Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: ШАРЛЬ ПЕГИ. НАША ЮНОСТЬ. МИСТЕРИЯ О МИЛОСЕРДИИ ЖАННЫ Д АРК. - ШАРЛЬ ПЕГИ на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Можно сказать, что, проникая душой в историю и сопереживая своей героине, он следовал принципам романтической историографии, одним из создателей которой был Ж. Мишле. Что привлекало яростного антиклерикала в образе и судьбе глубоко религиозной девушки? Он пишет о Жанне с глубоким пониманием, даже с нежностью. В его драме нет ни сарказма, ни иронии, как, например, у Вольтера. Несомненно, большую роль здесь сыграли патриотические чувства и не только патриота-француза, но и уроженца Орлеана, где особо чтили свою освободительницу. Однако только этим объяснить интерес Пеги к Жанне нельзя. Пожалуй, с самого начала в сознании Пеги сосуществовали антиклерикализм и христианство. Может быть, именно в образе Жанны д'Арк у Пеги произошло своеобразное слияние христианства с таким социализмом, каким он его понимал, стремящимся к нравственному совершенствованию человека и человечества, и возник некий христианский социализм, к которому он всегда внутренне стремился.

Безусловно, в «первой» Жанне Пеги еще мало «святости». Она, действительно, скорее «социалистка», чем святая. Однако уже тогда Пеги двигали отчасти религиозные мотивы. Об этом свидетельствует хотя бы письмо, написанное им своему другу Камилю Бидо 10 октября 1895 года. В этом письме Пеги сообщает о своем путешествии в Домреми на праздник Всех Святых и признается, что путешествие это затеяно им не только как экскурсия в край, где прошло детство Жанны д'Арк, но скорее как паломничество на родину святой. И на первых же страницах драмы Жанна общается с Богом. Страстно верующая католичка, она обращает к нему свои помыслы. Но отчего мы слышим не молитву, а вопрос и даже вызов?

«Почему Господь наш Не внемлет молитвам нашим…» [80]

Жанна испытывает нечеловеческое страдание: боль не за себя и своих близких, а за всех людей, за всех христиан на земле. И это дает ей право просить отчета у Бога. Ее подружке Овьетте и тем более монахине госпоже Жервезе речи Жанны кажутся богохульными. Они обвиняют се в ереси. Пеги, всю жизнь отвергавший Церковь, не может сделать Жанну доброй католичкой. Но она верует не менее глубоко, чем госпожа Жервеза. Христианское мировоззрение и ересь у Пеги не противоречат друг другу, а вот христианство и церковь оказываются непримиримы:

«Жанна. Так значит Церковь, как вы говорите, — это христианство? Мэтр Тома де Курсель. Нет, Жанна: у этих двух слов не совсем одинаковый смысл. Жанна. Тогда не понимаю». [81]

Жанна становится лирической героиней Пеги. Устами Жанны в ее монологах, молитвах, спорах с другими персонажами автор раскрывал собственные мысли о мире и войне, о людях и Боге, о религии и вере. Перефразируя Флобера, он мог бы сказать «Жанна д'Арк — это я». Поэтому Жанна д'Арк 1897 года, как и Пеги, — социалистка. Известный французский исследователь Жан Онимюс пишет: Жанна — «социалистка, поскольку она ранена сознанием вселенского зла; социалистка — потому что чувствует себя ответственной за страдания, за ложь тех, кто смирился, она — социалистка своим бунтом и своей волей, своей отчаянной потребностью спасать». [82]

Жанна не будет, подобно Овьетте, мирно делать свое дело (прясть и пасти овец) и ждать, пока солдаты освободят Францию. Она не будет, подобно госпоже Жервезе, молиться и ждать, пока Бог спасет Францию. Быть в стороне — значит для Жанны быть соучастницей преступления. Этой постоянной болью за всех, неумением быть равнодушной Жанна особенно близка Пеги.

Драма 1897 года основана, как мы отмечали, на исторических документах, и ее действие развивается в хронологическом порядке. Это — трилогия, состоящая из трех пьес: первая пьеса в 3 частях «В Домреми», вторая пьеса в 3 частях «Битвы», третья пьеса в 2 частях «Руан». По структуре этой драмы можно предположить, что в намерение автора входило создать историческое произведение. Действительно, его канва — исторически достоверные вехи жизненного пути Жанны д'Арк, и нужно отметить, что там, где речь идет об исторических фактах, Пеги нигде не грешит против истины. Однако с первых же слов ясно, что главное в этом произведении не события 100-летней войны. Больше всего в то время молодого Пеги волновали идеи всеобщего равенства, всеобщего спасения. Вспомним его утопический «Град гармонии»:

«Пусть со всеми французами в святой поход Выступят все христиане»,

— говорит Жанна. [83]

Пеги еще только начинал свою общественную деятельность. Он и его друзья по социалистическому кружку надеялись преобразовать мир. Посвящение к драме звучит как обращение к потомкам, завещание им продолжить дело Жанны д'Арк и Пеги:

«Всем женщинам и всем мужчинам, которые будут жить, Всем женщинам и всем мужчинам, которые пойдут на смерть

Ради того, чтобы попытаться принести исцеление от царящего в мире зла;

В особенности,

Всем женщинам и всем мужчинам, которые проживут свою жизнь, как все смертные,

Всем женщинам и всем мужчинам, которые умрут, как все смертные,

Ради того, чтобы попытаться принести исцеление от царящего в мире зла;

И среди них —

Всем женщинам и всем мужчинам, которые познают путь к исцелению,

Иначе говоря,

Всем женщинам и всем мужчинам, которые проживут свою жизнь, как все смертные,

Всем женщинам и всем мужчинам, которые умрут, как все смертные,

Ради утверждения

Всемирной Социалистической Республики, Посвящена эта поэма.

А теперь пусть каждый, кто хочет, примет мое посвящение.

Марсель и Пьер Бодуэн. [84]

«Мистерию о милосердии Жанны д'Арк» отделяют от драмы 13 лет. Судя по сохранившемуся экземпляру рукописи «Мистерии», в первоначальное намерение автора входила переработка, а именно, расширение и развитие драмы. Но «Мистерия» охватывает лишь события 1-й части первой пьесы драмы, ее действие не выходит за рамки Домреми. По форме и структуре она резко отличается от драмы. Это — поэма, написанная белым стихом и не делящаяся ни на действия, ни на акты (такая нечленимая структура характерна, кстати, для жанра мистерии, которая обычно шла без перерыва и растягивалась на несколько дней). В «Мистерии» нет ни сюжета, ни действия. Если для Жанны 1897 года главным было бороться, действовать, то Жанна 1910 года погружена исключительно в сферу теологических рассуждений. В драме, где подробно описаны все деяния Жанны, были только намечены этапы духовной борьбы героини Пеги. Эта борьба со всей силой и глубиной показана в «Мистерии» и для зрелого Пеги значила гораздо больше, чем подвиги на поле брани. Сам он писал: «Вы хотите сравнить мою Жанну д'Арк с "Мистерией". Судите сами: первая "Жанна д'Арк" — это как дерево без листвы, без цветов, голое, ободранное дерево. "Мистерия" — это дерево со всеми листьями и цветами». [85]

