Чего это ты такая вежливая? — вскидывает бровь та, что помоложе.
Вежливая? А что, раньше такой не была?
Как сказать… — маленькая поднимает голову к небу. — Но вот этого вот «простите бога ради» я от тебя не слышала. Оно и звучит как-то фальшиво.
Фальшиво? — смущается та, что постарше. — Но чем же?
Не знаю, я часто не могу объяснить того, что чувствую, — та, что помоложе, легко прыгает через лужицу. — А ты?
Знаешь, я тоже, тоже не могу… Особенно же невыносима невозможность объяснить самое главное тому, кого любишь, — та, что постарше, с трудом сдерживает слезы.
А ты еще любишь? — та, что помладше, смотрит на нее с восхищением.
И любима, — кивает Сана: ветер в который уж раз поднимает полы ее длинного пальто, обнажая стройные ноги. — Но самое страшное в том, что именно любовь, даже взаимная, причиняет наибольшую боль. Иногда кажется, что вот-вот тебя разнесет, разорвет в клочья! Что ты лопнешь, задохнешься тут же! Но нет, это было бы слишком легко, и всё повторяется — вот оно, фирменное кандальное рондо…
Почему? Ведь если любят двое… — маленькая, перебивая, тщетно силится подобрать нужные слова.
Потому что если другой отдается тебе полностью, эту его ношу очень трудно вынести. Многие ломаются.
А ты?
А что — я? По мне лучше сломаться насмерть, чем прогнуться, — Сана закуривает.
Тебя измучили любовью, я догадалась? — догадалась Саночка.
Не совсем, — Сана стыдится своих истинных чувств. — Я ведь, в принципе, ни в чем не знаю отказа.
Не ври! — Саночку не проведешь. — Давай-ка, скажи как есть!
Давай есть, — говорит Сана и достает из сумки булочку с корицей.
Давай, — соглашается Саночка. — Почти пришли: уже Китай, до «Иллюзиона» два шага: ты ведь после ремонта вроде и не была там…
Боялась.
Чего?
Человека этого.
А человек… человек-то этот… он что сделал?
Хотел, чтоб я дышала ровно, и точка.
Ты же сама поставила точку!
Да, именно поэтому мы и оказались в «здесь и сейчас».
Но ведь ты хотела пространства?
Хотела… не знала только, что такая пустота обступить может. Что такая чернота — в день, в миг…
Но ведь у тебя есть я!
Да, у меня есть ты…
Показывали «Ночного портье»,[143] но на экран Сана не смотрела: ужас от осознания того, что у нее украли прошлое, пропитал, казалось, каждую клетку. О, как мечтала она вернуться туда, назад, в свою киношку! В тот самый «Иллюзион», где они с N — понедельник, дневной сеанс — курили на последнем ряду по-цыгански! В то самое время, когда никто не думал о том, на сколько их еще хватит.
[lectori benevolo salutem]
Lectori benevolo salutem![144] Да запомнится, @.ru, ник твой, да не накроется во веки веков комп твой, да не погубится тонкость дермы твоей — загадочность анимы на материнской плате и вне ее, ибо gramma[145] и посейчас, и попотом и по et cеtera! И стал Текст, где слово спаривается одно с другим легко и охотно (учился он легко и охотно, виленин) — не парится-жарится, не жалеет/зовет/плачет, и еще шесть «не»: прогибается, канючит, юлит, жалеет, хамит, жульничает, потому как, раз всех и впрямь тошнит, то спектакля, конечно, не будет — да и как ему быть?.. Даниил Иваныч Ювачёв обувается и, прихватив трость, выходит из квартиры. (О, как он — статный, ладный — съезжает с перил!..) «Что в имени тебе моем?» — постмодернистничает Даниил Иваныч, грустно улыбаясь, а я пожимаю плечами и шепчу растерянно: «Как хорошо… как хорошо, что вы все это написали… милый, драгоценный, ни на кого не похожий! Да если б не ваши Случаи, пожалуй, сойти с ума было бы куда легче: первый раз я открыла их в шестнадцать, а потом всякий раз, когда становилось лихо, перечитывала… Они смешили, баюкали; они говорили живи, дура, живи — и я слушалась, всегда слушалась… да только их-то и слушалась…» — Даниил Иваныч гладит меня по голове и предлагает пройтись: я соглашаюсь и пытаюсь вспомнить, сколько зим не бывала на Невском. Впрочем, сегодня проспект, пожалуй, несколько странен: плотная, не такая, как всегда, серо-сизая дымка, голубоватые геометрические фигуры, танцующие на крышах домов, густая синяя вуаль, покрывающая светящуюся мостовую… Становится не по себе — к тому же, идущие навстречу персонажи заставляют меня усомниться если уж