Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Танец голода - Жан-Мари Гюстав Леклезио на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда, через некоторое время после того как Этель возобновила визиты на виллу «Сегодня», Александр узнал об этом, он опустил голову: какая-то добрая душа нашептала ему, что Мод бродит по дворам в богатых кварталах, поет арии и подбирает то, что бросают ей из окон. Ужасно. Может быть, Александр, закрыв лицо, украдкой даже пустил слезу, — по крайней мере, Этель хотелось в это верить.

Шепот принимал обличье ложных новостей: их передавали друг другу, ловили в радиоприемниках… Союзные войска начали теснить японцев на Тихом океане. Канадцы отправили свои части. Папа провозгласил… Началась высадка в Калабрии, в Греции… Жюстина глотала сплетни, жила ими, и как только Этель приносила их домой, глаза матери загорались лихорадочным огнем. Она словно брала реванш за те годы, когда была вынуждена молча присутствовать на воскресных собраниях; там она могла лишь робко прошептать: «Эти Шемен, Талон, я их не люблю». Или пожимала плечами, слушая, как Александр критикует социалистов и анархистов: «Ты всегда всё преувеличиваешь!»

Время от времени по городу прокатывалась волна арестов. Узников держали в отеле «Эксельсиор», недалеко от вокзала, допрашивали, избивали, казнили. В подвалах «Эрмитажа» — дворца, где Александр и Жюстина познали любовь, — по ночам теперь пытали: люди выли от боли, как собаки, им вырывали ногти, женщин насиловали, засовывали в них палки, прижигали груди паяльной лампой. Жюстина никогда об этом не говорила, хотя слухи должны были докатиться и до нее; если Этель спрашивала, она отводила взгляд. Казалось, на город слетелись демоны и властвуют в нем. Иногда Этель наталкивалась на патруль: солдаты в серо-зеленых шинелях ритмично вышагивали по улице. Они были совсем не похожи на милых итальянских петушков с ранцами, помогавших ей оттаскивать в сторону велосипед.

Однажды Этель получила письмо. Его принес ей старик, бывший посол Соединенных Штатов, ирландец по фамилии О'Гилви, живший в особняке по соседству. С заговорщическим видом он протянул Этель перевязанный веревочкой плотный конверт без имени получателя. Она вытащила письмо и узнала красивый округлый почерк Лорана. И спрятала конверт в карман пальто, продолжая начатую консулом игру. Мужчина произнес шепотом: «Скажите родителям — из города нужно уезжать. Граждане британского происхождения[57] больше не могут чувствовать себя здесь в безопасности, вам надо спрятаться в горах». И не дожидаясь ответа, повернулся на каблуках, как будто подчеркивая: больше видеться они не должны.

В письме Лоран, по своему обыкновению, рассуждал о пустяках. Касался политики, критиковал слепоту правительств, допустивших непоправимое. Смеялся над завсегдатаями салона на улице Котантен — Талоном, генеральшей Лемерсье. В его словах чувствовалась досада, как если бы он писал самому себе. Ничего о своей жизни, о том, где он теперь. Война. Неподходящее время для подробных рассказов.

Этель прочитала письмо дважды, удивляясь, что оно ее совсем не тронуло. Писавший был холоден и далек, настоящий английский стиль. Минимум обо всем, чуть насмешливый тон… Там, в другой стране, по-прежнему пили чай, болтали о пустяках, имели время смотреть на звезды, занимались чем-то важным. Оттуда можно было комментировать происходящее, поскольку люди считали себя частью истории. Держа в руках лист бумаги, Этель перечитывала строки так внимательно, словно старалась выучить их наизусть. Инстинктивно она сделала давний жест — поднесла письмо к глазам и вдохнула его запах, пытаясь различить в нем знакомые оттенки: аромат соленой кожи, загоревшей на солнце среди песчаных дюн. Потом бросила листок в печку, и он вспыхнул ярким, чуть синеватым пламенем.

Они уехали на рассвете, украдкой, как квартиранты-должники. Этель всё предусмотрела — получила согласие префекта полиции, дорожные документы и прочие необходимые бумаги: официальное разрешение, подписанное начальником службы перемещений по оккупированным территориям, было выдано старому, больному человеку и являлось действительным лишь до четырнадцатого декабря. Старый «де дионбутон», рванувшись вперед без тормозов, совершил настоящее чудо. Они без устали неслись по обледенелым ущельям, в глубине которых висели сталактиты. Дом семьи Альберти в Рокбийер оказался зданием из грубого камня, расположенным на выезде из деревни, прямо напротив Везюби[58]. Александр находился в состоянии, близком к коме. На второй этаж его пришлось нести. Этель с Жюстиной поддерживали его ноги, мадам Альберти — голову. Не раздевая, уложили в кровать. Его лицо было ужасным, длинные волосы и неухоженная борода придавали ему сходство со сбежавшим узником. Жюстина, всю жизнь проведшая в тени великого человека, вдруг обрела смелость. Она взялась за уборку крошечной квартирки, вычистила ее, привела в порядок, обустроила так, словно они собирались остаться здесь навсегда. Александр понемногу приходил в себя. Он не жаловался на судьбу. Усевшись в плетеное кресло возле печки, он курил свои сигареты со смесью морковной ботвы и кервеля. Каждое утро Этель ждала, что мать скажет ей: «Папа умер во сне».

Жизнь текла дальше, но не была прежней. В деревне — тишина. Горы, высившиеся вокруг, ограждали ее от внешнего мира ледяным барьером. Молодежь отправлялась «пострелять в итальянских фашистов», так, будто охотилась на серн — без бахвальства и не таясь. Они переходили границу, минуя прячущиеся в облаках заснеженные вершины, и приносили с той стороны колбасу, светлый табак, шоколад, коробки с патронами. Загорелые, бородатые, бесстрашные, одетые в бараньи шкуры. Девушки напоминали брейгелевских крестьянок. Этель стала одеваться, подражая им: не только чтобы от них не отличаться, но и просто потому, что ей это очень нравилось. Накидка, юбка из грубой шерсти, черный платок, галоши. Деревенские женщины были любезными и молчаливыми. Приехав в дом вдовы Альберта по рекомендации портового священника, Этель и ее семья оказались под защитой целой деревни. Она знала, что эти люди никогда их не выдадут, скорее позволят вырвать кусок собственной плоти.

Денег не хватало, но везде — в булочной, в мясной лавке — им давали в кредит. «Отдадите, когда война кончится», — сказала мадам Альберта. Видимо, война и вправду подходила к концу. Здесь не было нужды ходить, глядя в землю, в поисках оставшихся под прилавками обрезков. Не нужно было выменивать на продукты последние сокровища, вроде золотых часов или фамильных драгоценностей. Во всем ощущалась бедность и безысходность: пустое зимнее небо, порывистый ветер; однако в домах урчали печи, пахло супом и кислым хлебом, дымом сухих дров. Всюду слышалась звонкая музыка реки.