Ромен Роллан в книге «Пеги» пишет: «Мне кажется, что госпожа Жервеза для Пеги представляет символический образ церкви — церкви с ее ошибками, ее эгоизмом и ее гордыней». [86] Таким образом, долгий спор Жанны с госпожой Жервезой есть не что иное, как спор самого Пеги с католической церковью. Новообращенный Пеги не нашел душевного покоя. Его мятежный дух искал ответы на вопросы, мучившие его всю жизнь. Глубокая вера утешала его, но церковь не давала ответа. Итак, сюжетообразующий фактор произведения — спор о Вере. Пеги не боится дать этот спор в чистом виде, он беспощадно выбрасывает все реалии, которые были в драме. Несмотря на название, многих черт средневековой мистерии у Пеги нет: нет зрелищности, карнавализации, нет такого традиционного мотива, как спор Бога и дьявола. В XX веке это, по-видимому, было не нужно. Сверхличный спор добра и зла был перенесен во внутренний мир человека. Еще Ф. М. Достоевский написал свои знаменитые слова о том, что борются Бог и дьявол, а поле сражения сердце человеческое. В «Мистерии» происходит спор человека с человеком, человека, глубоко и искренне верующего, с человеком, покорно подчиняющимся догмам церкви. Этот спор имел для Пеги глубоко личное значение, именно поэтому, несмотря на отсутствие внешнего действия, его «Мистерия» так динамична и так наэлектризована. В этом произведении еще яснее ощущается, как устами Жанны говорит сам Пеги. Все, что возмущает Пеги в институте Церкви, возмущает и Жанну в речах госпожи Жервезы. Как добрая христианка она старается смириться, но ее милосердие отлично от равнодушного, ледяного милосердия церкви. Оно горячо и деятельно. Жанна не может смириться с бездействием, с предательством, со страданием.

Как и Пеги, она не приемлет ада: «Сколько же существует тогда мук, пропадающих понапрасну», [87] — (здесь Пеги ни на йоту не отошел от своих юношеских убеждений) и готова пожертвовать собой ради спасения погибающих душ. Как и Пеги, она не приемлет холодного высокомерия госпожи Жервезы (церкви) и считает всех равными перед богом и всех достойными спасения: «В христианском мире нет голодранцев и неприкаянных. Нет бродяг, праздношатающихся». [88]

Как и для Пеги, для нее не существует непререкаемых авторитетов и она простодушно и честно осуждает первых святых апостолов Христа за их трусость и предательство. А главное, ее девиз, как и у Пеги, — «бороться и молиться, молиться и бороться», а не полагаться смиренно на волю Божью. Все это является бесспорным богохульством и ересью, с точки зрения госпожи Жервезы.

В «Мистерии», насквозь проникнутой религиозным духом и написанной человеком, считающим, что обрел веру, звучат те же богохульственные речи, что и в драме, написанной юным антиклерикалом, и опять в традиционно-каноническом «Отче наш» слышится вызов и протест:

«Отче наш, Отче наш, сущий на небесах! Как нужно, как отчаянно нужно, чтобы святилось имя Твое; чтобы настало Царство Твое…». [89]

Тринадцать лет, разделяющие два произведения о Жанне, сделали Пеги мудрее, принесли ему много разочарований, но не заставили его пойти на компромисс. Юношей он посвятил свою драму будущим социалистам, перед «Мистерией» Пеги пишет:

«Не только в память,

но и по замыслу Марселя Антуана Бодуэна», [90]

отсылая нас сразу же к идеалам своей юности. В «Мистерии» нет Руанского процесса, нет явных врагов Жанны. Госпожа Жервеза выступает под личиной подруги и наставницы. Но ее фанатизм, её вера, ее бог ужасают не меньше костра.

Все новые и новые параллели находим мы в «Мистерии» между образом Жанны и автором: чувство своего высокого предназначения на земле, страстное желание вмешаться и изменить неправильный, неблагополучный, с их точки зрения, ход жизни:

«Как же получается, что столько добрых христиан не составляет истинно христианского мира. Что-то здесь не так. Если бы Ты нам послал, если бы Ты только захотел нам послать одну из твоих святых. У Тебя их еще достаточно… Словом, нужно было бы, Господи, послать нам святую… которая добилась бы успеха». [91]

Это и отрицание внешней обрядовой стороны религии: вспомним, как Жанна отнеслась к своему первому причастию. А ведь известно, что Пеги не соблюдал обряды и за это не был официально принят в лоно церкви. Жанну обвиняли в грехе гордыни, в том же и друзья, и враги упрекали Пеги. Они же оба честно выполняли свой долг, ибо знали о своем предназначении: «кого спасать и как спасать». [92]

Напрашивается мысль, что в «Мистерии» Жанна — это не только выразительница идей Пеги, но его опора, его оправдание перед церковью. Пеги, который так хотел быть истинным католиком, для церкви остался еретиком. Вот что писал Жорж Дюмениль, директор католического журнала Л'Амитье де Франс, Ж. Лотту в ответ на просьбу последнего поддержать Пеги в этом журнале: «Это сделано человеком, которого вряд ли можно назвать христианином, который не привык в Божьей Матери видеть Мать Церкви. Все это говорит о нем, как о человеке, малосведущем в нашем христианстве… Ни за что на свете не хотел бы я принять столь подозрительную доктрину… Главное заключается в том, чтобы четко отделить основу христианской доктрины от художественной интерпретации, которая в некоторых отношениях может быть весьма ошибочной». [93] Как видим, Пеги опять остался в изоляции. Но его Жанна, как и он, восставшая против церкви и как еретичка сожженная на костре, на века осталась святой, причем, той святой, которая «добилась успеха». В ее реабилитации и вечной славе Пеги нашел для себя оправдание и поддержку.

Одна крошечная деталь делает Жанну не только живой, реальной исторической фигурой, но человеком, который, как и Пеги, может не только рассуждать и рефлексировать, а действовать и жертвовать жизнью ради своих убеждений: закончен, или кажется, что закончен, долгий спор с госпожой Жервезой, и Жанна произносит последнюю фразу: «Орлеан, в том краю, где Луара». [94]

Если в драме 1897 года просматривалась четкая параллель только между Жанной и самим автором, то в «Мистерии» уже появляется новая параллель — с Иисусом Христом. Введение в ткань повествования «Страстей» сделано так мастерски, с таким душевным порывом, так непохоже на канонический евангельский текст, что становится очевидно, насколько образ Христа трогал Пеги, находившего в нем нечто общее и со своей героиней и с самим собой. Эта общность — и в их одиночестве, и в жертвенном стремлении спасти мир, совершить ту самую «внутреннюю революцию» (révolution intérieure), о которой с юности мечтал Пеги, и в том, что их предавали и покидали друзья. Роднит Пеги, Христа и Жанну и то, что в них нет той жестокой, закоснелой уверенности в правоте своих деяний, которая отличает воинствующую церковь. Они постоянно ощущают ответственность за свои поступки, опасаясь возможных ошибок.

Они не способны поступить вопреки своим убеждениям, но могут усомниться в правильности выбранного пути. Иисус, распятый на кресте, издает страшный крик, полный ужаса и отчаяния.

«Вопль, который звучит еще во всем человечестве; Вопль, от которого зашаталась Церковь воинствующая; Крик, словно сам Господь согрешил, как мы; Словно даже Бог впал в отчаяние». [95]

Но Богу не страшны смерть и страдания, физическая смерть — для него — освобождение. Что же так страшит его? Неверно избранный путь или боль и страдания, невольно причиненные людям, или взгляд в будущее?..