не в реальности происходящего, то в собственной вменяемости: одного Даниила Иваныча я еще могу вынести, но вереницу мертвых литераторов… «Страшно? — усмехается Даниил Иваныч, видя, как пугает меня горбоносый профиль А., и тут же, отворачиваясь от графа Т., скисает: — Если б вы знали, как мне, как мне страшно, вы посчитали бы собственные скелеты в шкафу вздором!» — «Почем вам знать о моих скелетах?» — «По текстам, голубушка, по текстам… Вы, как и я, не совсем, так скажем, здоровы…» — «Бросьте: я, в отличие от вас, никогда не писала о себе. Если же и использовала некоторые детали, то изменяла до неузнаваемости. Что же касается произведения искусства как невроза, то Юнг давно…» — «Нет, это вы, вы бросьте! — он кипятится, и тут же извиняется. — Простите великодушно. Но, смею заметить, каждый художник рисует прежде всего себя, не отпирайтесь…» — «Я лишь переплавляю некий опыт… синтезирую, крою… меняю траекторию движения персонажа…» — «Вы не столь простодушны, сколь милы… хотите выпить?» — «Я хочу в Аргентину…» — «В Аргентину? Куда именно?..» — «В Буэнос-Айрес. Там есть кафе «Руби»: а знаете, тот рассказ Кортасара — ну, «Местечко, которое называется Киндберг», — в свое время здорово меня зацепил…» — «А что вы, голубушка, знаете о времени?» — останавливается вдруг Даниил Иваныч и, тяжело дыша, кладет руку мне на плечо. «То же, что и вы: времени не существует, — я не пытаюсь хоть сколько-нибудь отстраниться: он не неприятен. — Быть может, именно поэтому у меня его никогда и нет?..» — «Как жаль, что мы не встретились раньше! Или наоборот — позже… В ваши дни… Мы могли бы стать идеальной парой… — он целует мне руку и с сожалением смотрит на часы: — Такое возможно?.. Ответьте, скоро я должен буду покинуть вас…» Я пожимаю плечами, не обольщаясь насчет идеальных пар, и отвечаю честно: «Не уверена. Может, кофе на посошок?» Он понимающе кивает; мы заходим в маленький ресторанчик и заказываем латте, гляссе, эспрессо, мокко, капучино, американо… мы упиваемся в усмерть, о-la-la! Но перед этим Даниил Иваныч успевает прочесть мне три последних «Случая», не вошедших ни в одно из изданий — Даниил Иваныч называет их «Идиотскими сказками»: о, они чудо как хороши после каннабиса и маковой соломки!
Идиотская сказка номер раз.«По сучьему веленью, по оному хотенью, жили-были на свете колорном Нос, Шея и Крыся Бардачелла.
Нос был длинный, тонкий и во всё влезал без спроса.
Шея была вертлява и вечно важничала.
Крыся Бардачелла была родом из Польши; она вышла замуж за итальянца и сменила фамилью, но легче ей от этого не стало.
Как странно всё это, как странно! — вздыхала она долгими зимними вечерами, пока Нос и Шея промеж себя спорили.
Что странно? — спрашивал итальянец Крысю, но она, поглаживая украшение из эмали от Frey Wille, только улыбалась и ничего не говорила.
Сдается мне, что если в текстёнке появляется выражение типа «галстук от Нermes» или «запонки от Carrera y Carrera», текстёнок явно второй свежести и написан дамкой! — умничала Шея.
Сдается мне, драгоценная Шея, будто до всего вам есть дело! И самое удивительное, что дело есть вам и до хьюмидора на пятьдесят семь сигар из платанового дерева! — фыркал Нос и чихал не нее, однако Шея не унималась.
Так продолжалось до тех пор, пока Крыся не устала от Носа и Шеи — больно часто те спорили! Вильнула Бардачелла хвостиком, мордочку вытянула — цап! — да прокусила Шею. И истекла Шея кровью, а кровь Нос залила — так тот в ней и захлебнулся. А Крыся сидит на солнышке, лапочки свои потирает, довольная: любимую статью Конституции перечитывает: Цензура запрещена. «Fuck you!» — «Говорит по-английски»».
Идиотская сказка номер два«Жили-были Нос, Зуб, Шея и Крыся Бардачелла. Нос ушел в запой, Крыся на остров Буян полетела, чтоб между делом в Duty Free вискарём недорогим отовариться. Так остались Зуб и Шея вдвоем.
Точит Зуб Шею, точит… Впивается в нее, грызет, колет — чуть не режет. Плачет Шея, ничего понять не может, за что ей наказанье такое, а Зуб посмеивается: «Ха-ха! — а дальше так: — Хо-хо!»
Совсем тонкая стала Шея, тронь — того и гляди, сломается! Стала она тогда на помощь звать: «Э-гей! — а потом: — О-гой!»
