Они задали ей свои обычные вопросы. Одобряет ли она телесные наказания? Она, словно школьница, наклонила голову, в раздумьях сморщив лоб.
— Я не против них. Нет, в самом деле не против. Но я верю в то, что обучать можно с помощью доброты. У меня как-то была лошадь… — И она любезно изложила свою теорию дрессировки животных советнику Байерскоу, который был отнюдь не таким дряхлым, как казалось на первый взгляд, да еще и почти коммунистом в придачу… Я откинулся на спинку стула, ожидая, что все они по очереди отвергнут ее. Жаль; она была самой яркой женщиной, которую мы видели в тот день.
Но все оказалось не так просто. Я не учел влияния предрассудков. Здесь были четверо представителей левого крыла, которые не стали бы голосовать за нее, даже если бы она говорила, как Эрнест Бевин,[39] и пела, как Карузо. Здесь была директриса, сидевшая с перекошенным от ярости лицом. Но были также и пять тори — в основном лавочники, хотя они называли себя Независимыми, — которые едва ли не отдавали мисс Молино честь и просили ее передать привет отцу. И обе партии проголосовали бы назло одна другой, даже если бы претенденткой на должность была сама королева.
И был еще я. Я сидел молча, пока мисс Молино одаривала всех сидящих последней любезной улыбкой. Затем начались враждебные действия. Я сидел молча, пока снова разгорались старые битвы и открывались старые раны, вроде рождественских подарков на обеде в Женском клубе. И в конце концов, сцепившись в смертельной схватке, они обратились ко мне.
— Какой класс, — хмуро спросил я, — ей дадут?
— Старший класс, самый трудный, — заявила директриса, и взгляд ее стал ледяным и отстраненным — она почуяла предателя в своем лагере. — Наша самая серьезная проблема — им нужен опытный учитель, который будет держать их в руках, а не какая-нибудь выпускница колледжа вроде… — Она вовремя остановилась. — Я не могу нарушить ход учебного процесса посередине года, перемещая сотрудников с места на место.
Почему я проголосовал за Доринду Молино? Во-первых, она мне понравилась. Потом, у меня возникло некое жестокое любопытство насчет того, как она поладит с 4-м «С». Но прежде всего я решил, что Бартон-роуд нуждается в хорошей встряске. Мне очень хотелось пустить кошку в эту мышиную стаю…
И она получила работу, после чего любезно поблагодарила нас. А я заслужил неугасимую ненависть директрисы.
Школьные управляющие имеют мало влияния на повседневные дела школы; однако появление Доринды было таким впечатляющим, что рассказы о нем дошли до меня через третьи руки.
Кошмар класса (в каждом классе есть такой) сразу же перешел в наступление. На второе утро, во время перебранки из-за сломанной линейки, он назвал ее тупой шлюхой… Перед Дориндой встала проблема телесных наказаний, но Молино не достигли бы своего положения, если бы не знали, как справляться с английскими крестьянами. А сила, с которой Молли швыряла мяч во время игры в лакросс, до сих пор слыла легендарной в коридорах Родин.[40]
Кошмар класса, которого звали Генри Уинтерботтом, получил такой мощный удар в ухо, что отлетел на пять ярдов в сторону и сбил шкафчик, весьма ненадежно прикрепленный к стене. Затем рухнул на пол, а шкаф повалился сверху. Шум был слышен даже в доме сторожа.
Директриса ворвалась в класс и извлекла Генри из-под обломков. Учительская карьера мисс Молино оказалась под угрозой преждевременной смерти. Но в семье Уинтерботтома побои были разменной монетой привязанности — единственной монетой в доме эмоциональных банкротов. А кроме того, катастрофа оказалась такой впечатляющей, что в мозгу у Генри, очевидно, что-то щелкнуло. Он и мисс Молино войдут в легенду… Поэтому он галантно пробормотал:
— Я просто хотел открыть дверь, и шкаф упал на меня, мисс.