Вспомним, как Жанна перед сожжением на костре обращается к Богу:

«…прости меня, прости нам всем Все зло, что сотворила, тебе служа». [96]

Пеги пишет о Христе, как о живом, реально жившем человеке. Он подчеркивает его принадлежность к еврейскому народу, говоря об особой судьбе избранного народа. Он утверждает, что явление Христа людям — это «самая великая история на свете… единственная интересная история, которая когда-либо произошла». [97] Как и Жанна, он хотел бы пожить в те времена, самому прожить ту историю. Очевидной антитезой пошлым лубочным картинкам с изображением жизни Христа, пропагандировавшимся католической церковью, звучат «Страсти» в «Мистерии». Это лицо, залитое потом, это тело все в пыли, на Голгофу восходит не Бог, а человек, униженный и страдающий, и это страдание живого человека в «Страстях» Пеги опять звучит глубоко личным пронзительным мотивом. Его, если можно так выразиться, христоцентризм ощущается и в образе Богоматери. Несчастная Мария следует за процессией, сопровождающей ее сына на казнь. Ее боль никого не может оставить равнодушным, это та же боль, что испытывала мать самого Пеги, которая так гордилась своим сыном — студентом, пока он не «пошел» в социалисты и дрейфусары.

Мощь, красота и благодать, которыми исполнена «Мистерия», проистекают как раз из ее человечности, простоты, естественности. Жанна Пеги говорит языком поэтичным и простым, понятным любому крестьянину. И о страданиях Христа и Девы Марии Пеги пишет таким же языком. Его вера настолько сильна и искренна, что это произведение, которое, в сущности, является одной долгой молитвой, будучи простым и понятным всем, ни в одной фразе, ни в одном слове не грешит банальностью. Поэтическое воображение Пеги, его философский взгляд на мир, на людей, на веру ведут читателя к поиску вечных ценностей, которые он искал на протяжении всего своего «мирского паломничества».

Появление Тетради с «Мистерией» произвело настоящий фурор. Во-первых, этого произведения никто не ожидал. За все то время, что создавалась «Мистерия», Пеги ни словом не обмолвился о ней даже с самыми близкими друзьями. Более того, в своем манифесте «Нашим друзьям, нашим подписчикам» (июнь 1909 года) Пеги объявляет о своем намерении закончить докторскую диссертацию. И вот вместо диссертации появляется Жанна д'Арк. Друзья, почитатели, соратники были в шоке: как дрейфусар, социалист, антиклерикал мог взять такой националистический и религиозный сюжет, да еще написать с такой страстью и благоговением? Но и правые, верящие в полное религиозное и патриотическое обращение Пеги, вступили в полемику. Патриоты, такие как Баррес и Моррас, пытались тут же причислить Пеги к своему лагерю. Тон задал Баррес в журнале Эко де Пари от 21 и 28 февраля 1910 года. Он не скрывал своей радости от того, что Пеги, бывший ученик Нормальной школы, взял за образец Жанну д'Арк. При этом он считает нелишним преподнести Пеги — республиканцу и дрейфусару — кое-какой урок: «…Жанна имела счастье быть ведомой… прочным господством христианской доктрины. Этим она очень полезна для Пеги как образец, полезна Пеги-дрейфусару, который так сильно верит или верил в Мишле и полковника Пикара…». [98] Баррес, Моррас, Пьер Лассер подчеркивали важность католицизма, дисциплины его доктрины как оплота против любых социальных изменений, в то же время используя христианскую веру в качестве некоей полиции нравов и заботясь о выгоде социальной, национальной, они совсем забывали о вечном.

Известный антисемит Эдуар Дрюмон довершил эту схватку патриотов вокруг Пеги, охарактеризовав его в своей газете Либр пароль от 14 марта 1910 года как «бывшего разочаровавшегося дрейфусара». [99] Пьер Лассер, идеолог и критик роялистского толка, счел нужным также выразить свое несогласие с дрейфусизмом автора «Жанны д'Арк» в Аксьон франсез от 22 марта 1910 года. [100] А Жорж Сорель сначала в итальянской газете Воче, а затем на страницах французского роялистского ежедневника 14 апреля 1910 года приветствовал «Мистерию» в качестве возрожденного патриотизма, что, судя по его словам, было неотделимо от антидрейфусизма. «Дрейфусарская революция все поставила с ног на голову, — писал он. — Теперь этот фарс окончился …Бывший дрейфусар борется за то, чтобы патриотические идеи владели современными умами». [101]

Именно эти и множество подобных им высказываний заставят Пеги в том же самом году создать «Нашу юность». Но об этом чуть позже.

Нужно сказать, что близкие друзья и соратники Пеги не остались в стороне от этих дебатов, пытаясь доказать, что Пеги ни в чем не изменил себе. Так, братья Таро в Пепль Франсе от 19 апреля того же года писали, что Пеги, будучи еще студентом Нормальной школы, уже работал над «Жанной д'Арк». [102] Поль Акер в Жиль Блаз от 27 мая доказывал, что преклонение Пеги с юных лет перед образом Жанны неразрывно связано с его борьбой дрейфусара: «Он был мистиком и остался мистиком, но он никогда ни от кого не зависел… Он не перестраивался. Он следовал велениям своей души». [103] Наконец, в Анналь де ла женесс лаик в мае 1910 года Жорж-Ги Гран открыто выступил против кампании правых: «"Мистерия" стала предлогом для воплей о кончине гуманитаризма, дрейфусизма, демократии. Потише! Пеги всегда был патриотом и всегда был дрейфусаром». [104]

Но был еще один лагерь, непримиримо враждебная реакция которого больно ранила новообращенного Пеги. Это был лагерь католиков. Не пытаясь даже понять всей красоты, глубины и искренности веры Жанны и Пеги, всего величия этого произведения, они заклеймили его с позиций католической доктрины и отвернулись от Пеги, чьего обращения они очень ждали и чья вера не только разочаровала, но и испугала их. Ярким примером тому служит конфликт, разгоревшийся после выхода «Мистерии» между Пеги и Жаком Маритеном, его бывшим учеником, сотрудником Тетрадей, сыном его доброй приятельницы Женевьевы Фавр. В 1906 году Маритен, его жена Раиса и ее сестра Вера Уманцевы обратились в католичество и стали практикующими католиками. Примерно через год после этого они узнали об обращении Пеги и со всем пылом неофитов принялись поучать его в вопросах соблюдения католических обрядов. «Непрактикующий» Пеги раздражал Маритена, записавшего в своем дневнике: «…он христианин, но еще не католик». [105] В письмах к Пеги Маритен со своей женой настойчиво убеждали его принять церковь со всеми ее догмами, следовать катехизису, а главное, принять смирение, диктуемое церковью. Как позже напишет Раиса Маритен: «Для Пеги не все было так однозначно». [106] Конфликт достиг своего апогея после выхода «Мистерии». Маритен выдвигает следующие обвинения поэту: «Само предназначение Блаженной Жанны совершенно искажено. Вы лишили его Высшей силы и кротости Святого Духа, …простоты и покоя веры, … полного забвения собственного Я, …вы лишили его всего и подменили это …романтической приподнятостью натуры, современной концепцией Бога, совершенно современными и материалистическими представлениями об ответственности за совершающееся зло и о сущности веры святых…». [107] Как догматичный католик Маритен и многие иже с ним не смогли принять художественное видение там, где затрагивались догмы церкви. Из лагеря католиков только Жозеф Лотт сумел понять, что поэт проник в самую сущность «святости, которая зарождается, которая расцветает …прежде голосов, прежде костра». [108] Заметим здесь, что много лет спустя, в 1988 году, папа Иоанн-Павел II дал такую оценку «Мистерии»: «Все корни теологии сконцентрированы в этом произведении. Теологии, не только осмысленной, не только умозрительной, но, главное, пережитой». [109]

