Опять этот проклятый дилетантизм сдавил мне горло!
— Что же вы хотели сказать?
— Что я хотел?.. Да, я хотел — простите — сударыня… я перебил вас.
— Что такое?
Долгая пауза. Наверное, она произносит про себя целый монолог, который в переводе на мой язык исчерпывается одним-единственным словом: «Осел»!
— Если позволите, сударыня, — заговорил я, наконец, — как вы пришли к подобным… подобным идеям?
— Очень просто. Мой отец был человек разумный. Меня с самой колыбели окружали копии античных статуй, в десять лет я читала Жиль Блаза, в двенадцать — «Орлеанскую девственницу». Я считала своими друзьями Венеру и Аполлона, Геракла и Лаокоона, как другие в детстве — Мальчика-с-Пальчика, Синюю Бороду и Золушку. Мой муж был человек веселый, жизнерадостный, даже неизлечимая болезнь, постигшая его вскоре после нашей свадьбы, никогда не могла надолго омрачить его чело. Даже в ночь накануне своей смерти он взял меня к себе в постель, а в течение долгих месяцев, которые он провел, умирая, в своем кресле на колесиках, он часто в шутку спрашивал меня: «Ну что, есть у тебя уже поклонник?» Я загоралась от стыда. «Не обманывай меня, — прибавил он однажды, — я посчитал бы это отвратительным. А красивого мужчину ты себе найди, или лучше сразу нескольких. Ты чудесная женщина, но при этом еще наполовину ребенок, — ты нуждаешься в игрушках».
Наверное, вам не нужно говорить, что, пока он был жив, у меня не было никаких поклонников, — но довольно об этом; короче, он воспитал меня такой, какая я теперь: гречанкой.
— Богиней… — поправил я. Она улыбнулась:
— Какой именно?
— Венерой!
Она погрозила мне пальцем и нахмурила брови.
— И даже «Венерой в мехах»… Погодите-же — у меня есть большая-пребольшая меховая шуба, которой я могу укрыть вас всего: я поймаю вас в нее, как в сеть.
— И вы полагаете, — быстро заговорил я, так как меня осенила мысль, показавшаяся мне, при всей ее простоте и банальности, очень дельной, — вы полагаете, что ваши идеи возможно проводить в наше время? Что Венера может безвозбранно разгуливать во всей своей неприкрытой красоте среди железных дорог и телеграфов?
—
— И потом…
— Что же «потом»?
— Красивые, свободные, веселые и счастливые люди, какими были греки, возможны только тогда, когда существуют
— Разумеется, — живо ответила она. — И прежде всего целая армия рабов нужна олимпийской богине, вроде меня. Так что берегитесь меня!
— Почему?
Я сам испугался той смелости, с которой у меня вырвалось это «почему». Она же нисколько не испугалась; у нее только слегка раздвинулись губы, так что стали видны маленькие белые зубы, и потом проронила вскользь, как будто дело шло о чем-нибудь таком, о чем и говорить-то не стоило:
— Вы хотите быть моим рабом?
— В любви не бывает никакого равенства, никакой рядоположенности, — ответил я с торжественной серьезностью. — Но если бы я мог выбирать — властвовать или быть подвластным, — то мне показалось бы гораздо более привлекательной роль раба прекрасной женщины. Но где же я нашел бы женщину, которая не добивалась бы влияния мелочной сварливостью, а сумела бы властвовать в спокойном сознании своей силы?
— Ну, это-то было бы не так трудно, в конце концов.
— Вы думаете?
— Ну, а я, например, — она засмеялась, откинувшись назад. — У меня талант — быть деспотицей, — необходимые меха у меня тоже есть… Но сегодня ночью вы вполне серьезно меня испугались?
— Вполне серьезно.
— А теперь?
— Теперь — теперь-то я и начинаю бояться вас по-настоящему!
