Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Венера в мехах / Представление / Работы о мазохизме - Леопольд фон Захер-Мазох на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я бросился к ее ногам.

— Боже мой, вот вы уже и на коленях! — насмешливо сказала она. — Хорошо же вы начинаете. — И когда я поднялся, она продолжала: — Даю вам год сроку — чтобы покорить меня, чтобы убедить меня, что мы подходим друг другу, что мы можем жить вместе. Если это вам удастся, тогда я буду вашей женой, и притом такой, Северин, женой, которая свои обязанности будет исполнять строго и добросовестно. В течение этого года мы будем жить, как в браке.

Кровь бросилась мне в голову.

Загорелись вдруг и ее глаза.

— Мы поселимся вместе, — продолжала она, — у нас будут одинаковые привычки, и мы посмотрим, сможем ли мы ужиться. Предоставляю вам все права супруга, поклонника, друга. Удовлетворены ли вы этим?

— Я должен быть удовлетворен.

— Вы ничего не должны.

— Тогда я хочу…

— Превосходно. Это слова мужчины. Вот вам моя рука.

Десять дней я не расставался с ней ни на час, исключая ночи, я мог непрерывно смотреть в ее глаза, держать ее руки, прислушиваться к ее речам, всюду сопровождать ее. Моя любовь представляется мне глубокой, бездонной пропастью, в которую я погружаюсь все больше и больше, из которой меня теперь уже никто не сможет спасти.

Сегодня днем мы расположились на лужайке у ног статуи Венеры. Я рвал цветы и бросал их ей на колени, а она плела из них венки, которыми мы украшали нашу богиню.

Вдруг Ванда посмотрела на меня таким странным, ошеломляющим взглядом, что все существо мое вспыхнуло пламенем страсти. Не владея больше собой, я привлек ее к себе и прильнул губами к ее губам, а она — она также крепко прижала меня к своей взволнованно вздымающейся груди.

— Вы не сердитесь? — спросил я потом.

— Я никогда не сержусь на то, что естественно. Я боюсь только, что вы страдаете.

— О, страшно страдаю.

— Бедный друг, — она провела рукой по моему лбу, освобождая его от спутавшихся на нем волос. — Но я надеюсь, — не по моей вине?

— Нет… — ответил я, — но все же, моя любовь к вам превратилась в какое-то безумие. Мысль о том, что я могу вас потерять — и, быть может, действительно потеряю, — мучит меня день и ночь.

— Но вы ведь еще и не обладаете мной, — сказала Ванда и взглянула на меня тем трепетным, влажным, жадно-горячим взглядом, которым только что зажгла во мне кровь, затем быстро поднялась и возложила своими маленькими прозрачными ручками венок из синих анемонов на белую, с вьющимися локонами, голову Венеры. Наполовину против своей воли, я обнял ее рукой за талию.

— Я не могу больше жить без тебя, моя красавица, — сказал я. — Поверь мне — на этот единственный раз поверь мне, — это не фраза, не фантазия! В самой глубине души я чувствую, как связана моя жизнь с твоею. Если ты уйдешь от. меня, я зачахну, я погибну!

— Но ведь этого и не нужно, дурачок! Ведь я люблю тебя, — она взяла меня за подбородок, — глупый!

— Но ты соглашаешься быть моей на каких-то условиях, тогда как я принадлежу тебе безусловно…

— Это нехорошо, Северин! — воскликнула она почти испуганно. — Разве вы еще не узнали меня? Совсем не хотите понять меня? Я добра, пока со мной обращаются серьезно и благоразумно, но когда мне отдаются слишком беззаветно, я становлюсь заносчивой…

— Пусть так! Будь заносчивой, будь деспотичной, — воскликнул я в совершенном исступлении, — только будь моей, будь моей навеки!

Я бросился к ее ногам и обнял ее колени.

— Это плохо кончится, друг мой! — серьезно сказала она, не пошевельнувшись.

— О, пусть этому никогда не будет конца! — возбужденно, даже запальчиво воскликнул я, — пусть одна смерть нас разлучит! Если ты не можешь быть моей, совсем моей и навеки, то я хочу быть твоим рабом, служить тебе, все от тебя сносить — только не отталкивай меня от себя!