Как бы там ни было «Мистерия» стала первым произведением Пеги, разрушившим стену молчания вокруг его художественного творчества. Андре Жид в марте 1910 года написал восторженный отзыв в Нувель ревю франсез: «Поразительная книга!.. Прекрасная книга!». [110] Пеги сразу стал знаменит. «Мистерия» оказалась для него неким трамплином, и образ Жанны практически не покидал его творчество до самой смерти. [111]

Понятно, что лавина обвинений, обрушившаяся на Пеги после выхода «Мистерии о милосердии Жанны д'Арк», не могла оставить его равнодушным. Необходимо было ответить всем — и врагам, и друзьям.

В 12-й Тетради 11-й серии Пеги намеревался начать публикацию серии материалов по архивам семьи Милье, республиканцев-фурьеристов. 24 апреля 1910 года он начинает писать предисловие к этой серии. Но в начале мая 1-я Тетрадь Милье уже готова, зато Предисловие приобретает неожиданные пропорции и начиная с 37-й страницы рукописи [112] становится ответом на статью Даниеля Галеви, опубликованную в 10-й Тетради 11-й серии под названием «Апология нашему прошлому» (5 апреля 1910 года). В конечном итоге Пеги создает самостоятельное произведение, занимающее весь объем Тетради. Оно называется «Наша юность» и выходит в свет 17 июля 1910 года.

Над статьей «Апология нашему прошлому» Галеви начал работать еще в 1907 году по просьбе самого Пеги, который хотел таким образом отреагировать на многотомный труд Жозефа Рейнака «История дела Дрейфуса», завершенный в 1911 году. К 1907 году вышло пять томов, и, возможно, сам Рейнак просил Пеги дать такой материал в Тетрадях. Возможно также, что Пеги намеревался, опубликовав Тетрадь Галеви в начале 1910 года, высмеять «Дрейфусарскую революцию» Жоржа Сореля, который, широко используя материалы Рейнака, в особенности предпоследний 6-й том (1908 год), представляет Дело Дрейфуса как громадную буффонаду. Увы, статья Галеви также вызвала раздражение и протест у издателя Тетрадей. Само название статьи Галеви никак не соответствовало отношению Пеги к Делу Дрейфуса и к баталиям его юности. «Я не хочу, чтобы меня защищали. Я не обвиняемый», — пишет Пеги Ж. Лотту 28 апреля 1910 года. [113]

Галеви начинает свою «Апологию» с подробного описания всех этапов процесса по Делу Дрейфуса. Желая быть объективным и справедливым, он говорит о столкновении «патриотических страстей» с «интересами гуманности». Будучи последователем Ренана, Галеви с явным скептицизмом вопрошает: «С чем мы сражались? Вряд ли мы это понимали…». Была ли это армия? Или несправедливый приговор? Он спрашивает у лидеров правых: «Почему вы нам не помогали? … Вы, находившиеся, в сущности, не так уж далеко от нас?». [114] Галеви признает, что испытывал радость, чувствуя свою близость к народу и к борющимся революционерам. Да, антиреспубликанская опасность была реальной. Вот почему он принял политику Вальдека–Руссо. В течение десяти лет оппозиции он надеялся вместе со своими друзьями «аристократично» и терпеливо подготовить республиканские институты. Пеги и его Тетради он причисляет к наименее доктринерским. После аннулирования реннского приговора Галеви приходит к следующему заключению: «Мы были победителями в гражданской войне… хозяевами… но хозяевами без славы, признаем это». В чем же была ошибка? «Самые древние институты рассыпались под нашими ударами». [115] Читатель, безразличный к описываемым событиям, мог бы посчитать этот анализ объективным и справедливым, а меланхолическое восклицание Галеви: «Почему самые прекрасные воспоминания не приносят нам радости?» [116] — лишь немного странным. Но Пеги был больно задет этим текстом, поставившим под сомнение смысл всей его преданности Делу, а главное, постоянство его этических суждений, все силы, отданные им в этой борьбе, все жертвы, принесенные им как издателем Тетрадей. Все его существо восставало против меланхолического смирения Галеви, и он написал «Нашу юность» как исповедь, где поведал нам, чем было, что есть для него Дело Дрейфуса и что такое истинный дрейфусизм по сравнению с жалкой карикатурой на него.

Намереваясь сделать предисловие к обширному, рассчитанному на несколько тетрадей материалу о республиканцах, Пеги начинает писать о Республике, о республиканских традициях, о республиканском духе, о республиканском прошлом Франции. Но вот он упоминает Галеви и его Тетрадь, упоминает вполне логично и к месту, ибо Галеви тоже пишет и про историю, и про Республику, и про Революцию. Очень скоро в тексте появляется Дело Дрейфуса, тоже вполне логично, коль речь идет о политике, об истории, о предательстве. Далее же все произведение, по существу, посвящено Делу Дрейфуса. Оно проникнуто духом Дела Дрейфуса, оно является не его апологией, а его апофеозом. При этом Пеги, опытного издателя, редактора, публициста, никак нельзя обвинить в сбивчивости или бессвязности изложения. «Наша юность» написана на одном дыхании. Нет ни цезур, ни лакун, не случайно нет глав, подзаголовков. О чем оно? О Республике? О Деле Дрейфуса? Об идеалах юного Пеги или Пеги зрелого? О Христианизме? О Мистике? Вчитываясь в это произведение, следуя за автором по спирали его долгих периодов, постепенно понимаешь, что эти понятия неразрывны для Пеги. Более того, они суть одно и то же. Можно ли обвинить в противоречивости писателя и философа, воспринимающего жизнь духовную и общественную как неразрывное целое? Можно ли сказать, что Пеги отказался от идеалов юности, если Дело Дрейфуса стало не только делом его юности, но мифом, или мистикой, всей его жизни?

«Наша юность» — это двойной ответ. Ответ на текст Галеви, который, быть может, неосознанно предал, по мнению Пеги, исказил дух поколения дрейфусаров, но это также ответ в более широком плане, ответ всем тем, кто упрекал самого Пеги в отступничестве, в предании идеалов юности. Пеги ведет напряженный диалог-полемику со своими соратниками и с оппонентами. Диалог — это один из основных авторских приемов Пеги. Он ведет диалог с Галеви и с Жоресом, с Бернаром-Лазаром, с Эрве и с самим Дрейфусом. И более глобально — с Государством и Церковью, с молодым поколением и с поколением своих предков, с политиками и клерикалами, с антисемитами, евреями и католиками. Эта форма диалога очень важна, так как Пеги не выдвигает никаких доктрин, он размышляет и, доверяя своему читателю, раскрывает ему ход своих мыслей. При этом создается уникальная атмосфера искренности, даже интимности и истинного пафоса, писатель не скрывает своей боли, порой ярости, а временами пронзительной нежности по отношению к своим собеседникам.

