Ты можешь хоть иногда расслабляться — можешь, нет? Смеяться умеешь? — наступает экс.
После слова «лопата», — руки дрожат, ресницы дрожат, пол ходуном ходит: штормит, люстра, того и гляди, на голову рухнет, дзынь-ля-ля…
Сухой щелчок двери. Жили-были старик со старухой: Сказки Пушкина — это chokolat.
Когда Сана говорит «Я не просила меня рожать», они обычно машут руками. Встают в позу. Срываются на крик или сипло шипят. В общем, выражают недовольство, а потом любопытствуют: дети, наволочки, зэ-пэ… Честные налогоплательщики, синхронно спаривающиеся после ужина под вечерние новости и сериалы. Не сразу понимаешь, что они везде: но именно они, знает Сана, и плетут паутину. Больше всего они хотят снизить вероятность неких (возможно, ошибочных) действий, обусловленных так называемым человеческим фактором. Они называют это безопасностью: уникальные системы видеостукачества, «управляющие пользователями и приоритетами в самых разных местах установок». Действие некоторых систем распространяется не только на здания, районы или города, но даже на страны и континенты. Слежка практикуется также в детских садах и школках: камеры фиксированные, камеры купольные, камеры поворотные… Сана переворачивает страницу и переводит главку «О блокировке использования сотрудниками Интернета и электронной почты в личных целях». Они говорят, разумеется, о повышении производительности труда, но уж Сана-то знает, как именно съезжают с катушек. «Я повторяю десять раз и снова, — она надевает наушники и откладывает листы. — Никто не знает, как же мне хуево, — в каком году впервые услышала Янку? — И телевизор с потолка свисает, — в 86-м? 87-м? — И как хуево мне, никто не знает…». Сана предполагает — г-н Б., как водится, располагает: чтобы не получить приглашение на казнь, нужно вывернуться наизнанку и пройтись на руках, весело потряхивая кишками. Сана всё знает о повешенных днях: гора смердящих трупиков множится год от года — как на ноль разделишь? «Все это до того подзаебало, — а мелодия, пожалуй, красива, — что хочется опять начать сначала, — контраст высокого и низкого, снижение — куплет печальный: он такой, что снова, — та самая запись Янки Дягилевой, подумать только!.. — я повторяю, как же мне…»
У Саны full-time, с одиннадцати до восьми, пусть и через день — если гнать столько текстов ежедневно, впору ослепнуть. Впрочем, иногда Сана действительно этого боится, ведь «выходной» — те же буквы да переводы у разбитого корыта. После того, как она ушла из медицины (ушла в никуда, ушла, потому что не могла больше оставаться ни в больничке, где смерть, как дождь или гроза, считалась явлением природы, ни в частной клинике, где врачей заставляли «разводить» пациентов на бесполезные обследования), пришлось выучить даже мерзкие крючья:[23] кем быть, дядя Степа, чего молчишь меня, как рыбу об лед?..
Сана вставляет в плеер новый диск: дивертисменты Моцарта, запись 92-го из Австрии — той самой уютной Австрии, где Сана никогда не смогла бы жить несмотря даже на присутствие N, хотя все давно и в прошлом: нет-нет, правда — в прошлом… Дело, конечно, не в языке — и, разумеется, не в «давно разоблаченной» мороке под названием toska po rodine. Всё дело всё-таки в Польше[24] — вот она, ослепительная набережная Гданьска, которую Сана до сих пор считает «лучшей в мире», вот чудный краковский отель, вот грозный мальборкский замок, вот паны и пани, по-прежнему, несмотря ни на что, улыбающиеся русиш швайн… Ездили шумной компанией: сначала до Бреста (отвратительные: поезд, Duty-free, таможня, «тугрики»), а там — электричкой до Тересполя, а уж та-ам — на перекладных до Варшавы, да на все пять — легко… Сана помнит: «лёды» — мороженое, «склеп» — магазин, «урода» — красавица… вот если б можно было хоть иногда переноситься в Гданьск! Всего-то на несколько часов: пройтись по набережной, заглянуть в янтарную лавку, полюбоваться цветами на чьем-то балконе… Чи можэ ми пани поведжеть, як дойти до пляцу?.. И — папочкиродные: «перчатки трехпалые из ткани, «Надежда», рукавицы (краги), тип Е…» — вычитывает (не путать с «читает») Сана, пытаясь примирить, хоть это и невозможно, этюды Шопена с системами управления доступом и спецбронеавто для постсоветских мясных машин.
Много позже Сану почти позабавит то, что она, оказывается, умеет совмещать вычитку с, так скажем, жизнью души: Radio-jazz — суррогатный глушитель внутренней истерики. Я и джаз: все остальное не важно, — уверяют Сану: она чувствует себя неважно, игра слов не важна. Короткая реклама посвящена «пикантным ноткам трогательной женственности»; Сану информируют (их словечко) также о картофельном креме с пьемонтскими трюфелями и о печенье из парижской кондитерской. Сана записывает в маленькую книжечку: «Я превратилась в автомат полного цикла, АПЦ» — но это лишь сухая теория: этиология, патогенез… Ей ли не знать о клинике и течении? Как учили, прогноз неутешителен, с терапией и реабилитацией проблемы — но, мэй би, Сане просто пора в изолятор? На карантин, черт бы его подрал?.. Чтобы задышать после отсидки, необходима кислородная подушка: они в таких случаях советуют представлять комнату…
Сана не отрывается от секундной стрелки: за монотонным ее «сердцебиением» — сердцебиение далеких — и не — коллег (неприятное словечко). Сана видит — chur menja! — миллионы клерков и хватается за грудь: а шарик не большой и не маленький, все ли часики на шарике встали?.. Часики-то, святый боженька, святый крепенький, святый бессмертненький, остановились — помилуйупснах!.. Кушай вволю безотходное свое техно: от сперматозоида до удобрения, как и от эйфории до комы, всего несколько шагов.
Четыре, уточняет Сана, переходя из одной камеры в другую, сердце человека четырехкамерно.
Угол, в котором сидит Сана с одиннадцати до двадцати — время Ч. (вычитывали ль вы девять часов кряду?), — похож на распоротую поверхность консервной банки: русалка в собственном соку, вид сверху. Open-office: что немцу хорошо, то русскому — смерть. Все виды и масти планктона отгораживаются друг от друга шкафами и тумбочками, прячутся за цветами, прикрываются календарями, чашками, игрушками, иконками, нэцке, а также фотографиями родных и близких покойных. Клочок пространства, интим-зона, метражный стресс: формы — не мы, формы немы. Первый звоночек — пришпиленная к настольной лампе записка Саниной сменщицы (бисерный почерк): «Чтоб в положение досадное не попадать, пора давно уже понять, что надо тихо-тихо сидеть в своем углу… и ни гугу, и ни гугу!». Кажется, старая задница старалась специально для нее: Сана морщится, достает из косметички влажную салфетку и протирает стол, весь в катышках, а потом поворачивается к стенке: «Руки за голову!» — ослышалась?.. — и разглядывает газетные вырезки («Как тяжело ползти с гордо поднятой головой!», «Тот не ошибается, кто не работает!» и пр., и др.). На верхней полке, разумеется, Розенталь-Ожегов-Крысин-Лопатин-Мильчин-etc., на нижней — чудовищной расцветки зонт. У мусорного ведра стоптанные туфельки, размер сорок первый. Свет мой, зеркальце… Лампа дневного света. Журналы. Скажи… Распечатки. Да всю правду… Словари. Доложи… Глазок. «Руки за голову!» — камера наезжает, пальцы сжимаются до хруста. «Стой! Стрелять буду!» — зубы гнутся, как пластилин, разламываются, крошатся — сон, сон; во рту привкус железа. Активная жизненная позиция… «Да что с тобой?» — к стене: сон, просто сон, считать цитатой «лицом к стене». Отличные коммуникативные навыки… Сане нужны деньги, а значит, песок в ее глазах никого не волнует. Самодисциплина. Желание работать… Полоса 90 %, или Не забудьте посетить окулиста как можно скорее; для того чтобы вывести на принтер «полосу 100 %», достаточно нажать одну лишнюю кнопку — она-то и нужна Сане: «Это невозможно… — Мобильность, креативность… — У нас определенная технология… для типографии… все подогнано… вы же понимаете?! Так принято…» — вольнодумство равносильно уходу, поэтому Сана сидит девять часов кряду под лампой, с лупой, а когда идет до метро, делает несколько глотков из фляжки: Сане нужны деньги — все остальное либо есть, либо «уже было». Нацеленность на результат… Если Сана решит откладывать каждый месяц столько-то, через год у нее окажется столько-то — Хотите рассмешить Господа Бога? Расскажите ему о своих планах: готовность к ненормированному рабочему дню… После того, как их квартира на Куусинена уходит за должок Соньши, а родители переезжают в хрущобу («Это ужасное, ужасное, ужасное Выхино!» — мамашин рефрен), Сана долго трет виски: олэй! Стрессоустойчивость… Эмигрантка в собственном городе, олэй-оп! Умение работать в команде…
Сана вычитывает свой же перевод: она и не подозревала, что «за последние десять лет продолжительность жизни в столице возросла», а это «залог большого будущего». Что «ежегодный рост экономики составляет десять процентов». Что «постоянно ставятся новые масштабные задачи». Что «социальная поддержка москвичей является приоритетным направлением деятельности властей».