Директриса, почувствовав, что ее лишают превосходной возможности разделаться с неугодной учительницей, обвела взглядом класс в поисках опровержения. Но класс слишком долго находился под пятой Генри, и могущество мисс Молино оказалось ценным приобретением. Никто не открыл рта. А Генри Уинтерботтом с того дня стал верен мисс Молино, словно одна из ее собак.
Так все и началось. Мисс Молино привыкла быть твердой с собаками и лошадьми, и 4-й «С» класс стал ее гончими.
С точки зрения 4-го «С», она была великим сокровищем — настоящей чудачкой. Прилежные маленькие мышки придирались бы к ним насчет плохого почерка, невыполненных домашних заданий (кошмар любого ребенка), а мисс Молино детально рассказывала им о том, как чистить лошадь, широкими взмахами руки водя скребницей по шее воображаемого коня.
Бывали и моменты напряженной тишины, например, после того, как Генри задавал вопросы вроде: «Вы когда-нибудь пили шампанское, мисс?» За которым следовала не только новость о том, что «Боллинже» сорок восьмого года — лучшее шампанское, но и о том, как мисс Молино самолично выпила три литра его с одним парнем в ялике на реке в Кембридже в невероятно аристократичный час — в четыре утра.
Директриса попыталась применить несколько коварных уловок. Ученикам было приказано ходить парами на спортивную площадку в миле от школы. Говорили, что после нескольких таких походов у заместительницы директрисы сильно прибавилось седины.
Но у мисс Молино было хорошее зрение и прекрасное сложение. Она не только занялась хоккейной командой девочек, но и присоединилась к мальчикам в футболе в своем ярко-голубом спортивном костюме и уложила капитана школьной команды при помощи мощного фола.
Вскоре вся школа буквально ела у нее с рук, а для 4-го «С» она стала просто богиней. Некоторые родители жаловались на то, что у них требуют пони на Рождество…
Примерно в это время я вернулся на сцену. Доринда поймала меня на Осенней ярмарке, где я отвечал за школьный автобус.
— Их кругозор нуждается в расширении, — говорила она. — Нет смысла учить их истории, ничего не
Так и получилось, что в один прекрасный день я появился в школе с наименее хрупкими экспонатами из своего магазина. И, как говорится, она сосчитала их, когда они уходили, и насчитала столько же, когда они возвращались,[41] — все в отпечатках пальцев. Генри Уинтерботтом вытащил серебряную солонку из кармана брюк Джека Харгривза, прежде чем я успел заметить пропажу. Генри в качестве наказания наградил Джека прекрасно рассчитанным ударом по почкам со словами: «У него нельзя тырить, он же парень мисс, ты что, не знаешь?»
Мисс, которая тоже услышала разговор детей, мило покраснела, и внезапно я почувствовал, что получил свой шанс.
— По-моему, нужно устроить им экскурсию по какому-нибудь грандиозному особняку, — сказал я, будучи прекрасным гражданином.
— Это будет замечательно, — ответила она с улыбкой, которой улыбаются испанскому поверенному в делах.
— Но сначала нам лучше разведать местность, — добавил я. — Чтобы вы могли составить план. Вы знаете Тэттершем-Холл?
— Нет, я не знаю Тэттершем. — Голос ее внезапно стал резким. — Кто там сейчас живет?
Я почувствовал, что перехожу в лагерь ее противников.
— Туча бабочек.
— А, эти идиоты со своими шелкопрядами, — невежливо отозвалась она. — Они купили его за бесценок у Берти Тэттершема, когда он заболел белой горячкой, глупый старик.
Мимо прошла директриса, одарив нас таким взглядом, что стало ясно — она с радостью увидела бы нас обоих на кресте.
— Вы свободны в субботу днем? — спросила Доринда. Она всегда переходила в наступление первой.
Я подъехал к Барлборо-Холлу ровно в два. Доринда расхаживала по регулярному саду с двумя пекинесами сомнительной репутации с кличками Марко и Поло; она не то учила собак полоть сорняки, не то учила цветы, как расти. Но кого-то она явно распекала.
Марко в качестве приветствия помочился на мои лучшие саржевые брюки.
— Вижу, вы мало общаетесь с животными, — жестко заметила Доринда. — Это знак привязанности — он пометил вас как свою собственность.