Нож мясника отрезал тончайшие ломтики мяса со множеством белых пленочек, сразу же покрывавшихся синими мухами. Из-за забот и тревог или, как она говорила, «из-за утраты сил во время ночных бдений у постели Александра» у Жюстины на правой ноге открылась язва. Этель видела, как те же самые мухи садятся матери на ногу, на края раны, и ее начинало тошнить от мысли, что эти мухи поедают живую плоть. Она отгоняла их, но мухи возвращались, снова садились на рану, даже во время ходьбы. Необходимы были лекарства, бинты. Местный аптекарь имел в своем распоряжении только метиленовую синь, он смазывал ею ногу Жюстины, но безрезультатно.

Этель смотрела на родителей — на вытянувшуюся в глубине комнаты на софе, служившей ей постелью, Жюстину и на Александра, замершего в плетеном кресле у остывшей печи, с раскрытым номером «Там» за сороковой год; откинув голову на подушку, он дремал и был где-то далеко. Слишком поздно было интересоваться их историей, спрашивать, как они поженились, почему решили сыграть свадьбу и как им пришла в голову мысль произвести на свет дочь. Она вдруг поняла, что не любит их, но при этом они — ее слабое место. Связь, похожая на оковы. В любое мгновение она могла бросить их, выйти на цыпочках и тихо закрыть за собой дверь. Сесть в грузовик господина Негре, кондитера, и — именно так, как он предлагал, — спуститься по извилистым тропкам везюбийского склона к морю. Что могло с ней случиться? Ей было двадцать лет, она умела драться, обманывать, вести дела. Наткнись она на пограничный пост или на таможенников, ей оставалось бы только одно — соблазнить их. Она преодолела бы все препятствия. Добралась бы до Специи, до Ливорно. Поднялась бы на борт корабля и уплыла на другой край земли, в Канаду. И никто не смог бы ее остановить.

Однажды майским утром она услышала непонятный шум. Дрожала земля, оконные стекла, посуда. Не одеваясь, она бросилась к окну. Отодвинула занавеску. По дороге вдоль реки тянулась с включенными фарами военная колонна. Грузовики, бронеавтомобили, мотоциклы и танки. Серые от пыли, похожие на насекомых, направляющихся к новым территориям. Они шли медленно, вплотную друг к другу. Проходили мимо дома и двигались дальше — на север, к горам. Этель стояла неподвижно, почти не дыша. Танки следовали за грузовиками. Их стволы были нацелены куда-то вперед. Они выглядели бесполезными игрушками.

Шум разбудил Жюстину. В ночной рубашке, вытянув руки перед собой и быстро переступая по холодным плитам пола, она тоже подошла к окну. Этель выдохнула: «Они уходят». Не слишком уверенная, что это на самом деле «они», даже когда вслед за танками снова потянулись открытые грузовики с солдатами, а шум моторов стал еще тревожнее. Жюстина стиснула руку Этель: «Отойди». Она прошептала это очень тихо, будто солдаты в грузовиках могли ее услышать. Однако Этель воспротивилась. Она хотела видеть всё, до последнего мгновения. Эти одетые в тяжелые шинели мужчины тесно прижались друг к другу; почти все они были без касок, с изможденными лицами. Ни один не поднял голову, чтобы посмотреть в сторону окон. Быть может, им было страшно. Все образы и мысли в сознании Этель сменились абсолютной опустошенностью. Позднее она узнает, что солдаты, которых она увидела из окна кухни в Рокбийер, были остатками группы «Африка» маршала Роммеля, направлявшимися на север в надежде добраться до Германии через Альпы. Их командующего с ними не было: он вылетел в Берлин на самолете, бросив войска на вражеской земле. Этель попыталась представить, что должны были чувствовать эти сидевшие в грузовиках солдаты, глядя на растущую по мере их приближения стену гор, — оглохшие от грохота гусениц, зная, что рации молчат; без командира и приказов, готовясь пешком, преследуемые по пятам волками, преодолеть заснеженные перевалы Бореона.

Они ушли, и наступила тишина, изредка нарушаемая слухами, больше похожими на неясный шепот, и так несколько месяцев подряд. Потом в один из летних дней снова послышался шум: мимо проходила другая армия — победительница, и все население деревни высыпало на улицы, словно договорилось выйти на прогулку в один и тот же час. Жюстина сопровождала Этель до моста. В полдень в деревню въехала автоколонна. Сначала мотоциклы и джипы, грузовики без верха, в которых стояли американские, английские и канадские солдаты. На подножках — французы в штатском, с охотничьими карабинами. Раздались крики, аплодисменты. Дети носились вдоль дороги, быстро усвоив урок: протягивая руки, они выпрашивали у солдат чуингам.[59] Это слово они произносили с акцентом жителей гор: шуин-гом-м.

Пачки таблеток, галеты, тушенка, «Спэм». Присев на корточки, Жюстина принялась быстро-быстро собирать все, до чего могла дотянуться. Этель так и осталась стоять, не в силах пошевелиться. Выпрямившись, изнемогая под грузом добычи, Жюстина сунула ей в руки упаковку галет и банку «Спэма». Этель, совершенно сбитая с толку, рассеянно смотрела на продукты. Внутри была пустота, а вокруг вдруг повисла оглушительная тишина, как бывает, когда обрывается долгий и мощный звук. Словно после четырех ударов в партитуре «Болеро» — только не литавр, а взрывов — тех бомб, что упали на Ниццу во время их поспешного отъезда, после чего в ванной непонятно откуда появилась вода и завыли все городские сирены.

В этот же вечер Александр и Жюстина ужинали на кухне у мадам Альберти, аккуратно макая в суп кусочки белого хлеба. Хлеб оказался слишком белым, сладким и сухим, как гостия, а Этель еще долго чувствовала во рту вкус «Спэма» — розового мяса с бахромой таявшего на языке жира.

Неделю спустя с войны вернулся Лоран. От него пришла открытка — кусочек картона, напечатанный во Франции специально для английских солдат; в открытке сообщались только дата и время его прибытия поездом из Парижа. Однако из-за того, что мост через Вар был разбомблен, поезда до Ниццы не доходили.

