На заводе Гретера было еще 17 человек харьковских крестьян из села Богодухово. Никто не знал, почему они попали в заложники. Были среди них и зажиточные, и бедные. Младшему было 57 лет, старшему 82 года. Когда красная армия отступала, она увела этих крестьян с собой, начала таскать из тюрьмы в тюрьму, может быть, и сейчас еще таскает.
На работу посылали иногда отдельными партиями. Арестованные ЧК интеллигенты строили, между прочим, второй концентрационный лагерь, который большевики не успели открыть. Те же арестанты разгружали арсенал для эвакуации. Это была тяжелая работа, так как она продолжалась днем и ночью. Но не столько трудность работы, сколько те издевательства, которыми она сопровождалась, тяготили арестованных. Как-то раз сестра встретила партию арестованных, которых вели на работу. Она была рада за них, зная, как они это любят. Вечером, обходя тюрьму, она сказала им:
— Ну, что, работали? Освежились? — И увидала глаза, полные тоски.
— Ведь мы могилы рыли. Может быть, для себя, — ответили они ей.
В конце мая, когда расстрелы шли непрерывно, к сестре, раздававшей обед, подошли, как всегда, старосты из камер. Среди них были Белиницын, Щербак, князь Шаховской. Сестру поразило, что от них пахнет трупным запахом. Оказалось, что их посылали вымыть и убрать погреба, где расстреливали арестованных. Там на полу скопилось слишком много крови. Стояла летняя пора. Кровь разложилась, началось зловоние. Комиссары отправили самих заключенных привести в порядок место казни. Кто знает, может быть, они же были намечены, как следующие жертвы.
Посылка на работы не гарантировала от расстрела. Ведь не было никаких определенных категорий ни для преступления, ни для наказания. Каждый момент распаленная фантазия тюремщиков могла изобрести новые издевательства и новые мучения.
Несмотря на всю грубость Сорокина, при нем в концентрационном лагере заключенным жилось почти сносно. Это не понравилось. Начались на него доносы. Сорокина обвиняли в том, что он со своей снисходительностью распустил тюрьму. И вот налетел на лагерь новый комендант, Угаров. Он был тоже русский, как и Сорокин, но совершенно другого типа. Бывший портной, Угаров одевался изысканно, всегда был в черном. У него было довольно интеллигентное лицо с большими, черными, жесткими глазами, которые кололи при встрече. У этого человека была собственная определенная тюремная система. Он проводил ее беспощадно и свирепо.
В Киеве в ночь с 17 на 18 июля была произведена колоссальная облава, во время которой было арестовано около 700 человек. Все казематы ЧК сразу оказались переполненными. В лагере собралось до 700 человек. Угаров потребовал перевода в лагерь всех работавших на заводах. Всех заключенных согнали толпой во двор. Никто не понимал, в чем дело, и по привычке ждали самого страшного. Угаров начал с распределения всех заключенных по категориям: 1) приговоренные, 2) заложники, 3) общественные работы, 4) подследственные, 5) до конца гражданской войны.
Весь день с утра до вечера и часть ночи, по перекличке вызывали заключенных, и тут же, среди суеты и торопливости наскоро, портной Угаров решал вопрос о жизни или смерти людей, о деятельности которых он даже не имел понятия. Ему была дана полная власть. Ни доказательств, ни следствия, ни возможности защищаться у заключенных не было. Над ними царил единоличный безграничный произвол, напоминавший священную волю древнего восточного владыки, когда мимо трона победителя проводили заключенных им в плен врагов. Угарову помогали его жена и Глейзер с женой. В один день они распределили, вернее, осудили, 700 человек и утром уже отправили в Москву первую партию заложников. Еще накануне никто из заложников не знал, что придется ехать. У многих из них не было вещей, не было денег. Они даже не простились с родными, не дали им знать о своем отъезде.
Смятение царило среди заключенных. Это была сумасшедшая ночь. Но какое было до этого дело Угарову. Он проводил свою систему, которая должна была укрепить советский строй. При его предшественнике Сорокине был полный беспорядок в тюремных бумагах. Теперь бумаги пришли в порядок, зато жизнь стала невыносимой. Сортируя арестованных, Угаров в камеру, предназначенную на 30 человек, сажал — 120. Нельзя было ни лечь, ни протянуться. Не хватало воздуха для дыхания, заключенные буквально задыхались.
