Можно сказать, что, проникая душой в историю и сопереживая своей героине, он следовал принципам романтической историографии, одним из создателей которой был Ж. Мишле. Что привлекало яростного антиклерикала в образе и судьбе глубоко религиозной девушки? Он пишет о Жанне с глубоким пониманием, даже с нежностью. В его драме нет ни сарказма, ни иронии, как, например, у Вольтера. Несомненно, большую роль здесь сыграли патриотические чувства и не только патриота-француза, но и уроженца Орлеана, где особо чтили свою освободительницу. Однако только этим объяснить интерес Пеги к Жанне нельзя. Пожалуй, с самого начала в сознании Пеги сосуществовали антиклерикализм и христианство. Может быть, именно в образе Жанны д'Арк у Пеги произошло своеобразное слияние христианства с таким социализмом, каким он его понимал, стремящимся к нравственному совершенствованию человека и человечества, и возник некий христианский социализм, к которому он всегда внутренне стремился.
Безусловно, в «первой» Жанне Пеги еще мало «святости». Она, действительно, скорее «социалистка», чем святая. Однако уже тогда Пеги двигали отчасти религиозные мотивы. Об этом свидетельствует хотя бы письмо, написанное им своему другу Камилю Бидо 10 октября 1895 года. В этом письме Пеги сообщает о своем путешествии в Домреми на праздник Всех Святых и признается, что путешествие это затеяно им не только как экскурсия в край, где прошло детство Жанны д'Арк, но скорее как паломничество на родину святой. И на первых же страницах драмы Жанна общается с Богом. Страстно верующая католичка, она обращает к нему свои помыслы. Но отчего мы слышим не молитву, а вопрос и даже вызов?
Жанна испытывает нечеловеческое страдание: боль не за себя и своих близких, а за всех людей, за всех христиан на земле. И это дает ей право просить отчета у Бога. Ее подружке Овьетте и тем более монахине госпоже Жервезе речи Жанны кажутся богохульными. Они обвиняют се в ереси. Пеги, всю жизнь отвергавший Церковь, не может сделать Жанну доброй католичкой. Но она верует не менее глубоко, чем госпожа Жервеза. Христианское мировоззрение и ересь у Пеги не противоречат друг другу, а вот христианство и церковь оказываются непримиримы:
Жанна становится лирической героиней Пеги. Устами Жанны в ее монологах, молитвах, спорах с другими персонажами автор раскрывал собственные мысли о мире и войне, о людях и Боге, о религии и вере. Перефразируя Флобера, он мог бы сказать «Жанна д'Арк — это я». Поэтому Жанна д'Арк 1897 года, как и Пеги, — социалистка. Известный французский исследователь Жан Онимюс пишет: Жанна — «социалистка, поскольку она ранена сознанием вселенского зла; социалистка — потому что чувствует себя ответственной за страдания, за ложь тех, кто смирился, она — социалистка своим бунтом и своей волей, своей отчаянной потребностью спасать». [82]
Жанна не будет, подобно Овьетте, мирно делать свое дело (прясть и пасти овец) и ждать, пока солдаты освободят Францию. Она не будет, подобно госпоже Жервезе, молиться и ждать, пока Бог спасет Францию. Быть в стороне — значит для Жанны быть соучастницей преступления. Этой постоянной болью за всех, неумением быть равнодушной Жанна особенно близка Пеги.