Этель села на велосипед и поехала вдоль берега к устью Вара, где и находился мост Беле. Поезд должен был прибыть в одиннадцать часов, однако Этель оказалась там уже в девять. Палило солнце. Опоры разрушенного моста торчали из разлившейся реки — обильно таял снег; вода вливалась в море огромным грязным пятном. Банды чаек крутились над устьем в поисках добычи. Мост находился выше по течению, где река была гораздо уже, и дорога, которую он прежде соединял, выглядела как обыкновенная проложенная в песке колея, обрывающаяся у воды. Жандармы пытались наладить сообщение, тяжелые грузовики взбирались вверх по склонам, скрежетали тормоза. Толпа — путники с чемоданами, семейные пары, дети — пыталась перебраться через реку. Этель тоже попробовала, толкая вперед велосипед. Из-за шума моторов, зажженных фар, пыли и едких выхлопных газов казалось, что мир здесь еще не наступил.

На вокзале Сен-Лоран было ничуть не лучше. Маневрировали локомотивы, станционное начальство свистками давало противоречивые команды, и казалось, даже стрелки норовят кому-то пожаловаться. Вагоны отправлявшейся в Марсель трактрисы были так переполнены, что из-под колес сыпались искры — к великой радости детишек.

С прибытием каждого нового состава перрон захлестывала волна мужчин и женщин, торопившихся к узкому горлышку выхода. Солдаты, бывшие узники лагерей, некоторые еще в бинтах. Этель встала на цыпочки. Она действительно не знала, зачем пришла сюда, ведь Лоран мог появиться совсем с другой стороны. Сердце у нее колотилось, хотя она и пыталась внушить себе: не стоит вести себя как наивная девица или как невеста. Стараясь успокоиться, она подумала, что даже если ей не удастся встретить Лорана, она вернется обратно, купив овощей у владельцев разбитых вдоль реки огородов. Только у них еще оставалась морковь, репа и свекла. А если повезет, то удастся купить и полдюжины яиц.

Пассажиры парижского поезда хлынули мимо. Толпа обтекала Этель с двух сторон. Глаза проходящих изучали ее, иногда кто-то улыбался ей, и в улыбке мелькала надежда. И вдруг, уже решив уйти, она увидела его. Лоран в ожидании стоял в самом конце платформы. Странная фигура: небольшого роста, худой, свободные брюки защитного цвета, черные ботинки, маленький чемодан в руке — именно таким он приехал к ней из Нью-Хейвена в Бретань. Этель показалось, что он чем-то похож на Шарло-солдата[60], и она чуть не расхохоталась.

Через мгновение они поцеловались; это был не страстный поцелуй любовников, встретившихся после долгой разлуки, но почти мужское приветствие: руки Лорана легли Этель на плечи, и он крепко прижал ее к груди.

Этель спросила себя, чувствует ли она хоть что-то, напоминающее об их последнем лете в Ле-Пульдю, когда она прижималась к грубой ткани военной куртки, вдыхая запах этого мужчины, слыша его голос, отдающийся внутри. Этель пыталась вернуть в памяти прошлое, когда они зарывались в песок дюн, верили, что им будет легко и что это состояние легкости продлится всю жизнь.

Лоран стал чужим, по своему обыкновению отдалился. Увидев Этель, он обратился к ней на «вы». Но в разлуке он думал о ней каждое мгновение, вспоминал запах ее волос, привкус соли на ее губах, песчинки, прилипшие к коже. Писал ей стихи, не имея возможности их отправить.

Молчание воздвигло между ними стену. Лорану было неловко, что он забыл фотографию Этель в саут — хемптонской казарме, где почти сразу приколол ее к стене, дабы не отличаться от всех остальных.

Перейдя реку, они покатили вдоль моря на велосипеде, но как эта дорога была не похожа на узенькие тропинки Ле-Пульдю! Перегороженный завалами и кольцами колючей проволоки тротуар Променада, уставленный пустыми будками, в которых еще недавно размещались патрули. Они не стали ждать переполненного автобуса и двинулись дальше. Лоран, широко расставив ноги, крутил педали, Этель сидела на раме, обвив руками его шею. Маленький чемодан был приторочен к седлу вместе с овощной корзинкой. Забавно, грандиозно! Перегруженный старенький велосипед кряхтел и вилял. Несколько раз они останавливались отдохнуть, садились на парапет, свесив ноги в пустоту. Встречные смотрели на юную пару — рыжеволосого английского солдата и его маленькую невесту-француженку в косынке и галошах. Им хлопали, и Лоран со всей серьезностью делал в ответ «козу» Черчилля, знак победы. Не хватало лишь фотографа из местной газетенки: сделать снимок и поместить его на первой полосе и — кто знает — прославиться этим снимком на весь мир.

Этель улыбалась. В первый раз за долгое время она плакала, но это были слезы радости. Вокруг пробуждались от спячки сердца. Вспоминали каждую секунду из прошлого, даже если не все там было целомудренно. Вспоминали, как были счастливы.

Лоран нанес визит Бренам, в квартиру под крышей, только один раз. Жюстина встретила его наигранно горячо, назвав «нашим спасителем», Александр, казалось, не узнал. Он так и не вышел из своего молчания, однако, когда Лоран стал прощаться, стиснул его руки, словно не желая отпускать, и в глазах его мелькнула тоска. Может быть, он понял, что теряет Этель навсегда.

Прежде чем уехать в Париж — на сей раз на автобусе фирмы «Фосэн», — Лоран спросил Этель: «Поедешь со мной в Канаду?» Этель не ответила. Она не стала уточнять, что он имел в виду, говоря так. Поедешь жить со мной? Станешь моей любовницей? Женой? Он отдал ей свое последнее стихотворение, написанное перед отъездом из Англии. Мятый, влажный листок бумаги, странно пахнущий потом и усталостью.

Карандаш почти стерся. Этель прочла:

Каждую секунду я безотчетно думаю о тебе О твоих глазах и твоем голосе О твоей привычке не заканчивать фразы О запахе твоего лица Мокрых волосах Приливе поднимавшемся внутри нас когда мы спали на песке Колючих ветках которые я отшвыривал от твоих ног когда мы шли среди дюн Ты жила во мне каждый миг в пошлой казарме в Саутхемптоне В Портсмуте В Пензансе Завтра я прикоснусь к французской земле И прикоснусь к тебе.

Прощай…

Прощай,

Франция, прощай, прошлое. Прощай, Париж.

Перед тем как отправиться в Торонто, Этель бродила по этому городу, который знала, любила и ненавидела. Вдыхала горячий воздух на набережных Сены, смотрела, как искрится сквозь листву каштанов вода. Небо казалось необычайно легким, а соборы и башни — плывущими над крышами домов. Ей встречались самые разные люди, стайки хохочущих вульгарных девиц, юноши, пристально разглядывающие ее, несмотря на то что она спряталась в свое старое коричневое пальто. На каждом перекрестке, возле каждого подъезда, на террасах бистро с невероятным жаром, словно речь шла об их собственной судьбе, делились новостями, обсуждали результаты скачек и курили мужчины. Этель казалось, что она попала в столицу чужой страны.