Поздно вечером, часов в 11, караульный начальник вызвал в одну из камер сестру. Арестованный, молодой поляк из Винницы, с больным сердцем, лежал в глубоком обмороке. Жара была летняя, июльская. Окна в камере не открывались. Маленькая форточка почти не пропускала воздуха. Было необходимо, как можно скорее перенести больного в другое помещение. Сестра вышла на двор и обратилась к Угарову:
— Товарищ Угаров, разрешите мне перенести больного в околоток?
Угаров повернулся к ней и резким, хриплым голосом крикнул:
— Если вы скажете еще хоть одно слово, я вас расстреляю. Вы не смеете вмешиваться в мои приказы.
— Но ведь меня вызвал начальник караула. Я не одна вошла.
— Я вас сейчас поставлю к стенке.
Он выхватил револьвер и выстрелил над головой сестры. На заключенных эта сцена произвела удручающее впечатление. Если так начали обращаться с сестрой, которая раньше пользовалась уважением даже тюремщиков, то какая же участь ждет самих заключенных?
А тут еще впервые за все время существования концентрационного лагеря установили разряд смертников. Раньше у каждого заключенного оставалась искра надежды. Теперь первой категории приходилось ждать только одного — исполнения приговора.
31 июля, после взятия Кременчуга, в концентрационный лагерь было привезено 17 военных, захваченных на улицах Кременчуга. За что их взяли, ни один из них не знал. Им говорили: вы заложники, потому что вы враги советской власти. Четыре дня считались они подследственными, но никто их не допрашивал.
3 августа Угаров взглянул на них и распорядился:
— Этих в первую категорию. Каждый из них нам важен.
Он приказал, чтобы часовой не отходил от них. Эти люди десять дней непрестанно ждали расстрела. Но даже в эти страшные дни, как дети, радовались они каждой мелочи. Когда сестра приносила им маленькую порцию молочной каши на каждого — это была уже радость на полдня.
Неожиданно появилась комиссия Мануильского[48]. Одному из кременчугских заложников удалось пробраться к нему с заявлением от всей группы. Мануильский их выслушал, обещал допросить. У приговоренных появилась надежда на более милосердный исход. На следующий день отношение к ним изменилось. Им было объявлено, что они будут отправлены в Москву для занятия высших командных должностей. 7 августа они были вывезены под строжайшим караулом, присланным из контрразведки 12-й армии. Сестра спросила:
— Куда вы их везете?
Караульный начальник ответил:
— Таких мерзавцев у нас еще целая партия.
Одна из сестер проводила их до вокзала. Офицеров усадили в теплушку и действительно куда-то повезли. Куда, где они, никто не знает.
Угаров ввел в Концентрационном лагере беспощадную каторжную систему. Всех заключенных заперли по камерам, где поместили народу втрое больше, чем камеры могли вместить. Это было летом. Стояла июльская жара. В камере было мучительно душно. Но даже в уборную разрешалось выходить не иначе, как с караульным. Заключенных было несколько сот человек, караульных несколько десятков. Им надоело, да они просто не успевали провожать арестованных. Без воздуха, в грязи, лишенные возможности удовлетворять самые необходимые физические потребности, заключенные стали биться в камерах, как звери в клетках. Три дня стон стоял в тюрьме.
К счастью, сменился караул. Пришли кубанцы, которые не пожелали исполнять приказа коменданта. Опять стали выпускать во двор, где, по крайней мере, грудь могла дышать. Но как только раздавался стук угаровского автомобиля, двор сразу пустел. Все разбегались по местам. Камеры запирались, водворялась мертвая тишина, точно все вымирало кругом. Никто не попадался ему на глаза, никто ни о чем его не просил. Он внушал панический страх не только заключенным, но и начальству.
— Он и нас может расстрелять, — говорили сотрудники ЧК.
Портной Угаров, наводивший террор даже на своих коммунистов, торопился с отправкой заложников.
VII. Заложники
С первых дней захвата власти большевики ввели систему заложничества, восстановляя этим древний институт, казалось бы, давно отвергнутый современной моралью и современным правосознанием. Это один из многих воюющих парадоксов коммунистической идеологии, где гордость своей прогрессивностью спокойно уживается с пещерной дикостью и злобой.