[кое-что о междометиях]
С невероятной легкостью, бесперебойно, почти отлаженно, они отравляют друг другу то, что называется ошибочно — там тоже ошибаются — жизнью: механистичность любых процессов, доведенная до абсурда, пусковыми механизмами которой явились, разумеется, ljubov’ный опыт in vivo и случай, бог-изобретатель.
Когда же это произошло? Когда, в каком году Сана вдруг увидела, что вместо губ у ее экс’а — ротовая щель?.. Сканер работает: rima orus[25] ведет в vestibulum oris…[26] олэй! слизистая щек, губ… олэй-оп! вот десны, зубы… На уровне верхнего второго большого коренного — проток околоушной слюнной… Как учили: lingua — pharynx — так черно — esophagus — и так мертво — gaster — что мертвее быть не может — intestinum tenue — и чернее не бывает — duodenum — и никто нам не поможет — jejunum — и не надо помогать — ileum — завод по производству мертвецов — intestinum crassum — открыл отдел гигиены — coecum — воздух да будет прозрачным — colon ascendens — и годным для жизни, и чистым, — colon transversum — пусть он заразы не знает — colon descendens — и смрадом клоаки не пахнет — colon sigmoideum — ты ком податливый запутанных кишок — rectum … Запутавшись — раз-и — в чужих внутренностях, Сана — два-и — не понимает, стоит ли малосемейная амбразура ее собственных; ей кажется, будто — три-и — пресловутый «кризис середины жизни» — своего рода «кризис трёхлетки»: тридцать равно три плюс ноль… и еще чуть-чуть. Она знает наверняка, в клетке 46 (сорок шесть) хромосом, fuga означает «бег», а cannabis sativa — это «конопля»: двенадцать евро, скромное обаяние буржуинского кофе-шопа — четыре-и. У Саны блестят глаза — там-то и подносит к уху мобильный, там-то и смеется.
Скажем, так:
Звоночек первый: «Hello! — Hello! — Я — Сана. — Я — Бог. — Тьфу, дозвонилась… Тебя-то мне и надо. — Зачем? — Сам знаешь. — Занят я. Нет времени разговоры разговаривать. — Какая мне разница, есть у Тебя время или нет? Если Ты — Бог, то обязан меня любить, потому что так написано в Твоей Книге! — Не обязан. Я — воплощение грозного фаллического начала, карательный орган, Страшный Суд. — А у Пелевина «Страшный Суп»… Читал? Признайся… — Да я сам его и писал, под псевдонимом только… —?.. — Я — проекция твоего сознания, Сана. А сознание твое неочищенное: нефильтрованное саке напоминает… — Как же мне отфильтровать-то его? Как узнать, какой Ты на самом деле? — Сначала базар профильтруй… — Чего-о? — …тогда и поговорим. Ситечко не забудь!»
Звоночек второй: «Это Тот Свет? — Тот. — Могу я заказать разговор с Богом? — Говори. — Простите, но… кажется, я слышу женщину. — А почему ты решила, что Бог должен быть мужчиной? — Н-не знаю. Странный какой-то вопрос. — Патриархат, образ грозного старца, «добро» и «зло» на чашах весов, идиотичная бинарная логика… — Кто ты? — Сана, мать твою, Бог создал людей по своему образу и подобию, а раз так, значит он не может быть просто мужчиной! Бог изначально — Гермафродит Высшего Интеллектуального Начала: ГВИН, свободный от того, что вы называете «гендерными проблемами», а потому уравновешенный и идеальный. — Хорошенькое дельце! Ничего не понимаю… — Не понимаешь, потому что я повернулась к тебе обратной стороной Луны. — Обратной стороной Луны? Как это? — Чтобы задать вопрос, нужно знать как минимум половину ответа: любая провинциальная школьница скажет! — А как максимум? Как максимум — что я должна делать?.. — Как максимум — перестать копаться в прошлом. — Не могу. — Это твои проблемы. — Ты не имеешь, не имеешь, не имеешь права! Ты не можешь так говорить! Ты должна любить меня, так написано в Твоей Книге! — Я ничего никому не должна. А из Книги моей ты не перевела ни строчки. — Но что делать? Что же мне делать? — Перезвони: коли повезет, увидишь и другую сторону небесного тела. — Но почему… — И словарик, словарик захвати».
Звоночек третий: «Алло, алло! Срочно соедините с Богом! — Ну, привет! — Что ты врешь? Никакой ты не Бог, ты просто сопливый младенец! — Я, может, и сопливый младенец, а вот ты — дура. — Я — дура? — Ты — дура, а я Бог. Ладно, спрашивай. — Господи, за что мне все это? — Ха-ха, ха-ха-ха, ах-ха! Ой, насмешила! Ах-ха-ха! Вот же умора! Ох-хо-хо! Ой-ой-ой, ай-яй-яй!..»
Звоночек четвертый: «Эй! Кто-нибудь! Да отзовитесь же! Слышите? Э-эй! А-у! А-а-а! Бога хочу! Бога-а-а! — Ну, чего орешь? Хочешь меня? — Ой… Да… Простите. — Если увидишь Меня, тут же умрешь. Ну что, готова? — Погоди-погоди: именно поэтому Тебя никто никогда не видел? — Именно поэтому Меня никто никогда не видел. — Откуда такая несправедливость? Почему нельзя увидеть Того, Кого Больше Всего Хочешь? — Потому что слишком много хочешь. Потому что Меня нужно чувствовать. — А в Тебе действительно так много любви, что хватит на всех? — Хватит. — И на меня? — Да. — А почему тогда все мучаются и друг друга изводят? Почему… — Какой низкий уровень осознанности! Я-то думал, ты подросла… — Ответь мне… ответь, пожалуйста… — Я не отвечаю на примитивные вопросы. И вообще: книжки читать надо. — Да осточертели мне книжки!.. А вот скажи: Ты ведь и женщина, и мужчина, так? — Какая ты глупая… — Но как же молиться Тебе? Как называть? — Т-с-с: придумай образ. Какой хочешь. — Но… — Т-с-с! Ты разоришься на звоночках: каждая минута отнимает у этой оболочки год: помнишь о плате за интимные услуги? — Я не знала… — Незнание законов не освобождает от ответственности. Пока, Сана! И имей в виду: после нового года тарифы возрастут. У нас тоже, между прочим, инфляция и глобальный кризис. Что наверху, то и внизу».
Звоночек пятый: «Эй, кто-нибудь! Помогите! Дело чрезвычайной важности! — Да не кричи, все Небо от тебя стонет уже! — Извините… — Индексация произведена досрочно: твой лимит исчерпан. — Бог с ним, с лимитом… слышь, я чего звоню-то на самом деле… — Имей в виду: ты говоришь не с Богом. — А с кем? — Не угадаешь. — Господи… — Да ладно, спрашивай, так и быть: не буду счетчик включать. Халява! — Слушай, кто бы ты ни был… ты мне вот что скажи: если Он добрый и любит нас, отчего мы мучаемся? Почему Он ничего не предпринимает? Больше меня в этой жизни ничего не интересует… — Ты вино-то пьешь? — Вино? — Вино. — Ну, допустим. — А знаешь, сколько дрожжевых клеток погибло, чтоб оно получилось? Чтоб ты могла его пить? — Не понимаю… — Люди — дрожжевые клетки вина Господа нашего! Это ж как два байта перес…»
Звоночек шестой: «Эге-гей! А-у-у-у-у! О-ле-о-ле-о-ле-о-ле! А-а-а-а-а-а-а! У-у-у-у-у-у! О-о-о-о-о-о! Э-э-э-э-э-э! Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы! Хо-о-о-о-о! Х-у-у-у-у-у! Ай-яй-яй! Ой-ё-ёй! У-ю-юй! Я никак не могу понять, куда ухнули мои лучшие годы, в какой WC — не подскажете? Так я и думала, не подскажете… но, может, снизойдете, а? Снизойдете до особи товарного вида, не рожавшей? Минус пять лет, минус семь, какая разница… Бог, а Ты вообще — есть?.. Намекнул бы хоть… Впрочем, даже если Тебя нет, я буду любить Тебя… даже если Ты — выдумка, я стану любить Тебя, потому что Ты — самая классная в мире выдумка, потому что Ты — самая лучшая в мире выдумка! И даже когда Ты лгал мне, я убеждала себя в том, будто это не Ты, не Ты, а кто-то другой… ну, может, зам Твой херовый: понимаешь?.. Что ж Ты молчишь все время… новорусское моё этно, великое и ужасное, что ж Ты все время молчишь-то?!»