В квартале вокруг улицы Котантен, наоборот, ничего не изменилось. Банк сдал внаем их квартиру и мастерскую. Видимо, кое-кто уже сколотил состояние на перепродаже имущества коллаборационистов. А Шемен? Талон? Этель не сомневалась: они наилучшим образом распорядились добром, награбленным у евреев. Мастерскую мадемуазель Деку занял страховой агент. Этель вспомнила о кошках. Удалось ли им выжить? Они наверняка закончили свою жизнь на живодерне, как большинство парижских котов. Двигаясь мимо домов своего квартала по направлению к лицею на улице Маргерен, она видела, как среди пешеходов мелькают призраки: они почти касались ее, следили из-за занавесок. Дом на улице Арморик, тридцать два-тридцать четыре, призванный обеспечить будущность семьи Бренов, наконец-то достроили. Он был как две капли воды похож на здание слева: шесть этажей, серые камни, напоминающие бетонные блоки, квадратные окна — эта уродливая слепая стена казалась такой тонкой, словно годы несчастий источили и ее, и фундамент. Справа — покинутый домишко Конара, заклятого врага Сиреневого дома. Можно было поспорить, что скоро и это жилище сроют и возведут на его месте новое. Этель не остановилась. Не стала читать имена оккупантов на почтовых ящиках. Она переживала горький триумф: ведь именно она, отказавшись от акантов, кариатид, мозаик и орнаментов, помешала архитектору внести в проект здания элемент гротеска. Уцелело только слово над входной дверью — смешное, даже убийственное: Фиваида.

В виде исключения Этель упросила Лорана сходить с ней в дождь на кладбище Монпарнас — найти могилу ее двоюродного дедушки.

Сторож, глядя в список постоянных захоронений, назвал место: «Не ошибетесь, это возле архангела Гавриила». И действительно, они нашли там простую серую мраморную плиту — только имена, некоторые еще можно было прочесть, иные почти стерлись. Возле имени Самюэля Солимана стояло: 8.X.1851-10.IX.1934. Только имя — и отзвук легенды.

У нее осталась всего одна фотография господина Солимана: старик в пальто и мягкой фетровой шляпе, с усами и бакенбардами. А рядом с ним — маленькая кудрявая девочка с умным лицом, в черном платье с матросским воротничком, в руке у нее — обруч больше ее самой: Этель. Он и правда чем-то напоминал архангела Гавриила: высокий и сильный, похожие на крылья бакенбарды и трость в правой руке — словно меч.

Они долго стояли перед надгробием, слушая шорох дождя. От земли поднимался пар, пахло травой и сыростью. Несколько раз в лавровых деревьях вскрикивали дрозды. «Сюда можно было бы приходить чаще, — подумал Лоран, — это почти как навещать старика отца. Вооружившись зубной щеткой и маленьким скребком, всё вычистить, привести в порядок. Подправить стершиеся буквы». Он почувствовал, как кольнуло сердце. У него не было ни фамильного склепа, ни могилы, ни даже просто плиты, на которой было бы написано имя его тети. Ничего, что связывало бы ее с этим миром.

Лоран и Этель поженились очень скоро, почти не раздумывая. В маленькой церкви Сен-Жан-Батист-дела-Салль, со старинной мозаикой, над которой любил потешаться Александр: «Не препятствуйте детям Моим приходить ко Мне — это лифт наверх для усопших!»

Лоран Фельд не внушал доверия. Но ведь Иисус тоже был евреем! Со стороны Лорана свидетельницей была его сестра Эдит, а со стороны Этель — старый духовник, когда-то давно впервые торжественно причастивший ее.

Этель очень хотелось, чтобы на его месте оказалась Ксения, но годы войны стерли, смыли все следы. Ксения и Даниэль Доннер пропали, уехали, не оставив адреса, скрылись на другом конце света, может быть где-то в Швейцарии.

Жюстина присутствовать не смогла — или не захотела. Сослалась на плохое самочувствие Александра, в последнее время сильно сдавшего, на отсутствие денег и на усталость. На самом деле ей было стыдно или что-то вроде того. Ей не хотелось видеть свою дочь, от которой она наконец-то освободилась, и она испытывала досаду, раздражение: «К чему? Ты даже не собираешься жить в Париже». Этель сделала вид, что поверила ей: «Тогда ты приедешь к нам туда, в Канаду». Жюстина пообещала. Однако ехать поездом, пароходом… Они расстались навсегда.

Париж в августе был искорежен зноем, опьянен новой свободой. Флаги, транспаранты. На по-прежнему пустынных шоссе — английские, американские, канадские бронемашины в сопровождении еле передвигающихся автомобилей ВФС[61]. Патриоты, размахивая флагами, разъезжали на автобусах по площадям. Как-то раз в толпе Этель плотно обступили мужчины, и, несмотря на то что она изо всех сил вцепилась в руку Лорана, ее как будто понесло сильным течением. Солдаты крутили ее туда и сюда, вальсировали с ней под звуки оркестра, спрятавшегося под сенью деревьев. Один из них грубо, почти до боли, поцеловал ее, а его руки гладили ее тело, тискали груди. Этель закричала, и они пустились наутек, растворившись в ночи. Она прижалась к Лорану — колени дрожали, сердце рвалось из груди. Когда Лоран сказал, что это были канадские солдаты, она вдруг ощутила даже что-то вроде радости и улыбнулась. Они, ее новые соотечественники! Ей почти захотелось увидеть их снова, узнать их имена.

После бракосочетания они целыми днями блуждали по городу, перебираясь из отеля в отель. Из одного квартала в другой — наугад. Улица Бломе — отель «Бломе». Улица Фальгьер — отель «Флёри», улица Вожирар — отель «Пломьон», улица Дюто — отель «Вояж». Улица Эдинбур, недалеко от вокзалов, — отель «Эдинбур», улица Жан-Бутон — отель «Вояжёр», улица де Депар — отель «Бретань». В Латинском квартале улица де Бюси — отель «Луизиана», улица Месье-ле-Принс — отель «Балкон», улица Серпант — отель «Эколье». На севере, в квартале Гутт-д'Ор, на Монмартре, в Бют-Шомон. Маленькие, жарко натопленные комнатки, но в ванных все равно приходилось принимать только холодный душ — не хватало угля для всех котлов. Багажа у них почти не было, лишь маленький чемоданчик Лорана с бритвой, личными вещами Этель и нижним бельем. Иногда взгляд консьержки осуждающе вспыхивал, но чаще хозяйка отеля с понимающим видом называла их «голубки» или что-то вроде этого. Этель такая ситуация задевала: «Ты же понимаешь, они думают, будто мы не женаты!» Лоран только смеялся над ней и однажды сделал вид, будто ошибся, заполняя карточку посетителей: «Мадемуазель…» — но сразу же исправил: «Мадам».

