Но жив, жив… Самое главное.
На следующее утро его военным самолетом отправили в Москву. Я какие-то вещи в сумку покидала, за час собралась и — за ним. Далее своего старшего не успела повидать. Он из школы на своих ногах убежал, пара царапин на лице, и все, как будто на улице подрался. Быстро все, наспех, в такой суматохе-то! На следующий день я уже в Москве была, вместе с ним, младшеньким.
Тапочки, халатик, зубная щетка — весь мой багаж. В чем была, в том и уехала.
Думала — ненадолго, а оказалось — на несколько месяцев. Первое время прямо в отделении жила. Там меня к нему и пустили в первый раз… Захожу: тишина, он лежит, глаза закрыты… Бледный, словно выстиранный, одни пальцы из-под простыни выглядывают… И весь восковой какой-то… На лице маска, миллион трубочек, словно вены, по которым кровь бежит. Я на колени перед ним встала… До рук дотронулась, а они ледяные, — как у мертвого. У меня комок в горле. Чувствую: лицо горячим становится. Руку подношу, провожу пальцами: слезы… Сами по себе… Слезы катятся и катятся.
Когда стояла перед ним на коленях в реанимационной палате, в первый раз — верите? — подумала о хрупкости жизни. Вчера он бегал, гонял по улице кота, стрелял из рогатки, а сегодня дышит через маску. Мой мальчик… Словно кто-то выдохнул из него жизнь, забрал все силы, увел душу… Один день, одно мгновение — и все может исчезнуть…
Первый месяц — операция за операцией. Врач заходит в палату, долго его осматривает, потом на свет смотрит рентгеновские снимки, качает головой.
— В черепе большой осколок, пока мы его не вынем, он так и будет в коме. Но его трудно будет достать: рядом жизненно важные сосуды…
Я дежурила у дверей операционной. Час, два… Потом слышу: шорох у дверей, колеса шелестят. У меня сердце чуть не лопнуло: представляю, что двери откроются и вывезут его ногами вперед… Эта секунда, момент… Руки задрожали, ноги подкосились… Секунда… Двери распахиваются, вижу: головой вперед, жив, жив!
Два с половиной часа вынимали осколок. Трепанация черепа. Это не нога, не рука. Головной мозг. Доли миллиметра — и смерть. Или — инвалидность.
Он вынес. Девять лет, обычный мальчишка, а вынес. Для меня эта операция была такой важной! Я так себе сказала: если он перенесет ее, значит, выкарабкается.
Каждый день я около него сидела. Первые дни только плакала. Сяду над ним и причитаю. Вдруг врач в палату заходит.
— Что же вы делаете?! Вы что, хотите его в могилу свести? Он не слышит вас, не видит, но все чувствует.
Вы же мать, ваше состояние ему передается! Так он никогда не выберется.
Боль, отчаяние — это все всегда в душе было. Но при нем я старалась теперь держаться. В церковь иду, свечку зажгу, встану на колени, все глаза выплачу. А к нему захожу, улыбаюсь, рассказываю про дом, про отца, про брата.
Страшно было… Очень страшно… Говорю с ним, за руку держу, — а у него ничего не откликнется. Ну, думаю, хоть бы веко дрогнуло, хоть одна мышца на лице… Ничего! Я ему ножки целовала… Встану перед ним на колени и целую их, дышу, дыханием своим согреваю… Он холодный такой был, вы себе представить не можете. Дышу-дышу, а согреть не могу…
Врач утром заходит в палату.
— Как вы, держитесь?
— А что еще мне остается? — отвечаю.
— Сейчас он в стабильно тяжелом состоянии, мы надеемся, делаем все возможное, главное — чтобы у него хватило сил бороться.
Он говорит, а у меня перед глазами все расплывается: «Состояние стабильно тяжелое… Восьмой день комы… Отек головного мозга… Перелом основания черепа… Может потерять память, зрение…» И что-то еще, только голос его куда-то уплыл, далеко-далеко… Откуда-то издалека крики врачей, шум и — тишина.