Из всех преступлений, которые творятся русскими коммунистами, система заложничества является едва ли не самым грубым надругательством над правом, справедливостью, над человеческой личностью. Простая и неоспоримая мысль, что за преступление должен отвечать тот, кто его совершил, кто к нему причастен, превращается в извращенную круговую поруку. Причем даже нет необходимости доказывать наличность преступления. Совершенно достаточно принадлежности к профессии, к классу, к семье.
Жена, мать, дочь офицера бросаются в тюрьму, расстреливаются. Иногда это происходит потому, что офицер исчез. Есть подозрение, что он перешел к белым. Иногда офицер уже давно убит, а родных все-таки берут в плен, потому что весь офицерский класс держится под подозрением. Берут в заложники священников. Самого патриарха Тихона держат в плену в Кремле, как одного из самых важных заложников. По всей советской России разбросаны такие концентрационные лагеря, где десятки тысяч людей медленно умирают от холода, голода и горя. Каждый раз, когда белые войска наступают, красные, уходя, уводят за собой гражданских пленных. Политически это делается для усиления террора. Практически большевики смотрят на заложников, как на военную добычу, которую можно при случае обменять на деньги или на арестованных большевиков. Если обмен не удается, заложников убивают.
Когда в Киеве большевики увидали, что силы Деникина теснят красных, началась отправка заложников. Первую партию Угаров набрал по своему усмотрению. Никто не знал и не понимал, по каким признакам ставил он свой жестокий приговор: «Вторая категория».
Смертельная тоска охватила заложников. В Киеве за стенами тюрьмы были у них родные и близкие. Сохранялась связь с жизнью, теплилась надежда. Наконец, они знали, что Добровольцы подходят. Там на севере, превращенном волею коммунистов в царство голода и деспотизма, ждали пленников новые издевательства, новые страдания. Им не дали даже проститься с близкими. Вечером состоялся приговор, а утром их отправили на пароход, окружили стражей, которая стреляла в каждого, кто пытался подойти, и отправили дальше.
Всего в первой партии заложников было отправлено 183 человека. Большинство было без средств. Это была мелкая трудовая интеллигенция. Много учащейся молодежи. Офицеры. Поляки из Одессы. Двадцать евреев. Туда же попали несчастные богодуховские мужики. Их тоже революционная воля Угарова обрекла на горькую участь заложников, хотя вряд ли 83-летний харьковский крестьянин мог быть выгодным объектом обмена.
Позже было отправлено еще две партии заложников. Во второй было 27 человек, главным образом богатых людей, крупных помещиков. Были поляки, русские. Один еврей. Среди них был известный в Киеве ксендз Шафранский и секретарь германского консула в Одессе Палас. Их тоже собрали в дорогу так быстро, что с трудом удалось оповестить родных, достать необходимые в дорогу вещи, приготовить на 10 дней пищу, как было приказано комендантом.
Наконец, в третьей партии увезли последних 30 человек. Тут были инженеры, к которым относились более бережливо, так как они были нужны, как специалисты. Щадили также и заложников-немцев, которых рассчитывали обменять на Радека[49]. В этой же последней партии было несколько банковских деятелей. Тут был француз Кампер, студент-медик, захваченный большевиками под Одессой. Французская коммунистическая ячейка, действовавшая в Киеве, добивалась расстрела Кампера, как буржуя. Но его только увезли в Москву. Среди этих людей очутился и 16-летний мальчик Львов. Это была последняя партия. Она была отправлена на пароходе в субботу вечером, а в воскресенье утром в Киев входили Добровольцы.
После отправки первой, самой большой и самой пестрой по составу партии заложников в Киеве, оглушенном, запуганном, безмолвном, все-таки начался какой-то протест. Так как газет, кроме советских, не было, собраний также, то это делалось получастными путями. В городе придавали большое значение волнению в еврейских кругах, которые будто бы имели известное влияние на комиссаров.