Порой они обсуждали свои будущие путешествия: посмотреть Бретань, побывать в Ирландии. Прокатились на автобусе по окрестностям Парижа. Устроили пикник на берегу Сены, добрались до Марны. Однажды вечером Этель решила отвести Лорана туда, где когда-то она встречалась с Ксенией, — на Лебединую аллею. Она даже представила себе такую картину: застыв, словно щербатая гипсовая статуя, какой-нибудь старый сатир пялится на влюбленных, укрывшихся в зарослях.

Держа Лорана за руку, Этель подошла к дереву — слону — с этого места была прекрасно видна Эйфелева башня. Они стояли: все скамейки растащили, а берег оказался слишком грязным, сесть прямо на землю было нельзя. Разрезая форштевнями мутную воду, медленно проплывали баржи. Этель решила показать Лорану все, что она когда-то любила: уносимые течением пряди водорослей, игру света, белопенные цветы на подводных корнях. Но Лоран молчал. Он закурил сигарету и почти сразу же щелчком отшвырнул ее в реку. Он не захотел оставаться здесь, и Этель подумала, что он ревнует: ведь она приходила сюда с Ксенией.

Немного позже, в комнате отеля «Антрепренёр» на улице с тем же названием, он объяснил ей: «Для меня это страшное место. На другом берегу — Вель-д'Ив[62], куда полиция отвезла мою тетю Леонору и всех парижских евреев, чтобы отправить их в Дранси. Я не могу на него смотреть, не хочу приближаться к этому месту, понимаешь?»

Этель не понимала. Почему ей ничего об этом неизвестно? Теперь она стала догадываться, отчего Лоран хотел уехать из Парижа навсегда и больше не возвращаться. Не ради приключений и хорошей работы. Но она тоже уедет. И тоже никогда не вернется.

Один-единственный раз он отвел Этель в бывшую квартиру тети, на улицу Виллерсексель. Он ведь так их и не познакомил — то ли из робости, то ли не представилось подходящего случая. Они поднялись по лестнице на третий этаж — лифт сломался еще в самом начале войны. Красивое кирпичное здание с резными застекленными входными дверями, холлом, лестницами из темного дерева, на которых лежали протертые до дыр красные ковровые дорожки. Тихое, даже чуть угнетающее своей тишиной место. На третьем этаже Лоран остановился перед одной из дверей. Над кнопкой звонка — медная табличка, на которой Этель прочла: «Виконт д'Адемар де Берриак». «Похоже на фамилию какого-нибудь знаменитого жителя Маврикия», — подумала она. Мгновение Лоран неподвижно стоял перед дверью, словно раздумывая. «Ты не хочешь позвонить?» — спросила его Этель. Он нахмурился: «Бесполезно, они ничего не знают. Эдит спрашивала у них. Они недавно сюда въехали. Никто ничего не знает, словно моя тетя никогда здесь и не жила». Он медленно отступил назад, по-прежнему пристально глядя на дверь — довольно неряшливую, с облезшим лаком, с царапинами внизу: быть может, их оставили сапоги полицейских, нетерпеливо ломившихся внутрь, пока старая дама надевала свой пеньюар? До самого вечера и все последующие дни они ни разу не заговаривали об этом. Не ходили ни на Лебединую аллею, ни к мосту Гренель. Город бурлил, как переполненная гостиная, шумно праздновал, был пьян от свободы. Гудели моторы, вскрикивали клаксоны, в кафе играла музыка, на площади Бастилии, Мобер, у ворот Сент-Антуан танцевали. Только Лоран всё никак не мог перестать думать о своей незаживающей ране, о зоне молчания в центре Парижа, об этом ужасном велодроме, его скамьях, воротах, закрывшихся за всеми этими мужчинами, женщинами и детьми. Схваченными на рассвете, доверившимися своим стражникам, не зная, что их ждет. Добряки полицейские сказали им: «Не бойтесь, всё под контролем, вы же знаете новые законы, это для вашего же блага, ради вашей безопасности, вас защищает само правительство, вам нечего бояться, не надо ничего брать с собой — вечером вы вернетесь обратно».

Лоран сказал что-то про тюрьму Дранси, но Этель впервые слышала это название; огромные здания на севере Парижа, построенные перед войной, как — ирония судьбы! — казармы для полицейских; Даладье приказал посадить туда коммунистов. Что общего с коммунистами было у тети Леоноры?! Больше Лоран ничего не добавил — он больше ничего и не знал. В окружном комиссариате, в префектуре полиции молчали. Осторожно извлекали папку с делом: «Да, расследование продолжается, можете подать жалобу». Кто виноват в случившемся? Эти люди спаслись бегством или, возможно, погибли в период Освобождения, были вздернуты на фонарях? Да, конечно, процессы состоялись, их приговорили к смерти. Но что нужно сделать, чтобы рассеять эту зловещую тишину, поселившуюся посреди Парижа, прямо напротив Лебединой аллеи?

Лоран изменился. Он больше не был тем мальчиком, которого Этель когда-то знала, краснеющим от любого пустяка, объектом насмешек для девчонок. Стал тверже. Во время медового месяца, проведенного в блужданиях из квартала в квартал, он говорил очень мало. Садился с Этель в автобус или шел быстрым шагом по улицам. Сняв комнату в отеле, он первым делом волок ее в постель. Торопился заняться любовью: их тела были мокрыми от пота, они задыхались, переставая чувствовать что-либо, кроме боли.

Этель не представляла себе, что такое состояние возможно. Грубое, животное и одновременно полное страсти и желания. Она позволяла ему увлечь себя в постель, уступала, как тогда — канадским солдатам. Только теперь настаивала и требовала она. Сильнее прижималась к Лорану, их ноги переплетались, тела соединялись в едином порыве. Они дышали в одном ритме, одинаково напрягали мускулы и сухожилия. Едва кончив, Этель смотрела на Лорана горящими глазами и без улыбки спрашивала: «Еще раз?» Как будто, каждый раз поднимаясь на ноги, спешила дать воображаемой толпе вновь увлечь себя.

Они не разговаривали. Лишь однажды он рассказал ей о том, как воевал. Операция на севере Франции, переход вдоль реки, названия которой он даже не знал. Повсюду бывшие лагерники в лохмотьях, одичавшие, голодные, с горящими глазами и грязными лицами, похожие на клошаров и убийц.