Драма 1897 года основана, как мы отмечали, на исторических документах, и ее действие развивается в хронологическом порядке. Это — трилогия, состоящая из трех пьес: первая пьеса в 3 частях «В Домреми», вторая пьеса в 3 частях «Битвы», третья пьеса в 2 частях «Руан». По структуре этой драмы можно предположить, что в намерение автора входило создать историческое произведение. Действительно, его канва — исторически достоверные вехи жизненного пути Жанны д'Арк, и нужно отметить, что там, где речь идет об исторических фактах, Пеги нигде не грешит против истины. Однако с первых же слов ясно, что главное в этом произведении не события 100-летней войны. Больше всего в то время молодого Пеги волновали идеи всеобщего равенства, всеобщего спасения. Вспомним его утопический «Град гармонии»:
— говорит Жанна. [83]
Пеги еще только начинал свою общественную деятельность. Он и его друзья по социалистическому кружку надеялись преобразовать мир. Посвящение к драме звучит как обращение к потомкам, завещание им продолжить дело Жанны д'Арк и Пеги:
«Всем женщинам и всем мужчинам, которые будут жить, Всем женщинам и всем мужчинам, которые пойдут на смерть
Ради того, чтобы попытаться принести исцеление от царящего в мире зла;
В особенности,
Всем женщинам и всем мужчинам, которые проживут свою жизнь, как все смертные,
Всем женщинам и всем мужчинам, которые умрут, как все смертные,
Ради того, чтобы попытаться принести исцеление от царящего в мире зла;
И среди них —
Всем женщинам и всем мужчинам, которые познают путь к исцелению,
Иначе говоря,
Всем женщинам и всем мужчинам, которые проживут свою жизнь, как все смертные,
Всем женщинам и всем мужчинам, которые умрут, как все смертные,
Ради утверждения
Всемирной Социалистической Республики, Посвящена эта поэма.
А теперь пусть каждый, кто хочет, примет мое посвящение.
«Мистерию о милосердии Жанны д'Арк» отделяют от драмы 13 лет. Судя по сохранившемуся экземпляру рукописи «Мистерии», в первоначальное намерение автора входила переработка, а именно, расширение и развитие драмы. Но «Мистерия» охватывает лишь события 1-й части первой пьесы драмы, ее действие не выходит за рамки Домреми. По форме и структуре она резко отличается от драмы. Это — поэма, написанная белым стихом и не делящаяся ни на действия, ни на акты (такая нечленимая структура характерна, кстати, для жанра мистерии, которая обычно шла без перерыва и растягивалась на несколько дней). В «Мистерии» нет ни сюжета, ни действия. Если для Жанны 1897 года главным было бороться, действовать, то Жанна 1910 года погружена исключительно в сферу теологических рассуждений. В драме, где подробно описаны все деяния Жанны, были только намечены этапы духовной борьбы героини Пеги. Эта борьба со всей силой и глубиной показана в «Мистерии» и для зрелого Пеги значила гораздо больше, чем подвиги на поле брани. Сам он писал: «Вы хотите сравнить мою Жанну д'Арк с "Мистерией". Судите сами: первая "Жанна д'Арк" — это как дерево без листвы, без цветов, голое, ободранное дерево. "Мистерия" — это дерево со всеми листьями и цветами». [85]
Ромен Роллан в книге «Пеги» пишет: «Мне кажется, что госпожа Жервеза для Пеги представляет символический образ церкви — церкви с ее ошибками, ее эгоизмом и ее гордыней». [86] Таким образом, долгий спор Жанны с госпожой Жервезой есть не что иное, как спор самого Пеги с католической церковью. Новообращенный Пеги не нашел душевного покоя. Его мятежный дух искал ответы на вопросы, мучившие его всю жизнь. Глубокая вера утешала его, но церковь не давала ответа. Итак, сюжетообразующий фактор произведения — спор о Вере. Пеги не боится дать этот спор в чистом виде, он беспощадно выбрасывает все реалии, которые были в драме. Несмотря на название, многих черт средневековой мистерии у Пеги нет: нет зрелищности, карнавализации, нет такого традиционного мотива, как спор Бога и дьявола. В XX веке это, по-видимому, было не нужно. Сверхличный спор добра и зла был перенесен во внутренний мир человека. Еще Ф. М. Достоевский написал свои знаменитые слова о том, что борются Бог и дьявол, а поле сражения сердце человеческое. В «Мистерии» происходит спор человека с человеком, человека, глубоко и искренне верующего, с человеком, покорно подчиняющимся догмам церкви. Этот спор имел для Пеги глубоко личное значение, именно поэтому, несмотря на отсутствие внешнего действия, его «Мистерия» так динамична и так наэлектризована. В этом произведении еще яснее ощущается, как устами Жанны говорит сам Пеги. Все, что возмущает Пеги в институте Церкви, возмущает и Жанну в речах госпожи Жервезы. Как добрая христианка она старается смириться, но ее милосердие отлично от равнодушного, ледяного милосердия церкви. Оно горячо и деятельно. Жанна не может смириться с бездействием, с предательством, со страданием.