— Возьмите же себя в руки, — сказала она, склоняясь ко мне и целуя меня в лоб. — Я всей душой полюбила вас — но это не тот путь, чтобы покорить меня, удержать меня.

— Да я сделаю все, что вы хотите, только бы не потерять вас! — воскликнул я. — Только не это — эту мысль я не в силах постичь.

— Встаньте же. Я повиновался.

— Вы, право, странный человек, — продолжала Ванда. — Итак, вы хотите обладать мной, чего бы вам это ни стоило?

— Да, чего бы мне это ни стоило!

— Но какую же цену будет иметь для вас обладание мной? — Она задумалась, и в глазах ее мелькнуло что-то недоброе, зловещее. — Если бы я разлюбила вас, если бы я принадлежала другому?..

Меня пробрала дрожь. Я взглянул на нее, она стояла передо мной такая сильная и самоуверенная, и глаза ее светились холодным блеском.

— Вот видите, — продолжала она, — вы пугаетесь одной мысли об этом! — И лицо ее вдруг озарилось приветливой улыбкой.

— Да, меня охватывает ужас, когда я живо представляю себе, что женщина, которую я люблю, которая отвечала мне взаимной любовью, может безо всякой жалости ко мне отдаться другому. Но разве тогда у меня будет какой-то выбор? Если я эту женщину люблю, люблю безумно, должен ли я гордо повернуться к ней спиной и погибнуть, со всей своей показной силой, должен ли я пустить себе пулю в лоб? У меня есть два идеала женщины. Если мне не удастся найти свой благородный, ясный, как солнце, идеал — женщину верную и добрую, готовую разделить со мной мою судьбу — только я не хочу ничего половинчатого и бесцветного! — тогда я предпочитаю отдаться женщине, лишенной добродетели, верности, жалости. Такая женщина, в своем эгоистическом величии, — также идеал. Если мне не дано изведать счастье любви во всей его полноте, тогда я хочу испытать до дна ее страдания, ее муки, тогда я хочу, чтобы женщина, которую я люблю, издевалась надо мной, изменяла мне — и чем более жестоко, тем лучше. Это тоже наслаждение!

— В уме ли вы! — воскликнула Ванда.

— Я так люблю вас — всей душой, всеми помыслами! — продолжал я, — что ваша близость, воздух, которым вы дышите, незаменимы для меня, если мне суждено еще жить дальше. Выбирайте же любой из моих идеалов! Сделайте из меня, что хотите, — своего мужа или своего раба!

— Хорошо же! — сказала Ванда, нахмурив свои тонкие, но энергично очерченные брови. — Всецело иметь в своей власти человека, который меня интересует, который меня любит, — я представляю себе, что это должно быть довольно весело; в развлечениях у меня, по крайней мере, недостатка не будет. Вы были так неосторожны, что предоставили выбор мне. Так вот, я выбираю: я хочу, чтобы вы были моим рабом, я сделаю из вас для себя игрушку!

— О, сделайте! — воскликнул я со смешанным чувством ужаса и восторга. — Если брак может быть основан только на полном равенстве и согласии, то противоположности порождают самые сильные страсти. Мы с вами — противоположности, настроенные почти враждебно друг против друга, — отсюда та сильная любовь моя к вам, которая представляет собой отчасти ненависть, отчасти страх. Но при таких отношениях одна из сторон должна быть молотом, другая — наковальней. Я хочу быть наковальней. Я не мог бы быть счастлив, если бы должен был смотреть на любимую сверху вниз. Я хочу иметь возможность боготворить женщину, а возможно это только в том случае, если она будет жестока со мной.

— Однако, Северин! — возразила Ванда почти гневно. — Разве вы считаете меня способной поступить дурно с человеком, который любит меня, как любите вы, — которого я сама люблю?

— Почему же нет, если я оттого буду только еще сильнее боготворить вас? Истинно любить можно лишь то, что стоит выше нас — женщину, которая подчиняет нас красотой, темпераментом, умом, силой воли, которая, таким образом, становится нашей деспотицей.

— Вас, значит, притягивает то, что других отталкивает?