И прилетела тогда с острова-Буяна Крыся Бардачелла под вискарём, и вырвала Зуб, но без наркоза: так умерла Шея от болевого шока, а перед смертью услыхала, как ей Зиновьева-Аннибал шепнула: «У меня в сердце зуб болит! О, люди без зуба в душе!» — с тем и почила».
Идиотская сказка номер три«Решила как-то Шея о душе подумать, а Крысе это не понравилось: «Будут ещё всякие шеи думать!» — и прокусила ей тонкое горлышко, и потекла оттуда водичка сладкая, и облизнулась Крыся Бардачелла, и больше Шею не мучала, и никто не мучал».
[весна на улице]
Вздор. Все это, в общем, вздор — сюжет неудобно запрятан в карман брюк, не достать никак: я устала, да, устала от этого роман[c]а, пора бы и честь знать — tableta[146] проглочена, бриллианты и экскременты смешаны в равных пропорциях, постранично. Мне, увы, так и не удалось сравнить «чувство, которое движет миром», ни с кессонной болезнью, ни с фракталами, ни со шкалой Мооса,[147] однако я все еще уверена — маньячество? — что именно оно является эталоном душевной стойкости. Сначала ведь так: тальк, гипс… потом — кальцит, флюорит… пото-ом! — апатит, ортоклаз… ну а дальше кварцы с топазами, корунды с алмазами: но в Начале-то тальк был… Тальк — не топор — старинная русская головоломка.
Эй… — она выключает компьютер и дотрагивается до моего плеча: я вздрагиваю от неожиданности — лицо кажется знакомым. Янтарь — окаменевшая смола мелэоценового периода, говорю, просто чтобы что-то сказать. Она смеется — одними зрачками: совсем как я, губы плотно сжаты. Но разве персонажи материализуются? — не произношу. А кто тебе сказал, будто я — персонаж? — не произносит Сана. И тогда я шепчу быстро-быстро: там, в вагоне, — женщина была с лицом девочки; она в ней будто высветилась, девочка-то, как только старшая забрала у младшей шарик и прижала к щеке — так и стала копией детской своей фотографии… Здесь и сейчас, здесь и сейчас: из куколки — в бабочку, следующая станция «Горизонт» — вот и все, вот и все, Сана: никаких негативов, никаких слайдов — бабочка, так и не научившаяся летать, забирает у гусеницы шарик с украденным у меня воздухом…
Она понимающе кивает. Я больно щиплю себя за руку: нет, не сон… Да ты нервничаешь, качает головой Сана, будто боишься чего-то… а я ведь просто поговорить хочу… Скажи, зачем этот текст? Не думала, что должна разжевывать тебе подобные вещи, отмахиваюсь я, но Сана не отстает: нет, я имею право знать — я не уйду, пока… Etc., etc. Я закуриваю: подобные вопросы не прибавляют сил, и все же я рада, рада, чего уж там, ее появлению — в конце концов, я тоже, тоже человек, и мне иногда тоже, пусть и редко, но требуются уши. Что еще ты хочешь услышать, развожу я руками, ты ведь знаешь обо мне все, абсолютно все… к тому же, если я начну договаривать, ничего хорошего все равно не выйдет: я и так еле живая после всех этих роман[c]ов, которые крутила сама знаешь где и за счет чего. РА — не только не бог Солнца, Сана: РА — это идеальные условия для того чтобы не вывести в люди ни буквы, а мне нужно, нужно было поднять «тяжелый вес» — и не надорваться… Подняла? Усмехнулась Сана, а я неожиданно запричитала: девочка, дурочка, неужто не понимаешь, что ни тебя ни меня не существует? Неужто не видишь, что все эти декорации не настоящие?.. (Итэдэитэпэ, четыре минуты ровно). Ну что ты, что ты, Сана обнимает меня, я не хотела. Жвачные оборачиваются. Не обращай внимания, шепчет она, ты их больше не увидишь, и я не обращаю — мне нет до жвачных никакого дела: нет до тех самых пор, пока к нашему столику не подходит некий тип. Положив визитку на стол, он уточняет: вы — Александра Шеломова? Если позволите, я задам вам несколько вопросов. Понимаю, вы со спутницей (тип криво ухмыляется), и все же лишний пиар не повредит автору, широко известному пока лишь в узких кругах… Не дождавшись ответа, он включает диктофон, и:
— Ваш новый роман[c] с вызывающим названием несет в себе антигуманный посыл. Вы действительно считаете, будто все мы — просто добежавшие сперматозоиды? — Да, считаю. — Почему вы не любите людей? — Вопрос из серии «Перестала ли ты пить коньяк по утрам, да или нет?» — Но ваш роман[c] автобиографичен: вы и Сана — один человек?.. — Я никогда не списывала героинь «с натуры», это собирательный образ. — Но вы же не будете отрицать, что все эти опыты, которые ставила на себе Сана, — прежде всего ваши? — Буду. — Вы немногословны. Что ж! Остается лишь произвести лингвистическую экспертизу текста на предмет новизны и творческой оригинальности вашего, с позволения сказать, произведения: шутка-шутка. Расскажите лучше о своей семье: ваш новый муж — действительно транссексуал?.. — А ваш? — Не понял… — Ваш новый муж — кто?.. — Когда вы оставите, наконец, словесные па? Поймите: мы должны сделать яркий материал! — Кому должны?.. — Не цепляйтесь! Вот вы сидите тут, с девушкой обнимаетесь — может, вы и с ней тоже живете… Почему не хотите поделиться с читателями? — Делюсь. Иду сегодня по Малой Ордынке, поскальзываюсь: «Ёб твою мать!» — кричу, фраза дня. Лаконичная. Ёмкая. «Ёб твою мать!» — как сочно, красиво, звучно, гордо, непосредственно, элегантно! Ярко как! Тактно! Смело! Уверенно! «Ёб твою мать!» — как ласково, как пьяняще… и даже чуточку томно… — Не трогайте диктофон, меня уволят, не трогайте диктофон, кому говорю, мне нужно скандальное интервью с молодым автором средних лет! Вы как раз подходите! Пока еще подходите! Имейте в виду, годы идут! Что вы делаете? Отдайте диктофон, отдайте сейчас же диктофон, кому говорю! В стране кризис, отдайте диктофон, где я найду работу?.. Ну где я теперь найду работу, я вас спрашиваю, а?.. Что вы сделали? Что скажет главред?.. Су-у-у-у-у-ки!..
Интернет-интервьюер интервента интервьюировал, интервьюировал, да так и не проинтервьюировал — Сана смеется, а я хватаюсь за голову: мне, поверишь ли, говорю, пока писала «Сперматозоиды», страшно хотелось поговорить с тобой, влезть в твои мозги… знаю, ты скоро исчезнешь, а я, как всегда, буду вколачивать в экранчик буквы, словно гвозди в крышку гроба, и… Т-с-с, дурацкая метафора! Сана прижимает указательный палец к губам и поднимает меня в воздух. Не бойся! «На свете есть только две вещи, ради которых стоит жить: любовь к красивым девушкам, какова бы она ни была, да новоорлеанский джаз или Дюк Эллингтон. Всему остальному, — к нам присоединяется Виан,[148] — лучше было бы просто исчезнуть с лица земли, потому что все остальное — одно уродство».
Как это странно, думаю я, не иметь тела, как странно!
«Буратино» в бумажном стаканчике. Пу-зы-ри-ки. Запах цирка: дурацкий, ни с чем не сравнимый. Под куполом — гимнасты: я смотрю на них, затаив дыхание, и Сана тоже… тоже смотрит: нас разделяет лишь арена. Мы похожи, правда? Она кивает и берет мои руки в свои: наконец-то ты оторвалась от компьютера, наконец-то можешь говорить. Говорить? Я повторяюсь: РА, Сана, — это не только бог Солнца. Не понимаю, она пожимает плечами, что значит не только… Я выдыхаю дым и, достав из сумки сложенный вчетверо лист, зачитываю: «Коллеги, благодарю вас за оперативную и высокопрофессиональную работу над Проектом, который является для Клиента приоритетным — теперь, получив Заказ, он просто счастлив… а значит, счастливы и мы. Головной офис тоже тащится. Со своей стороны прошу вас — это особенно актуально во времена кризиса — относиться к любому Проекту также слаженно, потому что процесс реанимации Клиента в настоящее время практически невыполним…». Что это, что за бред, удивляется Сана, а я замечаю, что у нее нет вопросительных интонаций, совсем нет: ну, я же говорила, РА[149] — это не только бог Солнца и, вспоминая о работке, отворачиваюсь. Не молчи (Сана звенит моими браслетами), это невыносимо — и я не молчу, не молчу больше: помнишь песочное пирожное? ну, то самое, с тонкой прослойкой из повидла? с розовыми и салатовыми розочками сверху?.. помнишь, нет?..
На плотной серой бумаге остаются жирные пятна и крошки; бумага остается на столике кафетерия, которого давным-давно нет, как нет давным-давно и крашеной деревянной будки с толстухой-мороженщицей, кутающейся в пуховый платок: пальто туго натянуто на барабан ее живота; белый халат, накинутый сверху, подпоясан длинным шарфом. Что мне мороженое! Книжный-то яд там, через дорогу — и зачем от кафетерия сворачивали? «Купи книжку! Купи-и-и!» — «Это для больших, тебе такую не надо!» — «Я большая, большая, мне надо, надо! Купи-и-и!» — «А куклу? Ты же куклу хотела…» — «Книжку хочу! Кни-и-ижку! Ы-ы-ы-ы-ы!»