Как и Пеги, она не приемлет ада: «Сколько же существует тогда мук, пропадающих понапрасну», [87] — (здесь Пеги ни на йоту не отошел от своих юношеских убеждений) и готова пожертвовать собой ради спасения погибающих душ. Как и Пеги, она не приемлет холодного высокомерия госпожи Жервезы (церкви) и считает всех равными перед богом и всех достойными спасения: «В христианском мире нет голодранцев и неприкаянных. Нет бродяг, праздношатающихся». [88]
Как и для Пеги, для нее не существует непререкаемых авторитетов и она простодушно и честно осуждает первых святых апостолов Христа за их трусость и предательство. А главное, ее девиз, как и у Пеги, — «бороться и молиться, молиться и бороться», а не полагаться смиренно на волю Божью. Все это является бесспорным богохульством и ересью, с точки зрения госпожи Жервезы.
В «Мистерии», насквозь проникнутой религиозным духом и написанной человеком, считающим, что обрел веру, звучат те же богохульственные речи, что и в драме, написанной юным антиклерикалом, и опять в традиционно-каноническом «Отче наш» слышится вызов и протест:
Тринадцать лет, разделяющие два произведения о Жанне, сделали Пеги мудрее, принесли ему много разочарований, но не заставили его пойти на компромисс. Юношей он посвятил свою драму будущим социалистам, перед «Мистерией» Пеги пишет:
«Не только в память,
но и по замыслу Марселя Антуана Бодуэна», [90]
отсылая нас сразу же к идеалам своей юности. В «Мистерии» нет Руанского процесса, нет явных врагов Жанны. Госпожа Жервеза выступает под личиной подруги и наставницы. Но ее фанатизм, её вера, ее бог ужасают не меньше костра.
Все новые и новые параллели находим мы в «Мистерии» между образом Жанны и автором: чувство своего высокого предназначения на земле, страстное желание вмешаться и изменить неправильный, неблагополучный, с их точки зрения, ход жизни:
«Как же получается, что столько добрых христиан не составляет истинно христианского мира. Что-то здесь не так. Если бы Ты нам послал, если бы Ты только захотел нам послать одну из твоих святых. У Тебя их еще достаточно… Словом, нужно было бы, Господи, послать нам святую… которая добилась бы успеха». [91]
Это и отрицание внешней обрядовой стороны религии: вспомним, как Жанна отнеслась к своему первому причастию. А ведь известно, что Пеги не соблюдал обряды и за это не был официально принят в лоно церкви. Жанну обвиняли в грехе гордыни, в том же и друзья, и враги упрекали Пеги. Они же оба честно выполняли свой долг, ибо знали о своем предназначении: «кого спасать и как спасать». [92]
Напрашивается мысль, что в «Мистерии» Жанна — это не только выразительница идей Пеги, но его опора, его оправдание перед церковью. Пеги, который так хотел быть истинным католиком, для церкви остался еретиком. Вот что писал Жорж Дюмениль, директор католического журнала
Одна крошечная деталь делает Жанну не только живой, реальной исторической фигурой, но человеком, который, как и Пеги, может не только рассуждать и рефлексировать, а действовать и жертвовать жизнью ради своих убеждений: закончен, или кажется, что закончен, долгий спор с госпожой Жервезой, и Жанна произносит последнюю фразу: «Орлеан, в том краю, где Луара». [94]
Если в драме 1897 года просматривалась четкая параллель только между Жанной и самим автором, то в «Мистерии» уже появляется новая параллель — с Иисусом Христом. Введение в ткань повествования «Страстей» сделано так мастерски, с таким душевным порывом, так непохоже на канонический евангельский текст, что становится очевидно, насколько образ Христа трогал Пеги, находившего в нем нечто общее и со своей героиней и с самим собой. Эта общность — и в их одиночестве, и в жертвенном стремлении спасти мир, совершить ту самую «внутреннюю революцию» (révolution intérieure), о которой с юности мечтал Пеги, и в том, что их предавали и покидали друзья. Роднит Пеги, Христа и Жанну и то, что в них нет той жестокой, закоснелой уверенности в правоте своих деяний, которая отличает воинствующую церковь. Они постоянно ощущают ответственность за свои поступки, опасаясь возможных ошибок.
