— Вам нелегко, сестра, а каково мне? Вы ведь не касаетесь этих ран, а мне приходится своими руками лезть им в душу, касаться этих ран.
При этом Иоффе сделал хищный жест рукой, точно птица, впускающая когти в чье-то сердце, и на лице его промелькнуло выражение жестокого сладострастия, которое в этих адских подземельях не раз вызывало в сестрах содрогание.
Разные люди были среди сотрудников ЧК, но у всех скоро вырабатывались общие страшные черты.
Комендант Никифоров. Худенький, смазливенький блондинчик, мало интеллигентный. В начале держал себя сдержанно, почти мягко. Первое время сам не расстреливал. Потом вдруг начал франтить. Это было для сестер первым, явным доказательством, что руки у коменданта уже в крови. Значит, дана ему добыча в уплату за палачество.
И другое еще сделали они наблюдение на своем крестном пути: «Я не ручаюсь, что это правильно. Может быть, это нам так чудилось, — сдержанно объясняла сестра. — Но когда тот или иной начинал расстреливать, это сразу накладывало печать, я всегда знала… Появлялась какая-то тяжесть во взгляде. Они не смотрели больше нам в глаза, а куда-то мимо, в пространство. А когда случайно поймаем его взгляд, в нем сквозит сосредоточенная жестокость».
Чем больше человек убивал, тем больше пьянел от крови, как от вина. Подымались темные волны садизма. Человеческое заменялось звериным. Только людей, способных поддаваться озверению, возводила ЧК в высокий и прибыльный сан постоянных сотрудников.
Расстрелы поручались и караульным, когда работы бывало слишком много, но караульных приходилось к этому приучать. Вначале они иногда отказывались. Их принуждали, поили спиртом, соблазняли добычей, разделом имущества казненных. Некоторые все-таки упирались. Прибежал раз к сестре караульный, почти мальчик — еврей. Весь содрогаясь от отвращения, он заявил, что не пойдет расстреливать. И не пошел. Равнодушнее всего исполняли приговор латыши. Больше всего волновались и страдали кубанцы. Но все-таки отказываться не хватало у них духу. Караульные сменялись. Их не специализировали на расстрелах. Только комендатура неизменно, из ночи в ночь, творила свое страшное дело.
Был в ВУЧК помощник коменданта Терехов. Кто он был — неизвестно, говорили, что уголовный. Вначале этот высокий, стройный, красивый молодой человек был главным палачом. Когда изящный и спокойный, в безукоризненно сшитом офицерском френче, он шел по коридору, заключенные с тоской прислушивались к мелодичному звону его серебряных шпор. Они знали, что пришел он недаром, что выхоленная рука с дорогими кольцами скоро привычным жестом, поднесет револьвер к затылку одного из них.
В Концентрационном лагере содержался какой-то захудалый галичанин, которого большевики обвиняли в том, что он петлюровец. Его почему-то заподозрили в намерении бежать. И вот, среди бела дня въехал во двор тюрьмы автомобиль. Несчастного галичанина вывели на середину двора. Терехов ему крикнул: «Стой».
Галичанин повернулся к сестре, точно хотел ей что-то сказать. Раздался выстрел. Раз, два… Галичанин упал. Тот же выстрел мог ранить не только заключенных, но и каменщиков, работающих во дворе. Труп остался лежать во дворе. Комендант лагеря Сорокин после таких историй особенно любил разговаривать с сестрой. Не то хотел себя подбодрить, не то хвастался. А может быть, просто любовался впечатлением. Пришел он к ней и на этот раз.
— Это мы для примера, — сказал он.
— А вы уверены, что он хотел бежать? — спросила сестра.
Сорокин засмеялся:
— Это не важно, это всё равно.