Быть может, проснулось у советской власти сознание, что удержаться на одном терроре нельзя. Во всяком случае в связи с этим была назначена особая комиссия. Во главе ее был Мануильский. Это видный большевик, человек интеллигентный, совсем другого склада, чем Авдохин или Сорокин. Деятельным членом комиссии Мануильского был другой старый революционер, журналист, Феликс Кон. Польский еврей, он провел много лет в тюрьме и Сибири. Как тогда говорили, пострадал за свободу. Это не помешало ему на старости лет поддерживать кровавую тиранию советской власти. Хотя сам Кон не большевик, а только социал-демократ-интернационалист[50]. Эти два социалиста, люди, несомненно, образованные, а следовательно, и до конца ответственные за свои поступки, поставили себе великодушную задачу — смягчить ужасы коммунистической инквизиции. Мануильский даже неосторожно обещал пересмотреть все дела Чрезвычайки, хотя в Центральном учреждении в ВУЧК он ни разу не побывал. Да его там и не послушались бы.
Сколько-нибудь серьезных контрреволюционных дел Мануильский не касался. Приказы его часто не исполнялись. Но так измучены, так истерзаны были несчастные, попавшие в ЧК, что они бросились навстречу Мануильскому, смотрели на него, как на избавителя, жаждали его приезда. Для заключенных был праздник, когда к лагерю подъезжал автомобиль Мануильского и Кона, которые вели себя благожелательно и милостиво, не обнаруживая ни малейших признаков не то что стыда, а хотя бы неловкости за свое идейное соучастие в преступлениях товарищей, работавших в ЧК.
Эти 5–6 дней, пока работала комиссия Мануильского, заключенные и их близкие жили в угаре лихорадочных надежд. Несколько человек были освобождены. Двенадцать человек были освобождены по болезни, чего никогда не делалось раньше. Молоденькую девушку-польку, по-видимому поразившую Кона своим детским открытым личиком, старик взял как бы на поруки. Появилась смутная надежда, что заключенным дадут возможность выяснить возводимые на них обвинения, а может быть, и оправдаться.
Это продолжалось только несколько дней. Советская власть быстро оборвала эти надежды, не видя нужды сентиментальничать с военнопленными. Лацис, председатель ЧК, не разрешил исполнять приказы Мануильского. Другой латыш, Петерс, председатель Всероссийской ЧК, назначенный руководителем обороны Киева, еще меньше был склонен к какой бы то ни было гуманности. Мануильский и Кон перестали ездить в тюрьмы, но, вероятно, продолжают свое товарищеское сотрудничество с советской властью.
Эта недолго длившаяся борьба нашла свое отражение в прессе. Лацис напечатал в «Известиях Киевского Совета» ряд статей, где излагал идеологию Чрезвычаек. Было выпущено два номера специального журнала «Красный Меч», посвященного восхвалению красного террора и Чрезвычаек.
VIII. Последние дни
Подходили последние, самые страшные дни господства большевиков над Киевом. Недели за две до прихода Добровольческой Армии[51] привезли в ВУЧК 29 человек судейских. На них смотрели, как на заложников. Относились к ним даже как будто снисходительнее, чем к другим. Давали им свидания. Говорили, что Мануильский, комиссия которого еще существовала, затребовал их списки. Большинство судей были старики, больные. Все были уверены, что положение их лучше, чем других. Пугал только возможный увоз в Москву.
Бывший мальчик из кинематографа, помощник коменданта Извощиков, явился, просмотрел список и некоторых из юристов приказал отправить в больницу, при Лукьяновской тюрьме. Шансы на спасение увеличивались, так как тюрьма была не так на глазах, и людей там забывали. Юристы сравнительно спокойно ждали своей участи, некоторых из них освободили по хлопотам родных.
Вдруг в пятницу, 9 августа, появилась комиссия по разгрузке тюрем. Быстро стали разбирать дела, опрашивать.
Многих освободили. ВУЧК совсем очистили. Перевели всех заключенных в самое страшное место в Губ. ЧК. Там сразу пошли строгости, грубость и издевательства. Всех обыскали, все отобрали.
— Теперь мы вашим покажем, — повторяли тюремщики, точно раньше у них был не застенок, а благотворительное учреждение.
В понедельник и вторник шли усиленные, торопливые допросы. Судейских спрашивали: «Вы участвовали в процессе Бейлиса?»[52] Если ответ был утвердительный, смертный приговор был неизбежен. Заключенные предчувствовали свою судьбу. Молодой товарищ прокурора Гейнрихсон, когда вели его в Губ. ЧК, успел передать няне своих детей образок.