Они не способны поступить вопреки своим убеждениям, но могут усомниться в правильности выбранного пути. Иисус, распятый на кресте, издает страшный крик, полный ужаса и отчаяния.
Но Богу не страшны смерть и страдания, физическая смерть — для него — освобождение. Что же так страшит его? Неверно избранный путь или боль и страдания, невольно причиненные людям, или взгляд в будущее?..
Вспомним, как Жанна перед сожжением на костре обращается к Богу:
Пеги пишет о Христе, как о живом, реально жившем человеке. Он подчеркивает его принадлежность к еврейскому народу, говоря об особой судьбе избранного народа. Он утверждает, что явление Христа людям — это «самая великая история на свете… единственная интересная история, которая когда-либо произошла». [97] Как и Жанна, он хотел бы пожить в те времена, самому прожить ту историю. Очевидной антитезой пошлым лубочным картинкам с изображением жизни Христа, пропагандировавшимся католической церковью, звучат «Страсти» в «Мистерии». Это лицо, залитое потом, это тело все в пыли, на Голгофу восходит не Бог, а человек, униженный и страдающий, и это страдание живого человека в «Страстях» Пеги опять звучит глубоко личным пронзительным мотивом. Его, если можно так выразиться, христоцентризм ощущается и в образе Богоматери. Несчастная Мария следует за процессией, сопровождающей ее сына на казнь. Ее боль никого не может оставить равнодушным, это та же боль, что испытывала мать самого Пеги, которая так гордилась своим сыном — студентом, пока он не «пошел» в социалисты и дрейфусары.
Мощь, красота и благодать, которыми исполнена «Мистерия», проистекают как раз из ее человечности,
Появление
Известный антисемит Эдуар Дрюмон довершил эту схватку патриотов вокруг Пеги, охарактеризовав его в своей газете
Именно эти и множество подобных им высказываний заставят Пеги в том же самом году создать «Нашу юность». Но об этом чуть позже.
Нужно сказать, что близкие друзья и соратники Пеги не остались в стороне от этих дебатов, пытаясь доказать, что Пеги ни в чем не изменил себе. Так, братья Таро в
Но был еще один лагерь, непримиримо враждебная реакция которого больно ранила новообращенного Пеги. Это был лагерь католиков. Не пытаясь даже понять всей красоты, глубины и искренности веры Жанны и Пеги, всего величия этого произведения, они заклеймили его с позиций католической доктрины и отвернулись от Пеги, чьего обращения они очень ждали и чья вера не только разочаровала, но и испугала их. Ярким примером тому служит конфликт, разгоревшийся после выхода «Мистерии» между Пеги и Жаком Маритеном, его бывшим учеником, сотрудником
Как бы там ни было «Мистерия» стала первым произведением Пеги, разрушившим стену молчания вокруг его художественного творчества. Андре Жид в марте 1910 года написал восторженный отзыв в
Понятно, что лавина обвинений, обрушившаяся на Пеги после выхода «Мистерии о милосердии Жанны д'Арк», не могла оставить его равнодушным. Необходимо было ответить всем — и врагам, и друзьям.
