось тени – темный силуэт, который, казалось бы, неизбежно должен был обозначиться, отсутствовал. Но Татьяна Федоровна в раздражении своем не обратила на это внимания.
– Одевайся и выметайся! – кричала она надрывно. – Я не желаю тебя видеть! Никогда! Никогда, слышишь?! Чеши отсюда! Хочешь – к этой своей последней хивре с колхозным перманентом, хочешь – к своим ненаглядным малолеткам! Они обожают тебя до поросячьего визга! До полуобморока! Потанцуй с ними! Дай им повод прижаться! И они тебя оближут от пяток до макушки!
Татьяна с силой метнула брючным комом. Шторка подалась аж до кафеля стенки, обозначая пустоту, шпенек ремня прорвал тонкий пластик, и из пореза вдруг тоненькой струйкой брызнула кровь.
Тут бы и очнуться нашей героине, тут бы и удивиться. Но удивлению почти не осталось места в душе Татьяны Федоровны. Истерика настолько овладела ею, и столько необыкновенных и неожиданных вещей случилось с ней за последние сутки, что она в сознании своем почти миновала ту грань, за которой остается место удивлению и попыткам осмыслить происходящее. Любой сон, исподволь предложенный Татьяне, любая коварно подсунутая галлюцинация принимались ею теперь за чистую монету, за непреложность.
Еще немного, и она привыкнет к своему новому способу существования, смирится с новым миром, в который ее вдруг затянуло. В скольких разных образах придется ей обретаться? Она может бродить вечность в туманных коридорах, стать призраком и наблюдать жизнь людей и призраков, не в силах вмешаться. Она может обернуться животным (скажем, кошкой) или растением (скажем, подсолнухом). Она, по меньшей мере, может сделаться жертвой или кровавой убийцей. Ах, кем угодно! Но если она выдаст себя, то привлечет внимание понятно каких специалистов, задача которых – попытаться вернуть заблудшие души, а попытки такие чаще бывают грубыми и унизительными.
…Татьяна, сама не помня как, вернулась в гостиную, упала на широкий Вандин диван и рыдала, рыдала, уткнувшись лицом в диванную подушку. Подушка вымокла так, будто бы побывала под душем. Татьяна рыдала, теперь почти упиваясь своей истерикой, а звуки незабываемого аргентинского танго почему-то становились все громче. Она затыкала уши, но музыка была всепроникающей и неизбывной, музыка насмехалась, музыка шутовски аккомпанировала рыданиям. «Трепещет Кло и плачет вместе с скрипкой!»
Что за беда! Татьяна громко шмыгала носом, колотила кулаком по подушке, даже рычала, даже пыталась выть, но слышала только громкую, соблазнительную и навязчивую латиноамериканскую мелодию.
Наконец она сдалась и, захлебываясь слезами, подняла голову и увидела… Увидела сквозь пелену слез Шубина. Шубина! Которому хватило наглости явиться, будто мало он измывался над нею сегодня.
Да, это, без всяких сомнений, был он, собственной персоной, в великолепно сидящем белом костюме, черной шелковой рубашке и умопомрачительно блестящих туфлях. Это был он – на сцене ночного клуба. Это был он в рамке телевизионного экрана. А вокруг него в разноцветных лучах рампы, сверкая блестками коротких платьиц, извивались в танце кордебалетные пигалицы, все норовя потеснее прижаться то едва прикрытым тонкой тканью животом, то голым бедрышком, то грудью, декольтированной до опасных пределов. Пигалицы бесстыдно раздвигали в танце ножки, намекая на некую готовность, и высовывали дрожащие розовенькие язычки в явном стремлении вылизать соблазнительного тангеро. Он же, не отдавая явного предпочтения никому, казалось, одинаково благосклонно принимал знаки внимания каждой из очарованных им феечек-танцовщиц, каждую успевал приобнять за талию, перехватить за высоко взброшенное бедро, прижать к груди. И глаза его масляно блестели.
– Сволочь… – простонала Татьяна.
Телевизор хрипло надрывался, сопровождая вокалом этот сверх всякой меры чувственный и дразнящий танец:
– Но это не танго, – жалобно прогнусавила сквозь слезы Татьяна, – это черт знает что!
Все поплыло перед нею, потом закружилось ярким смерчем, и ее потянуло в глубокую воронку, которая становилась все чернее и чернее по мере того, как Татьяна углублялась в нее.
– Это не танго-о-о! – выло эхо в воронке. – Это любовь и смерть!
Устав, как видно, танцевать, он освободился (не без труда) из разочарованных лапок балетных девочек и, невзирая на их жалобное мяуканье, спустился в зал и, слегка покачиваясь, подошел к бару. Он тяжело привалился к стойке, пьяно разулыбался и молвил, обращаясь к шествовавшей мимо девице в черном:
– Татьяна, это не танго, это черт знает что! Похабень какая-то…
– Похабень? – переспросила вдруг девица голосом недоброй электронной игрушки и отвела от лица гладкий угольно-черный занавес волос. Из-под занавеса блеснули глаза, широко обведенные черным. Губы в пылающей помаде кривились. Странная это была улыбка – мелкое дрожание уголков губ.
– Похабень. И макияж твой тоже… «Происшествие на ночном кладбище» называется, не иначе. Зачем ты так разрисовалась, Танька?