…Бывают дни, когда Сана не может смириться с мыслью, будто ей, вот именно ей, лучше не иметь привязанностей. Но ничего не поделать, ничегошеньки. Как только Сана поймет, что не может больше себя обслуживать (квартирка входит в пакет доритуальных услуг), тут же уйдет: выбор-то невелик. Она ведь не грабит, не убивает: сидит себе в углу — под лампой, с лупой — вычитывает, а дома — переводы. Сколько, интересно, слов она еще сможет вспахать, на сколько ее вообще хватит? Едва ли Сана перепилит себе шею перочинным ножичком в какой-нибудь богадельне, едва ли у нее хватит духу, поэтому следует все спланировать заранее, только и всего: что-что, а уходить нужно если уж не красиво, то хотя бы достойно. Быть может, П. — последняя нить, соединяющая ее с так называемым нормальным миром, но в этом Сана не признается даже себе, а потому открывается масса возможностей, как-то: мезапам, хлозепид, сибазон, фена-, лора- и нозепам, мебикар, гиндарин, изо- и мепротан, оксилидин, трандаксин, а потому — пятьдесят страниц: производитель/сертификат, назначение/особенности, характеристики, ориентировочная цена, время появления на отечественном рынке, более подробная информация — и только. Кегль восемь, нож в глаз. (Розенталевский справочик по литправке падает на пол: страница открывается на междометиях и звукоподражаниях: ей-богу, ей-же-ей, о-го-го, ой-ой-ой, ха-ха-ха — кому жаловаться, на что, куда звонить, писать? В Парламент, в Палату лордов? Рейхстаг? Бундесрат? Сейм? Риксдап? Кнессет? Меджлис? Сенат? Это они пишут, она — вычитывает: «Доход населения растет, а следовательно большее количество квартир будет взято под охрану». Она, Сана, не знает, что это за население — она его в глаза не видела, у нее из глаз — песок: на этот случай и придумали ZOOM. Сана не понимает, из того, что читает, почти ни слова, а потому трет глаза и выходит в коридор — зрачок камеры не отпускает до самого WC, но и там: «Уважаемые сотрудники, видеонаблюдение в туалете ведется в целях вашей безопасности». Одна из редактрисс уверяла ее, будто выход в уборную — уже смена обстановки: «Я, знаете ли, стараюсь ходить туда как можно чаще, хоть какое-то разнообразие, да и движение… При нашей-то сидячей работе…» — «Чтоб в положение досадное не попадать пора давно уже понять…» — «Сидит Сана на крыльце с выраженьем на лице…». А не попробовать ли и впрямь флуоксетин?.. Пол-Европы PROZAK’ом кормится! Какая разница, что «мы не Европа», какая разница, что «народ будет жить плохо, но недолго»?.. В конце концов, ценность имеет одно лишь действующее вещество. Имя Его — флуоксетин: «Аз словом сим молюся Богу» — «А не угодно ли-с на рудник «Весёлый»»? — сепаратор, фиксирующий взаиморасположение витых пар по всей длине кабеля — «Чё?» — обнаружение разрешения остекленных конструкций… управление поворотными камерами… прочный металлический корпус… герметичная клеммная коробка — «Ничё. Алтай, нах. Село Сейка. Бля буду, не забуду!..» — монтаж на стену снаружи или заподлицо.
[ «хуже чем сифилис»]
В конце семнадцатого века некий смышленый студент по фамилии Гам обнаружил то, что называют нынче зрелой гаплоидной мужской половой клеткой. Позднее открытие прозорливца описал Левенгук, а сам термин ввел уже г-н К.М. Бэр, если Сане не изменяет память, в 1827-м. Так учили: головка, шейка, тело, жгутик с тоненькой нитью… И понесло же в медички! — назло, назло: маминым нотам, папиным буквам. Нет бы перезагрузиться, ампутировать, но как? У Саны слишком долгая память, Сана до сих пор помнит, как зубрили они черепно-мозговые страшилки:[31] «Об орясину осел топорище точит…» — «Ага: об — нервус ольфакториус, орясину — оптикус, осел — окуломоторус…» — «Много еще?…» — «…топорище — нервус трохлеариус, точит — тригеминус…» — «А факир, собрав гостей, выть акулой хочет» — «И далее по списку: абдуценс, фациалис, кахлиарис, глоссофаренгеус, вагус, акцессорус, хипоглёссус…».
О, ночное царство вагуса! И какой только нерв у нее не «блуждал», когда она, Сана, вместо того чтобы думать о предмете, думала о предмете смешной своей, как ей теперь кажется, любви! Прошлый век, прошлый век… К тому же, N, как ни крути, ампутировать-таки удалось, причем с минимумом осложнений: если что и осталось, так это фантомные боли, и где теперь N, Сане нет ровным счетом никакого дела: рука в руке — о, почти сентиментально, если б не так жестко — руки не увидать… Впрочем, чего это она! К делу: итак, в наличии ядро с папашиным наследством. Акросома, позволяющая живчику проникнуть в оболочки мамашиной яйцеклетки. Митохондрии и спиральные нити в шейке и теле: всё для совершения нехитрых — зато каких быстрых! — движений. Влагалище терпит живчик не более двух с половиной часов, шейка матки — чуть более сорока восьми. Живчик движется против течения — о, хитрый лис: вперед и вверх, до встречи с яйцеклеткой! Скорость три миллиметра в минуту, вот вам и детки в клетке. «Цу кикн цу дем тухес»,[32] говорила чья-то еврейская бабушка, а Сана возьми да запиши.
Она идет от Болотной к Лаврушинскому: плохо сбитые планы, весь день наперекосяк. Нужно перекантоваться, всего-то несколько часов. Ок, ок, ваша взяла. С другой стороны, когда еще окажешься в Третьяковке? Сколько Сана не была там — семь лет, девять? Топ-топ: в каком году, в каком чаду привели ее сюда впервые?
Они с матерью долго стоят перед «Автопортретом» Серебряковой: плутовские — и вместе с тем немного печальные — глаза, летящие брови, мягкие, для стихов и поцелуев созданные, — губы, чувственный поворот головы, роскошные волосы, оголенное плечо… «Стиль модерн. Помнишь, читали?» — Сана угукает, заворожено разглядывая будущее свое отражение. — «Она словно играет, чувствуешь? Оцени, кстати, симметрию: как все спокойно, уравновешенно… А помнишь картины Валентина Серова? Мы только что видели… ну-ка, скажи, что именно мы видели» — «Персики видели. Девочку с персиками…» — «Это дочь Мамонтова. Помнишь, кто такие меценаты?» — Сана снова угукает, но мать не отстает: «Кто такие меценаты? Помнишь, как звали Мамонтова? Чем он занимался?» — «У него денег много было, он картины скупал у бедных художников…» — мать качает головой: «Серов, который написал дочь Саввы Ивановича, сказал об автопортрете Серебряковой… да ты художницу-то запомнила?» — «Угу…» — у Саны устали ноги, она хочет пить, но мать, усевшись на фирменного конька-гробунка (вложить в ребенка все свои знания, всю душу, о…), не останавливается: «Серов сказал, что «Автопортрет у зеркала — очень милая, свежая вещь»» — «Ну и ладно» — «Как это — ладно?» — брови матери ползут вверх: ей и в голову не приходит, что меньше чем через двадцать лет огневолосое ее чадо станет едва ли не копией брюнетки, с поры расцвета которой (автопортрет датирован 1909-м) не пройдет и века… Пропуская мимо ушей высоко!художественный треп, Сана, переходя из зала в зал, думает о том лишь, что завтра, в школке (как, впрочем, и послезавтра, и после-после… да неужели всегда? сейчас, того и гляди, разревется), снова начнется травля: «Ры-жа-я! Ры-жа-я! Ры-жа-я — бес-ты-жа-я!» — возможно, детство Саны, как и многих других фосфоресцирующих ворон, закончилось первого сентября.
О, накрахмаленная удавка воротничка-стойки («И ничего он не давит, не притворяйся!») и кусачего («Да оно совсем не колется! И не выдумывай!») форменного платья — унылого, темно-коричневого («Зимой и летом одним цветом ЧТО? — школьная форма, Ёлочка!»)… Самым же неприятным кажется Сане напяленный («Что значит напяленный? На перемене нахваталась?») на арестантскую робу — минус десять лет жизни — фартук, словно бы приказывающий СИДЕТЬ! маленькой самочке… Но Сана не хочет, не хочет на место, не хочет фартука, особенно — белого, подразумевающего появление в школке на час раньше, где: «Кто дежУрные? — Мы дежУрные — Самые дежУрные — Лучшие дежУр-нЫ-Е…», а потом весь день: «Жиртрест-мясокомбинат, жиртрест-мясокомбинат!» — худо, худо Мите Копейкину, что там Санины ссадины — цветочки! Его дед после уроков встречает, чтоб пионеры часом почки-то не отбили… Особенно достается эндокринному от Кащейки. Когда ее словечки переходят, по мнению Саны, Митин болевой порог, она подхватывает свой ранец, и… олэй! Дубасить друг друга без синяков, почти профессионально — взрослые не должны ничего знать: первое условие.
Первый раз ей задрали подол форменного платья в третьем классе: на перемене, в шутку. Потом оказалось, что на урок, то есть до кабинета, нужно в прямом смысле дойти: дойти сквозь «коридор в коридоре» — через природу животную к природе неживотной; добраться — доползти? долететь до смерти? — туда, где над черной доской, устрашающе поблескивающей от сладкой воды (сахар приносят по очереди, у классной график), зависли портреты обоих Ильичей (аббревиатурка БЛ) да вырезанная криворукой училкой ватманская полоска, напоминающая павшим духом: «Учеба — наш главный труд!»
…итак, Сана, твой выход: пространство между пунктами А и В оккупировано врагами, на подоконниках — С — зрители: сочувствующие и равнодушные. Чтобы преодолеть расстояние от А до В, нужно всего лишь просочиться сквозь строй добежавших живчиков, выбравших, против кого они будут дружить (много позже, мутируя в пресловутый офисный планктон, эти ребята продолжат скучные свои игры, переведя их в разряд корпо-войн низшего пошиба).