Пришел к сестре и убийца Терехов, но не для того, чтобы с ней болтать, а для того, чтобы попросить у нее кокаина. Как и большинство сотрудников ЧК, Терехов не мог жить без кокаина. Кокаинистом был и комендант Михайлов. Тоже молодой, стройный, с усиками, холеный и франтоватый. Одетый по моде нарядного красного офицера. На груди у него красовалась Красная Звезда и другие знаки отличия советской армии. Все отличной ювелирной работы. Михайлов был комендантом губернской ЧК, которая помещалась в генерал-губернаторском доме. В ясные лунные ночи он выгонял арестованных голыми в сад и с револьвером в руках охотился за ними.
Попадались среди комендантов иногда и такие, в которых как будто двоилось чувство. Было в них смутное желание быть более человечными, но страх перед начальством заставлял преодолевать это чувство. К числу таких принадлежал помощник коменданта ВУЧК Извощиков. Молодой еврей, служивший мальчиком в одном из кинематографов в Чернигове, он всегда находился в состоянии нервного волнения. По природе мягкотелый, быть может даже сентиментальный, этот мальчик, вероятно движимый чувством жадности, взялся за ремесло тюремщика и палача. Порой трясся от страха, а все-таки убивал. Потом получал золотые часы, или новый костюм, или другую какую-нибудь добычу и был доволен. Этому мальчику из кинематографа поручили судьбу 29 юристов. Почти все были убиты им.
Вместе с евреем Извощиковым служил во ВУЧК другой помощник коменданта Асмолов, русский. Это был высокий матрос с бритым лицом, похожий на англичанина, одетый то в щегольскую матроску и рубаху, то в штатское, тоже щегольское. Всегда спокойный, он творил свое дело с холодной уверенностью. Эта уверенность красных палачей, отсутствие в них даже тени нравственного отвращения к преступлению больше всего терроризировали заключенных.
Его родной брат, Асмолов, попал в Особый отдел как заключенный. Живой, всегда веселый, ко всем внимательный и ласковый, арестант Асмолов был любимцем тюрьмы, которая ценила в нем прирожденное благородство. Он всегда был чем-нибудь занят, плел какие-то колечки, раздавал их своим товарищам. Танцевал, пел. В самые тяжелые минуты умел поддержать, подбодрить, даже примирить осужденных со смертью.
Он был большевик. Сестра так и не поняла, в чем его обвиняла советская власть.
Раз сестра его спросила:
— Неужели ваш брат не мог похлопотать за вас?..
Молодой человек вздрогнул, выпрямился и с негодованием сказал:
— С братом у меня нет ничего общего. Он палач.
Асмолова расстреляли. В тюрьме говорили, что он умер героем.
А вот другой комендант — Авдохин, под власть которого был отдан центральный орган Киевской инквизиции, так называемая ВУЧК. Авдохин был среднего роста, толстый, приземистый, коренастый, почти атлет, с большой четырехугольной головой. У него было отекшее лицо, нависшие брови, спускающиеся на маленькие, бегающие глаза, не смотревшие на собеседника. Его глаза бегали, бегали, точно выискивали. С невольной тревогой следили арестованные за этими глазами. Вот-вот они остановятся и обожгут намеченную жертву.
«Ангел смерти» называли его заключенные, и жутко, холодно делалось им при его приближении. Все боялись Авдохина. Сестры старались не попадаться ему на пути. Никто не знал, какое нелепое желание может загореться в темной голове этого человека, пьяного от власти и от крови. Удержу на него никакого не было. Авдохин всегда находился в состоянии непрерывного жестокого и сладострастного возбуждения.
Как и другие коменданты, Авдохин любил франтить. Каждый день он появлялся в новом туалете, иногда в матросском, иногда в штатском. Он очень любил широкие, удобные, английские плащи, мягкие шляпы. Все на нем было с иголочки, новенькое. На коротких толстых пальцах горели драгоценные камни. Трость была украшена серебряным набалдашником.