«Может быть, там и вовсе не было войны», — подумала Этель. Как не было войны для нее самой, ее семьи, поскитавшейся по дорогам, а потом спрятавшейся в горах. Только преступники, банды, что отправились в горы — грабить, убивать, насиловать. Она не рассказала Лорану про голод, от которого каждый день сводило желудок, о стариках, отнимавших друг у друга отбросы между рыночными прилавками — там, на Лазурном Берегу, в долине у моря, где-то на задворках страны, где жизнь текла еле-еле; о туче мух, пожиравших ногу Жюстины. Рассказывать обо всем этом было нелегко. Ведь это происходило в другой жизни.

Неожиданно они узнали новость, связанную с Ксенией. Лоран вычитал в «Иллюстрасьон» о событии из светской жизни — парижском показе мод, в Булонском лесу, в Реле[63]. Нечеткий снимок запечатлел девушек — цвет французской буржуазии, но в подписи к фото указывалось имя графини Шавировой. Позвонив в Реле, а потом в агентство, Этель получила номер телефона Ксении. Ей ответил все тот же голос — чуть хриплый, низкий. Пауза. Потом они все-таки договорились встретиться — не на Лебединой аллее, а на террасе «Кафе дю Лувр». Все действительно изменилось.

Этель пришла пораньше и села не сразу. Подумала, хочет ли остаться. Ксения появилась одна. Казалось, она еще выросла и похудела. На ней было не экстравагантное платье, а строгий серый брючный костюм, волосы собраны в узел. Этель бы ее не узнала. Они поцеловались, и Этель отметила, что от Ксении больше не исходит тот запах бедности, от которого когда-то давно начинало сильнее биться ее сердце. Поболтали о том о сем, не касаясь прошлого. Взгляд Ксении остался прежним, но стал чуть холоднее.

«А как ты?»

Она рассказала о свадьбе, о своем замысле открыть магазин от-кутюр, о квартире, купленной Даниэлем в хорошем квартале, возле Эйфелевой башни. Этель она слушала рассеянно. У нее появился нервный тик — стал дергаться правый висок; Этель заметила, что время от времени Ксения похрустывает суставами пальцев.

Солнечный свет заливал террасу, стало жарко. Понемногу они перешли на тот шутливый тон, которым когда-то отличались их беседы; Ксения не утратила своего сарказма, они высмеяли девушек в коротких юбчонках, сидевших за столиками с американскими солдатами: «Те же самые, что прошлой зимой спали с немцами!» Вспомнили лицейские годы на улице Маргерен, своих наставников, преподавателя французского, волочившегося за ученицами, мадемуазель Жансон с ее развевающимся на ветру платьем, одноклассниц, вышедших замуж потому, что забеременели; та нашла работу в морском министерстве, эта — в почтовом ведомстве. Рассказывая Ксении о Лоране и своем намерении уехать вместе с ним в Канаду, Этель заметила, что ее слова задели подругу. Она и подумать не могла, что Ксения ревнует, что она из тех, кого огорчает чужое счастье. «Я так рада за тебя, ведь очевидно…» Что именно она хотела сказать? Ксения продолжила, и на сей раз без сарказма: «Знаешь, когда я говорила о тебе с кем-то — тогда, в лицее, то мы думали, что ты плохо кончишь, станешь как мадам Карвелис или как та женщина, лепившая кошек, — ты мне о ней говорила, как ее звали?» Этель смотрела на Ксению, удивляясь тому, что не испытывает стыда. В глубине души она предпочла бы, чтобы их встреча закончилась как можно банальнее. Благородство юности улетучилось, и Ксения превратилась в обычную женщину, похожую на других, — конечно, все еще красивую, но немного вульгарную, озлобленную, возможно неудовлетворенную. Это и к лучшему. Нельзя прожить всю жизнь, обожая идеал минувших лет.

Потом пришел Даниэль Доннер. Он оказался совсем не таким, каким его представляла Этель. Высокий, темноволосый, элегантно одетый, серьезный. Он уселся напротив Ксении и заказал эспрессо. Говорил мало, курил сигарету за сигаретой, неторопливо протирал очки. В какой-то миг, когда Этель перевела разговор на работу Ксении, возможность начать свое дело, реализовать проект в Америке, Даниэль прервал ее: «Лично я хочу только одного: жить нормальной жизнью». Этель почувствовала себя оскорбленной за подругу, однако было похоже, что Ксения даже не задумывалась над тем, что для этого молодого человека значат слова «нормальная жизнь». Она держала руку Даниэля в своей, он был ее собственностью, ради него она была готова на всё. Этель поняла: их дружбы больше нет. Это доказывал и взгляд, которым обменялись Ксения и Даниэль несколько мгновений спустя: «Ну что, идем?» — словно говорил он.

Этель резко поднялась, настаивая, что должна заплатить по счету. Она пожала руку Даниэлю и, чуть помедлив, кивнула Ксении: «Da svidaniya?» — в память о прошлом. Может, ей стало стыдно оттого, что она теперь тоже эгоистка. Этель ушла торопливо, как будто куда-то опаздывала.

Пока Этель и Лоран путешествовали по парижским улицам, меняя отели, и были вне досягаемости, умер Александр. Отек легких, и он задохнулся. Микробы вели свою войну в его организме — с момента объявления перемирия и начала бомбардировок. И они победили.

Похороны состоялись в Ницце, на совсем новом кладбище, расположенном среди холмов, к западу от города: некрополь для чужаков, простые бетонные тумбы на склоне. Выбора не было. Склеп на монпарнасском кладбище, где покоился господин Солиман, был слишком далеко; для перевозки тел по железной дороге не хватало цинковых гробов, к тому же погода стояла слишком жаркая. Когда Этель приехала, Александр ждал ее в морге. Служащий объяснил, что это сделано из-за запаха и дело не терпит отлагательства. Этель, с помощью Лорана, занялась похоронами, всё оплатила, взяв деньги у мужа. Отказалась от каких — либо помпезных надписей на плите, поскандалив с распорядителем: «По крайней мере R.I.P.[64], мадемуазель, это как минимум!» Вероятно, он получал деньги за каждую строчку. «Нет, мой отец ненавидел латынь. Вы напишете только имя, дату рождения и смерти. Поставите точку. И всё». Она произнесла это тем же тоном, каким когда-то отказалась от кариатид на фасаде дома по улице Арморик.

На короткое время все родственники и знакомые собрались у Жюстины. Маврикийские тетушки, кузены со стороны Солиманов и даже полковник Руар и генеральша Лемерсье, расставшиеся со своей прежней злостью. Казалось, семья снова в сборе, будто ничего не произошло, что смерть Александра смыла с этих людей их безрассудство, а недавно закончившаяся трагедия их никак не коснулась.