– Я тебе не Танька, – возразила девица и щелкнула пальцами бармену. Ногти у нее были черно-лаковые.
– Ну, извините, обознался, мадемуазель. С кем не бывает. Прошу пардону. Я выпил вот… Всего-то пару бокалов… какой-то гадости, наверное. И показалось. Ты удивительно похожа на… одну мою… знаешь… Она мне все снится, снится. Сумасшедшая женщина.
– Знаю, – хмыкнула девица, – а как же? Ты тоже похож кое на кого, прямо на удивление… Я прямо вся трепещу – поверишь? – до чего похож. Я уж подумала: из могилы выбрался, фокусник.
Она обернулась черным вихрем, только волосы взлетели, и вдруг протянула Шубину высокий стакан с кроваво-красным содержимым. Из второго стакана потянула сама, слизнула с губ красные капли, почти незаметные на фоне безумной помады, и снова улыбнулась – все так же странно, дрожаще.
– Как твое имя, Ночной ужас? – заплетающимся языком спросил Шубин. Девицын красный коктейль был крепче некуда и образовал взрывчатую смесь с выпитой ранее текилой (или что там ему подсунули?). – В смысле, хотелось бы знать, как тебя зовут, несравненная?
– Ночной ужас, – ухмыльнулась девица, – но ты можешь называть меня… скажем, Вандой.
– Ванда! – захохотал вдруг Шубин. – Ванда! Нет, я так и знал! – хохотал он оглушительно и пьяно и ловил стакан, выскользнувший из руки, стараясь при этом удержать равновесие и не расплескать остатки кровавого пойла. – Кто же еще, как не Ванда!
– Фо-окусник, – удовлетворенно констатировала черная девица Ванда, когда Шубин, удержав-таки стакан, перепутал, однако, верх и низ и уверенно поставил посудину на барную стойку кверху донышком. На черной поверхности растеклось красное пятно. – Фокусник. Никаких сомнений.
– Я не фокусник, – погрустнел вдруг Шубин. – Я – отовсюду изгнанный паяц. Я – разорившийся клоун. Я – неудачник на выходных ролях. Я – шут, которого следует казнить за отсутствие остроумия. Я все принимаю всерьез и не могу забыть ту безжалостную, как палач, которая мне снится. Ты на нее похожа, Ночной ужас. Так похожа! Одно лицо…Послушай, Ванда, а давай смоемся отсюда, пока я всерьез не начал жонглировать стаканами. И бумажник я где-то посеял. Деньги – что? Но там была она, в красном платье. Знаешь, чего мне стоило это платье? Ночи любви с потасканной грымзой, сморщенной и снаружи, и – представляешь? – даже внутри, которая не хотела его продавать за деньги, а желала вспомнить молодость. Когда это было?
– В прошлой жизни.
– Точно. Так смоемся? Ты на колесах?
– Да, смоемся. Я на колесах. Только быстро, ясно? Пошевеливайся и не будь размазней, разорившийся клоун.
На стоянке перед клубом машин было множество. Им подмигнула красная, которая стояла почти рядом. Ванда быстро скользнула на водительское сиденье, натянула плотные автомобильные перчатки из черной кожи и шикнула на Шубина, который долго ловил по дверце машины убегающую ручку. Не успел он захлопнуть за собой дверцу и угнездиться поудобнее, как она рванула с места, вывернула на шоссе – только взвизгнули покрышки – и в считаные секунды набрала головокружительную скорость, такую, что он даже немного протрезвел.
Когда он, устраиваясь на слишком низком сиденье, извернулся, то заметил, что позади, не отставая, несется за ними большая машина из породы разбойничьих джипов с мощными фарами, которые заливали ночное шоссе ярким белым светом, далеко обгонявшим сам джип.
– Ванда, – удивился он, – нас преследуют? Послушай, за нами, точно, погоня. Это кто?
– Так, ничего особенного, – пожала плечом черная Ванда и колыхнула волосами, движением головы отбросив их с глаз.
– И все же? – забеспокоился Шубин. – Ты знаешь, кто это?
– Ты боишься, Фокусник?
– Если ты знаешь, – пробурчал он, – почему не сказать? У кого я тебя увел, Ночной ужас?
– Не трясись, ни у кого.
– Я не трясусь. Но нужно же знать размер бедствия…
– Никакого бедствия. Это папашины мордовороты. Охраняют девушку! Оторвемся, не в первый раз!
– Не в первый раз? Интересно.
– Мне, представь, тоже. Хотя и не в первый раз. Я, видишь ли, устраиваю свою личную жизнь, а они мешают.
– Как ты собираешься отрываться?
– Без проблем. Сейчас будет поворот, выезд на грунтовку. Там такие замечательные кустики…
Почти сразу за поворотом она круто свернула с трассы, загнала машину в густой кустарник и выключила фары. Джип «папашиных мордоворотов» пронесся мимо со скоростью взлетающего самолета, и все стихло.
Все стихло. Низко висящая луна пробралась в салон машины. Ванда, демонстрируя свою сомнительную улыбку, повернулась к Шубину, посмотрела сквозь волосы, постоянно падавшие ей на лицо. Черный ее грим при луне волновал, соблазнял и – пугал до замирания сердца.