На первый взгляд кажется, что Пеги касается самых разных предметов, говорит о разных вещах, перескакивает с рассуждений историка и философа на личные воспоминания об умершем друге. Но произведение в целом — это, на наш взгляд, глубокий и талантливый философский анализ истории, уникальный и, может быть, впервые осуществленный этический анализ истории. О чем бы ни говорил писатель, все сводится к единственному главному противопоставлению: политика и мистика. Знаменитая формула Пеги: «Все начинается в мистике и заканчивается в политике. Все начинается с… мистики… и все заканчивается политикой». [117] Пеги употребляет слово «мистика» в самом широком смысле, а вовсе не в узком религиозном. Под ним он понимает внутреннюю цельность, «настоящность», верность своим идеалам, жертвенность и преданность, чистые руки, бескомпромиссность, «неконъюнктурность». Можно долго перечислять, но сам Пеги дал емкое и очень простое объяснение этого загадочного понятия: «Что значит вся Лига прав человека… перед лицом совести, перед лицом мистики?». [118] Мир старый и мир современный, Церковь и верующие, Государство и политики, бедные и богатые, соратники и соперники, простые учителя и профессора университетов, антисемиты и евреи — кажется, вся структура произведения построена на дуализме, антиномиях. Но все проверяется одним критерием — мистикой, то есть совестью. Понятие «политика» тоже подразумевает под собой целый спектр этических характеристик, таких как корысть и двурушничество, карьеризм, жадность, цинизм и стремление к власти. И Дело Дрейфуса, в сущности, небольшой эпизод великой французской истории, послужило для Пеги тем «реактивом», который проверяет духовную материю на «мистику» и «политику», оно дало возможность Пеги ответить на очень важные вопросы, поставленные перед ним как его противниками, так и друзьями, читателями, наконец, самим собой.

Пеги начинает с определения себя и своего поколения (поколения как духовной категории) во времени. До них была Республика и были истинные республиканцы, их осталось немного. После них — «современный мир» — философско-этическое понятие, которому Пеги посвятил немало страниц в Тетрадях. Все то, что определяет понятие «политика», правит в этом мире. Это понятие дискретно, ибо «современный мир» существовал и в прошлом, в нем «жили» антиреспубликанцы, антидрейфусары, политики. Он есть и сейчас, и, увы, многие современники Пеги не выходят за рамки этого мира. Но, когда не останется в живых ни одного республиканца, ни одного дрейфусара, ни одного мистика, «современный мир» воцарится на земле. Пеги берет на себя великую и неблагодарную задачу — предупредить. Предупредить и тех и других об опасности «современного мира», о его бесплодности. «Одно и то же бесплодие иссушает… град человеческий и град Божий. Это, собственно, и есть современное бесплодие». [119]

Дело Дрейфуса стало для Пеги «последним рывком, высшим усилием… героизма и… мистики, самым героическим рывком». [120] В 1910 году, когда Пеги пишет «Нашу юность», уже произошло его обращение, он вновь обрел веру, уже написана «Мистерия», и великое Дело его юности, нисколько не утратив своей значимости, осмысливается писателем и с точки зрения верующего христианина. Для Пеги святость Дела в том, что он, его соратники, его друзья, его подписчики боролись и жертвовали собой за «вечное спасение Франции». «В сущности мы боролись за вечное спасение, а наши противники — за спасение земное. Вот истинная, подлинная причина раскола в Деле Дрейфуса». [121] В «Мистерии» Пеги-поэт устами Жанны раскрывает крамольную, святотатственную мысль о противоречии между истинной христианской верой и религией. В «Нашей юности» Пеги-публицист продолжает эту мысль: «Политические силы Церкви всегда были против мистики. Особенно против мистики христианской». [122] Именно в этой работе дается ответ на вопрос, скорее на упрек, постоянно преследовавший Пеги как со стороны противников, так и со стороны многих друзей, а впоследствии исследователей его творчества, критиков: как согласуется юношеский социализм-атеизм Пеги с его обращением, с его верой в зрелые годы? В который раз встает вопрос об отступничестве Пеги. «Наш дрейфусизм был религией, я беру это слово в самом буквальном, точном его смысле, был религиозным порывом … для нас, в нашей среде, внутри нас самих это религиозное движение было христианским по сути… оно росло из христианского корня». [123] Пеги сохранил свое неприятие догматов католической Церкви, которая стала «религией богатых», перестала быть «приходом верующих», утратила милосердие.

Как будто предвидя упреки будущих читателей и критиков, Пеги отвечает всем, кто посмел или посмеет упрекнуть его в предательстве и отступничестве или, как делают это современные критики, в противоречивости. Он дает необычайно глубокий и оригинальный анализ понятия предательства, измены как таковых: «когда… человек, наделенный сердцем,.. останавливается там, где нужно остановиться, отказывается измениться там, где требуется изменить себе, …отказывается, храня верность мистике, вступать в политические игры… тогда политики имеют обыкновение называть его… предателем». [124] «Взять свой билет в начале пути, в какой-то партии… и ни разу не задуматься, куда идет поезд и, упаси Бог, по каким рельсам… это означает, — по мнению Пеги, — стать преступником». [125] Пеги всегда пристально следил, по каким рельсам катил его поезд, но именно поэтому его и обвиняли в измене, ведь «Если вы вслед за политиками не подменяете мистику политикой,.. то они сами обвинят вас в измене». [126]

Разделяя духовную жизнь своей страны на два полюса — политика и мистика, — Пеги выводит на передний план две фигуры, символизирующие эти полюсы. Одна — его бывший кумир, перед которым преклонялся юный социалист Пеги и который не прошел проверку Делом Дрейфуса. Он стал политиком. Пеги называет его барышником. Для Пеги именно он предатель. Не потому что он — политик, таких много, а потому что политик, а продолжает рядиться в мистика: «…они думали, что будут одновременно играть в свою политику и в нашу мистику… Играть в мирские игры со власть имущими этого мира и одновременно использовать мистику и деньги бедняков… Именно в силу этого ответственность Жореса в данном преступлении, в этом двойном преступлении… достигла своей высшей точки». [127] В этой характеристике, быть может, не вполне объективной, бескомпромиссность Пеги проявляется в полной мере. Второй полюс — Бернар-Лазар. Ему посвящены, пожалуй, самые прекрасные, самые вдохновенные страницы «Нашей юности». Имя журналиста Бернара-Лазара мало известно в России. Между тем именно Бернар-Лазар предоставил Золя документы, свидетельствующие о невиновности Дрейфуса и побудившие Золя опубликовать в Орор знаменитое «Я обвиняю». В 5-й Тетради 5-й серии Пеги присоединяется к протесту Фернана Бернара, брата Лазара, вызванному утверждением Клемансо, будто инициатором борьбы за оправдание Дрейфуса был Золя. На самом деле еще в 1886 году Бернар-Лазар опубликовал брошюру «Юридическая ошибка: правда о деле Дрейфуса».