Поначалу Сана отступает, но вовремя останавливается, понимая: хоть раз дашь слабину — пощады не жди. Впрочем, не следует ждать ее, и не капитулируя: направо пойдешь — себя потеряешь, налево… Сана отчетливо слышит барабанную дробь, хотя прекрасно знает, что никаких барабанов здесь нет и быть не может, и вдруг ловит себя на том, что все это с ней уже было — отчасти дежа вю, но лишь от части. Да-да, так она уже шла, шла, гордо подняв голову, сквозь «коридор в коридоре», шла с такими же, как и она, отступниками, выступившими против Системки, с которой, как выяснится после расстрела (голубейшее небо, наст, скрипящий под босыми ногами, пронизывающий до костей страх — да не до костей, чего там! до штанов мокрых!), не нужно бороться: единственно верный способ — не замечать, не подпитывать, перехитрить Чудище Обло, бесстрастным соглядатаем стать.
Пространство, в котором находится оболочка Саны, меняется прямо пропорционально изменению излучаемых ею мыслей — дважды два: что потопали, то и полопали — только вот в школках этому не учат, потому и идет с Цинциннатом по коридору, освистанная: непрозрачна. Кащейка рычит: «А-ту ее! Чо, маленькие? А-ту!» — и несется во всю прыть на Сану, которой уже подставляют подножку: и еще, еще… Просвечивай, как мы — ты такая же, как мы, ясна-а? — или сдохни! «Ры-жа-я, ры-жа-я, ры-жа-я — бес-ты-жа-я!» Сана падает, поднимается, встает, падает, поднимается, встает, падает, поднимается — и вдруг замирает. Чернь, требуя компенсаторных слез, затихает, Кащейка шипит: «Чо! Да чо она, ваще, в натуре!» — и вот Сане задирают подол, снова и снова, она даже не успевает его одернуть; но самое гнусное то, что Митя — «жиртрест-мясокомбинат» Митя Копейкин — не на ее стороне. И ладно, ладно б, на худой конец, был он просто наблюдателем — ан нет: и он, и он тоже над ней смеется…
Сана вжимается в батарею, словно затравленный зверек — в прутья клетки, и, сосредоточившись, закрывает глаза, чтобы потом, уже через секунду, прыгнуть в самую гущу охотничков. Она не знает, откуда в ней столько ярости — знает лишь, что никому не позволит над собой издеваться: да пусть ее лучше тысячу раз убьют, чем унизят. «И откуда в таком маленьком ребенке столько злости?» — разведет руками классная (ярко-розовый, местами облупившийся, лак на ногтях, тусклые кольца на толстых пальцах). — Я думала, она кого-нибудь покалечит! Вы не хотите посоветоваться с психиатром?». Мать нервно улыбнется: «У нас нормальная семья» — пощечина, впрочем, долго горит на щеке Саны: «Ты мне можешь сказать, что на самом деле происходит?» — Сана сопит: как такое расскажешь?..
Травля продолжается несколько месяцев: сражается Сана отменно — что ж, у каждого своя война — и, пожалуй, даже входит во вкус. Она радостно разбивает врагам носы, а потому синяки на худосочном ее тельце цветут пышным цветом; лишается и целого зуба, но горюет по незначительному сему поводу недолго. Когда же Сана ломает руку самой Кащейке, от нее, наконец, отстают. С легким сердцем перечитывает она в первый спокойный вечер любимого Капитана Коко:[33] «Я живу в солнечной квартире. На моем столе груда бумаг и глубокая чернильница. Я макаю в чернильницу перо, беру лист бумаги и все время пишу. Пишу с утра до вечера. Такая уж у меня работа». Входит отец: его всегда интересовало, что читает — и читает ли вообще — дочь: такая уж у него работа. Пробежавшись по первому абзацу, он откладывает книгу, потом открывает другую, лежащую рядом, и бормочет: «Я живу на даче в Переделкине. Это недалеко от Москвы. Вместе со мною живет крохотный лилипут, мальчик с пальчик»[34] — и неожиданно приходит в бешенство: «Один, понимаешь, в Переделкине, другой — в солнечной квартире… А я?.. Тут, с вами?..»
[ «сады земных наслаждений»]
Спустя годы, когда квартира — пусть не солнечная, пусть не слишком красивая, но все же своя, на Куусинена — пойдет за чудовищные сестрицины должки, после чего у Соньши и поедет крыша (ЧП «Шеломова», смеяться после: «лопата», «разборки», «бабло», «тюрьма», «замочат»), Сана, обреченно упаковывающая книги, наткнется на рассохшийся томик и обнаружит гербарий. Начало восьмидесятых?.. Семидесятые?.. Сколько он пролежал здесь, этот вот лист дуба, к которому и прикоснуться-то страшно, не дай бог, рассыплется? А вон тот, вишневый?.. И клены, клены, конечно — золотистые, оранжевые, зеленовато-коричневые, бордовые, красные: дар напрасный, дар случайный… Каждую осень собирала Сана с отцом разноцветные букеты: тут и там стояли они, на кухне и в гостиной, в коридоре и спальне, в вазах настольных и напольных… Если уткнуться носом в страницу, знает Сана, можно успеть на машинку времени.
Вещи, ве-щи, будь они неладны… Обезумевшая мать тряслась больше всего за ф-но; Сана же, оказавшись в полупустой, будто б еще в своей комнатке, встала на крутящийся стул да и потянулась интуитивно к верхним полкам. Детские книжки, ее книжки… Как могла забыть?.. Это ведь то, без чего живешь вполсилы, понарошку, зная, что лишился незримой, но от того не менее мощной, поддержки, явленной самим их присутствием в одном с тобой пространстве — и вовсе не потому, что в детстве ты был якобы счастлив: нет-нет… Сана никогда, за исключением редких моментов, не была счастлива — да и что такое счастье? Вот вспышки… пронзительные его лучи — поначалу ласкающие, а потом неизбежно опаляющие все ту же шкурку, — да, пожалуй… Но и только.
Когда ей впервые стало скучно с людьми? Сана спасалась от них (особенно нудными казались, разумеется, «взрослые» разговоры), зарываясь в буквы, благо читать научилась рано — и не по букварю: нелепая эта штуковина сразу вызвала у нее резкое отторжение, спровоцировавшее не менее резкое раздражение учительницы первой. «Какая разница, что ты умеешь? А другие вот не умеют, и что — глупей тебя? Будь как все, Шеломова: все по слогам — и ты, все медленно — и ты, все хором — и ты: выделяться права не имеешь. Ты понимаешь, как много для тебя страна сделала и во сколько ты государству обходишься? А чем обязана родной партии и Леониду Ильичу[36] лично — знаешь?..» Сана не ведала, чем обязана Леониду Ильичу лично и что сделала для нее родная партия (про раскулаченного, расстрелянного красными, прадеда по материнской линии, как, впрочем, и про сгинувшую на лесоповале — едва ли, увы, не «штамп», но так ведь оно и было — красавицу-прабабку по отцовской, она о ту пору слыхом не слыхивала), а еще — и это было самое главное — не могла «как все»: не могла, и только потом уж не хотела. «Да она не просто хочет, чтоб я как все стала — она хочет, чтоб я хуже себя самой стала!» — отец после подобных словоизлияний смурнел и кашлял, а мать играла в ту нелепую, но вовсе не безобидную игру, правила которой узнала от своей матери, а та, в свою очередь, от своей: «Ну и читай себе медленней: обмани, схитри…» — «Но если я читаю быстро, я что — плохая поэтому?» — Сана едва не плакала.
Она снимает с полки первый попавшийся томик — вот он, лесковский «Левша» с рисунками Кукрыниксов: «Детлит», год тысяча девятьсот семьдесят пятый, — и почти забывает о переезде — точнее, важность его сжимается до размеров спичечной коробки, а по сему… Вот раскладушка «Маша и Медведь» с рисунками Конашевича — год тысяча девятьсот семьдесят первый… Вот трогательные, лучшие в мире, «Сказки» Андерсена, а за ними — великолепно изданные — Шарля Перро: красно-бордовый фон, чей-то принц на белом коне, черные ветви деревьев… «Уж каких только обетов они ни давали, ездили и на богомолье и на целебные воды — все было напрасно…» — Сана вдруг вспоминает, что в детстве невероятно узкое и соленое богомолье казалось непереводимым… Вот лагинский «Старик Хоттабыч»: год тысяча девятьсот семидесятый — привет Вольке Костылькову, Жене Богораду и, ха, всем индийским слонам! Даже «Анечка-Невеличка и Соломенный Гумберт»[37] есть — возможно, именно пивоваровские рисунки[38] сыграли не последнюю роль в том, что Сана легко, до школки еще, восприняла Босха. От альбома с репродукциями ее оттаскивали едва ли не за уши: ох, как не хотелось расставаться с мелованной бумагой, тем более что ни люди, ни чудища не вызвали в душе и малой толики страха, а «Сады земных наслаждений» по-настоящему восхитили. Христос между Адамом и Евой на левой створке триптиха, странненький рай — с огромными, больше человека, птицами да кавалькадами людей, животных и всевозможными страшилищами — на центральной части. Более же всего изумило Сану то, что в аду души грешников — она, конечно, не понимала еще, что это души — пытают на арфе, лютне и органиструме: «Венера покровительствует музыкантам и музыке, — объяснял отец. — Но люди плохо себя вели, и поэтому несут наказание» — «А меня… меня — что, тоже будут так мучить… за фоно?» — Сана подняла на него блестящие от слез глаза. — «Почему, глупая? Ты разве собираешься убить кого-нибудь? Или стать пьяницей? Или, может, хочешь ходить при всех голышом?..» — «Нет-нет, — Сана вытерла щеки кулачком. — Нет-нет, но…». Но: здоровенный ОГИЗовский том Пушкина, год издания тысяча девятьсот сорок шесто-ой — не хнычь, Сана, не хнычь, а злосчастный-то альбомчик — для учащихся пианистов — не тронь. Пошел Ясь на лужок — до-до-соль, ля-ля-соль, — накосил муравушки стожок, сцуко.