Каждый дёнь я жила, как последний. Смотрю на него и насмотреться не могу. Слезы душат. Как я его на руки первый раз взяла… В макушку целовала… Запах такой нежный, сладкий, родной… Вся жизнь перед глазами промоталась, как пленка в кино… А он лежит передо мною — кожа да кости, весь какой-то пожелтевший, окаменевший… Одной ногой на этом свете, другой — уже на том.
Смотрю на него, вглядываюсь, пытаюсь представить, что он сейчас видит. Снится ли ему что-то? Слышит ли он меня? Или он сейчас слышит совсем другие голоса и видит совсем другие, нездешние лица…
Для меня время перестало существовать. Я не слышала, как тикают часы. Только капельница. Днем и ночью: кап-кап, кап-кап… Мое время…
Сорок дней он был в коме. Врачи уже перестали надеяться. Меня стали потихоньку готовить: если он и выживет, то останется инвалидом… Чего ждать? Он мог перестать говорить. Мог перестать видеть. Мог… Об этом я даже думать боялась… Навсегда остаться по разуму девятилетним ребенком.
Утро… Начало октября: в Москве так холодно уже было. Дождь, пронизывающий ветер. Ни одного листочка не осталось на дереве! Что за город такой холодный, как в нем люди живут? Я из церкви возвращалась, продрогшая до костей. Пришла, переоделась, захожу в палату. Во мне уже надежда тлеть переставала. Вместо надежды пришла обреченность… Грусть… Тоска… Встала возле окна, смотрю на улицу… Ветер воет, перед стеклом черная ветка покачивается… Взад-вперед, взад-вперед… Одиночество… Думаю: вот так и ты теперь будешь одна от ветра гнуться…
Сажусь рядышком. Беру его руку в свою, дышу на нее: все согреть пытаюсь.
— Уже осень пришла. На улице так холодно, ветер воет, дождь идет… Дома тебя папка ждет, брат… Звонили вчера, спрашивали, как ты… Я говорю: скоро поправится, скоро все закончится, и мы вернемся домой…
Говорю, а слезы капают на белую простыню. Кап-кап, кап-кап… И капельница: кап-кап… Мои часы…
Вдруг смотрю: веки у него задрожали! Подрагивают, глазные яблоки — туда-сюда… За руку его хватаю: «Ты слышишь меня?! Слышишь? Если да, мигни мне!»
Раз, — и тут же все прекратилось. Он опять замер. Я рыдаю, уже не могу себя в руки взять, все, прорвало мою плотину. Наде ада, как луч солнца, блеснула и погасла.
Если бы я могла описать то, что в душе случилось тогда! Дали и отняли надежду. Так жестоко! Плачу, причитаю, и вдруг — раз! — он моргает! Глаза закрыты, он все-таки не смог их открыть. Но и так видно: веко дрогнуло, глаза едва распахнулись, и ресницы упали вниз.
Сорок дней минуло с третьего сентября. В Беслане отмечали сороковины, там выросло целое кладбище детей. А мой в этот день пришел в себя. Вернулся! Самый счастливый день моей жизни!
Когда он открыл глаза, он меня почти не видел. Говорил потом:
— Видел тебя, словно за стеклом, по которому дождь стекает.
Он терял зрение. На пятый день он попытался заговорить. Рот открывает, а слов нет. Только воздух ловит. Язык его не слушался, губы не слушались. Первое, что он произнес: «ба». На второй день уже чуть уверенней: «ба… — пауза, — …ам». Я не могла понять, чего он хочет? Что за «ба»? А потом по телевизору показывают рекламу какого-то печенья… крупным планом: зерна, молоко, банан… у него маленький телевизор на тумбочке недалеко от кровати стоял… И вот показывают это печенье, и он вдруг, как младенец, замычал — взглядом на экран и опять шепотом: «ба… ба… ам». Смотрю на экран: а там как раз спелый желтый банан. Поворачиваюсь к нему: а взгляд такой умоляющий! Так вот оно что! Купила ему связку бананов: почищу, кусочек мякоти в рот… Он жмурился от удовольствия… Это его первая еда была… До этого только капельницы, капельницы…
Сказать ничего не мог. Попросить. Только слоги или отдельные звуки. Логопед с ним начал заниматься. Он заново всему учился: говорить, держать ложку… Но лежал… Все время лежал.