Бернар-Лазар (Лазар Мариус Бернар) родился в Ниме в 1865 году. Он был на 8 лет старше Пеги. Известен был прежде всего как журналист и литературный критик. Придерживаясь анархистских взглядов, он, подобно Л. Н. Толстому и П. А. Кропоткину, отвергал насилие. Ужасные проявления антисемитизма как в собственной стране, так и за границей заставили его глубоко проанализировать это явление в статье «Антисемитизм и его причины», опубликованной в 1894 году. Это был человек тонкий, чувствительный, очень добрый, но никогда не шедший на компромиссы. Пеги называл его «старшим братом» и часто советовался с ним, испытывая к нему полное доверие. Бернар-Лазар много сделал для Тетрадей, в частности для их финансового положения, находя меценатов и привлекая к подписке многих друзей-евреев. С самого начала он был полностью на стороне Тетрадей и не сомневался в том, что ничто не помешает Пеги выполнить свою первейшую задачу — ГОВОРИТЬ ПРАВДУ. Пеги был необычайно привязан к этому человеку, первым откликнувшимся на несправедливое осуждение Дрейфуса, и восхищался бескомпромиссной честностью и справедливостью Бернара-Лазара, который неизменно вставал на сторону неправедно обиженных и угнетенных, будь то военные или гражданские, евреи или католики. Бернар-Лазар воплощал для Пеги первоначальный дрейфусизм, еще незапятнанный политикой.

Сразу после смерти Бернара-Лазара, последовавшей 1 сентября 1903 года, Пеги «стал работать над портретом своего старшего друга, но первый набросок остался незаконченным. Впоследствии множество раз в разных контекстах Пеги возвращался к фигуре Бернара-Лазара и к тому, чем Тетради ему обязаны. В одной из них, рассказывающей о событиях в Кишиневе, есть посвящение: «В память о Бернаре-Лазаре». [128] В 1907 году Пеги писал: «Мы были тем творением, в которое он вложил всю свою дружбу, всю свою веру, свой дар пророчества… Он наделил нас великой силой не питать иллюзий…». [129] Только в 1910 году в «Нашей юности» Пеги осуществил, наконец, свое давнее намерение: создал великий духовный памятник умершему другу. При этом, выделяя черты характера Бернара-Лазара, которыми он особенно восхищался, давая им порой неожиданные определения. Пеги опять вольно или невольно отвечал на вопросы, обращенные к нему самому: «…пророк, для которого весь аппарат власти, государственные интересы, любая земная власть… ровно ничего не значили по сравнению с протестом чистой совести», [130] «только человеческая совесть… абсолют». [131] И, наконец, «…этот атеист, из чьих уст струится Божье слово», [132] человек, несущий бремя вечной ответственности. Про кого это? Про Бернара-Лазара или самого Пеги?

У Пеги нет нужды ни перед кем оправдываться, но после десяти лет существования Тетрадей он, как нам кажется, испытывает потребность объяснить современникам и потомкам себя, свою жизнь, свой труд. Он хочет отчитаться, но не униженно, перед вышестоящими, а с гордостью перед историей. В «Нашей юности» он говорит не только от своего лица. С гордостью и удовлетворением он говорит о той роли, которую сыграли в дрейфусарской битве Двухнедельные тетради, с благодарностью вспоминает всех, кто в полный голос или молча боролся вместе с ним: «…я хочу сказать, что вся мистика, вся преданность, вся вера дрейфусизма были изначально сосредоточены в Тетрадях… Таков был… первый отряд наших друзей и подписчиков». [133] Пеги отдает дань признательности и уважения этим людям, которые не изменили Делу. На последних страницах «Нашей юности» мы читаем торжественные слова, определяющие сущность, историю и судьбу Тетрадей: «Вовсе не случайно наши Тетради в результате долгого труда, в силу мощного и тайного родства душ, путем длительного выпаривания политики стали абсолютно свободным сообществом людей, которые во что-то верят… Вопреки партиям, вопреки политикам и политике, вопреки противоборствующим политиканам (противоборствующим нам и противоборствующим между собой) мы останемся такими, какие мы есть». [134]

Для всех тех, кто не сомневался в Пеги и не обвинял его в отступничестве, но был смущен или растерян в связи с теми похвалами, которые расточали Пеги консерваторы и антидрейфусары после выхода «Мистерии», «Наша юность» стала ответом на все вопросы, свидетельством верности Пеги его призванию, его моральной миссии. Первым откликнулся Ромен Роллан, всегда очень чутко реагировавший на малейшие колебания внутренней жизни Пеги. 12 июля 1910 года, в тот день, когда вышла Тетрадь с «Нашей юностью», он написал Пеги: «Это прекрасно, мой дорогой Пеги. Вот Тетрадь, которая переживет свое время. Не падайте духом! Позже о нас вспомнят. Пусть наша маленькая армия останется сплоченной. Это доброе дело на благо Франции». [135]

О них действительно помнят. [136] Произведения Пеги читают и перечитывают во всем мире. Теперь, мы надеемся, их прочтут и в России, где сейчас буквально каждая строчка «Нашей юности» звучит необыкновенно актуально, взять хотя бы такие слова: «Люди умирали за свободу точно так же, как умирали за веру. Сегодня эти выборы вам кажутся смехотворной формальностью, насквозь фальшивой, со всех сторон подтасованной… Но были люди и несть им числа, герои, мученики… святые… целый народ жил ради того, чтобы последний из дураков имел сегодня право выполнить эту подтасованную формальность». [137]

Пеги не пал духом — и Тетради сумели продержаться еще четыре года.

В последние годы Пеги наряду с религиозными сочинениями создавал философские работы. Была написана поэма, состоящая из двух диалогов: «Диалог истории с христианской душой» и «Диалог истории с языческой душой» (1913–1914 годы), а также поэма «Ева» (1913 год), очень высоко ценимая им: «Эта "Ева"  — самое значительное, что было создано в христианстве за последние два века»,  — писал он Лотту. [138] Наконец, последнее произведение Пеги, напечатанное в Тетрадях, «Заметка о г-не Бергсоне и философии Бергсона» (26 апреля 1914 года), где Пеги отдал дань своему духовному наставнику. Эта публикация вызвала множество чрезвычайно хвалебных отзывов, что в отношении Пеги бывало крайне редко. Так, например, Жак Ривьер, редактор журнала Нувель ревю франсез писал Пеги:. «Не могу удержаться, чтобы не сказать Вам, какой прекрасной, глубокой, важной считаю я Вашу "Заметку о г-не Бергсоне"… Это одна из тех книг, которые больше всего взволновали меня за многие годы. Только вам присуще умение найти истину так близко, что никто бы не решился ее искать там». [139]

В мае 1914 года Пеги принялся за новую работу «Объединенная заметка о г-нс Декарте и картезианской философии», в которой, несмотря на название, он вовсе не исследует философию Декарта, а выражает, в сущности, свое предельно концентрированное отношение к авторитарности церкви и Ватикана и к тому, как он понимает свободную веру, веру корнелиевского Полиэвкта, веру Жанны д'Арк, веру самого Христа.

Эта работа осталась незаконченной. Началась первая мировая война. Завершился «земной миф» жизни Пеги.