Маленький зеленый блокнот падает на пол. «Запись событий, концертов и др. всё моё» — узнает Сана детский свой почерк и, сама не замечает, как, переворачивая пожелтевшие листы, переносится в тот самый семьдесят неважный год, когда ее впервые привели в консерваторию: бархатная черная юбка, кусачий, под горло, свитер, ненавистный шелковый бант… «В программе произведения Грига, Чайковского, Шопена. Исполняет Дмитрий Башкиров»: а почерк-то, почерк!.. Крупные печатные буквы, переходящие в прописные, напоминают диковинных насекомых: Большой театр, «Лебединое озеро», «Дон Кихот», «Травиата», «Пиковая дама», «Иоланта», «Жизель», «Ромео и Джульетта»… Ремарки неуклюже забавны: «Впечатленье среднее. У некоторых мужьчин хриплые голоса, два раза хор пел то обгоняя оркестр то задерживался», «Оч. хорошо сыграл Базилио и его дочь…», «Не успели купить програмку, попросили с верхнего ряда», «Когда шла домой сказала папе, что опера мне будет снится», «…нна заключительный концерт не пошли, смотрели кино, первую серию тасс уполномочен заявить: оч. интересный!». Сана усмехнулась, перевернув несколько страничек, — так и перескочила через год: «Сегодня воскресенье, ходили с папой на филательстическую выставку польсских марок. Помимо польсских марок были еще письма с фронта и конверты. Но главное письма королей! Было письмо одной королевы из 16-го или 17-го века. Она правила государством сама. Еще письмо какого-то короля из 15 века, военначальника. Марки посвящены Ленину, Крупской, Калинину и т. д., искусству, флоре-фауне, животному миру и другим темам. Мы купили альбом для марок и марки. Выставка очень понравилас»… Да-да, все так и было — оказывается, Сана помнит чуть ли не почерк той самой королевы, которая «правила государством сама»: картинка всплывает перед глазами до того отчетливо, что становится даже немного страшно, — а вот и отец, как всегда, подтянутый, как всегда, безупречно выбритый: привет, papa… — Можно завтра поболеть? В школе тощища… — Подралась? — Не только. Знаешь, кажется… даже не знаю, как и сказать-то… — Скажи как есть. — Ну, когда… когда я утром в школу-то иду, я еще немножко умная, а когда возвращаюсь… в общем, возвращаюсь уже дура дурой! — Почему? Там же дают какие-никакие знания… (отец отводит глаза). — Знания, может, какие-никакие и дают, да только потом всё, что дали, отбирают… — С этого момента поподробней… — А ты на собраниях был? Знаешь, о чем там говорят? Классная живьем сожрать готова… Она ведь только тех терпит, кто пресмыкается, а над остальными издевается. Да ладно б оценками! Она унижает, она постоянно твердит, какие мы все ничтожества, бараны бестолковые, свиньи и… — Я, Сана, — кашляет в кулак отец, — бывал не только на таких собраниях… и скажу тебе честно, как взрослой: если не преодолеешь отвращение, если не научишься смотреть на мир сквозь пальцы, ничем хорошим это не кончится. — Вот еще! — Вспомни лучше Королевство кривых зеркал. А теперь представь, что именно там мы и находимся. Представила? — Странно. Зачем?.. — А затем, головушка, чтобы хоть в безопасном месте иметь нормальное отражение. — Чего? Как-то ты говоришь путанно… — Да просто все, Саночка, просто! Все, что есть в человеке хорошего, в этом кривом зеркале плохим кажется — и наоборот. Понимаешь? И школка твоя — такое же кривое зеркало. Но другого нет. Пока нет. Ты просто старайся не отражаться в нем: и молчи. Молчать ведь не значит не думать. Размышляй, о чем хочешь — никто не узнает. Игра такая… — Но папа… — Без но. Если поверишь отражению в кривом зеркале, пиши-пропало. Вся жизнь тогда пропала.
Стоит лишь отпустить себя, и прошлое, кажущееся теперь туманным, расплывчатым, будто не существующим (словно это не ты, а кто-то другой, чужой, носил бежевое пальто в крапинку, словно не тебя, а подкидыша — вот он, архетип двойной матери, пусть и не сразу уловимый — заставляли надевать ужасные темно-коричневые рейтузы с начесом), оживает — может, Сана всю жизнь только и делала, что верила отражениям кривых зеркал? Не потому ли пишет теперь пропало (на стекле, на стекле, на запотевшем стекле), не потому ли кажется ей, ни живой ни мертвой, что окружают ее покойники?.. «Все сорванные цветы — трупики»: где она это прочитала, где, почему ничего не помнит — почему все эти годы слились в одно пятно? Бегом, Сана, пока живехонька: прыг-скок, из камеры в камеру, всего-то четыре! — «Были с отцом в настоящей костюмерной. Она немного грязная, а костюмы какие то старые… Но вобщем интересно, только пока от Пушки дошли до театра, замерзла» — да-да, ежится Сана, костюмы старые, а холодно до сих пор: какой-то озноб внутри — вечность если не Кая, то чья? А листочки, листочки-то выпадают: приклеить бы… «Смотрела спектакль для взрослых, отец провел:«Новоселье в старом доме». Блокада — это страшно. Поеду ли я когда-нибудь в Ленинград? И с кем?.. А второе действие уже после войны, в 56-м…» — «Сегодня были на «Жестоких играх», тоже взрослый спектакль. Последний день каникул, вот это точно жестоко… ненавижу школу. Ненавижу учителей. Ненавижу дебилов, которым только и надо, что набить брюхо или сделать гадость: не важно, зачем — главное сделать. И почему я должна ходить туда, кто-нибудь скажет или нет? Почему нельзя дома учиться? Несправедливо, неправильно! Отец говорит, работать от звонка до звонка еще хуже — но зачем тогда взрослеть, если взрослые всё время на работе?!» — «Сегодня с мамой и Соньшей были на Цветном. «Большая фестивальная программа с участием звезд советского цирка». Ух. Сначала клоуны и жонглеры вышли. Особенно хороша танцовщица на шаре была: она делала упражнения с кольцами, вертелась, крутилась… Костюм у нее переливался, серебристый такой — мечтаю… А во втором отделении Эмиль Кио. Сверхъестесствено! Так пишется или нет? Я не была в цирке четыре года!» — а ведь не так давно они с П. забрели в тот самый цирк: нос приятно щекотнул запах опилок, смешанный с чем-то сладким. «Такое ощущение, что тебе шесть лет», — говорит Сана. «Тебе или мне?» — «Тебе. Мне. Какая разница. Пошли за мороженым» — ну и пошли-шли-шли, а потом, как водится, вдогонку уже, купили ситро да заторопились в зал. Сидели на самом верху, как дураки, по выражению Саны, глаза которой так и лучились (раскадровочка счастья!). О, ja-ja: она, конечно, про желание удовольствие-то повторить, — не понаслышке, и все же задачка не имеет решения, всё продается и все покупаются: массовка — пятьсот, групповка — семьсот, эпизоды — полторы штуки, а потому: травести, артисты оригинальных жанров, клоуны, двойники, пародисты, фокусники, кукловоды, дрессировщики, пиротехники, деды-морозы и снегурочки, «сработавшиеся пары и одиночные представители»… Вернуться — но куда? В какой именно цирк — тот, детский, с чудесами Кио, или недавний, «взрослый», ностальгично-понарошный, с чудом присутствия П.? Этого Сана не знала, зато знала наверняка, что именно стоит за улыбками цирковых да «па» выдрессированных собачек, и не только, не только, — потому и хотелось сначала плакать, а потом сразу бежать из балагана — со всех ног! (во все глаза?)… Вот тебе и раскадровочка, думала она, показали чудо — и отобрали тут же, слизнули, будто и не существовало его вовсе, «а счастье было так возможно, так близко», ам! — и нет: а ведь Плохиш в глубине души меня боится, догадалась Сана. Глупо, глупо все как! Он ведь только тень, копия… «Сегодня с мамой и Соньшей слушали оперетту Кальмана «Графиня Марица». Она повествует о любви…» — Сана усмехается: ну да, ну да, повествует о любви; если же чувство измеряется выглаженными рубашками… Помнится, Сана развела тогда руки, а П. спросил: «Что ж, если б мы жили вместе, ты никогда не гладила бы мои вещи? — Не гладила б, — покачала головой Сана. — Почему ты спрашиваешь? — Потому что моя ж.…», тчк.
