— Так, завтра и послезавтра у меня полно, приходите, пожалуй, в понедельник. В одиннадцать часов вас устроит?
Бориска полчаса объяснял ей на своём диком немецком, что его это не устроит, и что он хотел бы прийти сегодня. Так как сам он может ждать сколько угодно, пожалуйста, у него время есть, а мама его ждать не может совсем.
— Кончилось её время, — говорил Бориска, — понимаете? А раз времени у неё нет, не осталось, то и ждать она не может. Чтобы ждать, время ведь нужно, правильно? А у неё его нет.
В общем, он до сих пор не знает, насколько правильно поняла его по телефону фрау Фюрер, но час приёма назначить с трудом она согласилась. Сразу после обеда. И он пришёл к ней, к этой пообедавшей ответственной фрау.
То есть он пришёл в соответствующее большое здание. Поднялся в большом лифте. И стал искать в большом коридоре кабинет триста тридцать семь. Коридор шёл по кругу. В одном его конце был кабинет триста один, в другом — триста тридцать.
«Значит, круг незамкнутый, — догадался Бориска. — Ну надо ж, что придумали».
Он спустился в лифте обратно в вестибюль. И нашёл там ещё один лифт.
«Может, подняться на нём? А что, почему не подняться?»
Поднялся. И вышел. И правильно сделал. Кабинет триста тридцать семь оказался здесь. В этом глухом отрезке коридора, ограниченном с обеих сторон сплошными зелёными стенами.
Бориска постучал несмело, но громко в дверь и услышал «ждите», и опустился на стул. Стулья стояли здесь же, в коридоре, и предназначались для посетителей, таких же людей, как Бориска. Вокруг стульев стояла тишина. Не простая, а канцелярская. Тишина государственной важности.
Вскоре дверь распахнулась, и из неё выбежала женщина. Со спящим ребёнком на спине. Привязанным специальной сбруей. Кажется, женщина плакала, по крайней мере, глаза у неё слезились. А ребёнку было всё безразлично, потому что ребёнок спал и потому что он ребёнок.
Потом Бориска услышал слово «входите». Вошёл, поздоровался вежливо и спросил фрау Фюрер.
— Ждите.
Бориска опустился на свободное, у стены, кресло.
— В коридоре.
Он поднялся, вышел и снова сел на стул. Стул под ним стал нагреваться. Видимо, Бориска нервничал. Или прошло много времени, и стул нагрелся от времени.
И вот он услышал шаги.
Из коридорного тупика на него шла фрау. Вернее, она надвигалась. Большими-большими ногами, с большими-большими бёдрами, одетыми в серые брюки. Брюк хватало до щиколоток. И щиколотки у фрау были большими. Зато шея длинная и гибкая, и она шла волной при каждом шаге, и голова, сидящая на ней, маленькая такая головка в очках, от этого волнообразно покачивалась.
Взгляд головы не обещал Бориске ничего хорошего. Наверно, он ей не пришёлся по вкусу. Наверно, он был ей противен или, в лучшем случае, неприятен.
Наконец, эта фрау надвинулась на Бориску, надвинулась и нависла. А нависнув, молча остановилась. А он продолжал под нею сидеть.
— Здравствуйте, — сказала голова тонким холодным голосом.
Бориска ответил ей тем же и спросил:
— Вы фрау Фюрер?
— Конечно.
— Значит, я к вам.
— Пройдёмте.
Бориска прошёл за фрау в кабинет, подождал, пока она сядет за стол, и положил перед ней заявление на оплату услуг. И она стала подробно пудрить и компостировать ему мозги.
— А вы, говорит, сообщили о смерти вашей матери в её банк, в её страховую компанию, в квартирное бюро, в пенсионный фонд?
Бориска говорит:
— Какой, на хрен, фонд? Она вон на обеденном столе лежит, мешает отцу телевизор смотреть.
Но фрау Фюрер его восклицания вниманием никаким не удостоила и продолжала вопросы задавать многочисленные, которых он в основном недопонимал. Анкеты какие-то тоже подсовывала, для собственноручного их при ней заполнения, с документов его копии снимала на ксероксе и всякие тому подобные манипуляции размеренно производила. Короче, самыми разными бюрократическими приёмами она тянула драгоценное время.
6
Время, оно, конечно, всегда драгоценное, не все только это знают и понимают, но у Бориски сейчас времени не хватало тотально и, можно сказать, катастрофически.