Очевидно, Поло почувствовал себя уязвленным этим превентивным ударом Марко по моей одежде; он с небрежным видом подошел и впился зубами в грязную шерсть на шее соперника. Вместе они покатились в жалкие лавровые кусты, издавая звуки, какие обычно слышны в зоопарке во время кормления.
— Они большие друзья, — заметила Доринда.
Она взглянула на мой «крайслер»-универсал, припаркованный на тонком и изрезанном колеями слое гравия.
— Это иностранная машина?
— Это машина незаконного происхождения, — мрачно сказал я. — Ее матерью был «роллс-ройс», но однажды ее оставили ночью на улице, и ее изнасиловал автобус.
— Вы думаете, мы сможем попасть туда с помощью этого?
— А также с помощью вашего лучшего шератонского комода, шести чиппендейловских обеденных стульев и всех ваших фамильных портретов.
— Ах да, вы же торгуете мебелью, верно?
Начало было не слишком благоприятным, и продолжение оказалось не лучше. Мы вошли в холл Тэттершема, уставленный мертвыми заморскими бабочками в целлулоидных коробках, за которые некоторые люди готовы отдавать до четырехсот фунтов.
— Фу! — сказала Доринда; возглас отвращения был произнесен так громко, что наверняка заставил бы короля Гарольда[42] бежать с поля битвы при Гастингсе.
Все присутствующие обернулись.
— А я думал, ваша братия любит мертвых животных, — заметил я.
— Только тех, которых мы застрелили сами. Хотя, когда… то есть, если бы я пригласила вас на чай, вы бы не нашли во всем Барлборо ни одного мертвого животного. И мы не «братия» — мы самостоятельные личности, а еще я не знакома с герцогом Эдинбургским.
Я надеялся, что в месте, которое хозяева Тэттершема называли «джунглями», будет романтично: это была старая оранжерея, все еще заставленная пальмами и маленькими звенящими электрическими водопадами, но теперь здесь порхало множество тропических бабочек, которые буквально садились вам на руку.
— Здесь чертовски жарко. Хуже, чем в турецкой бане, — заметила Доринда. На плече у нее устроилась синяя малайская бабочка-парусник. — Какая-то потрепанная, — заметила она. — Чуть ли не на кусочки разваливается. Какое жалкое существование.
Затем она таскала меня из комнаты в комнату, по дороге расспрашивая всех, кто попадался ей, о процессе получения шелка. Я на минуту оставил ее. Это была ошибка. Я услышал, как она громко кричит:
— Вы хотите сказать, что, для того чтобы получить шелк, вы убиваете эти несчастные создания?! Убиваете, варя их заживо? Чудовищно. Это нужно запретить. Теперь, когда я узнала об этом, я буду носить синтетические трусы.
Я увел ее прочь от покрасневшего куратора на, как говорили в ВВС, максимальном наддуве.
— Нельзя приводить сюда детей, — заявила она, когда мы, спотыкаясь, неслись вниз по ступеням крыльца. — А это что?
Она резко остановилась, и я наткнулся на нее, что было не слишком неприятно.
— Это Тэттершемская церковь.
— Но от деревни до нее три мили.
— А от Холла очень близко. Местные джентри могли дойти туда, даже не замочив ног. А деревенские вынуждены были топать час — впрочем, для крестьян это сущие пустяки.
Ее ледяные синие глаза оглядели меня с ног до головы.
— Я и не знала, что существует профсоюз крестьян, мистер Эшден, — наконец произнесла она, — и не знала, что вы назначили себя его представителем. Мне казалось, что ваш отец был докером или кем-то вроде этого, и вы не даете мне это забыть. По-моему, вы бросили школу в двенадцать лет и чистили сапоги господам за два шиллинга и полдня выходного в неделю.
— Мой отец, — сказал я, — управляющий банком в Коттсдене, и я был вторым по истории в Дареме.
— Значит, это профсоюз мелких буржуа?
— Вы хотите осмотреть церковь?