Дальше совсем уж тошно, а потому: страничка-страничка, унеси меня в дальние земли — за глубокие реки, за дремучие леса, за высокие горы, преврати в птицу — вознеси в небо, преврати в рыбу — в море выпусти! Упс: «В моей жизни произошло очень важное событие. В 1985 году, с 26 июля по 3 августа, прошел 12-й Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Это все я пишу после закрытия. На разных площадках выступали люди, говорили… Столько всего! И цирк. И балет. И танцы, и песни, и спортивные упражнения, а в конце салют! Навсегда запомню…». Навсегда?.. Сана удивленно поднимает брови: эк распекло девчушку! Чем дышала она в прошлом веке, что чувствовала? Знала ли, что, прожив полжизни, не из праздного любопытства начнет интересоваться способами самовольной отлучки? — «Умер артист В. Везде в программках обвела его черной рамкой. Отец сказал, что он пришел на репетицию, упал и всё. Еще сказал, что В. был замечательный человек и таллантливый актер, что, если вместе, большая редкость» — …дальше, дальше! — «Жуткая стужа. Купили билеты на «Парафраз». Они все теперь будут и за границей гастролировать. Интересно, поеду ли я когда-нибудь за границу? Особенно восхищалась мама. А мне больше всего понравилась вторая часть «Болгарской симфонии». На концерте много училок из нашей музыкалки было, Ленка с Иркой, даже нянечка из раздевалки…» — «Нас с Соньшей отправили на спектакль-мюзикл «День рождения кота Леопольда»: не отвертелась. Но ничего, мыши смешные…» — «Музыка на самом деле возвышает. Мне кажется, будто я нахожусь в волшебном мире. Что я где-то на пороге, но никак не могу пройти в само чудо. Я не могу без нее. Только вот заниматься не хочу: хочу просто слушать: если б родители понимали!» — «Балеты «Барышня и хулиган» Шостаковича и «Кармен-сюита» Бизе-Щедрина. Второй создан по сценарию Маяковского, он закончился трагически — хулиган умирает, девушка плачет. Мне очень понравилось…» — не то, не то, все не то, нервничает Сана, но что, что именно она хочет найти, какие такие ответы на вопросы? — «Были на «Веселой вдове». Весь зал смеялся. Маме особенно понравился Виконт де Каскада. Эта опереттка подняла мне настроение на 90 %!» — «Вчера ходили на симфоркестр — собралась почти вся музыкалка. Мне казалось, играли нормально, а мама сказала гадость» — «1987-й. Вечер, посвященный трагической гибели Пушкина. Грустно» — «Верди, «Трубадур»: очень интересная и страшная трагедия, никогда не забуду» — «Римский-Корсаков, «Царская невеста». В исконно русском стиле. Почему все оперы — трагедии?!» — «А. Петров. Современный балет «Сотворение мира». Восхищение превосходит всё. Черт, Адам, Ева, Чертовка, Бог!» — «Даргомыжский, «Русалка». Очень захватывающая вещь. А маленькую Русалочку исполняла девчушка лет 9–10 — будущая балерина» — «Пуньи, балет «Собор парижской богоматери»: страшный, чудовищный, грандиозный и прекрасный. Гудула, Эсмеральда, Квазимодо… Клод Флорро — «смерть»»! — «Квартет имени Чюрлёниса. Отл.!» — «Концерт ЦМШ при нашей консе. Как хорошо, что я там не учусь — никогда не смогла бы заниматься по шесть часов в день. Трудолюбие — залог всего (?), но нужно ли мне это всё?..» — «Слушали с папой «Рапсодию в голубых тонах». У меня теперь любимый композитор — Гершвин…».
Записи обрываются. Сана не замечает, что ворот ее свитера давно намок — неужто синонимом словечка счастье является одно лишь прошлое — то, чего нет, то, что никогда уж не повторится? И почему почти никогда не чувствуешь счастья «здесь и сейчас», а если даже и чувствуешь, отчего оно так стремительно ускользает, куда спешит, в какие города-веси? Или ее счастье — всего лишь тщета повторить удовольствие, банальность?.. А как же с прошедшим продолженным — Ее Прошедшим Продолженным: есть ли такое время?.. Ведь если нет, ну то есть если на самом деле нет (Сана закусывает губу), тогда и не важно все — это так же верно, как и то, что Бибигон свалился с Луны, Ундина превратилась в ручей, Черная курица подарила Алеше волшебное зернышко, а Нильс, с виду мальчик как мальчик, путешествовал с диким гусями.
[Jesus в ассортименте]
Сана переходит из зала в зал и думает, будто окончательно потеряла то, что называют чувствительностью к искусству: ничего-то ее не трогает, ничто не задевает — ни княжна Т., ни брак неравный. И вот она — скорей по привычке, нежели по велению сердца (анахронизм) — шлепает к Иванову. Народ, как и в прошлом веке, оккупирует «Явление…» (амбре богословско-интеллектуальных испражнений усиливает пафос), а вот перед крыжовничными диапроекторами Саны всплывают иные, вполне отчетливые, картинки.
Чей-нибудь умок вполне мог бы обозвать их синонимичными: «Jesus в ассортименте, 1200 р.» — фигурка с наклеенным на голову Спасителя ценником, в переходе на Проспекте Мира, и тут же, рядом с подземельем, на заборе: «Иисус любит вас!» — но странною любовью, la-la, напевает Сана, неискренне поругивая себя за нехорошие (где б взять хорошие?) мысли — вот и вся laternа magica,[39] la-la, спектакля не будет, нас всех тошнит,[40] la-la: напрасно, господа, вы сели у входа в пещеру, напрасно рассматриваете дальнюю ее стену — пляшущих теней не существует…[41] А вот что Сану еще цепляет, так это глаза: «Кружевница», «Портрет Арсения Тропинина, сына художника», а еще… «Сана, запомни: 1823-й» — «Зачем?» — «Как зачем? Он написал «Кружевницу»! Смотри…» — кажется, будто их с матерью приковали к тринадцатому залу: кажется, будто они, истуканы, никогда уже не сдвинутся с места… А ведь хотела лишь скоротать время! Нет-нет, так просто от этого не отделаться — не таскай ее, впрочем, сызмальства по «храмам искусств», Сана сама бы в них эмигрировала: родившись в тысяча девятьсот семьдесят неважном, свободы выбора лишаешься во многом автоматически, i tol’ko iskusstvo, че-о-о-орт!..
Сана долго стоит у натюрмортов: да разве можно ими не залюбоваться, мыслимо ли?.. А вот и Аполлон с Гиацинтом и Кипарисом, черте чем занимающиеся,[42] а вот и литость, литость — твоя, детка, литость,[43] собственной персоной: nu-nu, privet, kak pozshivaesh?.. Может, отправить тебе sms?.. Сана кружит по залам, тщетно пытаясь успокоиться, однако портрет Ермоловой, в который она чуть было не врезалась, вводит в окончательный ступор. Сана резко притормаживает и видит прямо перед собой не знаменитую дочь суфлёра, но обычную женщину, старую и уставшую, чье строгое платье скрывает грудь второй свежести, а та, в свою очередь, — нетерпение бывшего в употреблении (Sale Господень) сердца. Сана наблюдает за тем, как Марья Николавна — голая, растрепанная — сходит с картины и, грозя пальцем, три раза обходит незваную гостью. «Ты сперматозоид, просто добежавший сперматозоид: один из… — шепчет Сана, стараясь не смотреть на тело second hand. — У тебя тоже, тоже ведь головка крошечная была… и шейка с тельцем… шейка с тельцем чуть подлинней… а еще хвост — куда ж без хвоста? — хвост с ниточкой: он-то и нёс… И я тоже, тоже сгусток такой же: то ли хлоркой пахнущий, то ли каштанами… тот еще живчик, как и они все… Вперед и вверх до встречи с яйцеклеткой, скорость три миллиметра в минуту — вот и готов одноклеточный… А ведь четко sosтряпано: минута-другая неземного (смех в зале) блаженства — и вот уж живчики оккупируют некий мешок, чья «перистальтика» скорехонько выносит их известно куда: впрочем, не более сотни — и это из ста миллионов… Помнишь, Плохиш, как бежали? А потом все рассеялось, оболочка яйца взорвалась, и мы попали Туда, а Там прицепились от нечего делать (а что еще было делать?) к стенке — вот они, полмиллиметра живой жизни (слизь, нечистоты…), вечный опыт in vivo, — вот и вся эмиграция с Неба на Землю: я вышла замуж в январе…,[44] нуль-транспортировочка,[45] толпились гости во дворе,[46] лингам-йони-йони-лингам, сцуньхуйвчайвыньцсухим — тут и сказке конец: по ногам текло, в рот капало — и долго колокол гудел в той церкви на горе: джазуха! Белая вязкая жидкость, которую проглатывает Сана, пахнет каштанами.
Глубоко оскорбленная такого рода действиями, Марья Николавна спешно поднимает ногу, чтобы шагнуть за раму, и убирается восвояси, где долго причесывается, одевается и снова встает в позу. Сана же садится в очередной раз на фирменного конька-гробунка: вот если кто-то, думает она, решит, к примеру, нажать на Del., иначе говоря, захочет по каким-то причинам уйти пораньше, слинять, его даже Там (хотя, почему «даже», а не «тем более»?) не оставят в покое: занебеснутые гурки претендуют на эксклюзивное право забивать подопытных собственнокрыльно… Если же «ущербная», готовая к развитию лишь потенциально — по умолчанию, разумеется, Их Операционных Систем, напрочь лишенных бинарной (она же человечья) логики, — био-car[48] доведет до логического конца игру «Я сам!», начинающуюся обычно с кризиса трёхлетки и не заканчивающуюся, о чем по обыкновению забывают, никогда, ее, био-car, тут же (дабы не храпела всю ночь и не зевала весь день[49]), поставят на место (поток) — оппаньки, свобода воли и выбора: «Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре»,[50] не так ли, Смит? Но если тебе не принадлежат даже собственные мысли, что же тогда твое?.. Да есть ли оно вообще, существует ли?.. Редкий гений находит Источник в заветном ларчике бессознательного, — но у простого-то смертного ничего своего нет, la-la, у простого-то смертного ничего своего нет и быть не может, la-la, поет Сана, la-la, — и, выходя на улицу (избыток азота в воздухе), подставляет лицо снегу: чересчур.
Чересчур хороша.