— Да, это так. Именно в этом моя странность.

— Ну, в конечном счете, во всех наших страстях нет ничего особенного и странного: кому же не нравятся красивые меха, и всякий знает и чувствует, как близко родственны друг другу сладострастие и жестокость.

— Но во мне все это достигло высшей точки, — возразил я.

— Это значит, что разум имеет над вами мало власти и что у вас мягкая, податливая, чувственная натура.

— А мученики тоже были натуры мягкие и чувственные?

— Мученики?

— Наоборот, это были сверхчувственные люди, находившие наслаждение в страдании, искавшие самых страшных мучений, даже смерти — так, как другие ищут радости. Вот и я сверхчувственное существо, сударыня.

— Берегитесь же, — как бы вам не сделаться при этом и мучеником любви, мучеником женщины.

Мы сидим на маленьком балконе Ванды прохладной душистой летней ночью, и над нами стелется двойная кровля, — поближе зеленый потолок из вьющихся растений, а в вышине — усеянный бесчисленными звездами небосвод. Из парка доносится тихое, жалобное, влюбленное, призывное мяуканье кошки, а я сижу на скамейке у ног моей богини и рассказываю ей о своем детстве.

— И уже тогда у вас появились все эти странности? — спросила Ванда.

— О, да. Я не помню, когда их у меня не было. Еще в колыбели, как мне рассказывала впоследствии моя мать, я был «сверхчувственным»: не выносил здоровую грудь кормилицы, и меня вынуждены были кормить козьим молоком. Маленьким мальчиком я обнаруживал загадочную робость перед женщинами, в которой выражался, в сущности, некий жутковатый интерес к ним. Серые своды и полумрак церкви пугали меня, а перед блестящими алтарями и образами святых меня охватывал настоящий ужас. Зато я тайком проскальзывал, как к какой-то запретной радости, к гипсовой статуе Венеры, стоявшей в небольшой библиотечной комнате моего отца, становился перед ней на колени и возносил к ней молитвы, которым меня научили — Отче наш, Богородицу и Верую.

Однажды ночью я встал со своей постели, чтобы отправиться к ней. Луна светила мне и освещала богиню бледно-голубым холодным светом. Я распростерся перед ней и целовал ее холодные ноги, как, мне случалось видеть, наши крестьяне целовали стопы мертвого Спасителя.

Мною овладело непреодолимое томление.

Я взобрался повыше и обнял прекрасное холодное тело-, и поцеловал холодные губы. Вдруг на меня напал какой-то глубокий ужас, и я убежал. Всю ночь мне снилось потом, что богиня стоит против моей постели и грозит мне поднятой рукой.

Меня рано послали в школу, и вот вскоре я поступил в гимназию и там со страстью набросился на все, что обещал мне открыть античный мир. Очень скоро я освоился с богами Греции лучше, чем с религией Христа; я отдавал, вместе с Парисом, роковое яблоко Елене, видел горящую Трою и следовал за Одиссеем в его странствиях. Прообразы всего прекрасного глубоко запечатлелись в моей душе, и вот, в том возрасте, когда другие мальчики ведут себя грубо и грязно, я питал непреодолимое отвращение ко всему низменному, пошлому, некрасивому.

Но чем-то особенно низменным и некрасивым казалась мне, подрастающему юнцу, любовь к женщине — такая, какой она мне представилась на первых порах, в самом простейшем своем проявлении. Я избегал всякого соприкосновения с прекрасным полом, — словом, я был сверхчувственным до помешательства.

К моей матери поступила — мне было тогда лет четырнадцать — новенькая горничная, прелестное существо, молоденькая, хорошенькая и с пышными формами. Однажды утром, когда я сидел за своим Тацитом, воодушевляясь добродетелями древних германцев, малышка подметала мою комнату. Вдруг она остановилась, нагнулась ко мне, не выпуская щетки из рук, и пара полных, свежих, восхитительных губ прижалась к моим. Поцелуй влюбленной кошечки обжег меня всего, но я поднял свою «Германию», как щит против соблазнительницы, и, возмущенный, покинул комнату. Ванда громко расхохоталась.

— Вы действительно мужчина, который ищет себе ровню! Но продолжайте, продолжайте!