Отец ведь не сразу заметил нежданную кончину жены. Сначала сидя в наушниках перед телевизором и увлекшись, а потом и вовсе уснув в кресле до утра. Далеко не сразу он её заметил. И далеко не сразу, значит, позвонил Бориске по телефону, прокричав в трубку:
— Ты приди, тут чего-то неладно с матерью, и кот орёт как бешеный.
Пока Бориска приехал, пока выяснил, как здесь всё это делается… Словом, много времени и без ответственной фрау было непростительно упущено, а на улице жара в те дни стояла — не хуже, чем на крайнем юге России в середине месяца августа. И когда фрау Фюрер сказала, что ей нужно ознакомиться с Борискиными свидетельствами о рождении и браке, и что без этих важнейших человеческих документов оформить ему оплату расходов она вряд ли сможет, Бориска и не выдержал. Бюрократических над собой издевательств.
Он искренне не понимал, какое отношение имеют свидетельства о его браке и его рождении к смерти его матери. Ему и не нужно было ничего понимать, ему нужно было слушать, что говорит фрау и выполнять все её пожелания. Немцы, они же самолюбивые. Прямо как Штирлиц. И тщеславные тоже. Поэтому очень много о себе мнят. Так что если нужно чего-нибудь добиться от немца, особенно служащего своей великой немецкой родине, надо тихо прикинуться дурачком и преданно смотреть ему в глаза. Немец, видя своё полное над тобой превосходство, сам всё для тебя сделает. А потом будет рассказывать своим друзьям и подругам, какие эти русские беспомощные, необразованные и далёкие от цивилизации. Дикари, одним словом. Русские же в компании, само собой, рассказывают, какие немцы наивные и простодушные болваны — все покупаются на одну и ту же, давно зачерствевшую, приманку.
Но это — в компании, в компании можно говорить что угодно. А Бориска в кабинете сказал. Это самое «Гитлера на вас нет». И фрау Фюрер перевела его высказывание дословно без словаря.
А у большинства современных немцев на всё, что связано с Гитлером, реакция бывает самая неожиданная и болезнетворная. Они, как услышат эту фамилию из уст посторонних лиц и организаций, так сразу думают, что их смертельно оскорбляют и подозревают в чём-то постыдном. В тайном сочувствии нацистам, оправдании Холокоста и реваншизме — это как минимум.
Бориска чуть в полицию не попал из-за ошибочного употребления слова «Гитлер» в быту. Это ещё в первый месяц их эмиграционной жизни случилось. Когда он поехал городским транспортом сопровождать Йосифа к врачу, понимающему русский язык. В эмиграции же как — все нормальные люди стремятся ходить к хорошим врачам, а наши — к понимающим русский язык. Чтоб о своих болячках можно было детально рассказать и на них пожаловаться. Ну, кто-то из знающих людей в общежитии дал Бориске адрес такого русскопонимающего врача — доктора медицины Эммы Браун, — и он поехал к ней с отцом Йосифом выписать чего-нибудь немецкого от гипертонии на фоне ишемической болезни сердца. А кабинет этой Эммы на улице Густава Адольфа находится.
Кто такой был данный Густав, Бориска, конечно, не знал даже приблизительно. Зато он хорошо знал и помнил — исторической памятью, — кем был Адольф, и это знание сидело в его мозгах глубоко и прочно. Вот он и спросил у какого-то пожилого немца автоматически, без всякого злого умысла, как им покороче проехать на улицу Адольфа Гитлера.
Немец побледнел и говорит:
— На какую улицу, извините?
— На улицу Адольфа Гитлера, — Бориска ему повторяет по инерции, хотя думает, что спрашивает об улице Густава Адольфа.
Немец говорит:
— Что, — говорит, — улица так прямо и называется, как вы сказали?
Бориска говорит:
— Да, так и называется, у меня тут записано.
— А что вы там ищете, — немец говорит, до последнего стремясь им помочь, — на этой улице Адольфа Гитлера?
— Кабинет Евы Браун, — говорит Бориска. И пожилой немец начинает биться в истерике и оседать на асфальт, и звать в свидетели Господа Бога, случайных прохожих и полицию.
И надо отдать должное последней, она молниеносно появилась, хотя за минуту до инцидента никакой полиции в радиусе десяти километров и в помине не было. И слава Богу, полиция оказалась сообразительная, быстро во всём разобралась, прочитав на обрывке бумаги, который предъявил Бориска, искомый им адрес. Разобралась и доставила его с престарелым Йосифом на место в своём полицейском Опеле. И немца как-то успокоила и в чувства привела без нашатыря. Что уж она там ему говорила, его родная полиция, Бориске было не понять — произношение у полиции оставляло желать лучшего, — но немец с её доводами согласился и пошёл без оглядки домой.