В 12-й
Над статьей «Апология нашему прошлому» Галеви начал работать еще в 1907 году по просьбе самого Пеги, который хотел таким образом отреагировать на многотомный труд Жозефа Рейнака «История дела Дрейфуса», завершенный в 1911 году. К 1907 году вышло пять томов, и, возможно, сам Рейнак просил Пеги дать такой материал в
Галеви начинает свою «Апологию» с подробного описания всех этапов процесса по Делу Дрейфуса. Желая быть объективным и справедливым, он говорит о столкновении «патриотических страстей» с «интересами гуманности». Будучи последователем Ренана, Галеви с явным скептицизмом вопрошает: «С чем мы сражались? Вряд ли мы это понимали…». Была ли это армия? Или несправедливый приговор? Он спрашивает у лидеров правых: «Почему вы нам не помогали? … Вы, находившиеся, в сущности, не так уж далеко от нас?». [114] Галеви признает, что испытывал радость, чувствуя свою близость к народу и к борющимся революционерам. Да, антиреспубликанская опасность была реальной. Вот почему он принял политику Вальдека–Руссо. В течение десяти лет оппозиции он надеялся вместе со своими друзьями «аристократично» и терпеливо подготовить республиканские институты. Пеги и его
Намереваясь сделать предисловие к обширному, рассчитанному на несколько тетрадей материалу о республиканцах, Пеги начинает писать о Республике, о республиканских традициях, о республиканском духе, о республиканском прошлом Франции. Но вот он упоминает Галеви и его
«Наша юность» — это двойной ответ. Ответ на текст Галеви, который, быть может, неосознанно предал, по мнению Пеги, исказил дух поколения дрейфусаров, но это также ответ в более широком плане, ответ всем тем, кто упрекал самого Пеги в отступничестве, в предании идеалов юности. Пеги ведет напряженный диалог-полемику со своими соратниками и с оппонентами. Диалог — это один из основных авторских приемов Пеги. Он ведет диалог с Галеви и с Жоресом, с Бернаром-Лазаром, с Эрве и с самим Дрейфусом. И более глобально — с Государством и Церковью, с молодым поколением и с поколением своих предков, с политиками и клерикалами, с антисемитами, евреями и католиками. Эта форма диалога очень важна, так как Пеги не выдвигает никаких доктрин, он размышляет и, доверяя своему читателю, раскрывает ему ход своих мыслей. При этом создается уникальная атмосфера искренности, даже интимности и истинного пафоса, писатель не скрывает своей боли, порой ярости, а временами пронзительной нежности по отношению к своим собеседникам.
На первый взгляд кажется, что Пеги касается самых разных предметов, говорит о разных вещах, перескакивает с рассуждений историка и философа на личные воспоминания об умершем друге. Но произведение в целом — это, на наш взгляд, глубокий и талантливый философский анализ истории, уникальный и, может быть, впервые осуществленный этический анализ истории. О чем бы ни говорил писатель, все сводится к единственному главному противопоставлению: политика и мистика. Знаменитая формула Пеги: «Все начинается в мистике и заканчивается в политике. Все начинается с… мистики… и все заканчивается политикой». [117] Пеги употребляет слово «мистика» в самом широком смысле, а вовсе не в узком религиозном. Под ним он понимает внутреннюю цельность, «настоящность», верность своим идеалам, жертвенность и преданность, чистые руки, бескомпромиссность, «неконъюнктурность». Можно долго перечислять, но сам Пеги дал емкое и очень простое объяснение этого загадочного понятия: «Что значит вся Лига прав человека… перед лицом совести, перед лицом мистики?». [118] Мир старый и мир современный, Церковь и верующие, Государство и политики, бедные и богатые, соратники и соперники, простые учителя и профессора университетов, антисемиты и евреи — кажется, вся структура произведения построена на дуализме, антиномиях. Но все проверяется одним критерием — мистикой, то есть совестью. Понятие «политика» тоже подразумевает под собой целый спектр этических характеристик, таких как корысть и двурушничество, карьеризм, жадность, цинизм и стремление к власти. И Дело Дрейфуса, в сущности, небольшой эпизод великой французской истории, послужило для Пеги тем «реактивом», который проверяет духовную материю на «мистику» и «политику», оно дало возможность Пеги ответить на очень важные вопросы, поставленные перед ним как его противниками, так и друзьями, читателями, наконец, самим собой.
