Лаврентия же Кеке ставила выше меня: для неё я был «домашний священник», который к тому же дом покинул. А он, начальствуя надо всей Грузией, называл её «тётушка Кеке», целовал руки и втирался в доверие.
Кстати, как на пророка в своём отечестве, то есть с прищуром, посматривала на меня в конце и Надя. Но у той хотя бы гайка не слаба была под брюхом. И — что не менее важно — на языке.
С другой же стороны, всякая мать — даже слабая на передок — держала тебя в себе всего. Не частично, а целиком. А это важно. Надя, например, молчала, когда меня называли Учителем. Считая им того, у кого работала секретаршей. Ильича. Которого богом назначил я.
Кеке же, наоборот, утверждала, что я удачно подражал настоящему богу. Иисусу. И на все вопросы обо мне и Иисусе отвечала Лаврентию охотно. Её, наверное, умиляло, что в ответ он величал её соответственно не только «тётушкой Кеке», но и «девой Марией»…
Шёл «наш народ за Сталиным» громко — и я велел Крылову выключить приёмник.
— Товарищ Сталин, — вздрогнул он и обернулся, — генерал-лейтенант Власик в театр меня на ликование в вашу честь не допустил, а это ж Лемешев! Я с ним, кстати, недавно в Хельсинки познакомился. Можно — просто голос убавлю?
— С кем туда ездил?
— С Большим театром, товарищ Сталин.
— Я про тебя спрашиваю.
— Я тоже — с Большим.
— К загранице прицелился?
— Как можно, товарищ Сталин?!
— Можно.
— Только если доверят. Меня ж впервой послали. Чтоб солисты не перепивались. И вообще. Для порядка.
— Я про приёмник отвечаю. Можно, говорю, голос сбавить. Только вперёд смотри!
Крылов стал очень счастливый. А я, развалив тело для потягивания, вспомнил, что, во-первых, как и весь «наш народ», Крылов мной не только восхищается, но и боится меня. Во-вторых же, именно потому он так искренне и ликует.
Народу не обязательно знать почему он ликует. Но если бы мною просто восхищались, такого искреннего ликования не было бы. И такого рвения идти за мной с песнями — тоже.
Без страха восхищение выдыхается. А страх заряжает силой.
Из одного восхищения за мной, как когда-то за Учителем, шли бы только те, кто и мыслит, как я. Из страха же идут все. Причём, «борясь и побеждая». В отличие от восхищения, страх вечен. Мысли же и убеждения меняются.
Поэтому Надя меня и разлюбила. Она не боялась меня, а наоборот: думала о жизни точно так же, как я. Она мной просто восхищалась. Без страха. А когда стала думать иначе, — перестала и восхищаться. И пошла, понятно, не за мной, а прочь от меня.
Не понятно другое. В конце у Учителя осталась лишь горстка людей. Как же вышло, что сегодня ему присягают в верности целые народы? Даже не веря в существование правды. Хотя правда существует. Это ложь измышляют.
Как же Иисус того добился? Одной только правды недостаточно. Её надо внушить людям и удержать в них. Мир никогда не страдал из-за неприсутствия правды. Он страдает из-за незнания как защитить её от превращения в ложь.
Мир страдает от постоянного исчезновения правды. И защитить его от этого можно только посредством страха. Видимо, Учитель знал его тайные рецепты. Мне пока не до конца ведомые.
Поэтому и прав был Лаврентий, заключив, что уже наутро после ужина, за которым он рассказал налакавшимся вождям об Исусике, я жаждал встречи с майором. Лаврентий обо мне знает больше, чем они. Которые не подозревают и того, что Учителем я считаю Иисуса. А их — засранцами. И не только их. Всех.
Когда в сорок первом началась наконец война, я совершил лишь один непредвиденный мной поступок. Я исчез.
Заперся за заборами Ближней, отключил телефоны и несколько дней никому из вождей на глаза не показывался. Никому, кроме Лаврентия. А ему доверился и велел доставить ко мне не генералов, а правдоподобных Христов. Из психушек или лагерей.
В первый же час войны меня осенила простая догадка: Иисус не смог бы спасать людей внушением страхов, если бы большие страхи не терзали его самого. Я знал, что против немцев можно устоять, только если вооружить народ всепобеждающим страхом. Как никогда раньше, мне потребовался Учитель.
Я запил.
Молился, не умывая лица и не вставляя в рот протеза. Не из отчаянья или безверья в пещерном склепе бессонных ночей. А из тревожного понимания, что один из жухлых пустырей в моей душе, в который я давно зарыл память о небесах и от которого сбежал в иные пространства, — этот пустырь не сгинул. Просто потерялся.
Но мне самому его уже было не найти. Подобно остальному пространству, он зарос маком, розой, фиалкой, ландышем — всеми дурманящими цветами и красками мира.