Расстрелы производились почти непрерывно и раньше. В июне, в июле, в августе каждую ночь расстреливали. Но последняя неделя была уже настоящая бойня. Большевики предполагали, что им придется 14 августа сдать Киев. 9 августа они закрыли Концентрационный лагерь, потом ВУЧК. До последнего дня существовал Особый отдел. В Особом отделе сидели заподозренные не только в сочувствии, но и в организации контрреволюции. Там дела решались обычно очень быстро — свобода или смерть.
В понедельник сестра раздала в Особом отделе 80 обедов. В тот же день она нашла в темном шкафу-карцере молодую интеллигентную женщину. Она служила в военном комиссариате и, по-видимому, была уличена в передаче каких-то сведений армии Деникина. Ночью ее расстреляли.
В среду уже никого из арестованных в Особом отделе не было. Сменилась стража. Никто ничего не знал о судьбе исчезнувших заключенных. Нельзя было понять, кто жив, кто убит. На следующий день появился в газетах список: «В ответ на расстрелы коммунистов Добровольческой Армией мы расстреливаем таких-то…» Дальше шли имена.
В ночь на четверг привели человек двенадцать молодых людей, только что арестованных. Среди них был 17-летний студент Глеб Жикулин, сын известной всему Киеву начальницы гимназии. Были отец и сын Прянишниковы. Они лежали на носилках жестоко избитые. Был офицер Ткаченко, также избитый. Эту всю партию перед казнью жестоко били. Они знали свою судьбу, но держали себя спокойно и твердо.
В субботу санитары сказали сестре, что на их пункте никого больше нет. У дома стояли караульные, в палисаднике соседнего дома князя Яшвили пьяные солдаты валялись на траве, спали на креслах, вытащенных из дома.
Сестры боялись, что их самих могут арестовать, но все-таки задали караульному начальнику обычный вопрос: «Сколько надо обедов?» — «Нисколько обедов не нужно», — махнул он рукой.
А в это время рядом в саду зарывали еще не остывшие трупы убитой молодежи. Только один из них спасся. Было схвачено два брата Диких. За одного из них хлопотала его приятельница, коммунистка. Его освободили. Он не хотел уходить, пока не узнает о судьбе брата. Но тюремщики, как всегда, солгали: «Идите скорей домой, ваш брат придет сейчас вслед за вами».
А в это время брата расстреливали рядом в саду.
13 августа стала работать новая комиссия по разгрузке тюрем. В Концентрационный лагерь приехали следователи — двое мужчин и одна женщина. Это были люди совсем неинтеллигентные. По очереди, в алфавитном порядке, вызывали заключенных к этим людям, от которых всецело зависела их судьба. Они имели право освободить, зачислить в заложники, расстрелять.
Никаких предварительных протоколов, никакого судебного дела эти революционные следователи не имели перед собой. В их руках была только личная карточка арестованного. На ней значилось имя, лета, сословие, занятия, категория, к которой его раньше причисляли, иногда краткая квалификация преступления. Затем перед глазами следователей был живой преступник. Они подвергали его быстрому допросу. Работали с 12 до 5 часов и в это время пропустили 200 человек, так что на каждого приходилось одна-две минуты. С молниеносной быстротой постановлялся приговор. Жаловаться было некуда и некому Это был приговор в окончательной форме.
Когда первые три следователя устали — им на смену прислали других, которые до ночи продолжали ту же безумную работу. Человек 80 было выпущено на свободу. Молодые люди отправлены на фронт. Большинство было осуждено на смерть.
Нельзя дать точного определения, по каким признакам человека присуждали к расстрелу. Старика Маньковского расстреляли за то, что у него до революции было 6 000 десятин земли, хотя крестьяне уже давно отобрали у него всю землю. Вместе с ними был осужден молодой Рейтеровский, служивший где-то бухгалтером.
Арестованного Бирского спросили:
— Вы были в Гомеле городским головой?
— Был.
— Останьтесь.
Это простое слово — «останьтесь» — значило: «Останьтесь, мы вас убьем».
В одной из камер был старостой чех Вольф. Его все уважали. В чешской колонии он занимал видное место. Его спросили:
— За что Вы арестованы?
— Я не знаю, якобы за то, что я враг советской власти.
— А, вот что. Останьтесь.