Пеги начинает с определения себя и своего поколения (поколения как духовной категории) во времени. До них была Республика и были истинные республиканцы, их осталось немного. После них — «современный мир» — философско-этическое понятие, которому Пеги посвятил немало страниц в
Дело Дрейфуса
Как будто предвидя упреки будущих читателей и критиков, Пеги отвечает всем, кто посмел или посмеет упрекнуть его в предательстве и отступничестве или, как делают это современные критики, в противоречивости. Он дает необычайно глубокий и оригинальный анализ понятия предательства, измены как таковых: «когда… человек, наделенный сердцем,.. останавливается там, где нужно остановиться, отказывается измениться там, где требуется изменить себе, …отказывается, храня верность мистике, вступать в политические игры… тогда политики имеют обыкновение называть его… предателем». [124] «Взять свой билет в начале пути, в какой-то партии… и ни разу не задуматься, куда идет поезд и, упаси Бог, по каким рельсам… это означает, — по мнению Пеги, — стать преступником». [125] Пеги всегда пристально следил, по каким рельсам катил его поезд, но именно поэтому его и обвиняли в измене, ведь «Если вы вслед за политиками не подменяете мистику политикой,.. то они сами обвинят вас в измене». [126]
Разделяя духовную жизнь своей страны на два полюса — политика и мистика, — Пеги выводит на передний план две фигуры, символизирующие эти полюсы. Одна — его бывший кумир, перед которым преклонялся юный социалист Пеги и который не прошел проверку Делом Дрейфуса. Он стал политиком. Пеги называет его барышником. Для Пеги именно он предатель. Не потому что он — политик, таких много, а потому что политик, а продолжает рядиться в мистика: «…они думали, что будут одновременно играть в
Бернар-Лазар (Лазар Мариус Бернар) родился в Ниме в 1865 году. Он был на 8 лет старше Пеги. Известен был прежде всего как журналист и литературный критик. Придерживаясь анархистских взглядов, он, подобно Л. Н. Толстому и П. А. Кропоткину, отвергал насилие. Ужасные проявления антисемитизма как в собственной стране, так и за границей заставили его глубоко проанализировать это явление в статье «Антисемитизм и его причины», опубликованной в 1894 году. Это был человек тонкий, чувствительный, очень добрый, но никогда не шедший на компромиссы. Пеги называл его «старшим братом» и часто советовался с ним, испытывая к нему полное доверие. Бернар-Лазар много сделал для
Сразу после смерти Бернара-Лазара, последовавшей 1 сентября 1903 года, Пеги «стал работать над портретом своего старшего друга, но первый набросок остался незаконченным. Впоследствии множество раз в разных контекстах Пеги возвращался к фигуре Бернара-Лазара и к тому, чем
У Пеги нет нужды ни перед кем оправдываться, но после десяти лет существования
Для всех тех, кто не сомневался в Пеги и не обвинял его в отступничестве, но был смущен или растерян в связи с теми похвалами, которые расточали Пеги консерваторы и антидрейфусары после выхода «Мистерии», «Наша юность» стала ответом на все вопросы, свидетельством верности Пеги его призванию, его моральной миссии. Первым откликнулся Ромен Роллан, всегда очень чутко реагировавший на малейшие колебания внутренней жизни Пеги. 12 июля 1910 года, в тот день, когда вышла
О них действительно помнят. [136] Произведения Пеги читают и перечитывают во всем мире. Теперь, мы надеемся, их прочтут и в России, где сейчас буквально каждая строчка «Нашей юности» звучит необыкновенно актуально, взять хотя бы такие слова: «Люди умирали за свободу точно так же, как умирали за веру. Сегодня эти выборы вам кажутся смехотворной формальностью, насквозь фальшивой, со всех сторон подтасованной… Но были люди и несть им числа, герои, мученики… святые… целый народ жил ради того, чтобы последний из дураков имел сегодня право выполнить эту подтасованную формальность». [137]
Пеги не пал духом — и
В последние годы Пеги наряду с религиозными сочинениями создавал философские работы. Была написана поэма, состоящая из двух диалогов: «Диалог истории с христианской душой» и «Диалог истории с языческой душой» (1913–1914 годы), а также поэма «Ева» (1913 год), очень высоко ценимая им: «Эта "Ева" — самое значительное, что было создано в христианстве за последние два века», — писал он Лотту. [138] Наконец, последнее произведение Пеги, напечатанное в
В мае 1914 года Пеги принялся за новую работу «Объединенная заметка о г-нс Декарте и картезианской философии», в которой, несмотря на название, он вовсе не исследует философию Декарта, а выражает, в сущности, свое предельно концентрированное отношение к авторитарности церкви и Ватикана и к тому, как он понимает свободную веру, веру корнелиевского Полиэвкта, веру Жанны д'Арк, веру самого Христа.
Эта работа осталась незаконченной. Началась первая мировая война. Завершился «земной миф» жизни Пеги.
НАША ЮНОСТЬ
Понимаете, сказал я ему, не надо. Не оправдывайтесь. Наоборот, гордитесь. Писем Беранже и Виктора Гюго — масса. Их девать некуда. Ими полны библиотеки, которые и создаются для них (и из–за них) Только благодаря им и существуют библиотекари. Да и мы, друзья этих библиотекарей. [144] Уж этого нам хватает, хватает, хватает. А нам все продолжают их печатать. И даже когда они совсем иссякнут, их все еще будут публиковать. Потому что при необходимости мы их сфабрикуем. Да нет, мы уже их создаем, мы их просто сочиняем. И в этом деле нам поможет семья, потому что за них всегда заплатят авторский гонорар.
