— Ой, не знаю, — ожила, удивившись, она. — Разве так называлось? На английский манэр? — Это слово, произнесенное вычурно, с «э» оборотным, невольно заставило меня улыбнуться, а она смутилась, продолжала торопливо, сбиваясь, совсем не по-учительски. — Ах, если бы… да, если бы была жива Дарья Фёдоровна… наша старейшая учительница. Вот она всё знала о Голицыных… вам бы её расспросить, но, к сожалению, она умерла… Ой, что я говорю? Да-да, она умерла вскоре после моего мужа, и они покоятся рядом на Троицком кладбище… Ой, я совсем запуталась. Простите, я, пожалуй, пойду. Сегодня день его рождения; мы всегда были вместе, — прошептала она, опустив голову.
— Я могу вас подвезти.
— Ой, зачем же? Я и сама дойду.
— Но мне это ничего не стоит.
— Ну хорошо, спасибо, — согласилась она.
Пока мы шли к машине, я спросил, где всё же располагался барский дом? Она приостановилась и вдруг пронзительно взглянула мне прямо в глаза.
— А вы сами-то случайно не из Голицыных?
— Нет, никоим образом, — отвечал я, ошарашенный вопросом, но тут же выпалил: мол, занимаюсь небольшим историческим расследованием.
Мы представились друг другу. Её звали Наталья Дмитриевна Ловчева, и, как я предполагал, она оказалась учительницей начальной школы, правда, уже на пенсии.
По дороге на Троицкое кладбище — по названию церкви, которой давно уже нет, — тянувшейся из Дубровки вдоль закраин Гольцов по обрывистой, высоченной гряде, соединяющей два взгорья, выступающие вперёд, ближе к Оке: Княжеское и Троицкое, Наталья Дмитриевна поясняла мне с горьким упрёком, что барский дом сожгли ещё в революцию, после гибели первого коммунара, знаменитого Семёна Силкина, который, как утверждают, охранял Ленина в Смольном и потому, как заслуженный большевик, был отправлен на родину, чтобы создать коммуну в имении князей Голицыных.
— А в красном Петрограде, — говорила она, — Силкин прославился тем, что донёс на княжну Софью и на сестру милосердия Мотю, которую приютила княжна. Их обеих взяли в заложницы, и они навсегда исчезли в ЧК. Он, этот несносный Семён, и здесь, в Гольцах, прославился: донёс на соседского помещика, полковника Лосева, которого растерзали в Городце Мещерском. Тоже чекисты. Но и его самого, то есть Силкина, потом покарали. В общем, память о нём недобрая.
— И как же его покарали? — спросил я.
— Да зверски убили! — позлорадствовала Ловчева. — Даже голову отрезали. А на поминках, — продолжала, — коммунары перепились и сожгли барский дом, где устроили свою коммуну. Больше, слава Богу, она не возобновлялась. Но коммунары, эта отборная голытьба, ещё много дерзкого натворили: ограбили обе церкви — Успенскую на Княжеском взгорье, а затем и Троицкую. Они и княжеский склеп вскрыли и ограбили. Прямо-таки сатанинское племя: что хотели, то и творили. — Впрочем, — вздохнула она тяжко, — и сейчас не лучше: та же грабиловка. Только нынешние грабители называют себя демократами. Ох, Господи, за что же такие напасти на нас?
Я слушал Наталью Дмитриевну и у меня было очень странное чувство — будто не я её случайно встретил, а она меня давно поджидала, чтобы излить свою измученную душу. В любом случае наша встреча выглядела будто бы давно намеченной, будто бы нечто большее нас объединяло.
Глава пятая
На Троицком взгорье
Троицкое взгорье от последних изб Гольцов располагалось примерно в километре. Впрочем, под взгорьем местные жители понимали пологий полевой подъем, уходящий в небо, куда и устремлялась по обрывистой гряде дорога. А короткий свёрток от неё ближе к Оке, довольно высокий и довольно объёмный, напоминающий лежащего медведя, был не то естественный холм, не то искусственный курган, — возможно, и древний могильник.