Этот пустырь обернулся жарким лугом моего бытия. Лугом, открывшимся мне, когда я был поэтом: «Вардс гаепурчкна кокори, гадахвеода иаса…» -
Когда я написал это, мне было 15. Я был доверчив, и весь год прождал в необоснованном ожидании чего-то хорошего.
Но в июне сорок первого я каждый день ждал начала войны. Каждый же день чётко представлял себе не только мои слова и поступки после вторжения врага, но даже своё отражение в зеркале.
И всё-таки, я бы никогда не смог вообразить, что первая же немецкая бомба ударит в тот затерявшийся жухлый пустырь, где тлела память об Учителе.
В тот пятачок в моём сердце, где некогда жила вера в бога, и который теперь затянулся шрамом. Ибо там, где жила вера, ничто иное жить не может. Там — лишь больной шрам.
13. Что такое засранцы?
В отличие от Христа и меня, Лаврентий — по роду профессии — считает, что страх делает человека не сильным, а наоборот, порождает сомнения. Хотя сомнения, опять же в отличие от нас с Учителем, он называет благом. Кто во всём сомневается, всегда, мол, прав.
Вот почему Лаврентию и казалось тогда, что наложившие в штаны вожди во мне усомнились. В этом он был прав.
Неправ был в другом. Вообразил, будто я скрылся от них только для того, чтобы навязать им ужас осиротения и близости конца. А потом — и подозрений, что даже к народу я уже не вернусь.
В том же Боржоми, до войны, Лаврентий, усадил мою дочку к себе на колени и, поглядывая на меня, рассказал ей, что мудрый царь Иван однажды отказался спасать Россию. И отказывался, пока его объятые ужасом засранцы не пали ниц и не взмолились, чтобы он в доброте своей отвёл от них погибель.
Что такое засранцы, удивилась Светлана. Засранцы, рассмеялся он, это вожди, которые доброго царя называют грозным. А потом добавил, что хотя каждый случай уникален, он всегда напоминает остальные.
В 41-м я и вправду думал об Иване ещё в апреле.
Но Иван, как все другие цари с их засранцами, защищал от врага лишь этих засранцев, себя и свою землю. А мне, подобно Учителю, который, правда, царём не стал, предстояло спасать идею.
Никакая правда не несёт ответственности за то, что среди уверовавших в неё есть и засранцы. Поэтому рисковать ею ради того, чтобы те догадались, какая им цена, я отказался. Если бы и не отказался, — скрывался бы не дольше суток: при Иване не только великих идей не было. Не было и Мессершмитов.
На третьи сутки, утром, Лаврентий застал меня на тахте вдребезги пьяным. Ему стало неловко, и он перевёл взгляд на стенку над тахтой. И увидел кресты под волчьими головами, которыми я испестрил ночью обои. Он растерялся. В его глазах открылся страх.
Ему показалось, что я и вправду обрёк всех на свободу.
Он убежал, но через час вернулся вместе с Молотовым. От имени народа тот потребовал, чтобы я заглянул в зеркало. И в этом зеркале я увидел, что не брился уже три дня, но жизни во мне осталось меньше.
После войны я признался Лаврентию, что запил тогда из-за его ублюдочных Христов.
Не только души Учителя ни в одном из них не оказалось — никто даже школы не кончил. И никто — за исключением армянина по фамилии Тер-Петросян — не знал, что Иисус был еврей.
Причём, армянин этот, как выяснилось, притворялся Спасителем лишь в той мере, в какой собирался вывести того на чистую воду. Почему, собственно, и угодил в психушку.
Не признался я Лаврентию в главном. Я запил оттого, что, не узнав ни в одном из его Христов Учителя, не смог, увы, как в детстве, нащупать его и в себе. Вместо него нашёл внутри себя ощущение, словно что-то там обволакивалось вокруг чего-то.
И это что-то, в свою очередь, тоже обволакивалось вокруг чего-то другого.
Это ощущение с той поры не уходит…
14. Здравствуйте, дамы и апостолы!
Мама моя Кеке врала Лаврентию, утверждая, что я подражал Христу и пострадал из-за этого.
А может быть, и не врала. Может, просто думала так по дурости. Кто, мол, не подражает богу? И кто поэтому не бывает наказан? Или же за давностью лет спутала меня с соседским сыном, который действительно притворялся Спасителем и был наказан.
Тоже, кстати, армянин был. И тоже Тер-Петросян. Но наглые его родители решили возместить сыну незавидное происхождение тем, что дали ему неожиданное имя, — Отелло. Соответственно, несчастный стеснялся как происхождения, так и имени.