Им не нужно было доказательств. Достаточно было обвинения. Когда после этого беглого опроса арестованных собрали в Губ. ЧК, они поняли, что надежды больше нет. Раньше у всех была какая-то возможность уцелеть. Теперь никаких иллюзий больше не оставалось. Потянулись последние ужасные часы, о которых даже караульные солдаты говорили шепотом.
Три камеры были наполнены смертниками. Всю ночь в них стоял сплошной шум. Они кричали, стонали, просили, проклинали. Более религиозные устроили хор и пели молитвы. Среди приговоренных были две женщины. Одна была советская служащая, Мария Николаевна Громова, молодая интеллигентная женщина. Она была социалистка, но вряд ли большевичка. Ее честность возмущалась против взяточничества и грабежа комиссаров. По-видимому, она кого-то хотела обличить и за это попала в тюрьму. Все последние дни она страшно волновалась. Предчувствие ее не обмануло. Коммунисты расстреляли ее. Другая была черниговская помещица Бобровникова. На нее донесла прислуга. Ее посадили в тюрьму вместе с грудным ребенком. Когда она поняла, что смерть неизбежна, Бобровникова, рыдая, бросилась на пол, рвала на себе волосы, умоляла пожалеть ее, хотя бы ради ребенка. Но ее мольбы слышали только ее товарищи по несчастью, да караульные солдаты.
Кроме Громовой, в этой последней партии, был еще один советский служащий, председатель Полтавской Чрезвычайки, обвиненный в растрате 20 миллионов. Он умолял товарища коменданта, еврея Абнавера, спасти его, отправить на фронт, подвергнуть какому угодно наказанию, только бы сохранить ему жизнь. Абнавер, худой, извивающейся, наглый, смеялся ему в лицо, и, поигрывая хлыстиком, презрительно говорил: «Умел красиво жить, умей и умереть. Все вы здесь приговорены к смерти. Это не страшно. Одна минута и кончено. Этой ночью все вы умрете». Это было в кухне, где заключенным в последний раз раздавался обед. Как всегда за обедом пришли из камер старосты. Абнавер в их присутствии говорил свои циничные слова, чтобы лишний раз насладиться страданиями жертв.
Садическое сладострастие мучителя, старающегося как можно глубже заглянуть в истерзанную душу мучеников, упоение чужим горем — это одна из психологических особенностей большевизма. Им было чем потешиться в эти последние сутки красной власти над Киевом. Заключенные бились в смертельной тоске, еще живые были похожи уже на мертвецов.
Гейнрихсен, тот самый молодой прокурор, который успел переслать детям образок, подошел к сестре за супом и тихонько шепнул ей по-французски: «Я обречен. Перекрестите меня, сестра».
В этот день, 14 августа, сестре не позволяли делать медицинского обхода. «Они не нуждаются в вашем уходе. Мы сами им пропишем лекарства», — с наглой усмешкой говорили коменданты.
Была вырыта огромная общая могила в саду дома Бродского, на Садовой, 15. Дом, где жили важные коммунисты, Глейзер, Угаров и другие, выходил окнами в сад, где раздавались стоны вперемежку с выстрелами. Арестованных, совершенно раздетых, выводили по 10 человек, ставили на край ямы и из винтовок расстреливали. Это был необычный способ. Обыкновенно осужденного клали в подвал на пол лицом к земле, и комендант убивал его выстрелом из револьвера, в затылок, в упор.
На этот раз переменили систему, но так как торопились, нервничали, были возбуждены, то стреляли плохо, беспорядочно. Многие падали недобитыми. Валились прямо с края в яму, живые и мертвые. Когда пришли Добровольцы и следственная власть вскрыла эту общую могилу и произвела осмотр трупов, многие были найдены в скрюченном виде. Должно быть, бились под землей, но раненые не нашли сил подняться из-под груды трупов. Их было найдено 123.
Солдаты утром говорили, что всего застрелено в ту ночь 139 человек. Это были солдаты из Особого корпуса при ЧК. Там были русские, латыши и евреи. На следующее утро они сами рассказали сестрам про эту страшную ночь. Солдаты были возмущены, возбуждены и не скрывали своего омерзения.