Авдохин был и пьяница, и кокаинист. Окруженный женщинами, нарядными, в перьях, с браслетами и цепочками, катался он по городу, устраивал вместе с другими в домах в Липском переулке, где жили комиссары, буйные празднества. Этого развратного, преступного матроса, для которого в мире не было ничего святого, его товарищи коменданты считали даже добрым. На самом деле это был разбойник, пугачевец, в котором стихийное, зверское начало чудовищно переплеталось с социалистическим налетом. Ему было приятно быть щедрым.
Увидал, что у санитара нет сапог — велел дать. Товарищи не без гордости говорили: Мишка — он у нас добрый. А Мишка в ту же ночь опять расстреливал арестованных.
Каждый комендант, как и каждое отделение ЧК, имел свою репутацию. Хуже всего считалось попасть в Губ. ЧК. Одно время там был председателем Сорин, скрывавший под этим русским именем свою еврейскую фамилию. Евреев вообще было много в Губ. ЧК. Сорин любил хвастать тем, что он будто бы участвовал в расстреле Государыни. Человек он был безграничной наглости и цинизма. При нем в Губ. ЧК шли непрерывные оргии.
К Сорину ходила просить за арестованного отца молодая девушка П. Он велел ей прийти в страстную субботу вечером. П. пришла с подругой, так как одна боялась идти к Сорину. Молодых девушек провели в зал, откуда слышались звуки рояля: раздернули перед ними занавес и они увидели Сорина, матросов и плясавших перед ними совершенно обнаженных женщин. В такой обстановке пришлось молодой девушке вымаливать жизнь своему отцу. Отец ее остался жив.
Расстрелов больше всего было произведено в ВУЧК и в гараже Губ. ЧК. Отдельно стояли Лукьяновская тюрьма и Концентрационный лагерь, где были свои порядки, свои властелины, свои события и колебания, которые в значительной степени отражали положение на фронте. Хотя огромное большинство людей, попавших в тайники киевских чрезвычаек, не имело никакой связи с Деникинской армией, но это подозрение тяготело над всеми ними. Чем ближе подходили добровольцы, тем больше трупов ложилось к ногам коммунистических палачей.
V. Жертвы
Никаких доказательств виновности им не нужно было. В июне следователи ВУЧК были очень заняты и взволнованы так называемым делом Солнцева, по которому было привлечено около 90 человек.
Солнцев был банковский служащий. Человек лет 30, веселый, забулдыга, любил выпивать и проводить время в кабачках. Возможно, что там, в пьяном виде, он неосторожно высказывал ту ненависть к советской власти, которая таится в душе у всех, кому выпало несчастье жить под этим гнетом. Солнцева подслушали. Арестовали. Вместе с ним арестовали тех, у кого Солнцев жил, его знакомых, его случайных собутыльников. Так, был арестован маленький актер Устинский, артистка Чалеева с четырнадцатилетней дочкой и ряд других лиц. Их всех обвиняли в заговоре против советской власти, хотя к этому не было никаких улик. Люди, знавшие Солнцева, утверждают, что никакого заговора не было. Но почему-то сотрудники ЧК взялись за дело Солнцева с особенным упорством и свирепостью.
Каждую ночь водили их на длительные допросы. Каждую ночь мучили, били, истязали, грозили. Запирали в подвал, где лежали трупы убитых. Устраивали примерные расстрелы и не один раз, а несколько раз. Устинскому, который никогда политикой не занимался, а был всецело поглощен своими театральными заботами, говорили:
— Назовите нам такое-то число лиц, сочувствующих Добр. армии, и мы вас отпустим.
Он никого не называл. Его отводили на место казни в подвал, раздевали, клали на пол. Устинский ждал смерти. Выстрел действительно раздавался, но с таким расчетом, чтобы пуля пролетела близко, но мимо. Так близко, что, по свидетельству сестры, вся кожа на руках Устинского была обожжена. Такая стрельба повторялась много раз. В конце концов Устинского застрелили.