НАША ЮНОСТЬ

Одна семья республиканцев–фурьеристов. — Семья Миллье. — После стольких счастливых встреч, после выхода в свет тетрадей Вильома [140] нашим Тетрадям действительно повезло, потому что сегодня появилась возможность начать публикацию архивов, принадлежащих одной семье республиканцев. Когда г–н Поль Миллье впервые пришел ко мне с этим предложением, он с неисправимой скромностью, свойственной людям, приносящим издателю действительно нечто стоящее, не преминул извиниться: Вы увидите, там есть письма и Виктора Гюго, и Беранже. (Он хотел предупредить возможные вопросы, подчеркнув, что в. принесенных им бумагах есть документы, касающиеся великих людей, написанные великими людьми, документы исторические, об исторических деятелях и, естественно, документы неизданные). Там есть письма о завоевании Алжира, [141] о мексиканской экспедиции, [142] о крымской войне (или, может, вернее об итальянской кампании). [143] (Как бы в свое оправдание он ссылался на то, что среди этих бумаг есть документы исторические, свидетельствующие о великих событиях истории, документы появившиеся вместе с великими событиями и, естественно, документы подлинные, но, конечно же, неизданные). Я ответил ему, что всего этого не надо.

Понимаете, сказал я ему, не надо. Не оправдывайтесь. Наоборот, гордитесь. Писем Беранже и Виктора Гюго — масса. Их девать некуда. Ими полны библиотеки, которые и создаются для них (и из–за них) Только благодаря им и существуют библиотекари. Да и мы, друзья этих библиотекарей. [144] Уж этого нам хватает, хватает, хватает. А нам все продолжают их печатать. И даже когда они совсем иссякнут, их все еще будут публиковать. Потому что при необходимости мы их сфабрикуем. Да нет, мы уже их создаем, мы их просто сочиняем. И в этом деле нам поможет семья, потому что за них всегда заплатят авторский гонорар.

Но нам–то нужно совсем другое — то, что невозможно создать, а именно письма людей, чье имя отнюдь не Виктор Гюго, Кине, [145] Распай, [146] Бланки [147]. Фурье [148] — это прекрасно. Но нам интересно со всей точностью и определенностью узнать, какие войска, какие достойные восхищения легионы стояли за этими мыслителями, этими республиканскими вождями, за этими великими основателями Республики.

Мы хотим иметь то, что никому невозможно сфабриковать, то, что никому неподвластно подделать.

История хорошо ли, плохо ли, скорее плохо, чем хорошо, но поведает нам о великих деятелях и вождях, это ее дело. А за неимением истории мы узнаем о них от историков_или от преподавателей (истории). Мы же стремимся познать то, что невозможно придумать, хотим знать и узнать отнюдь не о главных действующих лицах, великих масках, великой игре, великих свидетельствах, не о театре и представлении; мы хотим понять, что скрывалось за всем этим, что лежало в основе, каким был наш народ — народ Франции, и, наконец, мы должны знать, из чего в то героическое время были сотканы народ и республиканская партия. Нам интересно заняться этнической гистологией. Нам хочется знать, из какой материи сделаны этот народ и эта партия, как жила обычная семья республиканцев, средняя, так сказать, безвестная, выбранная случайно, то есть скроенная из обычной ткани, выкроенная из целого полотнища, прямо из полотнища; во что они тогда верили, что думали, что делали — ведь они были люди действия, — что они писали; как женились, как и чем жили, как воспитывали детей; прежде всего, как они тогда появлялись на свет, ибо в то время они как раз и родились; как работали; как говорили; как писали; и если слагали стихи, то какие; и наконец, в какой земле, в какой такой обычной, самой обыкновенной земле, в каком гумусе, в какой местности, в каком краю, под какими небесами, в каком климате выросли великие поэты и великие писатели. В какой части земного шара выросла эта великая Республика. Нам хочется знать, из чего и как были созданы сама буржуазия, Республика, народ тогда, когда буржуазия и народ были великими, республиканцы — героями, а руки Республики — чистыми. Словом, в те времена, когда республиканцы оставались республиканцами, а Республика — Республикой. Нам нужна история, не празднично разукрашенная, а будничная, нам надо увидеть народ, каким он был в самой сути, сушности, существе своей повседневной жизни, народ приобретающий, зарабатывающий, ежедневно пекущийся о хлебе насущном (panem quotidianum), [149] нам необходимо узнать (расу такой, какая она есть, в самом ее ярком расцвете.

Конечно, раз уж есть письма Виктора Гюго и стихи Беранже, то мы не станем нарочно их выбрасывать. В первую очередь потому, что Виктор Гюго и Беранже тоже вышли из гущи этих людей. А уж потом, поскольку с подобными семьями всегда надо опасаться судебных тяжб.

Как жили люди, бывшие нашими предками и в ком мы признаем наших наставников. Какими они были по своей сути, вообще, то есть в обычных тяготах повседневной жизни, в напряженной работе мысли, в достойном восхищения ежедневном самопожертвовании. Чем был народ во времена, когда он еще был народом. Чем была буржуазия во времена, когда она еще была буржуазией. Чем была раса, когда она еще оставалась расой, тогда, когда еще существовала эта раса, когда она еще только росла. Какими были сознание и сердце народа, , буржуазии и расы. Чем, наконец, была Республика во времена, когда она еще была Республикой: вот, что нам хочется знать, и как раз это нам и принес г–н Поль Миллье.

Как работал наш народ, любивший труд, universusuniversum [150], весь, без исключения, любивший труд как таковой, трудолюбивый и к тому же труженик, упивавшийся трудом, работавший радостно и здорово, абсолютно все — буржуазия и народ, исповедовавшие подлинный культ труда; культ, религию хорошо исполненной работы. Работы законченной. Как в целом народе, в целой расе, друзей и врагов, всех противников и всех настоящих друзей бурлили жизненные соки, здоровье и радость, все это мы и найдем в архивах, или, скажем скромно, в бумагах этой семьи республиканцев.

Они помогут понять, что такое культура и насколько бесконечно иными (бесконечно более драгоценными) были наука, археология, образование, знание, эрудиция и, естественно, система. Из них станет видно, чем была культура, пока ее вовсе не уничтожили преподаватели. Из них станет ясно, чем был народ до тех пор, пока его не испортило невежество.

Они покажут, чем была культура во времена, когда она еще существовала; как непонятны для нас целый век, целый мир, о которых мы сегодня так мало знаем.

Благодаря этим документам мы поймем, в чем заключалась сама сущность нашей расы, что составляло ее плоть и кровь. Чем была французская семья. Мы сможем увидеть характеры. Прикоснемся ко всему тому, чего сегодня уж больше нет, к тому, что сегодня увидеть уже невозможно. Как обучались дети в те времена, когда речь еще шла об образовании.

Словом, поймем все то, чего сегодня мы уж больше не видим.

Из них станет ясно, из самого их материала, чем была ячейка, семья; вовсе не та, от которой пошли династии, великие Республиканские династии; а одна из тех семей, которые были народными республиканскими династиями. Династиями, созданными из того же материала, что и Республика.

Как раз эти семьи и важны для нас, потому что они — из простой материи.

Определенное число, быть может, совсем небольшое число таких семей, самых обыкновенных династий, которые, обычно соединяясь между собой, сплетаясь между собой, как нитями, родственными связями, брачными союзами, питали, делали всю историю не только Республики, но и ее народа. Как раз эти семьи, почти всегда одни и те же, соткали историю того, что историки назовут Республиканским движением, и что мы решительно, обязательно назовем обнародованием Республиканской мистики. Дело Дрейфуса навсегда останется последним рывком, высшим усилием этого героизма и этой мистики, самым героическим рывком, станет последним проявлением [расы) последним усилием героизма, последним проявлением, последним признанием этих семей в народе.