Там, на плоской вершине, чуть ли не тысячу лет — от самого крещения Руси — примостился Троицкий монастырь, известный на всём великом окско-волжском пути, торговом и воинском, — к хазарам, булгарам, арабам и в Золотую Орду. Был этот Троицкий холм ещё и погостом, где хоронили монахов, иногда знатных граждан и изредка путников. Для рядовых же селян, чуть поодаль, в березовой роще, размещалось родовое кладбище, где под дубовыми крестами лежали землепашцы и ремесленники — в поколениях! Правда, к концу девятнадцатого столетия появились и именные могилы под белокаменными саркофагами с выбитыми именами, датами и евангельскими строками.
Ныне кладбище в берёзовой роще в полном запустении, в замшелости, и славится лишь одним: мухоморами необыкновенных размеров и красоты. Кроме красно-, фиолетово-, буропятнистых мухоморов, как заметила Наталья Дмитриевна, никакие другие грибы там не растут.
Вообще-то, в нынешних угасающих Гольцах вместо двух церквей с колокольнями на двух взгорьях — Княжеском и Троицком, радовавших взоры и путников, и местных жителей, слышимых на пол-Оки, особенно когда случались праздничные перезвоны, и взбудораженные, горделивые звонари устраивали вдохновенное соперничество — ох, какая колокольная симфония звучала в поднебесном окоёме во славу Господню! Однако при Советской власти на взгорьях утвердились два вознесенных к небу могильника, два кладбища: Успенское, вернее, Почётное — на Княжеском взгорье и Троицкое — для всех, в размерах старинного монастыря.
На Почётном, понятно, первыми были похоронены неистовые коммунары, комбедовцы, а затем уполномоченные, парторги, председатели колхозов и сельсоветов. Кстати, могилы коммунаров украшены чёрным мрамором с голицынских часовни и склепа, ну а все другие обустроены по-разному, согласно периодам советской истории, но обязательно с прижизненными фото и, естественно, без креста. Там же поставили и обелиск-стеллу воинам, погибшим в Третью Отечественную войну.
Я не оговорился. Во имя истины и восстановления исторической правды следует заметить: первой Отечественной войной у нас именовалась война против наполеоновского нашествия в 1812 года; второй — и именно это я хочу подчеркнуть — война против германского империализма, вознамерившегося отъять от России Украину, Прибалтику и другие территории, век спустя, хотя для большинства стран это была лишь Первая мировая война. Третьей Отечественной войной являлась битва с фашизмом в 1941–1945 годах, но для тех же Соединенных Штатов Америки, Великооритании, Франции и других, это была опять же всего лишь Вторая мировая война.
Мне думается, ради справедливости, во имя памяти всех, сражавшихся и умиравших за Отечество, эта историческая классификация исключительно важна, особенно сейчас, когда после поражения в Третьей мировой (40-летней «холодной войне») идёт, пока невидимая, четвёртая Отечественная война — за спасение Родины, за выживание всех православных, всех русских как нации.
Наталья Дмитриевна Ловчева рассказывала о двух взгорьях мёртвых — Почётном и Троицком — покорно, без возмущения, однако с убийственной иронией. И получалось: все великие социальные преобразования в Стране Советов завершились в конечном итоге очередным кладбищенским неравенством — и ничем больше…
Нет, не хотелось бы углубляться в эту тему. Не знаю, какими неведомыми путями пришли мы к демографической катастрофе, к повсеместному массовому вымиранию, особенно старших поколений. А ведь это те самые буйные, неистовые строители социализма, самого счастливого строя на земле — земного рая! И чем же обернулась вся их неподъёмная, невыносимая, немыслимая работа — запустением?.. дорогой в никуда?.. Да, великой трагедией!
Печально всё это сознавать. В самом деле, печально… Они ведь умели побеждать! Умели совершать невозможное. Умели всегда и во всём быть первыми…
Отчего же так банально всё кончилось? При нас, их потомках…Да, у тех, кто жил окрылённо, кто верил в чудеса, кто поступал мужественно, был самопожертвенным… Кто на развалинах Российской империи сумел воздвигнуть более величественное, величайшее государство — сверхдержаву! И отчего всё же она так постыдно, так позорно рухнула? По подлой воле всего лишь трёх недостойных её выкормышей?..