28 августа Добровольцы вошли в Киев. На время кончилась власть большевиков над Киевом. Тюрьмы ЧК опустели. Сестрам осталось только отдать последний долг последним жертвам свирепого большевистского режима. Они присутствовали при вскрытии могил, помогали омыть и убрать обезображенные трупы, которые красноречивее слов говорили о том, чем может стать человек, когда его зверским инстинктам нет сопротивления, когда свирепость поощряется, когда на ней строится система управления государством.
А. Ф. Саликовский[53]
Троцкий в Киеве[54]
Весною 1919 г. (кажется, в мае) прибыл в Киев царским поездом Троцкий для смотра войск Киевского округа. Войска дефилировали пред ним на Софиевской площади в присутствии огромной толпы любопытных. Видел это и Редлих. Между прочим, во время смотра Троцкий обошел все ряды красной армии и, быстро вглядываясь в лица солдат, время от времени говорил тому или иному красноармейцу: «Выйди из ряда!»
К концу обхода таких отмеченных Троцким солдат набралось около 300. Троцкого спросили, что с ними делать.
— Расстрелять!
Так «гениальный вождь» демонстрировал свою проницательность и укреплял свой авторитет и «железную дисциплину» в красной армии.
Ордаренко
Летом 1919 в Киевской губернии[55]
Поймали в одном селе человек 30 казаков[56]. Вывели их в лес. Там поставили их в затылок один за другим и стреляли в спины и головы, чтобы скорее перебить. Потом прикладами разбили покойникам головы. Однажды в лесу я наткнулся на страшную картину Крестьянин со связанными за спиной руками висел, повешенный на суку, а к ноге трупа была привязана корова. Она прыгала и бешено и дико мычала, чуя мертвое тело. На спине у покойника была пришпилена записка: «Смерть за саботаж и укрывательство скота от красной армии для назидания всем бандитам».
Письмо инженера[57]
В Киеве весной-летом 1919 г.[58]
Известно, что у большевиков террор усиливался в данной местности по мере приближения к ней неприятельских сил и особенно обострялся при неудачах на фронте, несколько ослабевая при удаче и отступлении противника, и это почти с математической закономерностью, обратно пропорционально расстоянию до фронта. Посему особенно дикий и интенсивный характер террор принимал на окраинах, где часто сменялись власти и где к борьбе классовой присоединялась еще и национальная нетерпимость.
Как инженер путей сообщения, занимавший при Гетмане[59] и Директории[60] высокие административные посты, я вынужден был при входе большевиков в Киев в феврале 1919 г. спасаться от них, отступая вместе с проф. Н. А. Белелюбским[61] и его женой с украинскими войсками на Казатин, Жмеринку, Одессу, где был свидетелем постыдной для французов и трагичной для всех нас эвакуации наших союзников по мнимой депеше из Парижа о падении кабинета Клемансо, с оставлением всех почти «буржуев» на произвол судьбы. Я, как и многие, не запасшись заблаговременно визой и валютой, очутился в безвыходном положении и при входе большевиков в Одессу скрывался от них, пока друзья из Киева не легализировали меня, объяснив большевикам выезд мой из Киева в Одессу с проф. Белелюбским по делу мостов на Южном Буге и Ингуле, как председателя мостовой комиссии.
По депеше Комиссара путей сообщения Украины я вернулся в Киев и получил предложение занять пост начальника Технического управления железных дорог, от каковой чести отказался, изобразив себя страдающим чуть ли не разжижением мозгов, и согласился только на незаметную должность инструктора. Только приехав в Киев, я понял, в какую ловушку и на какие ужасы я приехал. Дело в том, что за несколько дней до моего приезда в Киев (около 15/V 1919 г.) Киев посетил Троцкий, который будто бы заявил, что Киев ему напоминает редиску — снаружи она красна, а внутри бела. Надо, чтобы Киев сделался совершенно красным. Киевский палач председатель ГЧК Лацис — теперешний глава, кажется, всероссийского соляного треста — по отъезде Троцкого дал волю своим звериным инстинктам, и начался кровавый пир…
Уже подъезжая к Киеву, я прочел в газете список расстрелянных за самые фантастические или безграмотно вымышленные вины, а некоторых просто «в порядке красного террора», в числе последних помню фамилию Гумриди — товарищ министра народного просвещения (Украины). В этом же списке я прочел фамилию своего товарища по институту путей сообщения инженера Павловского, бывшего управляющего Подольской железной дорогой. Не чувствуя за собою никакой вины и будучи отстранен от должности еще при Директории как не украинец, он не эвакуировался от большевиков. Большевики бы его не тронули, если бы не усилился внезапно террор и если бы о нем не вспомнил председатель Р. Ж. ЧК Киево-Воронежской железной дороги бывший телеграфист Подольской железной дороги, уволенный со службы за проступки приказом по дороге, подписанным Павловским. Собственно резолюцию об увольнении положил предшественник Павловского Б., но он эвакуировался, и посему пострадал за него Павловский. Когда супруга Павловского, узнав из газеты о расстреле мужа, обезумев от горя, пошла в ЧК узнать, где тело мужа, чтобы похоронить его, ей цинично заявили, что с ним поступили не хуже, чем и с остальной подобной же сволочью, а именно выбросили в один из рвов на съедение псам. Так и не удалось этому достойному всякой жалости призраку, тени когда-то цветущей, красивой женщины, найти и похоронить тело своего мужа. Тогда же погиб и популярный в Киеве украинский деятель, профессор Науменко, баснописец народных героев при украинцах.