А теперь, значит, снова приплёл Бориска злополучного Гитлера. Там, где совсем не нужно было его приплетать. Для собственной же пользы не нужно было. Но он приплёл. В состоянии некоторого аффекта, как говорится. И тут уже вездесущая полиция ему на помощь не пришла. Потому что её никто не звал. Фрау Фюрер — железная женщина на службе у госаппарата — и сама могла совладать с несдержанным на язык Бориской. Своими бюрократическими средствами. Без полиции и прочих архитектурных излишеств.
У неё ни один мускул на лице не напрягся и не дрогнул. И глазом она не повела. Только сказала политически корректным тоном, что Бориска может идти и отдавать матери своей последний сыновний долг, а его письменное заявление она перешлёт дальше, по инстанциям. Чтобы инстанции в свою очередь приняли решение, оказать ему материальную помощь или в ней наотрез отказать.
— Да, и не забудьте предоставить мне ваши свидетельства о рождении и о браке, — напомнила фрау Фюрер. — Приложив их переводы с печатью присяжного переводчика.
Бориска ушёл от неё, ругаясь в душе последними словами, пошёл в погребальный институт — как стыдливо называется здесь похоронное бюро — и подмахнул все счета. Не имея никакой уверенности, что фрау Фюрер снизойдёт когда-нибудь до их оплаты. На свой страх и риск подмахнул. А что ещё ему оставалось делать в его безвыходном положении? Не подмахивать?
Йосиф же долго смеялся рассказу Бориски о посещении ответственной фрау и об этом «Гитлера на вас нет». Пренебрегая наличием в квартире покойницы, бывшей и единственной своей жены, смеялся.
— Что, неужели так и сказал? — кричал он, не снимая наушников и не выключая телевизора. — Неужели не врёшь?
— Не вру, — говорил Бориска. — Так и сказал.
— Молодец, — кричал отец ещё громче, — голова стоеросовая! Это же не на них Гитлера нет, это на нас его нет.
— И на нас нет, — соглашался с отцом Бориска, — и на нас…
7
Кстати, как ни странно выглядит это совпадение, но Зара, когда Вова Школьник ударил её наотмашь по лицу, а потом послал сумасшедшего уличного пасти и на жилплощадь раскручивать, подумала то же, что отец этого сумасшедшего сказал вслух, — теми же самыми словами, один прямо к одному:
«Гитлера на вас нет», — подумала Зара. Только Бориска сказал это фрау Фюрер, находясь в её стране и в полной от неё материальной зависимости, а Зара подумала так о Вове — сожителе своём нынешнем и бывшем работодателе — тут, на родине. Без злобы подумала, по касательной, подумала и забыла. Как будто и не думала ничего. И это с её стороны хорошо и правильно. Во-первых, потому, что быть юдофобом некрасиво, а во-вторых, потому что никакого Гитлера для полного счастья Вове не потребовалось. С Вовой и без Гитлера кто-то совладал и расправился. Буквально через очень короткое время это произошло после того, как подумала Зара про Гитлера. Минут через двадцать.
И Вова, о её гнусных мыслях не подозревая, сказал:
— Ну, чего сидишь, давай. Вон он опять бежит. Заре навстречу.
Зара встала и, высокохудожественно виляя задницей, пошла к ступенькам, ведущим вниз, на тротуар. Её не слишком обидел свинский Вовин приказ. И не слишком оскорбил. Ей самые разные приказы выполнять приходилось в своей практике. Она ночью рассчитывала на Вове отыграться с лихвой. Когда он будет ноги ей целовать. И не только ноги. Он целовать любит всё без разбору. Зара во время этих его бешеных поцелуев чувствует над ним власть — полную и окончательную. Власть плоти над плотью, власть, которую только женщина может иметь над мужчиной, если он, конечно, мужчина.
За неё, видно, за эту власть, покрытую мраком, он и мстит ей днём по-подлому и по-всякому, как последний.
— На прутик не наколись, — крикнул Вова, и за его столиком громко, в несколько глоток, заржали. Как будто он так смешно пошутил, что смешнее и придумать ничего невозможно.
«Прихлебатели, — подумала Зара спокойно, — шестёрки хреновы».
Заговаривать с бегуном в секторе, просматриваемом из кафе «Алабама», Зара не стала. Зачем? Она двинулась за ним следом, особо не отставая, но и не спеша нагнать, а когда дурак свернул за угол центрального универмага и пересёк вброд проспект имени Карла Маркса, пошла быстрее.
«Чёрт, как же его остановить? — подумалось вдруг Заре. — С чего начать?»
