Террорист в него автоматом ткнул.
— Заткнись, щенок, а то и тебя убью.
Женщины кричать стали, визжать, и он его не тронул… Оба мальчика сидели перед отцом на коленях и повторяли…
Потом боевики для устрашения протащили его труп через спортзал и бросили в конце…
Алан прополз через весь зал к нему и сел рядом… Потом содрал с себя белую рубашку… Мы ее накануне во Владикавказе купили, специально для 1 сентября… Такая красивая белая рубашка… Тонкий хлопок… И вот он содрал ее с себя и стал ползком, на коленках, оттирать ею отцовскую кровь с пола… После того как Руслана оттащили в конец спортзала, через весь зал протянулась кровавая полоса. Кровь быстро засыхала, и Алан ногтями отдирал ее от деревянного пола…
Потом он сидел голый по пояс на коленях перед отцом и плакал. Что-то шептал ему на ухо, гладил руку. А потом своей рубашкой отца прикрыл.
От взглядов, от взглядов чужих…
Весь день он просидел над ним, пока боевики не приказали убрать тело.
Младший — он совсем другой был. Замкнутый, неразговорчивый. Он даже плакать не мог. Он сломался сразу, как рухнул отец…
И вы знаете, что до сих пор больнее всего для меня? Что до сих пор не дает мне возможности хоть как-то успокоиться?
То, что после смерти отца они остались одни.
Ни одна женщина в этом спортзале не подошла к моим детям, чтобы приласкать их, успокоить… Ни одна живая душа… В этом спортзале каждый думал о себе…
Я хочу спросить у этих учителей, у директрисы: после того как на глазах у детей убили отца, она могла хотя бы просто подойти к ним, сказать ласковое слово? Директриса единственная могла свободно ходить, перемещаться по залу… И она знала моих детей… Она видела — все видели! — как расстреляли моего мужа.
Ладно, я смирилась с тем, что моим детям не суждено было больше жить, но умереть такой страшной смертью… Пережив на своих глазах расстрел отца…
Первая кровь… Та кровь была моей, родной… Она текла в моих сыновьях… Мое, родное все, любимое…
На улице жара, а мне холодно…
После первого взрыва старший выжил, он даже успел из школы выскочить. А потом на улице оглянулся: а младший не бежит за ним следом. Развернулся — и обратно в школу. Мальчики закричали ему:
— Куда ты? Куда? С ума сошел?
— За Асланом. Что я маме скажу?
Он не дошел туда. Его застрелили. Для меня до сих пор вопрос: кто застрелил? Я все больше убеждаюсь в том, что боевики в детей не стреляли. А у моего — ранение в селезенку… Ее просто разорвало пулей… Подстрелили, как зайчика… Я, когда его из морга забирала, не могла поверить заключению судмедэксперта: «на 60 % сожжен взрывной волной». Не было такого! Он вообще не сгорел, целехонький, словно спал. Одна рана в животе, и все. И вот я думаю: зачем в документах наврали? Почему написали про взрывную волну, а про пулевое ранение ни слова? Скрывают, пытаются утаить, что сами в детей и палили без разбору…
Младший погиб после второго взрыва. Ему было очень плохо, он ранен был. Мне рассказали, как он кричал: «Хоть перед смертью дайте воды попить!»
Мужа я нашла сразу, в тот же день, отвезла его в деревню готовить к похоронам, а сама сразу в морг поехала. Детей искать. Что там творилось! Рядами на земле лежали тела… А у входа, шириною метров в десять, лежала клеенка… И на этой клеенке были руки, ноги, какие-то части тела… Все в саже, пепле…
Алана я сразу нашла, издалека заметила. Аслан рядом лежал. Но его узнать невозможно было. Весь черный. Я встала перед ним — и отойти не могу. Позвала судмедэксперта, он его линейкой замерил, посмотрел и говорит: «Мужчина 25 лет». Я головой качаю: нет, это мой мальчик. Эксперт: «Нет, мужчина». Что я, своих сыновей не знаю, что ли? Мои мальчики крупные были, высокие, рослые, в отца. Это он был… Он, мой младший… Полголовы не было и одной руки, а у другой кисть оторвана была… Я ее на клеенке искала — не нашла. Сгорела рука в спортзале…
Мне его тогда так и не отдали, увезли в Ростов на ДНК-экспертизу. А в конце сентября пришло подтверждение: да, это он.
Вот так я их и хоронила. Одного за другим, всех раздельно.