Мне покупают книжку. Я, четырехлетняя, втягиваю вкуснейший в мире запах — запах свежайшей типографской краски. Я. Совершенно. Абсолютно. Счастлива.
Я помню, Сана: зеленые Чехов, Тургенев, Куприн, Гюго. Голубоватый Толстой. Грязно-бордовый Ромен Роллан. Коричневые Бальзак и Пушкин. Шоколадный Драйзер. Серо-синий Жюль Верн. Радужная «Библиотека приключений». Пестрая «Тысяча и одна ночь». Оранжевый Майн Рид. Черный Достоевский. Красноватые, вечно пыльные, Ленин и Сталин на верхотуре. Я пробираюсь в «темную» комнату и листаю Мопассана. Мне шесть лет. Мне нравится имя Клотильда… А еще — еще четырехтомник «Удивительная Африка»: чтобы достать его, я должна встать на скамейку и дотянуться до самой последней, упирающейся в потолок, полки. Видишь? Встаю. Дотягиваюсь. Видишь, нет?.. Первый намек на эротику: черные тетки с раскрашенными грудями и проколотыми носами — любопытно. А внизу — тоска: Лермонтов — великий русский поэт… Захлопнув учебник, я натыкаюсь на «Мои университеты»: первый намек на порнографию — студенческие «забавы», скользящая по мыльному полу проститутка и пр. и пр. Скучная история, поэтому сначала так — все спят, а ты, повесив шкурку на спинку стула, слоняешься из угла в угол, или: долго вертишь в руках карандаш, не зная, что делать с ним, а потом, словно опомнившись…
Бумага в клетку, бумага-тюрьмага: главное — не думать, зачем, не то не выйдет. Мне купили, Сана, здоровенную тетрадь — сначала коричневую, потом черную — куда я, вместо того чтобы бегать во дворе «как все нормальные дети», записывала крупным «взрослым» почерком «шедевры» собственного изготовления да переписывала стихи и афоризмы из настенного отрывного календаря… Когда же я пыталась поймать несуществующим сачком второй воздух, меня накрывало, и я засыпала, не понимая еще, что с этой-то самой тетрадью и увязнет мой коготок в том, чему нет названия. Что именно благодаря ей, тетради, я на самом деле попаду в место, которого нет ни на одной карте. Что буквы, не имеющие ни цвета, ни пола, никогда не будут бесцветными или бесполыми: да вот же они, вот, видишь? Из них слеплены и гимнаст, и мороженщица… да ты как будто онемела!
…тем временем на Никольской улице бродячие обезьяны отобрали у семилетнего мальчика бутылку воды, экс-президент потребовал сажать в тюрьмы за контрабанду, General Motors официально объявила о банкротстве, Ким Чен Ир назначил преемником третьего сына — Ким Чен Уна, на станции столичного метро «Полянка» упал на рельсы человек, ТОФ начал готовить новый отряд кораблей для борьбы с пиратами, самолет, не подав ни одного тревожного сигнала, растворился в воздухе, пропав над Атлантикой, пьяный машинист погиб, выпав из кабину на ходу, последняя пассажирка «Титаника» Миллвина Дин скончалась, английские дети назвали Stinking Bishop самым вонючим сыром Великобритании, в Витебске по причине «потери интереса к жизни» с девятого этажа сбросились две девушки, пьяный в дым слесарь разбил тачку известного шансонье, пассажиры подожгли станцию из-за нового расписания, боевики-талибы захватили в заложники четыреста человек на территории Пакистана, пенсионеры-космоэнергеты вышли с духовным маршем протеста, а археологи-любители нашли в Ла-Манше лохнесское чудовище по кличке Плезиозавр — что ж! Самое время поинтересоваться, как там Плохиш, думаю я, забыв, что озвучивать мысли вовсе не обязательно: Сана знает обо мне все, абсолютно все… ну или почти. Она поднимает брови: почему ты спрашиваешь? Я пожимаю плечами: вроде бы этот постаревший ребенок — герой твоего роман[c]а… Какая пошлость, кричит Сана, ты заварила эту кашу, а теперь мечтаешь свалить все на персонажа! А ведь это я, я писала тобой… я заставляла твои пальчики бегать по клавиатуре, приказывала сидеть — и ты покорялась, всегда покорялась, как последняя шлюха!.. Неужто ты и впрямь думала, будто я — одна из твоих heгоИнек? Девочка становится интересной, если ее как следует завести, думаю я, и неуверенно касаюсь руки Саны (жвачные находят наши жесты фривольными: жвачные никак не могут понять, «откуда близняшки»), и вот тут-то меня по-настоящему бьет током — Сана живая. Может, моя рука и бумажная, но ее-то уж точно из плоти и крови! Это я, я писала тобой, талдычит она, я провоцировала тебя, заставляла усомниться в собственной силе!
Радикальная инъекция, качаю головой я, рассматривая ее четкие, будто из камня высеченные, формы: на Сане совсем нет одежды.