Мы встречаемся ежедневно, я и — Венера. Много времени проводим вместе, завтракаем в моей увитой жимолостью беседке, чай пьем в ее гостиной, и я имею возможность развернуть во всю ширь все свои мелкие, очень мелкие таланты. Для чего же я учился всем наукам, для чего пробовал силы во всех искусствах, если бы оказался не в состоянии развлечь маленькую хорошенькую женщину…
Но эта женщина — вовсе не такая уж маленькая, и импонирует она мне страшно. Сегодня я попробовал нарисовать ее — и только тут отчетливо почувствовал, как мало подходят современные туалеты к этой камейной головке. В чертах ее мало римского, но очень много греческого.
Мне хочется изобразить ее то в виде Психеи, то в виде Астарты, сообразно выражению ее глаз — одухотворенно-мечтательному, или же этому наполовину изнемогающему, наполовину опаляющему, утомленно-сладострастному, но ей хочется, чтобы это был ее портрет.
Ну, хорошо — я одену ее в меха.
О, как мог я сомневаться хотя бы на минуту! Кому же и идут княжеские меха, как не ей?
Вчера вечером я был у нее и читал ей «Римские элегии». Потом я отложил книгу и начал говорить что-то свое. Она, кажется, была довольна — даже больше: она буквально приковалась глазами к моим губам, грудь ее часто вздымалась.
Или мне это только показалось?
Дождь меланхолически стучал в оконные стекла, огонь по-зимнему уютно потрескивал в камине, — я почувствовал себя у нее так по-домашнему, на мгновение я утратил всякую почтительность по отношению к этой прекрасной женщине и поцеловал ее руку, и она позволила мне это.
Тогда я сел у ее ног и прочитал маленькое стихотворение, которое я написал для нее.
Ну — и так далее! На этот раз мне действительно удалось пойти дальше первой строфы, но по ее повелению я отдал ей в тот вечер это стихотворение, и так как копии у меня не осталось, то сегодня, делая выписки из своего дневника, я могу припомнить только эту первую строфу.
Странное чувство я испытываю. Едва ли я влюблен в Ванду, — по крайней мере, при первой нашей встрече я совершенно не испытал той молниеносной вспышки страсти, с которой начинается влюбленность. Но я чувствую, что ее необычайная, поистине божественная красота мало-помалу опутывает меня своей магической силой. Не похоже оно и на зарождающуюся сердечную привязанность. Это какая-то психическая подчиненность, захватывающая меня медленно, но с тем большей полнотой.
С каждым днем я страдаю все глубже, а она — она только улыбается этому.
Сегодня она сказала мне вдруг, безо всякого повода:
— Вы меня интересуете. Большинство мужчин так обыкновенные — в них нет порыва, поэзии; в вас есть известная глубина и воодушевление и — главное — серьезность, которая мне по душе. Я могла бы вас полюбить.
После недолгого, но сильного грозового ливня мы отправляемся вместе на лужайку, к статуе Венеры. Всюду над влажной землей поднимается пар, облака его несутся к небу, словно жертвенные воскурения; над нашими головами раскинулась разорванная радуга; ветви деревьев еще роняют капли дождя, но воробьи и зяблики уже прыгают с ветки на ветку и так возбужденно щебечут, словно очень чему-то радуются. Воздух напоен свежими ароматами. Через лужайку трудно пройти, потому что она вся еще сырая и блестит на солнце, словно маленький пруд, над подвижным зеркалом которого высится богиня любви, — а вокруг ее головы кружится рой мошек и, освещенный солнцем, кажется каким-то ореолом.
Ванда наслаждается восхитительной картиной и, желая отдохнуть, опирается на мою руку, так как на скамьях в аллее еще не просохла вода. Все существо ее дышит сладостной истомой, глаза полузакрыты, дыхание ее ласкает мою щеку.
Я ловлю ее руку и — положительно не знаю, как мне это удалось, — спрашиваю ее:
— Могли бы вы полюбить меня?
— Почему бы и нет? — отвечает она, остановив на мне свой спокойный и ясный, как солнце, взор. — Но не надолго.
В следующее мгновение я стою перед ней на коленях и прижимаюсь пылающим лицом к душистому муслину ее платья.
— Ну, Северин, — это же неприлично!
Но я ловлю ее маленькую ногу и прижимаюсь к ней губами.
— Вы становитесь все неприличнее! — восклицает она, вырывается от меня и быстро убегает к дому, а в моей руке остается ее милая, милая туфелька.
Что это? Предзнаменование?