Галеви [151] легко бы поверил, и я бы охотно поверил вместе с ним, что, основав Республику, небольшое число верных ей семей поддержали, спасли и по сей день продолжают поддерживать ее. Но так уж ли они поддерживают ее все это время? Уже целый век, а в определенном смысле даже более, почти со второй половины XVIII века. [152] Я бы охотно поверил вместе с ним, что небольшое число преданных, династических, наследственных семей поддержали, поддерживают традицию, мистику и то, что Галеви, вероятно, очень точно назвал республиканским консерватизмом. Но в отличие от него я считаю, что мы — буквально последние представители республиканского духа, почти что единственные из тех, кто пережил Республику, и если только наши дети не пойдут вслед за нами, мы — последние, кто остался в живых после ее смерти.

Во всяком случае, мы — последние свидетели, Я со всей определенностью хочу сказать: мы еще не знаем, свяжут ли вновь наши дети нить традиции, республиканского консерватизма, сохранят ли они, обретут ли вновь смысл и инстинкт республиканской мистики, присоединясь к нам через одно разделяющее нас поколение. Все, что нам известно, видно и понятно наверняка, это лишь то, что на данный момент мы — арьергард.

К чему отрицать. Поколение, стоящее между нами и нашими детьми утратило республиканское чувство, вкус Республики, инстинкт, гораздо более верный, чем любое знание, инстинкт республиканской мистики. Оно чуждо нашей мистике. Это промежуточное поколение образует разрыв в целые двадцать лет.

Все это длится уже лет двадцать, а им — всего по двадцать пять.

Мы — арьергард, но не просто арьергард, а арьергард, никому не нужный, а иногда и почти забытый. Никчемное войско. Мы едва ли не последние оставшиеся его представители. Скоро уж и мы станем, сами станем архивами, архивами и скрижалями, ископаемыми, свидетелями, пережившими те исторические времена. Скрижалями, которые будут изучать.

Наше положение крайне неудачно. В потоке времени. В череде поколений. Мы — арьергард, отбившийся, оторвавшийся от основного войска, от поколений прошлого. Мы — последнее из поколений, кто обладает республиканской мистикой. И наше дело Дрейфуса [153] станет последней битвой республиканской мистики.

Мы — последние. Почти что самые последние. Сразу после нас начинается другое время, совсем другой мир, принадлежащий тем, кто уже больше ни во что не верит, гордясь и бравируя этим.

Сразу же после нас начинается мир, который мы назвали и неустанно называем современным миром. Мир умничающий. Мир рассудочных, передовых, знающих, тех, кого ничему не научишь, тех, кого просто так не обведешь вокруг пальца. Мир тех, кого нечему больше учить. Мир тех, кто умничает. Мир не таких простофиль и простаков, как мы. То есть мир тех, кто ни во что не верит, даже в атеизм, кто собой не жертвует, кто ничему себя не посвящает. А именно: мир людей, лишенных мистики. Тех, кто этим хвалится. И не надо обманываться, не надо этим тешиться ни нам, ни им. Движение за деРеспубликанизацию Франции по сути своей то же самое движение, что и движение за ее дехристианизацию. Вместе они составляют единое и глубинное движение за уничтожение мистики. В силу такого глубинного единого движения наш народ уже больше не верит в Республику и больше не верит в Бога, не желает больше жить по республиканским законам, не желает больше жить по законам христианским (с него уж хватит). Можно было бы, пожалуй, сказать, что он больше не желает верить в кумиров и не желает больше верить в истинного Бога. Одно и то же безверие, единое безверие разит наповал кумиров и Бога, одинаково поражает богов ложных и Бога истинного, богов античных и нового Бога, богов древних и Бога христианского. Одно и то же бесплодие иссушает и град [154] и христианский мир. Град политический и град гражданский. Град человеческий и град Божий. Это, собственно, и есть современное бесплодие! Так пусть же никто не радуется, видя, как несчастье приходит к врагу, противнику, соседу. Ибо то же несчастье, то же самое бесплодие приходит и к нему. Я неоднократно подчеркивал в этих тетрадях во времена, когда меня не читали, что спорят между собой не собственно Республика и Монархия, не Республика и королевская власть, особенно если их рассматривать как политические формы, как две политические формы, спорят не французские старый и новый режимы, а спорит современный мир. Противопоставляя себя не только старому французскому режиму, он противостоит, противоречит всем прежним культурам вместе взятым, всем прежним режимам вместе взятым, всем прежним сообществам вместе взятым, всему тому, что является культурой, тому, что представляет собой град. Действительно, впервые в мировой истории целый мир живет и процветает, выглядит процветающим вопреки всякой культуре.

И пусть меня поймут правильно. Я не говорю, что это навсегда. Наша раса видела и не такое. Но все же это касается настоящего.

А мы в нем живем.

И у нас есть даже глубокие основания надеяться, что все это ненадолго.

Наше положение крайне неудачно. В историческом плане мы действительно находимся в критической точке, в точке осмысления, в точке понимания. Мы занимаем положение как раз между поколениями, сохранившими республиканскую мистику теми, кто ее утратил, между теми, кто ею еще владеет, и теми, у кого ее больше нет. Поэтому нам никто не хочет верить. С обеих сторон. Neutri [155] — ни то ни се. Старые республиканцы не желают поверить, что нет больше молодых республиканцев. Молодые же люди не желают поверить, что старые республиканцы были.

Мы — между ними. И значит, никто не хочет нам верить. Ни те, ни эти. Они одинаково считают нас неправыми. Когда мы говорим старым республиканцам: осторожно, после нас уже никого нет, они пожимают плечами. Они думают, что всегда кто–нибудь да найдется. Когда мы говорим молодым людям: осторожно, не надо с такой легковесностью рассуждать о Республике, ведь не всегда же она была скопищем политиков, за нею стоит мистика, за нею стоит славное прошлое, почетное прошлое, и что важнее, существеннее — прошлое расы, исполненное героизма, может быть, даже святости, — когда мы говорим об этом молодым людям, они втайне презирают нас и, возможно, уже считают старикашками.

Вероятно, они принимают нас за маньяков.

Повторяю, я не утверждаю, что это навсегда. Глубочайшие причины, серьезнейшие признаки заставляют нас верить в обратное, наводят на мысль, что следующее поколение, поколение, идущее за тем, которое следует непосредственно за нами, вскоре станет поколением наших детей и будет, наконец, поколением мистиков. Наша раса слишком полнокровна, чтобы ей дольше одного поколения оставаться в трясине критики. Она слишком исполнена жизни, чтобы через поколение не восстановить свое органическое состояние.

Все говорит о том, что обе мистики — республиканская и христианская — вскоре вновь разом расцветут. В едином порыве. От одного глубинного движения, точно так же, как вместе клонились к закату (на короткое время), как вместе угасали. Словом, все, что я говорю, справедливо для настоящего времени, для всего настоящего времени. Но на протяжении жизни одного поколения все же может произойти множество событий.



Поделиться книгой:



Регистрация