Несколько позже, в июне был расстрелян известный инженер Оттон Германович Паукер[62] — бывший начальником Управления путей сообщения в Ставке, а под конец войны там же товарищем министра путей сообщения на театре военных действий. Раньше он был начальником Варшаво-Венской железной дороги, начальником Управления по сооружению железных дорог. Это очень талантливый, честный инженер, весьма трудоспособный, большой патриот и человек с размахом государственного деятеля. Будучи весь погружен в свое дело, политикой не занимался и вредным для большевиков не считался даже ими самими. И действительно, состоя в последнее время в Киеве директором правления частной Курско-Киевской железной дороги и председателем Совета частных дорог, он при занятии Киева большевиками не эвакуировался, видимо, не имея средств, чтобы поднять всю семью, расстаться с которой он не был в силах (жена, сын и дочь около 16–18 лет).
Прощаясь с ним в феврале при своем бегстве, я заметил, что при полном наружном спокойствии внутренне он волновался, казалось, больше за меня, чем за себя. Когда я его навестил, возвратившись в Киев в мае, он весьма был удивлен моим появлением и весьма волновался за мою судьбу и грозящие мне опасности, советовал не принимать назначений на высокие посты, оставаться в тени, чтобы большевики меня забыли. Он в это время занимал пост члена Комгосора (Комитет государственных сооружений — вроде бывшего при царе Инженерного Совета). Несколько позже, когда создана была Рабоче-Крестьянская инспекция, ему предлагали стать во главе ее в роли Народного комиссара, от какового назначения он уклонился, и это, кажется, не понравилось большевикам, но главная причина его гибели — дикий террор Лациса.
Однажды в июне его вызвали из заседания Комгосора в коридор, где его и арестовали, позволили взять дома полотенце и мыло и отвезли в ЧК. Для спасения его из когтей Лациса подняты были на ноги все местные и даже московские высокие власти, но тщетно: местные власти Лацис водил за нос и обманул, а московские опоздали с помощью. Жена Паукера энергично добивалась освобождения мужа из-под ареста. Особенная надежда была на Жарко — комиссара путей сообщения Украины, который обещал спасти Паукера. Однажды на заседании Совнаркома Жарко обратился к Лацису с энергичным запросом, когда же он исполнит свое обещание освободить Паукера — человека весьма нужного им всем. Лацис, прижатый всеми к стене, заявил, что он, к сожалению, не может этого сделать, так как вчера Паукер расстрелян. Потом оказалось, что он соврал. Действительно, на третий день после этого к Жарко пришла жена Паукера и заявила, что вчера еще дочь носила мужу обед, а сегодня обеда в ЧК не приняли и сказали, что мужа куда-то увезли. Тогда только обалдевший Жарко сообразил, как жестоко обманул их Лацис, но дело уже было непоправимо. Нажим на Лациса со всех сторон вместо скорейшего освобождения Паукера погубил его. И подобные случаи были не редки — энергичные старания родных только ускоряли казнь арестованных. Тело Паукера также не было выдано вдове для погребения. В сообщении о расстреле было переврано даже имя и отчество, и виной поставлено ему то, что он был сановником при царе и содействовал перевозкам Корниловских войск. Конечно, чушь!