На кладбищах, не знаю, как у вас, а у меня наступает просветление, возникает непривычная ясность в мыслях, находятся ответы на те вопросы, которые казались неразрешимыми. Да, именно там я постиг ясный ответ на самый главный вопрос: отчего позорно рухнул великий Советский Союз и почему он никогда больше не возродится?
Сначала я понял, что он рухнул изнутри, и лишь потом рассыпался на суверенитеты. Но, однако же, по-че-му? Да просто потому, оказывается, что жили мы по ненависти. Да, по не-на-вис-ти… А ведь это и есть та дьявольская энергия, которая и горы сдвигает, и реки останавливает… Будто бы преобразует, а по существу разрушает. И прежде всего — человека, носителя ненависти.
Любой может представить, сколько энергии, скажем, в бешенстве. А ведь это — сгусток ненависти. Удерживать такую энергию долго нельзя — она испепеляет. Она опустошает полностью, исчерпывает до дна. Более того, обездушивает людей, превращает в механические существа — в рабов! в зверей! Да, именно так. Всех, абсолютно всех, кто живет по ненависти.
Между прочим, ненависть во всех своих проявлениях красива, и даже завораживает. Парадоксально, но факт, и при некрасивости красива! Но вот иссякают силы генерировать ненависть, и всё — пустота, злоба, мстительность. И прклятая смерть — без покаяния, без прощения…
Такие вот мысли частенько возникают у меня в «городах мёртвых» — на кладбищах. Знаю, и у многих других. Потому что неизменна и никогда, ни при каких обстоятельствах неотменима Божественная воля и заповедь Христа — от начала и до скончания века:
Вызов Богу — ничто. Лишь красивые жесты. Да, красивые, гигантские мухоморы на грешных человеческих костях!
Мы стояли с Натальей Дмитриевной около уцелевших белокаменных столбов: когда-то они держали монастырские ворота. На одном из них сохранился створ — тяжелая чугунная вязь. Перед кладбищем топорщилась в ядовито-зеленой крапиве кирпичная груда порушенной Троицкой церкви.
За ней — хаотично, скученно располагались могилы в высоких и низких оградках, где узорчатые кресты соседствовали с звёздными пирамидками или гранитными плитами. Над ними по-весеннему кокетливо раскудрились берёзки; отливали малахитово-салатным блеском острозубчатые листочки на тугих стеблях зацветающих рябин; в ухоженных цветниках ласкали взор бархатисто-нежные, восторженно-детские анютины глазки.
Перед нами внизу в приречных лугах расстилался роскошный ромашковый ковёр; серебрилась ширь Оки; блистали зеркала утиных стариц, а напротив, на уровне глаз, распахнуто открывалось Княжеское взгорье с ландшафтным парком, спускавшимся к пустынному причалу. В неизмеримой дали вырисовывался дымчатый горизонт; а над всем этим, по окружности, возвышался бездонный аквамарин небесного купола, подёрнутый прозрачной кисеёй тающих облаков.
— Наверное, хорошо усопшим на такой высоте, — вырвалось у меня.
— Да, красты у нас замечательные, — согласилась Наталья Дмитриевна. — Взгляните: какой простор повсюду! А какие тут бывают закаты — не налюбуешься! — Вздохнув, погрустнела: — Только кому теперь радоваться? Усопшим, как вы выразились? Наверное. Однако полноценная жизнь угасла. Вообще, у меня такое ощущение, что в России всё кончилось.
Я промолчал, не согласившись с её пессимизмом, а она, опять вздохнув, заключила покорно и тихо:
— Ну вот, теперь можно и расстаться.
— А где могила вашего мужа?
— За церковью. Немного в стороне.
— Можно мне с вами пройти к ней?
— Пожалуйста, если желаете, — удивилась, пожала плечами она.
— Странное дело, — заметил я, когда мы пробирались по какой-то замысловато-ломанной линии между могильными оградами, — нигде в такой завершённости не представлены все основные фамилии данной местности, как на кладбищах.
Она обернулась и подозрительно взглянула на меня.
— Наверное. А вы, похоже, неслучайно пожаловали в наши края. Что же вас интересует? Какая фамилия?