Но нам–то нужно совсем другое — то,
Мы хотим иметь то, что никому невозможно сфабриковать, то, что никому неподвластно подделать.
История хорошо ли, плохо ли, скорее плохо, чем хорошо, но поведает нам о великих деятелях и вождях, это ее дело. А за неимением истории мы узнаем о них от историков_или от преподавателей (истории). Мы же стремимся познать то, что невозможно придумать, хотим знать и узнать отнюдь не о главных действующих лицах, великих масках, великой игре, великих свидетельствах, не о театре и представлении; мы хотим понять, что скрывалось за всем этим, что лежало в основе, каким был наш народ — народ Франции, и, наконец, мы должны знать, из чего в то героическое время были
Конечно, раз уж есть письма Виктора Гюго и стихи Беранже, то мы не станем нарочно их выбрасывать. В первую очередь потому, что Виктор Гюго и Беранже тоже вышли из гущи этих людей. А уж потом, поскольку с подобными семьями всегда надо опасаться судебных тяжб.
Как жили люди, бывшие нашими предками и в ком мы признаем наших наставников. Какими они были по своей сути, вообще, то есть в обычных тяготах повседневной жизни, в напряженной работе мысли, в достойном восхищения ежедневном самопожертвовании. Чем был народ во времена, когда он еще был народом. Чем была буржуазия во времена, когда она еще была буржуазией. Чем была раса, когда она еще оставалась расой, тогда, когда еще существовала эта раса, когда она еще только росла. Какими были сознание и сердце народа, , буржуазии и расы. Чем, наконец, была Республика во времена, когда она еще была Республикой: вот, что нам хочется знать, и как раз это нам и принес г–н Поль Миллье.
Как работал наш народ, любивший труд,
Они помогут понять, что такое культура и насколько бесконечно иными (бесконечно более драгоценными) были наука, археология, образование, знание, эрудиция и, естественно, система. Из них станет видно, чем была культура, пока ее вовсе не уничтожили преподаватели. Из них станет ясно, чем был народ до тех пор, пока его не испортило невежество.
Они покажут, чем была культура во времена, когда она еще существовала; как непонятны для нас целый век, целый мир, о которых мы сегодня так мало знаем.
Благодаря этим документам мы поймем, в чем заключалась сама сущность нашей расы, что составляло ее плоть и кровь. Чем была французская семья. Мы сможем увидеть характеры. Прикоснемся ко всему тому, чего сегодня уж больше нет, к тому, что сегодня увидеть уже невозможно. Как обучались дети в те времена, когда речь еще шла об образовании.
Словом, поймем все то, чего сегодня мы уж больше не видим.
Из них станет ясно, из самого их материала, чем была ячейка, семья; вовсе не та, от которой пошли династии, великие Республиканские династии; а одна из тех семей, которые были народными
Как раз эти семьи и важны для нас, потому что они — из простой материи.
Определенное число, быть может, совсем небольшое число таких семей, самых обыкновенных династий, которые, обычно соединяясь между собой, сплетаясь между собой, как нитями, родственными связями, брачными союзами, питали, делали всю историю не только Республики, но и ее народа. Как раз эти семьи, почти всегда одни и те же, соткали историю того, что историки назовут Республиканским движением, и что мы решительно, обязательно назовем обнародованием Республиканской мистики. Дело Дрейфуса навсегда останется последним рывком, высшим усилием этого героизма и этой мистики, самым героическим рывком, станет последним проявлением [расы) последним усилием героизма, последним проявлением, последним признанием этих семей в народе.