Не холодно?..
Насытиться флиртом до тошноты — вот целое искусство, смеется она и, видя, что меня тошнит, довольно правдоподобно имитирует сочувствие: скажи, а ведь у тебя тоже, тоже был свой Плохиш? У каждого был свой, дура! — я бегу к раковине, меня выворачивает: они в таких случаях советуют представлять комнату…
Знаю: за щеколдой ничего не значащих слов, в трупохранилищах мыслей, прячутся струпья чудес — там, где сухой остаток льда сердечного превращается в жар Знания, там, где нет страха перед высоковольтными чувствами, где лучевая «болезнь» любви излечивает Осмелившегося, мне лжет один лишь элегантный диктатор: для той, чье выжжено тавро железом в глубине души[150]… Убей Плохиша, говорит вдруг Сана, протягивая мне букварь, к чему эта псевдоромантика? Я устала, я не могу больше его ждать… Бензин, мазут, битум, керосин, газойль — на каком топливе работает сердечная мышца? Откуда берется Сила?.. Думаешь, ее из Brent’a c Urals’ом выкачать можно? 97 и 95 баксов за баррель, если не в курсе… «Наша миссия — сделать процесс изготовления самогона на даче и дома максимально удобным для конечного благополучателя» — уверяет меня реклама, заглушая голос Саны, а я смотрю, как змеятся азбуки в длинных ее пальцах: мне кажется, сами ее пальцы превращаются в змей… Я мотаю головой и отхожу в сторону: ты с ума сошла. Да и как? Я не могу, он ни в чем, в сущности, не виноват… Плохиш — это просто явление, явление природы: как дождь косой — ну, или там, как снег, как град: идет себе… мимо проходит… Сначала намочит, потом застудит, а то и жаром обдаст… за жар этот всё на свете прощаешь… Да можно ли до смерти-то обижаться?.. Ne pizdi, bud’ tak lubezna, насвистывает Сана транслитом. Все просто: Аз, Буки, Веди… выжги его Глаголом! Глаголом можно только сердца, а у него и сердца-то нет, отказываюсь я и, не подозревая, что уже слишком поздно, зажимаю нос: окутавший Софийскую набережную дым довольно едкий.
Кукол жгут, говорит бесстрастно Сана и закрывает глаза фантому Плохиша (пожалуй, ему даже к лицу этот резиновый макинтош) муаровым своим платьем.[151] Кукол?.. Внутри что-то обрывается: боммм, боммм, не чуя под собой ног, я бегу на крик, плохо заглушаемый колокольным звоном: боммм, боммм… Голубоглазая марионетка в черном парике делает прощальный книксен и садится в ландолет: о, как изысканно ее платье, как лазорева тальма! Вы такая эстетная, говорю я ей, вы такая изящная, и замираю — да это же мумия Хатшепсут, черт бы ее подрал: о, сколько у нее масок, что делать с ними?.. Вот и горит, горит шкурка — о, теперь я догоняю, что значит без кожи! Да ты спой, спой, машет рукой Сана, перед тем как исчезнуть в языках пламени, легче будет: любое переживание, в сущности, бессмысленно… Что — спой?.. — я хватаюсь за сердце. Что-что, роман[c], дурында! Рома-ан[c]!.. «Но кого же в любовники? И найдется ли пара Вам?» — слабо?.. Или пунктуального соблюдения дедлайнов желаешь? Обеспокоенные покупатели часто обращаются в компанию «Hyi» с вопросом, не снизится ли производительность стирки из-за того, что отверстия в барабане уменьшены на сорок три процента: проведя тщательные испытания, сотрудники компании «Hyi» с гордостью сообщают, что барабан стиральной машины «Zvezdets» не только отлично очищает ткань, не повреждая ее, но и сохраняет высокую производительность стирки…
Тут-то я и запела:
весна, весна на улице, бомжи в метро целуются, бомжи в метро целуются, а мы с тобой молчим. весна, весна беснуется, бомжи — и те целуются, целуются-милуются без всяких без причин!.. а мы немного нервные… наверное, наверное, растаем: уличим, как снег кислотный мартовский совсем уже поп-артовский прошепчет вдруг: «Чилим!» весна, весна на улице: бомжи весь день целуются — вот средство от морщин… а мы такие с’нежные, смущенные, безбрежные — на крыльях их летим… [слоган царя Соломона]
Не всякая книга долетит до середины Днепра — не всякая баба дойдет до Белой реки: до Белой и дальше, говорит мне Сана и, поправляя рюкзак, смахивает со лба пот, а заодно и сентиментальный сюжетец: никакого сценария нет и в помине. Не представляю, что будет с моими персонажами дальше — да это теперь и не важно. «Мне все равно, а тебе?» — «Человек состоит из жидкостей разной плотности:[152] лишь в горах понимаешь, сколько в тебе, на самом-то деле, наносного, чужеродного… Однако на свете существует лишь одно но — одно-единственное условие: знать, для чего и кого, почему и зачем. Вот и всё», — разводит загорелые руки Сана, а я снова удивляюсь, откуда в ней столько силы: она на самом деле безупречна, она кажется мне совершенством, самым обыкновенным совершенством — вот, собственно, из-за всего этого-то, леди Мэри…
Набрать переводов, думала Сана, просидеть до песка в глазах за лэптопом,[153] — а потому не помнит, как решилась: П., звонивший из Болгарии (съемки Витоши, навязчивая аксид- азотная[154] идейка запечатлеть Черни-Врых «так, как никто еще этого не смог», etc.), кричал в трубку: ты сумасшедшая, как можно идти с незнакомыми мужиками, адреналина мало?.. Сана хрипло посмеивалась — она почти потеряла голос перед поездкой: что хочу, то и ворочу — почему тебя это волнует? П. распалялся: что значит почему, что ты напридумывала, какого дьявола?.. Сана не знала, что отвечать (ведь ты не идешь со мной — не выстрелить, нет-нет: губы разорвет), вот и сказала как есть — П. не перезвонил, а она снова открыла шаманский сайт. Беззвучным вальсом закружила ее магия путешествия, странным беззвучным вальсом — Сана не видела смысла сопротивляться этому движению: да и просто не видела смысла.