Весь день я не решался показаться ей на глаза, ближе к вечеру я сидел у себя в беседке — вдруг сквозь вьющуюся зелень ее балкона мелькнула ее обворожительная огненная головка.
— Отчего же вы не приходите? — нетерпеливо крикнула она мне сверху.
Я взбежал по лестнице, но наверху вновь утратил мужество и постучался совсем тихо. Она не сказала «войдите», а отворила дверь и остановилась на пороге.
— Где моя туфля?
— Она — я ее — я хочу… — бессвязно забормотал я.
— Принесите ее, потом мы будем вместе пить чай и поболтаем.
Когда я вернулся, она возилась за самоваром. Я торжественно поставил туфельку на стол и отошел в угол, как мальчишка, ожидающий наказания.
Я заметил, что у нее был немного нахмурен лоб и вокруг губ легла какая-то суровая, властная складка, которая привела меня в восторг.
Вдруг она разразилась смехом.
— Значит, вы — в самом деле влюблены… в меня?
— Да, и страдаю сильнее, чем вы думаете.
— Страдаете? — и она снова рассмеялась.
Я был возмущен, пристыжен, уничтожен — но все это совершено впустую.
— Зачем же? — продолжала она, — я отношусь к вам очень хорошо, сердечно.
Она протянула мне руку и посмотрела на меня чрезвычайно дружелюбно.
— И вы согласитесь быть моей женой?
Ванда взглянула на меня — да, как это она на меня взглянула? — прежде всего, я думаю, изумленно, а потом немного насмешливо.
— Откуда это вы вдруг столько храбрости набрались? — проговорила она.
— Храбрости?
— Да, храбрости жениться вообще и в особенности на мне, — она подняла туфельку. — Так скоро вы подружитесь вот с этим? Но шутки в сторону. Вы в самом деле хотите жениться на мне?
— Да.
— Ну, Северин, это дело серьезное. Я верю, что вы любите меня, и я тоже люблю вас — и, что еще лучше, мы интересуем друг друга, нам не грозит, следовательно, опасность так уж скоро наскучить друг другу. Но вы знаете, я женщина легкомысленная — и именно поэтому я отношусь к браку очень серьезно — и если я беру на себя какие-то обязанности, то я хочу иметь возможность и исполнить их. Но я боюсь — нет — вам будет больно это услышать.
— Будьте искренни со мной, прошу вас, — ответил я.
— Ну, хорошо, скажу откровенно: я не думаю, чтобы могла любить человека дольше, чем…
Она грациозно склонила набок головку и раздумывала.
— Дольше года?
— Что вы такое говорите! Дольше месяца, вероятно.
— И меня не дольше?
— Ну, вас — вас, может быть, два.
— Два месяца! — воскликнул я.
— Два месяца — это очень долго.
— Сударыня, это более, чем антично.
— Вот видите, вы не переносите правды.
Ванда прошлась по комнате, потом оперлась на камин, положив руку на карниз, и молча посмотрела на меня.
— Что же мне с вами делать? — заговорила она вновь.
— Что хотите, — смиренно ответил я, — что вам доставит удовольствие.
— Как непоследовательно! — воскликнула она. — Сначала вы хотите меня в жены, а потом отдаете мне себя, как игрушку.
— Ванда — я люблю вас.
— Так мы снова вернемся к тому, с чего начали. Вы любите меня и хотите меня в жены — но я не хочу вступать в новый брак, потому что сомневаюсь в прочности своих и ваших чувств.
— А если я хочу рискнуть на брак с вами? — возразил я.
— Тогда остается еще вопрос, хочу ли я рискнуть на брак с вами, — спокойно проговорила она. — Я отлично могу себе представить, что могла бы принадлежать одному мужчине всю жизнь, но это должен быть настоящий мужчина, который импонировал бы мне, который подчинил бы меня силой своей личности, — понимаете? А все мужчины — я это знаю! — едва влюбляются, становятся слабы, податливы, смешны, всецело отдаются в руки женщины, пресмыкаются перед ней на коленях Между тем, я могла бы долго любить только того, пере? кем я ползала бы на коленях… Но вы мне так полюбились, что я хочу попробовать.