— Никогда я не забуду еще одну сцену, относящуюся к тому же времени, — продолжал я свой рассказ. — К моим родителям захаживала в гости графиня Соболь, доводившаяся мне какой-то троюродной теткой, женщина величавая, красивая и с пленительной улыбкой, но ненавистная мне, так как она имела в семье репутацию Мессалины. И я держался с ней до крайности невежливо, грубо и неуклюже.

Однажды мои родители уехали в городок. Тетка решила воспользоваться их отсутствием, чтобы учинить надо мной суд и расправу. Она неожиданно явилась в комнату в своей подбитой мехом кацавейке, в сопровождении кухарки, судомойки и той самой кошечки, которой я пренебрег. Безо всяких околичностей, они схватили меня и, несмотря на мое отчаянное сопротивление, связали по рукам и ногам; затем тетка со злобной улыбкой засучила рукава и принялась хлестать меня толстой розгой, да так усердно, что потекла кровь, и я, в конце концов, несмотря на свой геройский дух, закричал, заплакал и начал просить пощады. Тогда она велела развязать меня, но я должен был на коленях поблагодарить ее за наказание и поцеловать ей руку.

Представьте себе, однако, этого сверхчувственного глупца! Под розгой этой роскошной красавицы, показавшейся мне в ее меховой душегрейке разгневанной царицей, во мне впервые проснулось чувство к этой женщине, и тетка начала казаться мне с той поры обворожительнейшей женщиной на всем Божьем свете.

Моя катоновская суровость, моя робость перед женщинами была не чем иным, как до крайности обостренным чувством красоты; с этой поры чувственность превратилась в моей фантазии в своего рода культ, и я поклялся себе не расточать ее священных переживаний на обыкновенные существа, а сохранить их для идеальной женщины — если возможно, для самой богини любви.

Я был еще очень молод, когда поступил в университет и поселился в столице, где жила тогда моя тетка. Студенческая комната моя походила в то время на комнату доктора Фауста. В ней царил тот же хаотический беспорядок, она вся была загромождена высокими шкафами, битком набита книгами, которые я накупил по смехотворно дешевым ценам у еврея антиквария с Серваницы[10], глобусами, атласами, скелетами животных, посмертными масками и бюстами великих людей. Всякую минуту из-за небольшой зеленой печки мог появиться Мефистофель в образе странствующего студента.

Изучал я что попало, без разбора, без всякой системы — химию, алхимию, историю, астрономию, юридические науки, анатомию и литературу; читал Гомера, Вергилия, Оссиана, Шиллера, Гете, Шекспира, Сервантеса, Вольтера, и Коран, и Космос[11], и «Мемуары» Казановы, и с каждым днем возрастала сумятица в моей голове, и все фантастичнее и сверхчувственнее становились мои помыслы. И в голове моей неизменно жил идеальный образ прекрасной женщины, время от времени оживавшей перед моими глазами, словно видение, среди кожаных переплетов книг и скелетов, на ложе из роз, окруженной крохотными амурами, — то в олимпийском туалете, со строгим белым лицом моей гипсовой Венеры, то с пышными каштановыми косами, со смеющимися голубыми глазами и в красной бархатной, отделанной горностаем кацавейке моей красавицы тетки.

Однажды утром, когда она вновь предстала передо мной во всем своем смеющемся очаровании, поднявшись из золотого тумана моей фантазии, я отправился к графине Соболь. Она приняла меня дружелюбно, даже сердечно, при встрече одарила меня поцелуем, от которого все мои чувства пришли в совершеннейшее смятение. В это время ей, должно быть, было под сорок, но, как и большинство таких неувядающих прожигательниц жизни, она была все еще соблазнительна и по-прежнему носила отделанную мехом кацавейку, только теперь она была из зеленого бархата и отделана темно-бурой куницей. Но от прежней суровости, которая так восхитила меня тогда, не осталось и следа.

Наоборот, она проявила ко мне столь мало жестокости, что без долгах колебаний разрешила мне сделаться ее поклонником.