Поднимая рюкзак, она присвистнула, представив, сколь весело будет скакать с ним по всем этим горбатым горам. Впрочем, вздох породило, скорее, некое воспоминание, от которого Сана все никак не могла отделаться: губы подрагивали, в низу живота ёкало (стандартный набор — после встреч с П. — ощущений) — отпустило лишь в тот момент, когда указатель Москва оказался перечеркнут; ну а потом — Тульская область (Кончинка, синим по белому), Воронежская, ну а потом — придорожные кафе, вино из пластмассового стаканчика, логоррейная попутчица («…ты сколько салатов на зиму крутишь?.. у меня вот и перчик, и помидорки всегда с чесночком морёным…») — половины слов Сана не понимает или не разбирает: главное не вслушиваться. Главное — не вчитываться: обтекатели, тара, ящик — там, за окном; а не сыграть ли?.. Чернякино, Круглики — белым по синему, белым по синему… Сана отворачивается от попутчицы, поправляет беруши и надевает наушники: все это, впрочем, не спасает от «важнейшего из всех искусств» — кино-о! — о, час за часом, один фильм сменяет другой, динамики любовно расставлены по всему автобусу: главное — не чувствовать, приказывает себе Сана, ничего не чувствовать, и каким-то чудом засыпает.
Все чаще является к ней Хатшепсут в образе рыси (3D Max:[155] нет ничего проще), все чаще касается острой груди мохнатой своею лапой, разрывая ее — нежную, гордую — на части: кровь Саны, заливающая пластиковый макет Джесер джесеру,[156] кажется голубой. Губы фараонши, слизывающие ее — универсальный, между прочим, культуроформирующий символ, встреваю я, — застывают в идеальной фотошоповской полуулыбке. Сана преклоняет колени и, размазывая по блюду трепещущую свою плоть, спрашивает: «Знаешь, почему я иду туда?» — «Пойдешь из-за него, вернешься из-за себя», — отвечает Хатшепсут, щелкая пультом: она находит, что нет ничего забавней новостей Первого канала. «Нет-нет, не только…» — пытается покачать головой Сана, но все попытки тщетны: головы нет, как нет и самого тела. «В Царстве Мертвых хочешь остаться? Сейчас акция пирамидальная» — «Mersi-те, — отказывается Сана. — Теорема еще не доказана, я не разбилась и не воскресла, а значит…» — «Т-п-р-р-р!» — Хатшепсут прижимает к воображаемым губам Саны указательный палец с перстнем в форме черепа: голос у фараонши низкий, мягкий — голос сытой рыси, не обрушивающейся на свою жертву лишь потому, что не голодна. «Я дам тебе силу, — обращаясь в мумию, она кладет Сану на лопатки и произносит голосом П.: — Любофь — ваалшебная страна, ja-ja! Выйдешь за меня?» — «Сначала я выйду на край света…» — дергается Сана и просыпается от кряхтения водителя: «…да ёп-перный же театр-р-р, застряли, нах!» — «А ты лучше скажи «р-р-рядеет облаков летучая гр-р-р-ряда»: слабо?» — неприятный такой тенорок пьяненький.
Сзади.
Пло-хиш, выстукивают «дворники», Пло-хиш — stop-машина: от городка N до бывшей казачьей станицы, где ждет Сану шаман, не более получаса, обрыв — материи, конечно, не существует, лучше гор, разумеется, только горы, приехали.