Удивляюсь, как я могу рассказывать об этом? Это такая боль…
Я хотела уйти… Приду на их могилки, сяду рядом и слышу голоса, стрельбу, крики… Штурм… А я бегаю, ищу… И нахожу их одного за другим: мертв, мертв, мертв… Все в том дне осталось: надежда, жизнь, прошлое и будущее.
Но я живу. Видите, я до сих пор живу… Теперь я даже знаю, зачем… Я нашла смысл… Понимаете… Если я уйду, кто будет смотреть за их могилами? Следить, чтобы на них росли розы, выпалывать сорняки? Кто будет рассказывать о моих мужчинах? Они живы ровно до того момента, пока жива память о них.
Поэтому я остаюсь: чтобы рассказать вам, как мы страдали, любили. Я хочу сказать вам… Вдруг вы оставите мои слова в своей книге… Любите тех, кто рядом с вами, старайтесь жить так, словно каждый день может оказаться последним…
Может, кто-нибудь услышит мой голос и узнает о моих мальчиках, которые так любили своего отца, и обо мне, которая любила их больше всего на свете…»
Оцепление
«Три кольца оцепления, говорите? Нет, я только одно видела. Вот одно точно было. Наш дом в ста метрах от школы. Второго и третьего нам запрещали из дома выходить. Но мы, конечно, бегали…
А вот за нашим забором столб фонарный, видите? Под ним два дня солдатик сидел. Он и был тем самым «кольцом». Правда, заставил он нас поволноваться!
Мы во дворе табуретку ставили и на нее забирались, чтобы посмотреть, что там, за забором, делается. Второго вечером поднялась я на табуретку, смотрю: солдатик сидит под столбом и голову набок повесил. Я встревожилась: вдруг чего случилось? Слезла с табуретки, а через несколько часов не выдержала и опять туда же, смотрю: так и сидит, бедолага. Попа на земле, ноги вытянуты, автомат рядом стоит, а голова на плече лежит. Я перепугалась! Солдат этот сидел на хорошо просматриваемой боевиками территории и всегда у снайпера под контролем был. Иногда, когда тому скучно было, он постреливал по соседским курам или по жестяным банкам из-под колы, которые на траве вмялись.
Вот я грешным делом и подумала, что снайпер этого солдатика подстрелил. Маялась-маялась, а потом думаю: была не была, подойду к нему, вдруг кровью истекает. Открываю калитку, одолеваю несколько шагов, приближаюсь, дергаю за плечо… А он храпи-и-ит! Так сладко ему спалось, видать, что вообще ничего не слышал. Даже не проснулся, когда я его за плечо тормошила!
Вот такое у нас было кольцо оцепления! А вы говорите…»
Овсянка
«Семья у моей дочери не складывалась с первых дней. Родила двоих близнецов-мальчиков Аслана и Сослана, а забирать из роддома некому. Не нужна она была ни мужу, ни свекрови — никому. Свекровь мне позвонила: у меня ничего нет, чтобы их из роддома забрать, съезди ты за ними. Мы с мужем и поехали. Аслан был крепким мальчиком, кровь с молоком, а Сосик — слабенький, больной, на сдувшийся воздушный шарик похожий…
Я мальчат увезла не к себе домой, а к своей матери, — боялась мужниного гнева, ведь это дочкины дети, не мои. Он вначале считал, что дочка со своим мужем должны сами их растить, коли уж родили… Это потом он к ним прикипел…
Мать у меня русская, хорошо знала народную медицину, травками людей лечила. Начали мы мальчишек выхаживать. В травах их купали, молочком отпаивали (я на молочную кухню ранним утром бегала), мазали какими-то домашними целебными кремами. Сое и к стал вес набирать, щечки порозовели — словно в него жизнь вдохнули! А ведь врачи говорили, что не жилец он…
Ой, какие хорошенькие мальчики у нас получились! Загляденье просто.
Характеры у них разные были, это да. Аслан — серьезный, мужественный, сильный, суровый такой, знаете. А Соси к — ласковый, заботливый, чуть помягче. Я их, конечно, обоих любила, но Сосик мне как-то ближе был. После школы они шли заниматься в продленку, а когда занятия заканчивались, Аслан бежал домой, а Сосик — на улицу Кирова, меня встречать. Каждый день так: стоит, мороз ли, дождь ли… Выглядывает… Как увидит меня, бежит навстречу, сумки забирает, и идем мы домой. Он не стеснялся ходить вот так, рядом с бабушкой. У меня зрение плохое… катаракта на обоих глазах, оперировали меня, — одно время ну просто слепая была. Сосик все время рядышком ходил, за руку держа.
— Бабу, аккуратно, здесь сейчас ямка будет!