Этель пристально наблюдала за ними, ища в их поведении отголоски прошлого, своего детства. Но не находила. Возникшая пропасть не могла исчезнуть.

И она поняла, что надо бежать — на другой край света, в конце концов начинать новую жизнь.

После ночного бдения и похорон Жюстина организовала дома небольшой обед. Конечно, никакого сравнения с гостиной на улице Котантен, с ее музицированием и изысканными беседами. Но в окно мансарды виднелось искрящееся вдалеке море, его опять бороздили парусники, рыбацкие плоскодонки и грузовые суда с Корсики, направлявшиеся к Вильфраншу. Неподвижно застыли, словно стражи, британские и американские крейсеры. В порту уже началась реконструкция, защитные стены снесли, убрали орудийные платформы, и каждый вечер на башне Меккано опять загоралась лампа маяка.

«Почему ты не хочешь жить вместе с нами?» — переспросила Этель. Жюстина даже не вздохнула в ответ: «Что я буду там делать? Я обременю вас… Я слишком старая, слишком устала. Лучше вы иногда будете меня навещать, я надеюсь».

Почти неосознанно, шокировав Этель, она вдруг положила руку ей на живот: «Когда он родится, напиши мне, я помолюсь за него». Как она догадалась? Месячных не было, но даже сама Этель была еще не до конца уверена и пока ничего не сказала Лорану. Жюстина заговорщически улыбнулась, попытавшись изобразить на лице нежность: «Напиши мне, что он появился, я ведь знаю, что у тебя будет мальчик».

И оказалась права — один-единственный раз. Она уже стала своей в этом городе. Перегнувшись через балконные перила, она могла разглядеть на краю залива холм, на котором был погребен Александр. В каморке под крышей она сохранила в память об их семейной жизни вещи, книги, мебель, спасенную во время переезда и торгов. Картины, гравюры. Эстомп[65], сделанный Самюэлем Солиманом в семнадцать лет — до того, как он уплыл с Маврикия, — изображавший горы Питер — Бот в лунном свете. В коридоре Жюстина благоговейно разместила коллекцию тростей-шпаг, проехавших на автомобиле через всю Францию. После смерти Александра Жюстина сама вела все дела и добилась успеха. Остаток наследства своего дяди она с помощью нотариуса превратила в пожизненную ренту, и это позволило ей выжить. Более того, она смогла дать немного денег тетушке Милу, облегчив ее уход в монастырь. Да и другим удалось помочь. Быть может, она даже простила Мод и отправляла ей маленькие посылки, чтобы та не умерла с голоду. И раз-два в неделю сама приходила к ней на виллу «Сегодня».

Сегодня

Похоже, день заканчивается. В июле оставаться в номере парижского отеля невыносимо. Спасаясь от духоты, я с утра до вечера бесцельно брожу по улицам.

Меня не интересуют памятники. Я не совсем турист. Несмотря на разделяющее нас расстояние, что-то, чего я не понимаю, связывает меня с этим городом. Странное чувство — смесь вины и подозрительности или, быть может, любовного разочарования. Я иду пешком или еду на автобусе, инстинктивно перемещаясь в южную часть города, в квартал, который отлично знаю по рассказам. Названия улиц, бульваров, проспектов, больших и совсем крошечных площадей я наизусть помню с детства — от матери. Каждый раз, вспоминая Париж, она повторяла:

УЛИЦА ФАЛЬГЬЕР

УЛИЦА ДОКТОР-РУ

УЛИЦА ВОЛОНТЁР

УЛИЦА ВИЖЕ-ЛЕБРЕН

УЛИЦА КОТАНТЕН

УЛИЦА АРМОРИК

УЛИЦА ВОЖИРАР

АВЕНЮ ДЮ МЭН

БУЛЬВАР МОНПАРНАС

И еще:

УЛИЦА АНТРЕПРЕНЁР

УЛИЦА ЛУРМЕЛЬ

УЛИЦА КОММЕРС

НОТР-ДАМ-ДЮ-ПЕРПЕТЮЭЛЬ-СЕКУР

Я ищу место, которое когда-то называлось Вель-д'Ив.

Сегодня оно называется Платформа.

Расположенная на возвышении пустынная площадка, подметаемая ветром; на ней играют несколько ребятишек. Она окружена высокими зданиями — шестнадцатиэтажными башнями — в таком ужасном состоянии, что вначале я подумал даже: их скоро снесут. Потом увидел белье, сохнущее на балконах, спутниковые «тарелки», занавески на окнах. Пылающую герань в цветочных ящиках.

Пустыня, тревожная no man's land[66]. Здания тут присвоили себе диковинные, важные имена и потому кажутся декорацией какого-нибудь фантастического фильма: Островок Орион, Башня Кассиопея, Бетельгейзе, Космос, Омега, Башня Туманностей, Башня Отражений, — когда-то небесные объекты называли в честь греческих, индийских, скандинавских богов. Строившие Платформу архитекторы создавали свою вселенную — они явились из иных миров, их похищали инопланетяне или они просто чересчур увлекались кино.

Я иду по Платформе, кое-где асфальт растрескался. Ни клочка тени; свет, отражающийся от цемента и стен домов, режет глаза. Меня сразу же догоняют мальчишки, шум их голосов напоминает эхо. Один из них — я успел услышать, как его зовут — Хаким, приближается: «Что ищете?» Провоцирующий, агрессивный тон. Для них эта пустынная площадка, эти башни — место, где можно играть и переживать приключения. Здесь, под их ногами, пятьдесят лет назад случилось то страшное событие, которое сейчас невозможно себе представить и потому нельзя простить. Может быть, среди рядов кресел так же звенели детские голоса: они смеялись, спорили, и то же самое эхо отражалось от замкнутой стены велодрома, поднимаясь вверх: обрывки сетований и женских споров. С фасадов зданий на Платформу падают куски бетона. Башня Отражений отделана бирюзовой керамической плиткой. Орион синий, как ночь. Космос перегорожен длинными балконами, украшенными колесом, в котором расположился крест, напоминающий древнеегипетский анх; когда-то он, видимо, был покрыт позолотой. Все они — пирамиды нашего времени, столь же помпезные и никчемные, как и их славные предки, только менее прочные. Над всем кварталом возвышается похожая на минарет башня-цилиндр; глядя на нее, я прикидываю, что она должна находиться как раз в центре арены Вель-д'Ив.