— Меня действительно интересует одна фамилия, — признался я.
— Какая же?
— Чесенковы.
— Боже, как странно! — воскликнула Наталья Дмитриевна и осеклась. На её лице появилось выражение недоумения и даже страха. — Именно Чесенковы?
— Да, именно.
— Тогда вам надо идти на старое кладбище. Там много Чесенковых. А здесь, на Троицком, только одна Дарья Фёдоровна… — и осеклась.
— Это та учительница, которая хранила предание о Голицыных?
— Да-а, — неприветливо и сухо подтвердила она и возмущенно потребовала: — А, собственно говоря, что вам у нас нужно?
Я кратко рассказал об иконе. Очень обтекаемо заметил: мол, хоть это и подарок моего хорошего знакомого, но надпись на ней меня смущает.
Наталья Дмитриевна слушала внимательнейшим образом, не перебивая, поджав бескровные губы, и теребила волнительно кончик траурного платка.
— Что ж, — произнесла строго, осуждающе, — теперь мне понятно, кто её украл.
— Она краденная?! — вырвалось у меня. Подтверждались самые худшие мои опасения.
— Да, это сделал Женька Норкин, вор-рецедивист. Его опять упекли за решётку. Кажется, в седьмой раз.
— И когда же это случилось?
— Что «случилось»? — недовольно уточнила она.
— Я имею ввиду кражу иконы.
— На Рождество, в начале января. Женька — племянник Дарьи Фёдоровны — пояснила Ловчева. — А Сёмка Силкин, когда явился, так угрожал убить Женьку, обыск с милицией устроил в его пустой развалюхе. Но тот, значит, уже успел часть краденного сбагрить. Ведь он украл ещё и старинный пистолет, который Дарья Фёдоровна всю жизнь прятала от Сёмки и завещала мне передать в музей.
— Простите, Наталья Дмитриевна, выходит, Дарья Фёдоровна владелица иконы? — уточнял я о своём.
— Ну да, да! — всполошилась она. — Кто же ещё? — Однако сообразила, что мне это не вполне понятно, а потому смягчилась: — Впрочем, откуда вам-то знать? А икону попросила меня отдать Семёну. Всё надеялась, что, может быть, он образумится.
— Вот, оказывается, какова истина, — вздохнул я. — Значит, Дарья Фёдоровна Чесенкова.
— Да она-то и была последняя Чесенкова, самая настоящая. Да, самая настоящая, — повторила она. — Дочь Хромого доктора Фёдора Филипповича Чесенкова. Он был первым доктором в нашей Гольцовской больничке, сам её обустраивал, но судьба у него трагическая: погиб не по своей воле.
— А кто же погибает по своей воле? — осторожно заметил я, чтобы подтолкнуть её к откровениям.
— Это так, но только погиб он как враг народа на Соловках. Знаете такие острова в Белом море?
— Кто же не знает изначальный ГУЛаг? А за что же его осудили?
— Этого никто не знает. Даже сама Дарья Фёдоровна не знала, хотя обращалась в органы. Мы с ней предположили, что просто ОГПУ выполняла план по врагам народа, — саркастически бросила она, горько усмехнувшись, и я понял, что она не настроена продолжать эту тему. Решил уточнить о Семёне Силкине, уже не то что подозревая, а убеждённо догадываясь, что это тот самый разухабистый господин в антикварной лавке, который стрелял из «пистолета Дантеса», не представляя, что он наследственный. Я только теперь понял, чего не договаривал антиквар Базлыков, принявшийся так настойчиво дарить мне икону. Наследник-то с пьяных глаз просто её не углядел. Ныне же я оказался в достаточно непростой ситуации.
— Скажите, Наталья Дмитриевна, а Семён Иванович Силкин тоже является племянником Дарьи Фёдоровны Чесенковой?
Я специально вставил в свой вопрос отчество Силкина для подтверждения неприятной, уже угнетающей мою совесть догадки. Но Ловчева восприняла это как само собой разумеющееся.
— Нет, Семён Иваныч… — и тут она возмутилась: — Да никогда не буду его величать по имени-отчеству! Сёмка он для меня — и всегда так будет! В общем, Сёмка — это её единственный сын.