Таким же мученьям подвергали Солнцева. Он был человек очень нервный. Его заставляли присутствовать при казнях, потом запирали в подвал последнего живого среди неостывших трупов. Ночью, во время одного из допросов, Солнцев сошел с ума. Тогда коммунисты-следователи вызвали арестованного доктора, психиатра Киричевского, и приказали ему осмотреть больного. Он осмотрел.
— Что с ним? — спросили красные.
— Он сошел с ума, — ответил доктор.
— А почему? Можете объяснить причины?
Доктор, который сам жил под угрозой пытки и казни, с изумленьем посмотрел на следователей-палачей.
— Почему? Вы, вероятно, это лучше знаете, чем я.
Сумасшедший Солнцев еще некоторое время прожил в ЧК.
Он помещался в тесной душной комнатке, где на сплошных нарах лежало 35–40 заключенных. Каждый вечер прислушивались они к шагам, каждый вечер говорили они о смерти и ждали ее приближения. Все они были полубезумны. Но Солнцев проявил свое безумие явно и буйно. Ему казалось, что его увозят на корабле. Он бросался на стену. Вопил. Умолял. По настоянию сестры Солнцева перевели в больницу Лукьяновской тюрьмы. Оттуда его, сумасшедшего, вывели на расстрел. Большинство его мнимых сообщников тоже было расстреляно. Женщин, обвиняемых по его делу, избитых и истерзанных, выпустили.
Другое такое же темное, мучительно запутанное застращиваньем и пытками дело было так называемое дело Крылова-Чернявского. Это был офицер. Его обвиняли в сношении с Деникиным; били, истязали, устраивали примерный расстрел. Был слух, что, доведенный до сумасшествия, Крылов будто бы даже называл имена своих сообщников, быть может, мнимых.
В конце мая сестра увидала, как во двор Лукьяновской тюрьмы подъехали два грузовых автомобиля с большим количеством караульных. Из тюрьмы вызвали арестантов по списку. Среди них была 23-летняя жена офицера, Нина Шаповаленко, с мужем. Молодая, хрупкая, стройная она шла гордая и не сдающаяся. Муж волновался больше, чем она. Она от него не отходила. Сестре сказала:
— Сестра, я знаю, куда я иду. Эго все дело одного мерзавца.
И показала на Крылова-Чернявского. Его тоже вели вместе с ними. Он был в больничном халате, жалкий, явно психически больной. Комиссары относились к нему с презреньем. Вместе с караульными явилось два матроса. Один из них франтоватый и важный спросил:
— Ну что, сестра, как они себя чувствуют? Как настроение?
Ей почудилось в его голосе какое-то сострадание. Только позже узнала она, что это и есть знаменитый палач Авдохин, которому поручено было это очередное убийство.
Между прочим, в списке осужденных значился Дружинин Николай. Такого в тюрьме не было. К несчастью, тюремная администрация сказала:
— Николая нет, но есть Сергей Дружинин.
На следующий день прислали за Сергеем и его расстреляли.
Сестры и вообще посторонние редко бывали свидетелями расстрелов, которые производились чаще всего вечером в подвалах, в сараях, в закрытых помещениях. Но сестры часто слышали, как раздаются выстрелы, и были постоянными свидетельницами того, как увозят и уводят заключенных на казнь. А бывало, что и уносили.
Был заключен во ВУЧК присяжный поверенный В. А. Жолткевич, человек еще молодой, женатый, имевший троих детей. В Киеве его все знали, как талантливого и хорошего человека. Арестовали его за то, что он вел дела своего родственника Фиалковского, который прятался от ЧК. По-видимому, на Жолткевича был зол кто-то в комиссариате юстиции.
Через три дня после ареста Жолткевич сказал:
— Я знаю, я приговорен.
Он просил передать жене его кольцо, его последнюю волю и стал ждать смерти.