Она слишком скоро открыла мою сверхчувственную глупость и невинность, и ей было приятно делать меня счастливым. А я — я действительно блаженствовал, как юный бог! Каким это было для меня наслаждением, когда я, лежа перед ней на коленях, мог целовать ее руки — руки, которыми она некогда наказала меня! О, что за дивные руки это были! Прекрасной формы, нежные, полные, белые и с восхитительными ямочками. В сущности, я был влюблен только в эти руки. Я затевал с ними нескончаемые игры, прятал их в темный мех и снова извлекал их на свет, держал их перед огнем — и не мог на них наглядеться!

Ванда невольно взглянула на свои руки, я это заметил и не мог не улыбнуться.

— Что сверхчувственное в то время преобладало в моей душе, вы можете видеть из того, что в своей тетке я любил ту жестокую порку, которую она мне когда-то задала, а в одной молоденькой актрисе, за которой я ухаживал года два спустя, меня привлекали единственно ее роли. Позже я увлекся еще одной женщиной, очень уважаемой, разыгрывавшей из себя неприступную добродетель, — чтобы в конце концов изменить мне ради одного богатого еврея. Вот оттого-то я и ненавижу эту разновидность поэтических, сентиментальных добродетелей, что меня обманула, продала женщина, лицемерно рисовавшаяся самыми что ни есть суровыми принципами, самыми что ни на есть идеальными чувствованиями. Покажите мне женщину, достаточно искреннюю и честную, чтобы сказала мне: «Я — Помпадур, я — Лукреция Борджия».

Ванда встала и открыла окно.

— У вас оригинальная манера — разгорячать фантазию, взвинчивать нервы, ускорять биение пульса. Вы окружаете порок каким-то ореолом, если только вы искренни. Ваш идеал — смелая, гениальная куртизанка. О, вы, кажется, из тех мужчин, которые способны бесповоротно погубить женщину!

Среди ночи кто-то постучал ко мне в окно; я встал, открыл его и испуганно отшатнулся. За окном стояла Венера в мехах — в точности такая, какой она явилась ко мне впервые.

— Вы взволновали меня своим рассказом, я все ворочаюсь в постели с боку на бок, никак не могу уснуть. Приходите-ка, поболтаем.

— Сию минуту.

Когда я вошел, Ванда сидела на корточках перед камином, в котором разожгла слабенькое пламя.

— Осень чувствуется, — заговорила она, — ночи уже совсем холодные. Боюсь, что вам это будет неприятно, но я не могу сбросить своего мехового плаща, пока в комнате не станет достаточно тепло.

— Неприятно — плутовка! — вы же знаете… — я обнял ее и поцеловал.

— Знаю, положим, — но мне неясно, откуда у вас это пристрастие к мехам.

— Это врожденное, — ответил я, — я обнаружил это еще в детстве. Впрочем, на всех нервных людей меха оказывают некое возбуждающее действие, которое основывается на законах столь же всеобщих, сколь естественных. В них есть какое-то физическое очарование, которому никто не в силах противиться. Не так давно наука доказала существование известного родства между электричеством и теплотой, а родственное действие их на человеческий организм и вовсе бесспорно. Жаркие пояса порождают более страстную породу людей, теплая атмосфера вызывает возбуждение. Точно так же и электричество. Этим объясняется колдовское благотворное влияние, оказываемое присутствием кошек на легко возбудимых интеллектуалов, и то обстоятельство, что эти длиннохвостые грации животного мира, эти изящные, искрящиеся живые батареи были любимицами таких людей, как Магомет, кардинал Ришелье, Кребийон[12], Руссо, Виланд[13].

— Итак женщина, носящая меха, — воскликнула Ванда, — есть не что иное, как большая кошка, как электрическая батарея большой силы?

— Именно. Этим я объясняю себе и то символическое значение, которое меха приобрели как атрибут власти и красоты. Потому-то в былые времена монархи и владетельная знать всевозможными постановлениями об одеждах и присваивали себе исключительное право их ношения, а великие художники облекали ими королев красоты, — и Рафаэль для божественных форм Форнарины, и Тициан для розового тела своей возлюбленной не нашли более драгоценной рамы, чем темные меха.

— Благодарю вас за этот ученый эротический доклад, — проговорила Ванда, — но вы еще не все мне сказали; вы связываете с мехом еще что-то другое, совершенно особенное.