По краю Платформы, минуя заброшенный китайский ресторан, спускаются полуразрушенные лестницы Береники (еще одно странное название); по ним я возвращаюсь в город. Теперь я брожу у подножия Платформы — среди тихих улочек, гаражей, вереницы подозрительно пустых офисов. Улица Катр-Фрер-Пеньо, улица Линуа, улица Инженера Робера Келлера. Где находились скамьи? А дверь, через которую должна была пройти Леонора вместе со всеми остальными узниками, когда их высадили из полицейских фургонов? Кто их ждал здесь? Кто-то, зачитывавший списки, словно приглашая всех на праздник? Или их просто оставили стоять внутри гигантского амфитеатра, под палящими лучами солнца — будто соревнования должны вот-вот начаться? Вероятно, она пыталась найти в толпе знакомое лицо, место, где можно присесть, краешек тени, возможно туалет. Наверное, она вдруг поняла, что ловушка захлопнулась и в ней оказались все эти мужчины, женщины, дети; поняла, что они здесь не на час или два, даже не на день, а навсегда; что выхода нет, как не осталось и надежды…

Я толкаю дверь Музея фотографии, расположенного рядом с синагогой. Внутренний голос подсказывает мне, что высокая белая труба в центре Платформы — это она и есть. Не то чтобы я слишком интересовался культовыми сооружениями. Здесь всё иначе. Лица с фотографий проникают в меня, заглядывают почти в самое сердце, остаются в памяти. Безымянные, не имеющие ко мне никакого отношения, похожие на те, которые я представлял себе, читая в архиве на улице Удино списки рабов, проданных в Нанте, Бордо, Марселе:

МАРИОН, КАФРЯНКА — ИЛЬ-ДЕ-ФРАНС. КУМБО, КАФРЯНКА — ИЛЬ-ДЕ-ФРАНС. РАГАМ, МАЛАБАРЕЦ — ПОНДИЧЕРРИ. РАНАВАЛЬ, МАЛЬГАШ — АНТОНЖИЛЬ. ТОМА, МУЛАТ — БУРБОН.

Дети, выстроившиеся вдоль дорожек стадиона, на заднем плане — взрослые. Снимки из Дранси: фигуры у подножия высоких прямоугольных зданий, так похожих на новые гетто Сартрувиля, Рюэля, Ле-Ренси. В теплых, не по погоде, пальто, на голове у детей береты. У одного из них — на переднем плане — шестиконечная звезда на груди. Они улыбаются в объектив, будто позируют для семейного портрета. И еще не знают, что скоро умрут.

Я изучаю на карте географию ужаса:

Фюльсбюттель

Хертогенбош Моринген

Дора

Нидерхаген-Вевельсбург Бухенвальд

Нойенгамме

Эстервеген

Равенсбрюк Заксенхаузен Орианенбург Треблинка Берген-Бельзен Кулъмхоф Лихтенбург

Собибор

Бад-Суза Майданек

Хинцерт

Заксенбург Грос-Розен Бельзек

Терезиенштадт

Плазов Аушвиц

Флоссенбург

Натвайлер-Штрутхоф

Дахау

Маутхаузен

И еще — названия вокзалов, пересыльных пунктов: Дранси, Руайе, Питивье, Ривьера-ди-Сабба, Больцано, Борго-Сан-Далмаццо, Вентимилья. Необходимо побывать в каждом из них, понять, что жизнь вернулась туда, увидеть посаженные там деревья, памятники, надписи, но главное — увидеть лица всех, кто теперь живет там, услышать их голоса, крики, смех, шум городов, построенных рядом, — шум самого быстротечного времени…

Кружится голова, чуть-чуть мутит. Я иду по улицам, примыкающим к Платформе. На набережной Гренель длинной железной змеей, свивающей кольца на перекрестках, выстроились гудящие автомобили и автобусы. В июле сорок второго Сена должна была выглядеть так же, как сегодня, и, может быть, Леонора и другие видели ее сквозь зарешеченное окошко полицейского фургона, пока тот выруливал к велодрому. Историю омывают реки, это известно каждому. Они уносят тела, и еще очень долго их берега остаются пустынными.

Моя мать никогда не рассказывала мне о Лебединой аллее. Однако, повинуясь инстинкту, я спускаюсь по лестнице к длинной полоске суши посреди реки, в тень ясеней. Несмотря на красоту этого места, здесь малолюдно. Супружеская чета с девочкой лет восьми, несколько южноамериканских или итальянских туристов, молодая, одетая в черное японка, фотографирующая деревья. Две-три пары влюбленных на скамейках переговариваются шепотом и не смотрят в сторону Эйфелевой башни.

Я останавливаюсь на самом берегу, возле старого, причудливо изогнувшегося дерева. Низко опущенные ветви придают ему сходство с животным, рептилией, вылезающей из речного ила. У его подножия, между корней, болтаются похожие на пряди волос длинные черные водоросли.

Напротив, на другой стороне реки, — Платформа, словно мираж в горячем тумане. Я смотрю на высокие здания, силуэты которых вырисовываются на закатном небе, — они похожи на черные стелы. В центре торчит призрачная башня — безголовая, безглазая, ее вершина теряется в облаках. Я понимаю, что идти дальше необязательно. История исчезнувших навсегда поселилась здесь.

Все то же медленное течение реки, город, плывущий по ней и уносящий прочь свои воспоминания. Хаким, паренек с Платформы, был прав. Тяжелый взгляд, гладкий лоб, темные глаза: «Что ищете?»

Лебединый остров, остров Маврикий, Isla Cisneros[67]. Я никогда там не был. Именно об этом я размышляю, переходя на другой берег и ускоряя шаг: над Сеной надвигается гроза; я с трудом сдерживаю улыбку.

Звучат последние такты…

Звучат последние такты «Болеро» — резкие, почти невыносимые. Звуки наполняют зал; публика вскочила с мест, все глаза устремлены на сцену: там вращаются, ускоряя движения, танцоры. Люди кричат, но их голоса перекрывает грохот там-тама. Ида Рубинштейн и остальные исполнители — марионетки, сметаемые безумием. Флейты, кларнеты, рожки, тромбоны, саксофоны, скрипки, барабаны, цимбалы, литавры — все сжимается, норовит взорваться, задохнуться, готовы лопнуть струны и голоса, — пускай, лишь бы только нарушить эгоистичное молчание мира.

Рассказывая мне о премьере «Болеро», мать описала свои ощущения, крики, возгласы «браво», свист, шум. В том же зале находился молодой человек, которого она никогда в жизни не встречала, Клод Леви-Стросс. Он тоже много лет спустя поведал мне, что эта музыка навсегда изменила его жизнь.

Сегодня я понимаю почему. Понимаю, что значит для его поколения эта многократно повторяющаяся музыкальная фраза с нарастающим ритмом и крещендо. «Болеро» не просто пьеса, не обычное музыкальное произведение. Это пророчество. Рассказ об истории гнева, о голоде. Когда звуки танца яростно обрываются, оглохшие и выжившие приходят в ужас от наступившей тишины.



Поделиться книгой:



Регистрация