На допросах он вел себя с большим достоинством и не скрывал своих убеждений. Его спрашивали — признает ли он советскую власть, и, недовольные его ответом, говорили:
— Всё равно мы вас должны уничтожить, так как вы вредный элемент.
Жолткевича посылали на работу. Работы по устройству второго Концентрационного лагеря происходили на берегу Днепра. Бегая в воду и затем по солнцу, он так обжег ноги, что его пришлось положить в лазарет при Концентрационном лагере. Оттуда в один прекрасный день его увели в ВУЧК, якобы для допроса. Вечером в обычный час сестра обходила ВУЧК, разговаривала с заключенными и вдруг увидала, что у них меняются лица. Один из них побледнел, закрыл лицо руками и схватился за косяк.
— Что с вами?
Заключенный молча показал на окно. Сестра увидала, что через двор, к тому месту, где бывали расстрелы, несли на руках Жолткевича.
— Это было ужасно, — вспоминая, содрогнулась сестра.
— Но ведь вы каждый день видели, как вели на расстрел?
— Да, видела. И это было страшно. Но бесконечно было страшнее смотреть, как приговоренного больного несли на казнь. Когда он сам идет, и то страшно. Но понимаете — больного? Это ужасно…
Однако и непрерывное истребление здоровых, сильных, молодых было не менее ужасно.
Как-то в июне — это был кровавый месяц — привезли в Концентрационный лагерь большую партию в 47 человек. Некоторые из них, в особенности 2 офицера, Снегуровский и Филипченко, детски радовались, что попали в лагерь. Болтали, смеялись, пели. Тогда считалось, что в лагере не казнят.
Были они оба очень славные. Да и вся партия была как на подбор интеллигентная, удивительно симпатичная. У сестер, глядя на них, сжималось сердце. Они уже знали, что именно всё светлое, духовное безжалостно истребляется коммунистами. А коменданты не скрывали, что это обреченные. Авдохин сразу сказал:
— Ну, из этих мало кто жив останется.
Почему-то для этой партии сделали исключение. Их расстреляли днем.
Происходило это так. Офицеров вызывали в контору. Приказывали раздеться и в одном нижнем белье отправляли их за кухню. Там, по очереди, расстреливали. Часть команды отказалась убивать, ушла. Тогда солдат стали поить водкой. Это всегда делалось с новичками, не привыкшими к палачеству. Пьяные они плохо стреляли. Им помогал Терехов и три солдата, еврей, поляк и бравый русский гвардеец. К вечеру стали ссориться из-за добычи, оставшейся от убитых.
В этой партии были убиты сенатор Эссен[47] и инженер Паукер. Эссен очень хорошо плел туфли из веревок. Комендант утром разрешил принять от его жены для передачи Эссену материал для его работы. А днем его убили. Но жене сказали, что ее муж увезен в Москву, хотя сестра видела, как караульные делили его вещи, что всегда происходило после казни.
Каждый день тюремной жизни был полон страшных и омерзительных подробностей. Трудно сказать, когда сотрудники ЧК были отвратительнее: тогда ли, когда, пьяные и беспутные, они вели себя с откровенной разгульной свирепостью лесных разбойников, как Авдохин или Сорокин, или когда они пытались возвести свою кровавую работу в какую-то чудовищную систему.
Последнее произошло в Концентрационном лагере; он был устроен в начале июня в пустовавшей старой военно-пересыльной тюрьме. В ней было 9 камер и одна одиночная, в общем рассчитанные на 200 человек. Большевики решили, что в тюрьме должно помещаться 4500. Когда они что-нибудь решали, то не признавали никаких возражений, никаких препятствий, ни с чем не считались.
В тюрьму, ставшую лагерем, стали свозить заложников и людей, приговоренных к общественным работам. Обыкновенно приговаривали их до конца гражданской войны. Состав их был смешанный. Были спекулянты, люди, не уплатившие контрибуции, контрреволюционеры, советские служащие. Изредка попадались приговоренные трибуналом, чаще всего из сотрудников ЧК. Попадались и подследственные.