Галеви [151] легко бы поверил, и я бы охотно поверил вместе с ним, что, основав Республику, небольшое число верных ей семей поддержали, спасли и по сей день продолжают поддерживать ее. Но так уж ли они поддерживают ее все это время? Уже целый век, а в определенном смысле даже более, почти со второй половины XVIII века. [152] Я бы охотно поверил вместе с ним, что небольшое число преданных, династических, наследственных семей поддержали, поддерживают традицию, мистику и то, что Галеви, вероятно, очень точно назвал республиканским
Во всяком случае, мы — последние
К чему отрицать. Поколение, стоящее между нами и нашими детьми утратило республиканское чувство, вкус Республики, инстинкт, гораздо более верный, чем любое знание, инстинкт республиканской мистики. Оно чуждо нашей мистике. Это промежуточное поколение образует разрыв в целые двадцать лет.
Все это длится уже лет двадцать, а им — всего по двадцать пять.
Мы — арьергард, но не просто арьергард, а арьергард, никому не нужный, а иногда и почти забытый. Никчемное войско. Мы едва ли не последние оставшиеся его представители. Скоро уж и мы станем, сами станем архивами, архивами и скрижалями, ископаемыми, свидетелями, пережившими те исторические времена. Скрижалями, которые будут изучать.
Наше положение крайне неудачно. В потоке времени. В череде поколений. Мы — арьергард, отбившийся, оторвавшийся от основного войска, от поколений прошлого. Мы — последнее из поколений, кто обладает республиканской мистикой. И наше дело Дрейфуса [153] станет последней битвой республиканской мистики.
Мы — последние. Почти что самые последние. Сразу после нас начинается другое время, совсем другой мир, принадлежащий тем, кто уже больше ни во что не верит, гордясь и бравируя этим.
Сразу же после нас начинается мир, который мы назвали и неустанно называем современным миром. Мир умничающий. Мир рассудочных, передовых, знающих, тех, кого ничему не научишь, тех, кого просто так не обведешь вокруг пальца. Мир тех, кого нечему больше учить. Мир тех, кто умничает. Мир не таких простофиль и простаков, как мы. То есть мир тех, кто ни во что не верит, даже в атеизм, кто собой не жертвует, кто ничему себя не посвящает.
И пусть меня поймут правильно. Я не говорю, что это навсегда. Наша раса видела и не такое. Но все же это касается настоящего.
А мы в нем живем.
И у нас есть даже глубокие основания надеяться, что все это ненадолго.
Наше положение крайне неудачно. В историческом плане мы действительно находимся в критической точке, в точке осмысления, в точке понимания. Мы занимаем положение как раз между поколениями, сохранившими республиканскую мистику теми, кто ее утратил, между теми, кто ею еще владеет, и теми, у кого ее больше нет. Поэтому нам никто не хочет верить. С обеих сторон. Neutri [155] — ни то ни се. Старые республиканцы не желают поверить, что нет больше молодых республиканцев. Молодые же люди не желают поверить, что старые республиканцы были.
Мы — между ними. И значит, никто не хочет нам верить. Ни те, ни эти. Они одинаково считают нас неправыми. Когда мы говорим старым республиканцам: осторожно, после нас уже никого нет, они пожимают плечами. Они думают, что всегда кто–нибудь да найдется. Когда мы говорим молодым людям: осторожно, не надо с такой легковесностью рассуждать о Республике, ведь не всегда же она была скопищем политиков, за нею стоит мистика, за нею стоит славное прошлое, почетное прошлое, и что важнее, существеннее — прошлое расы, исполненное героизма, может быть, даже святости, — когда мы говорим об этом молодым людям, они втайне презирают нас и, возможно, уже считают старикашками.
Вероятно, они принимают нас за маньяков.
Повторяю, я не утверждаю, что это навсегда. Глубочайшие причины, серьезнейшие признаки заставляют нас верить в обратное, наводят на мысль, что следующее поколение, поколение, идущее за тем, которое следует непосредственно за нами, вскоре станет поколением наших детей и будет, наконец, поколением мистиков. Наша раса слишком полнокровна, чтобы ей дольше одного поколения оставаться в трясине критики. Она слишком исполнена жизни, чтобы через поколение не восстановить свое органическое состояние.
Все говорит о том, что обе мистики — республиканская и христианская — вскоре вновь разом расцветут. В едином порыве. От одного глубинного движения, точно так же, как вместе клонились к закату (на короткое время), как вместе угасали. Словом, все, что я говорю, справедливо для настоящего времени, для всего настоящего времени. Но на протяжении жизни одного поколения все же может произойти множество событий.