Вот и с П. в снег познакомились — точнее, их банально (ли?) друг с другом столкнули, сшибли, чтоб уж наверняка (наверняка — что?). «А откуда, думаете, это вот «заткнуть рот рублем» пошло?» (доставая бумажник, чтобы расплатиться с таксистом). — «О чем вы?..» — «О том, что рубль в древности заклёпку означал, и только в четырнадцатом веке, став, как сказали бы сейчас, единицей ценности, начал с…» — «Зачем вы об этом говорите?» — «Хочу показаться умным…» — «Считайте, что показались» — «Креститесь» — «Я соврала» — «Слово не воробей» — «Кто вы?» — «А вы?..».
Сана влюбилась — есть и такое словечко — в ту зиму, как иногда пишут, до беспамятства. Потеряла голову. Ей «снесло башню». «Сорвало крышу». Что там еще бывает? (Автор в растерянности разводит руками — он/а не хотел/а, действительно не хотел/а). Это потом уже, после их цирка, вспомнится «Трапеция»:[51] ну а пока… Пока ресницы его в снегу (и почему Сана не снежинка? так бы и растаяла: пусть короткометражка, пусть однодневка — какая разница!), пока бирюза глаз его лучится, она, Сана, готова слушать и слышать — слышать даже то, что он, видите ли, окольцован. «А я вот раскольцевалась» — «Почему?» — повиснет в воздухе, когда после поцелуя (живи, Сана, живи: в конце концов, это просто слюни) они перейдут, наконец, на ты. — «А разлюбила…» — «И только?..» — «А мало?..»
Ни к одному человеку не испытывала она такой нежности, ни к кому другому не влекло ее с такой яростью — и никого больше не желала она так сильно и одновременно невинно. П. тоже тянуло к Сане — только иначе: жестче, резче — и как-то легче; сомнительное преимущество, всегда дающее, впрочем, игроку довольно скучные в своей предсказуемости дополнительные очки… Спугнуть странную дружбу тем, что называется скучным словечком «постель»? Алхимия молчания! Сана изнемогала, текла, плавилась — и это-то было хуже всего.
Они довольно долго встречались (мыльная опера, кабы не наяву), в один же из вечеров крепко выпили — тогда-то и свершилось «грехопадение», тогда-то Сана и проидеализировала П., отделив созданный воображением образ от реального человека, — да, собственно, без идеализации количество смешных любовей быстро сошло б на нет, что nature, привыкшей от случки к случке плодиться да размножаться, невыгодно: дважды два… Однако Сана плодиться и размножаться не намеревалась. Выбравшись E2-живой из капкана тихой семейной жизни, она не ведала еще о любви безусловной, восхищении без поклонения и зуда обладания другим человеком, а потому принимала за нее страсть, тепло или желание чувствовать себя защищенной: всегда благодаря кому-то, всегда за чей-то, если рассудить, счет, что, как она сама вскоре поймет, не столь грустно, сколь глупо.
Люблю, сказала мышка Мауси проходящему мимо Котауси, выучившему, как тот попугай, одно лишь НЕТ — вжик-вжик-вжик, и снова ты мужик: шестеренка, изобретенная в античности, «Мы танцуем с тобою наш последний медляк: я танцую хреново, ты танцуешь никак…»[52] — «Не понял, прости?..».
[привет от Уинстона Смита]
Поначалу она думала о П. непрестанно, чем, наверное, вызывала невольное возмущение личного его пространства — пространства, в котором Сане отведена была почетная, но невероятно унылая, friend-койка. Что же касается всех этих шуточек на тему «дружеского секса» да укропа королевы Анны, пороха с верблюжьей слюной, живых головастиков, железной ржавчины, акации, ивового листа да кипяченной в масле ртути (или так: «При составлении брачного контракта солдат Джейн потребовала от солдата Джонни включить в список такой пункт как «прерванный половой акт»»), то нельзя сказать, будто все это осталось за кадром и совсем уж не давило на психику. О, распоротое равновесие, которое хранила она в сердце своем, словно хрустальный шарик, боясь разбить!.. Как мечтала Сана остановить стрелку секундную — и как быстро передвигалась даже часовая! Нет-нет: она, разумеется, не думала ни о бабочках из марципана и мастики, ни о пошленькой лебединой паре на дурацком свадебном торте, ни о «крепком жизнеспособном приплоде» — все это в прошлом, развод плюс один, повторяться нет смысла; был у невесты когда-то — а странное ведь словечко невеста, — и «букет-паук», от плотной середины которого расходились в разные стороны изящные линии; было и путешествие к самому красному морю — пирамиды, верблюды, арабы, теряющие при виде белой ledi рассудок: что с того?..
П. был близок, как никто — и одновременно недосягаем: вот Сана и захлопнулась, будто шкатулка музыкальная, вот и проглотила ключик, дверь волшебную анимы — отпирающий, а потому мелодия небесная не прозвучала, а потому балерина, появляющаяся на серебристой поверхности игрушечного рояля, уснула и уже не показывалась…
Как банально, как пошло, морщилась Сана: роман — если ЭТО можно, конечно, назвать романом, — с тем, кто использует в качестве тяглового и пахотного животного более чем ординарное существо по кличке жена, и ничего (скука какая!) менять не собирается? Просыпаться и засыпать в одной постели, вот, собственно, и всё, Сана: такова, на самом деле, твоя «банальщина», такова «пошлость» — не ты ли призналась себе в этом, потягивая в «Квартире 44» жидкость счастья?.. На тебя с любопытством посматривают, но ты, конечно же, никого не замечаешь — ты привычно иронизируешь и, подзывая официанта, барабанишь по столу пальчиками: «Вели, государь, мне дать из своей государевой аптеки водок».[53]
Много позже тот, кого науки любовной ради исследовала Сана едва ли не по органолептическим[54] признакам, скажет: кажется, я мешаю тебе, и она кивнет — разумеется, мешаешь. Да, она задыхается, ей словно жгут на горло[55] наложили… И улицы, и деревья, и люди, и звери, и монастырь этот — все мертвое, мертвое: мертва и она, Сана, и звонок П. не в кассу, звонок П. не имеет значения, потому как задачка не имеет решения — что на Земле, то и на Небе, да только если на Земле помоечка, если на шарике — отзвук, что ж над шариком-то?..
И — вот она, кипарисовая аллея, вот монастырские кельи, гробы у глухой стены… Сухо, зябко — да страшно, Сана, чего уж там! Звериного одиночества, тоскливым своим капюшоном тебя накрывшего, бежишь: потому ходишь вокруг да около, в храм никак не войдешь, а когда, наконец, решишься, неловкость одну и почувствуешь, а дальше… Дальше вот так: гони, гробунок, э-эй! Поди, докажи, будто не тварь дрожащая! А коли переступишь, посмеешь коли переступить, в покое все одно не оставят: в том-то и гнусь… Назад, на шарик, чтоб дурь из башки повышибить: «Да мне крышка, крышка! — кричишь ты, судорожно пытаясь остановить поток пахнущей хлоркой слизи. — Хочешь убить свободу? Позволь сперматозоидам добежать: слоган, ха-ха, слога-ан…». Значит, стремящиеся уйти — из-за страха останутся, а не потому что не в силах закон нарушить… Купи-продай — да сделка же, сделка: как ты — так и к тебе, а возненавидеть посмеешь — так бумерангнется, мама не горюй! «Быть в позитиве» выгодно, легче легкого арифметика; главное, чтоб не до кровищи тошнило-то… Есть, правда, одна нестыковочка — ни сном ни духом Любка про бумеранг тот: страшней войны герла в кривом зеркале, страшней смерти — можно ли такой верить?… Вот и Смита[56] прикончили, когда он поверил…
Подобно Уинстону Смиту, записывавшему в дневник сомнения насчет правильности партийного учения, записывает Сана все, что касается правильности так называемого Высшего Замысла — чаще всего тот представляется ей чудовищным: или она чего-то не понимает?.. Ок, ок — пусть ей объяснят. Пусть хоть кто-нибудь, раз в жизни, объяснит, что, черт возьми, происходит на самом деле: если г-н Б. предполагает, будто она схватывает на лету все Его более чем пространные намеки, все Его знаки, то Он сильно ошибается! Почему в школе — одни буквы да цифры, пять химий в институте — зачем? Для чего приходят в сны ее препараты (чаны с формалином, сборящаяся на коленках трупов кожа) — неужто именно ей, Сане, было нужно все это?..
В ней, наверное, взорвалась тогда целая вселенная. В зрачках прозвенела ярчайшая вспышка синего: в точности, как глаза П. Потом все куда-то ушло, оставив лишь голубоватую, с еле заметным перламутровым оттенком, горку… Колумбарий чувств-с: Сана собрала пепел в коробочку, да и сложила в заветный ларчик: свет мой, зеркальце… «Как разорвать энергетическое кольцо? Как освободиться?» — спрашивает она звенящую пустоту и почти не удивляется глухому рефрену Смита: «Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре, а ты не можешь, не можешь ничего сказать: задачка не имеет решения… Это всё крысы, крысы… Эх, если б не крысы, Сана, если б не эти проклятые крысы!..».