Помощником коменданта был в лагере племянник Лациса, молодой латыш, Иван Иванович Парапутц. Тот самый, который щеголял в шинели убитого им генерала. В нем была и наглость, и жестокость, но была и своеобразная дисциплина, даже честность. Пока арестованные были живы, Иван Иванович не крал от них ни еды, ни денег, ни вещей. А когда убьет кого-нибудь, тогда забирает себе добро убитого, как добычу, уже с сознанием, что это заработано. Этот латыш любил хорошие вещи, в особенности ковры. В его кабинете стояла оттоманка, покрытая чудесным восточным ковром.
Другим помощником коменданта был молодой матрос Тарасенко. Это был хорошенький милый мальчик, не грубый, скорее внимательный. Он как будто даже входил и в положение арестованных, оказывал им некоторое снисхождение. Тарасенко любил рассказывать о том, как он расправлялся в Севастополе с морскими офицерами, а в Екатеринославской губернии с Добровольцами. Его рассказы дышали жестокостью. Это был правоверный коммунист, и другие сотрудники ЧК относились к нему с большим уважением.
Третьим помощником был еврей Глейзер. Вел он себя на словах нагло, на деле был не хуже других, но было в нем что-то тяжелое, недоброе. С сестрой старался держать себя запросто, но предупредил, что если она будет много разговаривать, ей будет плохо. Это Глейзер, небрежно, полушутя, говорил, что сестер увезут в Москву. Такая была привычка у комиссаров, скажут что-нибудь жестокое, запугивающее и смотрят в глаза, любуются впечатлением.
Комендантом в лагере был Сорокин. Его прошлого, как и прошлого других сотрудников, никто не знал. Говорили, что он бывший царский городовой. Это был человек неотесанный, некультурный, малограмотный, грубый, но франтоватый. Заключенных, которые были в полной и бесконтрольной его власти, иначе не называл как: «Фокусники и фокусницы».
Собственноручно он расстреливал довольно редко, объясняя это тем, что уж довольно он в своей жизни настрелялся. Но порой и Сорокин принимал участие в расстрелах. В июле ЧК были переполнены и палачи особенно свирепствовали. Раз привезли в концентрационный лагерь партию арестованных. За недостатком места их заперли в сарае. Ночью двое бежали. Все замерли. Ждали расправы. Послали за Лацисом.
Днем приехал автомобиль. Из него вывели женщину, старика и молодого человека. Их заперли в темном чуланчике, вернее в шкафу. Это были Стасюк и его дочь Биман со своим мужем, офицером. К ним приставили особый караул. Сестра снесла к ним в шкаф обед и убедилась, что они сильно избиты. Было ясно, что готовится расстрел. К ночи нескольких арестованных послали вырыть могилу, тут же в ограде тюремного двора, за кухней. Никто не знал, кому суждено лечь в эту могилу. Мрачное возбуждение царило во всем лагере. Сестра осталась ночевать.
Ночью на автомобиле приехали Сорокин и помощник коменданта. По всей тюрьме раздавались их голоса, властные и пьяные. Слышно было, как вывели заключенных, как караульным было приказано вести их за кухню, туда, где рылись могилы. Потом раздалась стрельба. Коменданты вообще стреляли метко. В ту ночь они были слишком пьяны. Послышались беспорядочные выстрелы, стоны, крики. Опять выстрелы. Опять стоны. К утру все заключенные, которые отчетливо слышали крики и стрельбу, были как сумасшедшие. А на следующий день Сорокин, не без сентиментальности, говорил:
— Пора мне к себе в деревню, к Аннушке. Устал уж я.
В ожидании Аннушки он развлекался попойками и оргиями. Для кокаина, по словам сестер, Сорокин был недостаточно культурен. Кокаином увлекался тот своеобразный правящий класс, та буржуазия, которую выделили из своей среды большевики. Ее так и определяли как «кокаинистическую интеллигенцию».