— Правда! — воскликнул я. — Я уже неоднократно говорил вам, что для меня в страдании заключается странная прелесть; что ничто не в силах так зажечь мою страсть, как тирания, жестокость и — прежде всего — неверность любимой женщины. А такую женщину, этот странный идеал эстетики безобразного — с душой Нерона в теле Фрины, — я не могу представить себе без мехов.

— Я понимаю, — проговорила Ванда, — они придают женщине что-то властное, импозантное.

— Не одно это, — продолжал я. — Вы знаете, что я — сверхчувственное существо, что у меня все коренится больше в фантазии и получает оттуда пищу. Я рано развился и рано стал обнаруживать повышенную возбудимость; в десятилетнем возрасте ко мне в руки попали жития мучеников. Я помню, как с ужасом, который, собственно, был восторгом, читал, как они томились в темницах, как их клали на раскаленные колосники, простреливали стрелами, варили в кипящей смоле, бросали на растерзание зверям, распинали на кресте, — и самое ужасное они выносили с какой-то радостью. Страдать, терпеть жестокие мучения — все это начало представляться мне с тех пор наслаждением, и совершенно особым — когда эти мучения причинялись прекрасной женщиной, потому что женщина издавна была для меня средоточием всего поэтического, равно как и всего демонического. Я посвятил ей настоящий культ.

Я видел в чувственности нечто священное — даже единственно священное; в женщине и в ее красоте — нечто божественное, так как главное назначение ее составляет важнейшую задачу бытия: продолжение рода. В женщине я видел олицетворение природы, Исиду, а в мужчине — ее жреца, ее раба, и она виделась мне по отношению к мужчине жестокой, как природа, отталкивающая от себя то, что послужило ей, когда больше в нем не нуждается, тогда как для него все ее издевательства и самая смерть от ее руки, превращаются в сладострастное блаженство.

Я завидовал королю Гунтеру, которого властная Брунхильда связала в брачную ночь[14]; бедному трубадуру, которого его своенравная госпожа велела зашить в волчью шкуру, чтобы затем затравить его, как дикого зверя[15]. Я завидовал рыцарю Цтираду, которого смелая амазонка Шарка хитростью поймала в лесу близ Праги, затащила в Девенский замок и, позабавившись с ним некоторое время, велела колесовать…

— Отвратительно, ужасно! — воскликнула Ванда. — Желала бы я, чтобы вы попали в руки женщины этой дикой породы: в волчьей шкуре, под зубами псов или на колесе, — вот уж исчезла бы для вас в этом всякая поэзия!

— Вы думаете? Я так не думаю.

— Вы в самом деле не в своем уме.

— Возможно. Выслушайте меня, однако, до конца. С тех пор я с настоящей жадностью набросился на книги, в которых описывались самые ужасные жестокости, и с особенным наслаждением рассматривал картины, гравюры, на которых они изображались: кровожадных тиранов, когда-либо сидевших на троне, инквизиторов, подвергавших еретиков пыткам, сожжению, казням всякого рода, — всех женщин, отмеченных на страницах всемирной истории своим сладострастием, своей красотой, своими насилиями — вроде Либуше[16], Лукреции Борджия, Агнесы Венгерской, королевы Марго, Изабеллы, султанши Роксоланы, русских цариц минувшего столетия, — и всех их я видел в мехах или в подбитых горностаем мантиях.

— И оттого меха пробуждают теперь ваши странные фантазии, — сказала Ванда, в то же время кокетливо кутаясь в свой великолепный меховой плащ, и темные блестящие шкурки соболей обворожительно мерцали, охватывая ее грудь и руки. — А сейчас как вы чувствуете себя? Как будто вас уже наполовину колесовали?

Ее зеленые пронизывающие глаза остановились на мне со своеобразным насмешливым довольством, когда я, побежденный страстью, упал перед ней на колени и обвил ее руками.

— Да — вы пробудили во мне мои заветные, долго дремавшие фантазии, — воскликнул я.

— И они заключались в том, чтобы… Она положила руку мне на затылок.



Поделиться книгой:



Регистрация