В конце октября ему сделали еще одну операцию — уже на глазах. Операция, наркоз, повязки на глазах… Через все мы прошли… Все пережили.
Помню, как он в первый раз резко сел, и тут же его вырвало. Судно ему купила, самое лучшее, дорогое: мягкое такое, импортное. Вставать ему пока запретили, в туалет — только в судно. Называл его: «моя лодка»…
Деньги мои уже закончились, родственники что-то пришлют, а раз — и нет уже ничего. Цены в Москве безумные, а купить надо все самое хорошее. Курочку, чтобы бульон сварить. Яблочки. Помидорчики. В школе трое суток голодал, а потом еще полтора месяца в коме… Я все самое лучшее старалась ему купить.
Помню, завотделением меня вызывает.
— Про вас в газете сегодня написали, что вы из Беслана и сына поднимаете… Люди хотят помочь, не отказывайтесь от помощи.
Выхожу в коридор: стоит огромный бритоголовый парень, в таком дорогущем костюме. Я к нему подхожу, он берет меня за руку: «Простите, всех нас простите, но хоть это… вам ведь тяжело сейчас… больницы, деньги… я все это знаю». И сует мне в руки пухлый конверт. Попрощался быстро, словно убежал: расплакался, неловко ему стало. Захожу в палату, открываю конверт: пять тысяч долларов! Я чуть в обморок не упала. Сроду никогда таких денег в руках не держала. Кинулась обратно, а его уже и след простыл.
Вот так и было. Приходили незнакомые люди и приносили, кто что мог. Я никогда не могла подумать, что люди такие добрые! Однажды старушка пришла: принесла кулечек груш. Плачет, просит прощения… А в чем они виноваты? За что просили прощения? До сих пор не могу понять.
Мы выстояли тогда только благодаря вот этим чужим людям. Я даже имен их не знаю, так стыдно! Но только благодаря им ом кушал яблочки, помидорчики, огурчики. У него было самое лучшее судно во всем отделении! Мягкое, пластичное, — все, как у людей, мы ни в чем не нуждались.
Муж дома с сыном впроголодь жили, потому что все деньги нам посылали в Москву. А что эти две тысячи в Москве? Копейки… Без этих чужих людей мы бы голодали здесь, — правду вам говорю.
Он поправился, стал сил набираться. А в последних числах октября встал на ноги и сделал свои первые шаги! Заново пошел! Все заново, с белого листа. Ножки слабые были, подкашивались. Я его держу за руку: раз — шажок. Устал, отдыхает. Опять сначала: раз — шажок, два — отдыхает.
Я была так счастлива! Видеть его первые шаги, слышать в первый раз слово «мама»! Я так не радовалась, когда он в год пошел и говорить стал. Тогда это было естественно, все дети говорили первые слова и делали первые шаги. А то, что он заново пошел, — это было чудом!
Чудо бывает таким простым… Ходила с ним по палате, под руки держала: шаг, второй, третий… Слова по слогам повторяли: ма-ма, па-па… Счастье, оно в этих словах, в этих шагах…
Зимой я вдруг стала терять память. Целые куски воспоминаний стали куда-то пропадать. Сижу, пытаюсь вспомнить вчерашний день и не могу. Не могу! Врач сказал, что это от перенапряжения.