Сорокин принадлежал к числу большевиков, питавших к медицине большое, но крайне своеобразное уважение. На помощь сестре был дан санитар из числа заключенных, причем сестру заставили дать подписку, что если санитар убежит, она будет расстреляна. Женщина-врач, лечившая заключенных, пользовалась со стороны Сорокина некоторым почтением, но все-таки Сорокин сам присутствовал при медицинском осмотре и сам выслушивал больных. Этот невежественный человек, выражавшийся запутанным, темным языком, состоявшим из смеси иностранных слов, социалистического жаргона и простонародных выражений, хвастливо говорил:
— Я эти все дела не хуже вас понимаю. Сам всякую медицину знаю. Фельдшером был.
Он наклонялся, чтобы послушать сердце, прикладывал ухо к правой стороне груди и приказывал больному:
— Дышите.
Затем давал свое медицинское заключение, которое обыкновенно повторяло заключение врача. Сорокин хотел вместе с докторшей производить и специальные осмотры арестованных женщин. Каким-то чудом ей удалось его от этого отговорить.
VI. Каторжники
Вообще хворать в ЧК не полагалось. Болезнь не давала прав на снисхождение. С больными не церемонились. В лучшем случае клали в тюремную больницу или в околоток, что было огромным облегчением, передышкой на страдном пути. Это счастье доставалось немногим и не надолго. Между прочим, евреи жаловались на Сорокина за то, что евреи никогда не попадались в околоток. Это, конечно, было случайностью, но они были правы, обвиняя его в юдофобстве. Сорокин и Лацис действительно не любили евреев. Лацису приписывали такую фразу:
— Среди евреев 95 процентов жидов. Остальные евреи. Но эти 5 процентов для советской власти необходимы.
Чаще всего больных оставляли в камерах, в общих условиях и продолжали посылать на тяжелые работы. Угаров — один из самых систематично-свирепых комендантов, говорил в присутствии больных арестантов:
— Признаю больными только тех, кто болен тифом или холерой. У нас большевиков такой принцип, если не годен к работе, расстрелять. Это не богадельня.
Особенно тяжело было хворым интеллигентным женщинам, не привыкшим к физическому труду. Их посылали на самую тяжелую и грязную работу. Убирать казармы, мыть полы, чистить уборные. Но когда на уличной облаве случайно забрали проституток, то этих молодых, здоровых девушек сразу освободили от принудительных работ. Они пользовались всеми льготами и образовали в тюрьме своеобразную аристократию, опиравшуюся на покровительство коменданта.
Собственно работа не пугала заключенных. Напротив, если она была посильной, они охотно записывались на нее, чтобы освободиться от убийственной монотонности тюрьмы. Инженеры, сидевшие в концентрационном лагере, сами устроили там водопровод и канализацию. Поездку с бочкой за водой арестанты считали как бы привилегией, и старик адвокат радовался, как ребенок, когда ему разрешили взять бочку, впрячься в нее вместо лошади и выехать за тюремную ограду за водой.
Особенно ждали заключенные попасть на постоянную работу на заводы. Жизнь там была легче, так как не было непрестанного коммунистического издевательства. На один из заводов (Южнорусский) попали главным образом евреи. Говорили, что за хорошие деньги, данные коменданту, можно всегда туда попасть. Работать там не приходилось. Был только один караульный. Можно было даже при удаче сбегать домой и опять вернуться. На заводе Гретера было тяжелее. Туда были отправлены поляки, заложники, привезенные из Одессы. Их всего было перевезено 34 мужчин и 9 женщин, но на завод отправили только мужчин. Жены просились с ними, но им отказали с издевательством, с циничными разговорами. На тот же завод попали арестованные в Киеве польские студенты и курсистки, которых заставляли исполнять всякие домашние работы.