— Бабу, здесь лужа, обойти нужно!
Я от счастья своими слепыми глазами плакала. Все ночи мои бессонные, их болячки, нужда — все отступало, когда он меня вот так за руку вел.
Они мне так говорили: «Бабу, вот сейчас ты за нами ухаживаешь, а потом мы еще немного подрастем, и будет наоборот. Мы построим большой дом, будем зарабатывать деньги и заботиться о тебе. Ты будешь просто сидеть дома, как королева, а мы будем тебя защищать».
Мальчики мои… Как я любила их… Дороже детей родных они были… Я их выкормила, вырастила, радовалась им, как цветам, как солнцу…
Они со мной жили, а мать их во Владикавказе — она там работает парикмахером в салоне, квартира у нее там же, в городе. Мальчишки к ней изредка в гости ездили. А иногда я с ними не справлялась, с двумя, особенно с Асланом, у него характер своенравный, тогда я сама отправляла их к матери. В августе Аслан что-то натворил, меня не слушал, я осерчала и отвезла его в город.
А это уже дочка потом рассказывала. Аслан спать собирался, вдруг подошел к ней и говорит:
— Мама, я скоро умру!
— Что ты такое говоришь, сынок?!
— Не знаю, мама, но я скоро умру…
— Ну-ка марш в кровать, всякие глупости несешь!
Он прижался к ней, поцеловал в щеку и ти-и-ихо так сказал: «Мамочка, но я-то правда умру…»
Скажите, откуда это взялось? Предчувствие это или что?
Я хочу вам рассказать, во что наша жизнь превратилась после этого. После 1 сентября… Как все у нас оборвалось и полетело куда-то в пропасть.
Дочка моя мало с сыновьями времени проводила — все работа, с утра до вечера… Зарабатывать приходилось, мужа-то нет, рассчитывать не на кого. Она думала, что впереди много времени, что она еще успеет — доиграть с ними, доучить, долюбить… Они без матери росли. Она ж молодая, все пыталась строить свою жизнь.
А теперь ни жизни, ни детей…
И времени уже нет и не будет никогда…
После их похорон она уволилась с работы и целыми днями сидит на кладбище. Вымаливает у них прощение. Надо же так, что должно было случиться, чтобы они мать каждый день видели… Такое зрелище, я вам скажу… Каждый день с утра уезжает на кладбище и до вечера сидит у них… Разговаривает сними, плачет, смеется… У меня сердце кровью обливается, когда я вижу ее такой — худой, бледной, черной, разговаривающей с могилами.
Но как запретишь ей, как отговоришь?
Никогда они не были так близки, как сейчас… Мать и сыновья…
Я боюсь за нее… у меня перед глазами пример мужа. Он тоже не смог без них. Только он не на кладбище ходил, а в школу… Каждый Божий день…
Этот спортзал стал для него храмом, убежищем…
Уходил туда, бродил часами… Сгоревший ботиночек принес, поставил его к себе в комнату на стол и смотрит на него часами, как будто что-то хочет увидеть в этом ботинке.
Потом какие-то обрывки школьного дневника нашел… Воду в бутылках каждый день носил в спортзал:
— Мальчишки наши пить хотят, мать! Все напиться не могут…
Он что-то хотел найти в этой школе, удостовериться в чем-то, понять что-то важное.
Однажды он меня с собой позвал… Один раз ходила! Только ступила на порог спортзала, а меня оттуда словно волной выбросило. Такое ощущение, что ступаешь на детей, идешь по их косточкам, по головам… Там такая энергия, в этой школе, я вам даже описать это не могу.
Его туда тянуло, а меня — выталкивало. Его тянула смерть, а меня — жизнь.
Он, как зачарованный, жил почти в этой школе. Первое время он и еще десяток отцов и дедов по вечерам шли в спортзал и начинали во весь голос кричать… Прощения просили, что не смогли помочь, уберечь… Школа дрожала от мужских криков…
Странное дело, просто рассказываю вам, а уже не по себе. Муж: мой на валидоле сидел все следующие четыре месяца. А как-то утром проснулся желтым. Кожа желтая-желтая, глаза желтые, ногти желтые… С постели с трудом поднялся. Что такое?
Мы к врачам, а они руками развели: желчные протоки закрылись, и желчь уже ушла в кровь. Муж не удивился, не расстроился, как будто он только этого и ждал, — лег и сказал, что больше не будет ни есть, ни пить. «Они не пили трое суток, я хочу умереть так, как они». Глотка воды больше не сделал.
Не знаю, может, он все-таки нашел что-то в этой школе? Какое-то знание?