Родительскую наглость сын сумел исправить лишь частично, — вычеркнул из имени одно «л». Всё равно все смеялись. И тогда Отело, несмотря на чересчур характерный нос, стал воплощаться в персонажей неармянских национальностей.
Не только носом, но и всем видом он очень походил на знаменитого родственника и сверстника, которого звали Камо. Такие же, как яичница, глаза.
Глазам, кстати, Отело не доверял. Прежде, чем воплотиться в Христа, подражал тифлисским кинто и вслед за ними повторял, что если бы не нос, глаза давно бы передрались и ослепли. Ибо сытых глаз не бывает.
Кинто — плуты, бездельники и насмешники. Которыми принято было брезговать. Но Отело восхищался ими.
Во-первых, они были неармянами, а во-вторых, умели, по его мнению, произносить мудрые фразы.
«Что есть стыд, а что позор? Стыд — на осла садиться, позор — свалиться.» «Что и в воде не мокнет? В воде свет не мокнет.» «Чья могила по морю плыла? Ионы-пророка могила плыла, во чреве кита та могила была».
Кинто умели произносить ещё и «философские» тосты. Вообще за человека: «Многие лета тому, кто 12 месяцев в году ходит, и к концу своему приходит, но так и не знает, каким он бывает.»
Или конкретнее — за доброго человека: «Который на нас взглянет, худое увидит — не помянет, доброе заметит — лаской ответит».
Или ещё конкретнее — за цирюльника: «Который не сеет, не пашет, только жнёт, тем и живёт!»
Или ещё за виноградаря: «Который по саду пройдёт, упавшую лозу найдёт, с земли поднимет, урожай снимет, пьян с того урожая будет и — главное — нас не забудет».
Или за луну, — «которая так ярко светит, что даже бедняк дорогу заметит, и, если сопьётся, с пути не собьётся».
Или за дерево, — «которое сохнет на берегу реки и — вах! — почему-то живёт без воды. Нальём ему вина, чтоб не знало беды».
Даже за ветреность. «Гей, шайтаны, а это особая здравица: скажем, голубю голубка нравится, а голубке голубь мил, сатана их разлучил… Два голубка на деревцах сидят, друг ко другу перелететь хотят, хотят да не могут, молятся богу. Вдруг ветер придёт, деревья пригнёт и голубков сольёт. Выпьем за влюблённых медленно, чтоб их не сгубила ветреность!»
В отличие от Отело, Камо заучивал наизусть изречения Ильича. Несмотря на внешнюю схожесть родственников, пути их резко разошлись. Видимо, души обитают не в глазах.
Камо вырос в несгибаемого революционера, а Отело не осмелился придушить даже жену.
Первый был дерзким романтиком. Взорвав бомбу на тифлисской площади, посвятил этот поступок замужней персиянке Гюльнара. Она была из Арзрума:
Гюльнара моментально развелась с мужем, но Камо на ней не женился:
Отело же, притворяясь неармянином, женился на армянке. Но был недоволен:
Камо даже к луне относился как рыцарь:
Отело не доверял поэзии. И над родственником издевался:
Оба говорили по-русски одинаково плохо, но Отело одни и те же ошибки повторял настойчивей. В те годы в Грузии пели хорошую песню про то, что
Отело пел её по своему:
Я поправлял его: не «от лубовнисає», а «от любимой»!
«От камо?»- переспрашивал он.
И так всегда. За что я назвал его Камо.
Он этому был рад, но вышло так, что прозвище пристало к родственнику.
Однажды, когда этот родственник решил стать признанным революционером и, по моему заданию, похитил в Тифлисе — для чего и взорвал бомбу — казенные деньги, я в присутствии свидетелей велел ему отнести сумму в Петроград и «вручить Ильичу».
«Камо в ручки?» — не понял он, и с того дня Отело лишился затейливого имени и возненавидел не только родственника, но и всё, что тот любил. И наоборот — стал любить то, что тот ненавидел. А поскольку тот презирал бога, Отело стал уже притворяться Христом.
Как и другому Тер-Петросяну, ему сообщили, что Христос был не только богом, но и евреем.
Зато, оправдывался он, Христос казенных денег не похищал. Ему сообщили вдобавок, что этот еврей относился к бандитам снисходительно. И учил, что даже им выкалывать око нехорошо.
Отело не сдался. По-прежнему представлялся всем Христом и даже получил это имя в прозвище, но добавлял, что на Кавказе воздерживаться от выкалывания ока не положено.
Потом я перебрался в Россию — и встретил его лишь много лет спустя. Но в том же Боржоми.
До этой встречи Лаврентий рассказывал, что, судя по документам охранки, горячий революционер Камо все четыре раза был приговорён царским судом к повешению по обвинениям, которые помог состряпать его родственник.
Камо, тем не менее, умер не на виселице, а как честный гражданин. Под колёсами автомобиля.