Мы провели в Москве четыре месяца. Долгие месяцы. И отчаяние, и страх, все осталось позади. Он ходит. Говорит. Видит. О чем я могу еще мечтать? И самое страшное в жизни уже увидела: белая простыня, и его пальчики, торчащие из-под нее… Катетер до сих пор перед глазами стоит. И капельницы снятся: кап-кап… кап-кап… Вдруг он никогда не откроет глаза? И я просыпаюсь в холодном поту».
Песня
«Боевик, который держал ногу на педали
— О чем ты поешь?
А он опять еле слышно тянет эту заунывную мелодию. Мне показалось, что это какая-то арабская песня, такая тоскливая, такая печальная!
— Что это за песня? — опять спрашиваю я.
Он поворачивается ко мне, и я вижу, что у него в глазах блестят слезы. Он плакал, а не пел.
— Что случилось?
— Все, конец. Мне дали полтора дня и сказали, чтобы я делал все, что хочу. Нам осталось полтора дня.
Опустил голову и вновь затянул эту песню, словно молитву.
— России не нужны заложники, переговоров не будет. Завтра конец».
Праздник
«Я вспоминаю их последний день рождения… Август… Я работала, у меня напряженный график был, уставала очень… Говорю им: «Ребята, давайте в этом году без гостей, без праздничного стола?» Договорились, что подарками одними обойдемся. Вечером прихожу домой: они стоят у двери, жалобно смотрят. «Бабу, ну, пожалуйста, устрой нам праздник!»
— Ну мы же договорились, Сосик, Аслан? Вы же уже взрослые, ну давайте в следующем году уже отметим!
— Нет, бабу, давай в этом! Последний раз, а? Ну сделай нам праздник, пожалуйста! Чтобы пирог со свечами был!
Глазищи такие умоляющие. Ну, как тут отказать…
Поставила я сумку, взяла деньги, и пошли мы в магазин. Купили торт, газировку, свечки, я дома уже салатики на скорую руку приготовила, фрукты порезала…
Сели, — они такие счастливые, глаза горят! Я смотрю на них и удивляюсь: такие взрослые мальчишки, уже и борьбой занимаются, и на девчонок поглядывают, — а ведь сущие дети… Чего тогда им так эти свечи сдались, и пирог, и праздник этот… Какие они счастливые были…
Словно чувствовали, что это — их последний день рождения, их последние свечки на именинном пироге…»
Подкидыш
«Наша жизнь разбита, растоптана… Я часто думаю, что Бог поставил нас на колени, чтобы испытать нас, проверить, сможем ли мы подняться… «Мы» — это не то слово… «Нас» уже нет… «Мы» — сгорело, превратилось в пепел…
Часто думаю о прошлом — когда мы еще были вместе, когда в нашем доме еще светило солнце и я по утрам будила своих детей… Время…
Нас было четверо: мы с мужем, и Карина с Хейтагом, наши солнышки, наши любимые детки… Они были погодками: ей 14, ему 13. Она вся в меня: взрывной характер, энергичная, черноглазая… Он — папа: чуткий, выдержанный, с большими печальными серыми глазами…
Когда их не стало, мы с мужем пережили самый серьезный кризис в наших отношениях. Беслан стал проверкой наших чувств, нашей семьи: потеряв детей, мы остались один на один в этом горе, безмолвии… Мы потеряли смысл нашей жизни; впервые за столько лет оказались в пустоте, где не слышен смех наших детей…
Я не знаю, выдержим ли мы это испытание, сумеем ли сохранить пусть жалкие, но остатки нашей погибшей семьи…
Для моего мужа дети были всем в этой жизни, понимаете? Он боготворил своих детей. Когда ему только исполнилось 1,5 годика, он потерял отца и мать; дядя его воспитывал. К нему неплохо относились в той семье, но он часто говорил мне спустя годы: «Семья — самое главное, что есть у человека в жизни. Я был лишен многого, но у моих детей будет все! Я все для них сделаю!»