Позже, в палатке, когда она лениво стряхнет с себя чьи-то руки, перед глазами замелькают лица: от них-то и нужно избавиться, вымести из памяти каждого, каждую — и снова: каждого… Нет-нет, нелепо в ее положении тратить на перепросмотр[157] годы: может быть, когда-нибудь… пока же на все про все только ночь.
О, как их много — имен, звуков, потайных запахов… М и Ж, любимые ею и влюбленные в нее, нужные и ненужные, красивые и не, талантливые и заурядные, эгоистичные и ранимые… М и Ж, склоняющиеся над ней, рвущие ее на части, приклеивающие к себе и от себя же отталкивающие: WC-отношений, колумбарий чувств, паноптикум — нет, собственно, ничего банальней.
Рассвет застает врасплох — что она делает здесь, что ей нужно? Как занесло ее к чужим этим людям?.. Неужто перспективка провести отпуск в душной Москве оказалась настолько пугающей?.. Провести отпуск в душной Москве, одной, без П. — всегда одной, всегда без П.: невозможно, невыносимо, немыслимо… Зачем их вообще столкнули, почему они не могут расстаться?.. Почему репетиция казни — о, как сверкает, как манит к себе гильотина, как ослепительна она в лучах солнца… — никогда не завершается казнью реальной?.. Пугает ли Сану, впрочем, что-либо на самом деле?.. Возьмет ли она из рук П. еще одну контрамарку, примет ли приглашение?.. Какой вид экзекуции выберет? Неужто опять, в который раз, согласится?.. Что ей милей — повешение, расстрел, отравление, четвертование?..
Забей, Сана, забей: после съемок П. собирается провести какое-то время с family (с наседкой и выводком, уточняю я) — о, сколь неряшливы его фразы, сколь часто произносит он то, о чем следовало б молчать уже потому, что от тебя (что, кстати, в тебе такого? говорю я Плохишу, ты предсказуем, но Сана не верит) бегут в горы!
Остаться в живых — или разбиться, шепчет, как в бреду, она, срастить — или вытравить… А может, П. — никакое не «солнышко», а банальный триппер?.. Сана не слышит.
Она выбирается из палатки и осматривается — голова слегка кружится, — делает шаг, оступается и, еле слышно ойкнув, садится на землю, а потом, обхватив колени руками, начинает раскачиваться. Неужто все эти облака и горы — не заставка компьютерной игры, не фоновый рисунок «рабочего стола»? Гуляя по окрестностям, Сана понимает, что давным-давно, быть может, с юности, не была так счастлива, НО: чем быстрей отделяется она от прежнего своего «я», тем стремительней приближается к «я» П. Каменное море золотого сечения, шепчет Сана и, усмехаясь, опускает глаза: море у 618-го кэ-мэ — не на земной карте, так на небесной: one way ticket, жизнь как чудо, И ЭТО ПРОЙДЕТ; как чудо постмодернизма, встреваю я, но Сана снова не слышит, к тому же, в отличие от меня, никуда не торопится. Растечься, раствориться, мечтает она, стать глиной, камнем, да чем угодно, лишь бы онемечить внутренний голос, лишь бы перестать бояться и жалеть себя (а ведь все — тоска какая! — только и делают, что боятся да жалеют себя!): лишь бы не думать о том, кого искала душа твоя и не нашла, плоско стебусь я, но, понимая, что, возможно, перегнула палку, стираю свою тень Delet’ом и отпускаю Сану — черт с ней — на все четыре: а не пошли бы вы со своей «безусловной»...
В тумане, обнимающем волшебный лес, сбиться с пути легко — бояться, впрочем, бессмысленно: шаман тропы знает. Идут долго: рюкзак оттягивает плечи, но Сане все равно — ей нужно всего лишь (лишь?) освободиться, только (только?) принять себя.
Чернота ночи наслаивается на молочную дымку тумана: лес дышит, лес звенит, лес будто бы спрашивает о чем-то — ото всего этого хочется кричать, плакать и смеяться одновременно, но больше всего почему-то хочется, чтобы ночь превратилась в знак бесконечности. Зачем? Кто бы знал! «Ты должна понять, почему здесь оказалась», — говорит вдруг шаман, и Сана, теряющаяся поначалу от его взгляда, находит силы не отвернуться. «Пей», — подавая вино, он обнимает ее за плечи — маг? колдун? волшебник? — а вот уже меняет цвет костра: из сине-красных языки пламени превращаются сначала в голубые, а потом в зеленые. «Шаман-шаман, неужто ты на самом деле позвал меня, неужто поверил, что и впрямь смогу?..» — едва забравшись в палатку, Сана засыпает. Мумия Хатшепсут — саспенс покруче хичкоковского, потому-то и бежит Сана туда, где скалы кажутся имитацией того самого материала, из которого высек нерадивый мастер сердце Плохиша.