— Сын? — поразился я. Это ещё более осложняло ситуацию, делало её совсем непростой. По инерции спросил: — Но почему же он Силкин?
Мне Дарья Фёдоровна представлялась незамужней старой девой, той убежденной сельской подвижницей, которая всю себя отдала делу народного просвещения. Ох, как же всё-таки кинематограф может утвердить непререкаемый образ «сельской учительницы»!
— Да, её сын, — недовольно подтвердила Ловчева. — А на похоронах матери не был!
— Не был? Почему же?
— А завертелся в своих похождениях, — с презрением бросила она. — Нигде не могли разыскать. Потом лишь, узнали, что он в Ленинграде. Боже, теперь ведь переименовали в Санкт-Пэтэр'бурх! — И опять иноязычное слово прозвучало в её произношении с «э»-оборотным и смягченно. — Кстати, там у него много родственников — и именно Чесенковых. Инженер, врачи. Все образованные! Их там ещё молодая княжна Голицына привечала, Софья Владимировна.
— Вы даже полностью помните её имя?
— Что ж здесь такого? Она святая мученица. Мы с Дарьей Фёдоровной в поминальные дни всегда ей в церкви свечечку ставили. Да ещё Мотеньке Чесенковой. Их обеих расстреляли в Чека как заложниц. По доносу Сеньки Силкина, нашего первого коммунара. Он в Смольном служил у Ленина с Зиновьевым. Ах, я ведь уже об этом упоминала!
— И что, он имеет отношение к нынешнему Семёну Силкину?
— Да дед же его!
— Странно у вас всё переплелось, — поразился я.
— А не разыскали, — возмущалась Ловчева, — потому, что он завеялся в Таллин, никому ничего не сказав. С этими самыми, ну, сами понимаете…
— С чем? С товарами?
— Да нет же! Ну, с этими самыми… лохудрами! Очень уж он падок до похоти. И вздорный, как все Силкины. Может быть, кроме отца. Он без него рос.
— Без отца? А почему?
— Ну как же! Отец на фронте погиб. Между прочим, с моим отцом, Дмитрием Архиповичем Головиным. Их на сборы в мае сорок первого призвали, а в августе они уже были убиты под Киевом. Они закадычными друзьями были, — с тихой печалью вспоминала Наталья Дмитриевна. — Вместе Городецкий учительский техникум кончили, как и Дарья Фёдоровна. Только в разных сёлах учительствовали. Но они на велосипедах чуть ли не каждый день друг к другу ездили. Поделиться школьными делами, но главное — сердечными тайнами. Так и погибли вместе. В одном бою. В одной братской могиле похоронены. И даже в один день нам похоронки на них принесли. Вместе рыдали, мы же соседи… — И она смахнула слёзы, перекрестилась на развалины Троицкой церкви, заметив: — Ангел Господень и порушенную церковь оберегает.
— Грустная история, — вздохнул я.
— Ах, сколько таких историй по всей матушке-России! Не перечтёшь, не перескажешь. Мы ведь горькое поколение — сплошная безотцовщина. Повсеместная. Разве не так?
— Так, конечно.
— А незабвенная наша Дарья Фёдоровна, святая душа, всё мечтала на мне Сёмку женить. Всё верила, что я его образумлю, человеком сделаю. Но я его терпеть не могла, просто ненавидела: такой оказался подлый и хулиганистый. После армии женился на татарке. Привёз её показывать, а с матерью — обморок. — Помолчав, посветлев ликом, добавила: — А ко мне Дарья Фёдоровна относилась как к дочери. Моя мать ещё в войну замуж выскочила и переехала в Спас-Клепики. А я с бабушкой осталась в Гольцах… Да, как к родной дочери, — подтвердила она.
Незаметно мы оказались у могил агронома Ловчева Николая Трифоновича и учительницы Д. Ф. Чесенковой-Силкиной. С цветного фото на белогранитной плите улыбался молодой, светловолосый Ловчев. Было ему лет тридцать пять: весь энергия и устремлённость, хотя даты жизни перешагнули за пятьдесят. Но только таким хотела навечно запечатлеть мужа Наталья Дмитриевна, — и, наверное, была права.