Он умер ровно через три дня; три дня смерть ждали и Сосик с Асланом.
Я за несколько сентябрьских дней полностью поседела. Смотрю на себя в зеркало и не узнаю: вижу какую-то изможденную старуху. Мой муж в могиле, внуки в могиле, дочь живет на кладбище…
А я словно жду их до сих пор… Первые месяцы были невыносимыми, никак не описать все это: утром просыпаешься — тишина. Ни смеха, ни топота, ни стуканья чашек, тарелок… Я от этой тишины повеситься хотела. Последние десять лет я только ими жила, дышала. Каждое утро встаю пораньше — завтрак готовлю. Это как утренняя молитва для меня, как божественный ритуал. Как они кашу любили, мои мальчишки! О, это что-то!.. «Бабу, какую вкусную кашу ты варишь!» — И ложки громыхают по тарелке.
Они и рис любили, и гречку, и манку, но больше всего — овсянку. Обожали ее, на домашнем молоке, с кусочком сливочного масла, с сахарком… Когда их похоронили… Так трудно говорить… Я на следующее утро им все равно кашу сварила.
Десять лет ведь так… Не так легко все забыть, перечеркнуть, отвыкнуть… А потом каждое утро… Вот уже второй месяц. Встаю, тихонько захожу на кухню, достаю из холодильника молоко, масло… Потом крупу… Слезы капают в кастрюльку, молоко размешиваю, ложечку сахара кидаю… Потом раскладываю по тарелкам, ложки рядышком кладу: «Доброе утро, мальчики мои… Бабу вам каши любимой сварила…»
Рядом сажусь — как всегда, между их стульями, — смотрю, как каша остывает, и плачу… Что моя жизнь теперь?
У меня сердце падает в пятки, когда кто-то в дверь стучит. Вскакиваю: вернулись! А потом… Умом-то я все понимаю, — что они никогда, никогда уже не вернутся. Не обнимут меня. Не доедят свою кашу…
Мой муж на кладбище, внуки на кладбище, дочь уже почти на кладбище… Что случилось с нами? Почему? Я не могу смириться. Я хочу их ждать. Мне так чуточку легче: ждать. И я до сих пор варю им их любимую овсянку…»
Осколки
«После операций у нее начались адские боли. В ее теле осталось столько осколков! Штук тридцать изъяли, но это не все, много осталось внутри. Достать их невозможно — совсем крохотные и находятся в таких местах, что хирурги боятся туда забираться.
Один, например, в районе позвоночника. Мы врачей просим: достаньте же вы всю эту дрянь из нее, освободите ее от этих мучений…
Как она кричит перед дождем, Боже милостивый!
Осколки — мы их ни с чем не спутаем, мы их сразу узнаем по ее крику. Глаза на пол-лица и раскрытый рот… По дивану катается, руки кусает… «Мама… мамочка… мама!»
Как погода меняется, у людей давление падает, суставы крутит, а у моей девятилетней девочки позвоночник разламывается от боли… И ноги, спина, руки, все, все…
Как после войны, Господи…
Кто бы мне сказал год назад, что мой ребенок вернется из школы с тяжелейшими военными ранениями… Ну так вот, простите, я немного отвлеклась… Врачи боятся вынимать из нее засевшие внутри осколки. Говорят: если начать оперировать позвоночник, нет гарантии, что она не останется прикованной к постели или к инвалидной коляске… Поэтому жить она будет с кусками железа внутри.
…Так ей и придется кричать всю жизнь перед дождем».
П
Первые шаги
«Я его узнала по пальцам ног. В палату меня не пустили: сквозь стеклянную дверь смотрю, и прямо за ней кровать, белая простыня и голые ступни. Пальчики… Его пальчики… Еще лица даже и не увидела, а уже узнала. Я рыдать стала от счастья. Врач подходит, берет меня под локоток, отводит от двери: еще рано радоваться, он в тяжелом состоянии, жизнь на волоске.
А я все равно плачу. Меня не пустили к нему, приказали домой возвращаться. Выхожу, — на улице ночь, льет дождь. Мокро, душно. Капли по лицу хлещут. А я стою и шелохнуться не могу. Мне сказали, что он в коме, никого не слышит. Он не слышит, но Бог-то слышит! Вот я стала Бога просить о том, чтобы он вернул его мне. Плачу, смеюсь от счастья… Сколько матерей этим вечером нашли детей в морге… Сколько там сгоревших, обугленных косточек. А мой — жив! Под белой простынкой, в стеклянной палате, пальчики одни торчат…