Потом, в самый разгар изматывающих бессонниц, материализовался Володя: недавно разведенный и потому легкий, всех любящий («ja tebja obozaju», sms). Зверюга ласковый! Главное не испугаться, искрометную легкость его принять… возможно ли? Сана лежала пластом несколько дней, а то, что в трубку кашляла, когда на работку-то звонила, так то не в счет: счет на бутылки коньячные шел («Старый Кёнингсберг» — раз-и, «Старый Кёнингсберг» — два-и, «Старый Кёнингсберг» — три-и…), поэтому после того как алло прохрипела, для ответа на «Как жизнь?» в кармашке мозга одно лишь «Подыхаю» нашла («Старый Кёнингсберг» — четыре-и…) — «Прости, что-то со связью…»: вот и славно, не хватало еще, чтоб он ее в таком состоянии…
Отражение, если б Сана удосужилась посмотреться в зеркало, впечатляло — сине-серые круги под глазами, щеки в красных пятнах, слипшиеся ресницы, опухшие веки… Оплакивала ли она себя, жалела ли себя эгоистично? Едва ли — скорее, «заливала» то, что в одиночку душе ее было никак не осилить (ниасилил, новояз двадцать первого) — или, быть может, справляла своеобразные поминки по чуду чувства, чистейшая энергия которого, как ей казалось тогда, сливалась прямиком в унитаз… «А ведь могло быть и хуже!» — слабо обнадеживал Плевако.[57] О, как мечтала Сана утонуть в П., уткнуться носом в ёжикотуманный его затылок, а потом взять, да и лизнуть, словно рождественский леденец, обманный его зрачок — да вот, кажется, войди П. сейчас, и Сана оживет, моментальная реанимация: отвратительная коньячная маска упадет на пол и разобьется… Милый волк (волк сидел на карнизе, видела Сана), коли не съешь, почему не отпустишь, не остановишь? Зачем тебе я, для чего встреч со мной ищешь, почему Саночкой называешь? Papa-papa, если б знал ты, что будет, неужто позволил бы живчикам добежать?.. И пр. и пр.: Сана причитает целый день и весь следующий («Старый Кёнингсберг» — раз-и…), а на третий — под пиво — начинает различать некоторые предметы. Вот, к примеру, если доползти до ванной, то можно разглядеть на полочке такой предмет как Britva Obiknovennaja: в пластмассовом стаканчике, la-la, убей меня нежно, дзынь-ля-ля… «Я еду!» — «Володя, нет, я заболела…»: он кладет лед на лоб Саны и целует в ложбинку шеи; рефрен сансаркиного rondо,[58] конечно же, всё будет хорошо. «Когда?» — спрашивает вдруг Сана с пугающей серьезностью. — «Что — когда?» — отстраняется Володя. — «Когда хорошо будет? Ты скажи, я запишу. На стенке, здесь вот… на этом самом месте. 365 палочек начерчу, и еще… еще столько же… я ведь столько палочек начертить могу, сколько нужно, — а потом вычеркивать буду… минус один мозг, минус тридцать…»
Володя касается Саны, пожалуй, даже слишком бережно — касается так, будто у нее нет кожи: да у нее и впрямь, поражается он, нет кожи! Женщина без кожи: что с ней делать теперь?..
Она вертит в руках концентрат стеклоомылителя и, читая по слогам меры предосторожности — «Не принимать внутрь, вызывает отравление», — начинает с чистого листа.
[распоротое равновесие]
Она выплыла, конечно: это называется «взять себя в руки», «поставить голову на место» — как там еще говорят? Душа отторгает чужеродную, сотканную из боли, субстанцию: вытеснение, замещение, как учили… Слова-слова, думает Сана, много-много слов, как много, целая бесконечность! Хрустальная «восьмерка» не ею изобретенного любовного велосипеда разбивается вдребезги, аmen.
Итак, по пунктам: вытеснение, замещение. «Всё хо-ро-шо, всё оч-чень хо-ро-шо, и будет только лучше» — аффирмация; а то, что на душе саднит… что ж, ларчик-то цел: подарок П., идеальная тара для пепла (отбросы анимы, скажет потом Сана) — вот, собственно, и всё.
И всё?.. Неужто — всё? А дальше? После «всего»?.. После пепла, пусть и нежнейшего дымчатого оттенка, пусть и пахнувшего сандалом, розмарином, бергамотом — что? А дальше, Сана, играем в доктора. «День сурка» помнишь? Надо сделать, как там… — В смысле?.. — Начало истории переписать. Как будто не было ничего… — Как это начало истории переписать? Что значит — не было ничего, если все было? Если ты сам, все что было, и спровоцировал?.. — Ты не понимаешь. Если переписать начало истории, всё по-другому будет. Мы ведь не сможем, как бы я ни лю… — А ты и не любил. Никого, даже себя.
Одно время П. тщетно успокаивал ноющую совесть тем, что Сана якобы потеряла к нему интерес, как сама «призналась». Ощущал ли привкус неправды? Догадывался ли, что потерять интерес столь быстро, если речь, конечно, идет о чем-то менее расхожем, нежели виртуальный секс за утренним кофе, невозможно в принципе?.. Вероятно — да, однако принятие лжеигры, призванной хранить честь Саниного «мундира», не спасало от натянутости. Опять и снова убеждала себя Сана в том, будто потеряла голову не столько от самого П., сколько от его фоторабот: стильных, необычных, по-настоящему талантливых… Она ведь с детства болела всеми этими черно-белыми, картинками, чудесным образом превращающими обыденное уж если не в сказку, то, по крайней мере, во что-то нетривиальное. Все началось, конечно, с «Советского фото» («Показывать не только кино, но и интересные для пропаганды фотографии с соответствующими надписями»![59]), ну а потом — венгерское «foto»,[60] потом — чехословацкий «Revue Fotografie»:[61] кипы, кипы журналов, пылившихся теперь в чулане, — однако пустить с молотка отцовскую коллекцию не поднималась рука, и если это не пародия на якобы инцест, то что?.. Что, Сана?.. Найдешь ли словцо, в карман ли за горстью букв полезешь?.. Она отпихивает Кукловода, пытаясь освободиться от невидимых нитей, впившихся в запястья — она не знает, что в нынешнем ее состоянии подобное «освобождение» походит более всего на самоубийство: Сана все еще не готова к такого рода свободе. Впрочем, если б кто-то намекнул ей на это, она бы в лучшем случае усмехнулась — марш агрессивного бессознательного, tra-ta-ta-ta, ну а пока — пока! Это не «смертельная любовь», не «дружба» и пр. дырбулщилщина — это, на самом деле, Izvrashenie Obiknovennoe, скажет Сана П., а он пожмет неуверенно плечами и отойдет — он всегда отходит, если звонит ж. Но что если правда?.. Если все так и есть на самом деле?.. Что, если Сана никогда не любила самого П.?.. Если мечтала, глядя на него, о ком-то выдуманном, несуществующем?.. О том, кого действительно нет на свете?.. И был разве виноват П. в том, что не оправдывал иллюзорных ее ожиданий? Был ли виноват в напускной жесткости, позволяющей не привязывать к себе Сану — почти сестру, почти сиамского своего близнеца (не слишком ли быстро, кстати, срослись?)? И следовало ли считать «холодным» взгляд ледяного человека,[62] если он, на самом деле, был от природы с’нежным?.. Они и встретились-то в январе, в снег, в снег, папочкиродные, двадцать восьмого: лишь свадьба — дурацкое словечко, дурацкое, — чужая была. Ну да, интересный персонаж, необычный, думала тогда Сана, разглядывая издали профиль, но ей-то, ей-богу, ей-то что за дело?.. Сама лишь год как раскольцевалась, от «одиночества» устать не успела: хорошо ей одной — хотя, что значит одной, когда внутри так много всего?.. Потом, конечно, разглядела П., всего разглядела, с головы до пят, а не надо было: но что надо, что-о? Бежать, детка, бежать — хоть сломя голову, хоть без головы: не посмотреть, не обернуться ни разу, не ощутить губ, не коснуться ни затылка, ни подбородка: не возжелать ближнего.
Ряды событийных линз, если правильно расположить их, легко высветят в странном этом чувстве энергию, свободную — в жалкой попытке перевести ее смысл на язык людей — от социума и синтаксиса. Хотела ли Сана невозможного? Стояла ли на паперти за тем самым, чего на свете этом нет и быть не может?.. О, не нужно, только вот не нужно лечить ее — во всяком случае, заниматься этим должен уж точно не П.: надоба в нем другая — да разве дашь чувства сверх меры? Амфетамины, адреналин, опиаты — вот, detka, и всё, вот и вся химия жизни: 2х2, toska und skukа! Опустит П. в йод кисточку, махнет ею по фотобумаге, из кадра сор выметет, и увидишь ты вместо пурпуров и лилий не конфеты «Василек»[63] даже, а пустыню соноранскую да холмы в чапарале: Adenostoma fasciculatus,[64] Плохиш, Adenostoma fasciculatus, на вечную память, — всё кактусы, всё агавы, всё камни жертвенные, — на вечную память! Много позже Сана обнаружит оболочку свою в одном из секторов пространства вариантов:[65] вот она, в полной экипировке майя из кожи и перьев, вот ее каноэ, вот большой бубен, вокруг которого рассаживаются индейцы… Если сделать все правильно, Ча Чак[66] пощадит маис с кукурузой — значит, снова будет игра в мяч: четыре на четыре, два на два… — значит, проигравших снова свяжут и принесут в жертву, скатив по лестнице пирамиды… — значит, новые черепа увенчают колья, обрамляющие площадку для игр… О, самое время пустить кровь, тогда боги будут милостивы, а потому жена вождя уже прокалывает острым шипом язык, а он сам надрезает лингам ножом из обсидиана. Пропущенная сквозь раны агавья веревка убыстряет сброс крови — и вот уж темная жидкость капает на бумагу, которая тут же летит в костер.