Мы строили большие планы… Откладывали деньги, чтобы их за границей учить. Теперь я понимаю, что нужно жить одним днем, быть счастливым именно сегодня… Завтра может не наступить никогда…
…Тот день… Первого сентября… Я сама повела их в школу… Уже почти на подходе, переходя железную дорогу, Каринка вдруг поворачивается ко мне и так жалобно тянет:
— Мамочка, я так не хочу идти туда! Давай развернемся и вернемся домой, а? Еще целый год впереди, еще находимся туда!
Я так опешила.
— Как это не хочу?! Сегодня 1 сентября, первый учебный день, что за вольности такие, что значит «не хочу»? Есть слово «надо».
Она так смиренно вздохнула, и мы пошли…
Что я о себе думала тогда? Блюститель нравов, кладезь мудрости и опыта, — а на самом деле? Дети гораздо чище, они тоньше устроены, они еще могут считывать само ощущение опасности, которое только витает в воздухе… Их душа еще не покрыта таким слоем предрассудков, стереотипов, каким покрыты наши души… Но тогда почему мы не слышим своих детей? Почему я не послушала своего ребенка?
«Ребенок не хочет идти в школу, значит, он ленив. Надо заставить его сделать это силой», — в той ситуации так мыслил бы почти каждый родитель, правда?
Вот мы и пошли дальше. И все трое зашли в зал. Трое…
Когда случился первый взрыв, меня очень сильно кон-тузило. Я ничего не помнила. Даже про то, что со мной были дети. Я вместе с боевиками под дулом автомата перешла в столовую, где продолжался бой. Террористы думали, что в нас не будут стрелять, — мол, заложники, живой щит… Куда там! Наши палили, как ненормальные. Много людей полегло в той столовой… Там ко мне начала память возвращаться: я вспомнила, кто я и с кем пришла!.. Какая истерика началась у меня! Я кричу: «У меня дети в спортзале остались!» — и бегом туда. Боевик дуло автомата на меня навел: «Не сметь в зал! Расстреляю!»
Мне все равно было: пусть стреляет. Как я без детей вернусь? Как я могу их оставить здесь, в этом аду? Я рванула в спортзал… Кругом стреляли, что-то взрывалось, крики, кровь… А потом…
— В больнице. Все хорошо. Они в тяжелом состоянии, но уже идут на улучшение…
Два дня я просила телефон, чтобы набрать их. Говорю мужу: «Если они не могут вставать, ты поднеси к ним трубку, — мне нужно просто услышать их голос. Просто голос!»
На третий день он заходит в мою палату… Садится рядом, берет мою руку в свою…
— Послушай… Мне нужно кое-что тебе сказать…
Вы когда-нибудь падали в пропасть? В самую глубокую пропасть, дна которой не видно, и ты летишь туда, слыша в ушах свист ветра и чувствуя, как душа опережает тело и разбивается первой? Мое тело разбилось о камни, оно изранено, но цело… А душа разбилась еще в том сентябре…
Как мы пережили это? Как после всего того, что случилось с нами, продолжаем ходить по земле?
Мы с мужем после похорон — сначала Карину похоронили, потом Хейтага, — не знали, о чем говорить друг с другом. Ну, вот была жизнь — целая жизнь! — и ее зачеркнули. Ничего не осталось.
Вот ходим мы с мужем, пьем чай, сидим в креслах — и молчим. Что мы можем сказать друг другу? Пожалеть? Утешить? Сказать, что все будет хорошо? Но хорошо уже никогда не будет…
У нас не осталось слов друг для друга…
Больше полугода прошло в таком трансе. Мы медленно выкарабкивались… Тяжело было начать говорить друг с другом…
А потом… Потом мы стали думать о ребенке — в нас еще столько теплоты, любви, которую некому стало отдавать; мы оба были переполнены любовью к нашим детям; мы едва не захлебнулись ею.
Для моего мужа дети были всем! Дети были смыслом его жизни. И я точно такая же: без детей я просто растение… Никчемное, бесцветное растение…