Был бы он обыкновенным нормальным мужиком, ей бы и в голову не пришло задумываться — что сказать, с чего начать, как остановить. Она и вообще могла не начинать и не произносить ни слова вслух, ей достаточно было целиком, с головы до ног, попасть мужчине на глаза, максимум, подержать кончиками пальцев незажжённую сигарету. А там уж всё само шло, как серпом по маслу, неостановимо.
Между тем спина сумасшедшего была совсем уже близко, Зара буквально наступала ему на каблуки, и нужно было что-то предпринимать и немедленно делать, потому что сумасшедший опять, в третий раз, обернулся и в третий раз к своему ужасу увидел её у себя за спиной. И наверно, он заподозрил что-то неладное и чего-то испугался, бедняга. То есть ясно чего — преследования он испугался. Ему же неважно, кто именно его преследует — бандит с ножом, сержант с автоматом или красивая девушка Зара. В рамках мании преследования все они равнозначны и равноценны. И он, насколько мог, ускорил шаги. Другое дело, что мог он не слишком много, и Зара без особых усилий продолжала висеть у него на хвосте, не отставая.
«Да, тяжёлый случай, — думала она на ходу, — его ж, если придётся трахнуть, надо будет три дня в марганцовке отмачивать. Интересно, знает он вообще, что такое баба или это ему невдомёк».
Вдруг Шизофреник обернулся к Заре и стал стоймя, прижав к телу прутик.
— Учтите, я вооружён, — выкрикнул он.
Зара, не успев затормозить, со всего маха врезалась ему в грудь. От столкновения оба повалились на тротуар — прутик выпал из руки Шизофреника, сам он упал на бок, подтянул колени к подбородку и обхватил голову руками. Зара завалилась на него сверху. Её и без того короткая юбка задралась до самого пояса, обнажив всё, и вокруг стали скапливаться зрители, преимущественно мужского пола.
— Чего уставились? — сказала им Зара из позиции лёжа. — Голой задницы не видели?
Она встала на ноги, одёрнула и отряхнула юбку, протянула руку Шизофренику. Он смотрел на неё снизу затравленно, но руку в ответ подал.
— Оп-а, — сказала Зара и с силой рванула его на себя.
Шизофреник поднялся. Она попыталась задержать его руку в своей, но он не дался.
— Меня Зара зовут, — сказала Зара. — А тебя?
Шизофреник молчал.
— Как тебя зовут? — ещё раз спросила Зара. — Или ты глухой?
— Это в данном случае неважно, — сказал Шизофреник.
— Ну, неважно так неважно, — сказала Зара и пошла вперёд, в том же направлении, в каком они шли до совместного падения.
А Шизофреник нагнулся и завертелся на месте волчком. И вертелся, пока не нашёл свой прутик. Найдя же, бурно обрадовался, и поднял его, и потащился следом. Видимо, эта дорога вела к его дому, и ему ничего не оставалось делать, как по ней идти. Зара, кося глазом через плечо, словно лошадь, держала сумасшедшего в поле зрения.
8
А перед братом его Горбуном открылось на новом месте проживания множество разных дорог с твёрдым покрытием. Правда, все они вели в самых различных направлениях, непонятно или неизвестно куда. Или, наоборот, известно куда, но неизвестно, что там потом делать. И как из этого множества выбрать что-нибудь приличное. Потому что дорог было, конечно, много — что хорошо, — но все они были чужими дорогами. И чтобы по ним ходить, требовалось какое-нибудь знание местной жизни. А откуда его взять в двадцать два неполных года? В этом возрасте и у себя дома, где родился, учился и рос, мало кто в жизни по-настоящему понимает и знает толк, а уж в чужой стране с чужим языком, с чужими законами, обычаями и реалиями… Чёрт ногу может сломать, не только молодой эмигрант без стажа работы и без какого бы то ни было общечеловеческого опыта.
И Горбун подёргался поначалу в приступах энтузиазма, поупирался лбом в разные непроходимые стенки, пока запал насчёт европейских стандартов и прочей дребедени у него не пропал. А без запала стал Горбун совершенно естественно изнывать, не зная, куда себя деть и приткнуть. Растерялся он от переизбытка дорог и упал духом.
Хотя язык он освоил быстро, имея нормальные более или менее мозги и хороший слух, взятый им от матери. Она когда-то тоже и слух имела, и голос, и закончила консерваторию. Но родила близнецов — Горбуна и Шизофреника — и голос у неё безвозвратно пропал. Не потому что родились у неё горбун и шизофреник. Они обычными младенцами без особых примет родились. Единственно что, оба ногами вперёд шли. Один за другим. Кстати, может быть, это что-нибудь и символизировало. Для тех, кто понимает. А болезни их проявились примерно к пятнадцати годам, после чего уже стали прогрессировать.
Нет, голос у роженицы пропал потому, что роды выдались трудные и продолжительные, и она так громко и так долго орала во время схваток и прохождения двоих детей по родовым путям, что навсегда повредила себе голосовые связки. Возможно, конечно, что было это как-нибудь и не совсем так, но так потом говорили. И это было похоже на правду, поскольку и сейчас голос её похрипывал, как у курильщицы, а она никогда не курила и даже в молодости за компанию не пробовала, испытывая к табачному дыму отвращение. А слух музыкальный, конечно, у неё остался. Трудные роды на слух её не повлияли.
И она, вместо того, чтобы петь в опере главные партии, как ей все профессора и преподаватели предсказывали, вынуждена была идти преподавать в музыкальную школу теорию музыки и сольфеджио, что и сделалось её основной профессией на долгие годы и что давало ей средства к жизни. Причём неплохие в условиях советских зарплат средства — она оказалась неплохим педагогом, и к ней часто обращались, чтобы подготовить кого-нибудь к поступлению в музыкальное училище или в консерваторию, естественно, за отдельную плату.
А сыну её, Горбуну, слух для другого, значит, пригодился. Он им пользовался, изучая, к примеру, иностранный язык и вообще, получая любую информацию. Поэтому то, что он на сегодня знал, он почерпнул не из книг — единственная книга, которую Горбун прочёл в жизни и не запомнил, была «Колобок». Всё узнанное он где-нибудь когда-нибудь услышал. По радио, по телевизору, от знакомых, от учителей, от преподавателей торгового колледжа, который успел окончить перед отъездом тоже практически на слух. И чужой язык он слухом уловил без особых усилий. А вот что с этим языком делать, как его полезно использовать, кроме как в редких случаях с местными жителями коротко разговаривать и тот же телевизор смотреть, было ему не совсем понятно.
Образование его торговое капиталисты не признали — сварочное образование отца признали, а его нет, — куда пойти учиться, он не знал и не шёл никуда. Ждал, когда пошлют куда-нибудь принудительно. Но его пока никуда не посылали, и он получал пособие и слонялся по городу в поисках на свою жопу приключений.
В супермаркетах по мелочи подворовывал. Не как другие, профессионально ворующие на заказ всё — от ноутбуков до верхней одежды, — а так, скуки ради. Поскольку не взять совсем ничего, когда всё лежит и никем не охраняется, было как-то глупо и противоестественно. И он брал что-нибудь нужное или ненужное, клал в тележку, потом направлялся туда, где не было видеокамер наблюдения, на ходу прятал взятое в рюкзак, лежавший тут же, на тележке, открыто, накладывал в тележку то, что собирался купить, и шёл к кассе. И за всё, что лежало в тележке, платил, а за то, что в рюкзаке — нет. И никто, ни разу не попросил его открыть рюкзак и показать, что там в нём содержится. Горбуна сильно раздражало, что это им даже на ум не приходило. Раз лежит рюкзак сверху. Он понимал, что если бы кому-то пришло на ум заглянуть в рюкзак, ему пришлось бы плохо, и тем не менее раздражался.
По вечерам выходных дней он выходил в люди — в русское кафе или на русскую дискотеку. Но не танцевал там. Не попалось ему ни одной девицы, явно желавшей с ним танцевать. А получать от ворот поворот он не хотел. Не любил он получать от ворот повороты. Поэтому он толкался среди бывших сельских парней — выходцев из немецких поселений Казахстана и деревень Сибири, — выпивал с ними, разговаривал, прикидывался, что ему в их обществе нормально, что он им друг, товарищ и брат.
На самом деле все их темы и чаяния были ему откровенно скучны. После третьего глотка начинали вспоминать казахские ветры, сибирские морозы и жаловаться на свою жизнь как там, так и тут — мол, там с детства называли их немецкими фашистами, а тут называют русским дерьмом. И включали кассетник, и слушали песни про свои трудные судьбы в Германии, в основном, на мотив «Там кто-то с горочки спустился». Что-то вроде:
А строчку «И немцы местного разлива нас не считают за людей» не только слушали, но и коллективно ей подпевали. Ещё, поддав, исполняли хором самодельный хит «Дойчланд, Дойчланд, юбер алес[1], мы тебя опустим», пили девятого мая с тостом «Чтобы всегда мы их, а не они нас» или ходили по улицам, поздравляя всех встречных немцев с Днем Великой Победы.