Может быть, дело было во внезапных заморозках в майский день наших отношений, но, когда мы подошли к этой церкви, меня пробрала дрожь. Такие церкви мне не нравились. Возможно, когда-то она была средневековой, но с ней варварски обошлись во время господства неоготики. Самое худшее из того, что они сделали, — это заново облицевали ее каким-то блеклым камнем, похожим на мрамор, гладким на ощупь и неприятным, как сироп алтея. Время немилосердно к такому камню: в каждой трещине и на каждом выступе развелась плесень, стены покрывали бледно-зеленые подтеки. Церковь походила на могильный камень с окнами, выдолбленными изнутри.
Дверь была открыта. Судя по ржавому замку и крыльцу, усыпанному прошлогодними листьями, за запорами никто не следил; до ближайшей деревни было три мили, а вандалы в округе не орудовали. Пожелтевшие объявления были приколоты к доске кнопками, превратившимися в комочки ржавчины. Викарий, преподобный Эрнест Лейси, жил в пяти милях отсюда, в Теттсдене, — если здесь служил все тот же викарий.
Мы прошли внутрь и оказались в полной темноте, несмотря на окна с пурпурно-синими витражами. Мы стояли так несколько мгновений, не видя даже пола у себя под ногами.
Затем из темноты начали выступать очертания фамильных надгробий. Они тянулись справа и слева вдоль стен — цветник из белых мраморных колонн и мраморных лиц на золотых подушках, щитов, мечей, труб и радостных пузатых херувимов с полными пыли пупками. Они толпились на полу, выложенном черными и белыми плитками, словно зеваки вокруг места аварии, протягивая навеки замершие белые мраморные руки в тщетных мольбах; белые мраморные глаза уже ничего не видели, но, казалось, знали все. Между ними оставалось пространство для живых — несколько коротких скамей, которые как будто трусливо отступили перед могилами. Даже если в эту церковь набьется до предела народу, мертвых все равно будет больше, чем живых, подумал я.
В фамильном склепе
покоятся останки
Джона Энсти, эсквайра,
второго сына покойного Кристофера Энсти, эсквайра
и одного из уполномоченных Ее Величества
по аудиту государственного бюджета,
покинувшего этот мир 25 ноября 1810 года
Так много умерших, желающих, чтобы их помнили, и так мало живых приходит навестить их. Мне вдруг пришло в голову, что забытые покойники могут рассердиться, подобно тиграм в зоопарке, которых слишком долго не кормили.
— О, это прекрасно, — выдохнула Доринда.
Она рассматривала решетку, окружавшую алтарь; на фоне синего витража решетка походила на скелет, но при ближайшем рассмотрении на ней можно было обнаружить остатки позолоты. Я подошел и провел по прутьям пальцами. Это была прекрасная работа; ограду украшал любопытный, оригинальный орнамент. Ворота заканчивались остроконечной аркой, и в полумраке решетка на миг показалась мне сотканной из странных искаженных крестов, перекрывающих и переплетающихся друг с другом.
— Это работа Тижу?[43] — прошептала Доринда, которой наконец-то овладело благоговение.
— Для Тижу слишком поздно — он работал в тысяча шестьсот восьмидесятых годах, в соборе Святого Павла. Это скорее похоже на тысяча семьсот шестидесятые. Тем не менее прекрасный образец кузнечного ремесла.
— Ах вы, крестьянин! Однако дети могут скопировать орнамент или надписи на могилах, зарисовать херувимов. Генри понравятся все эти копья и щиты.
— Могу поклясться, здесь найдется пара монументальных памятных досок.
Я потянул на себя выцветший красный ковер, который оказался неприятным и сырым на ощупь, и открыл шестифутового рыцаря и его супругу, выгравированных на медной доске, вставленной в пол среди черно-белых плиток.
— О, это будет
Она обернулась ко мне, раскрасневшись от энтузиазма, приоткрыв рот. Мне захотелось поцеловать ее, но я ограничился тем, что сказал:
— Ну, скоро школа купит микроавтобус. Вы сможете его вести?
— Конечно.
— А я поеду на своем незаконнорожденном «роллс-ройсе», в него можно втиснуть двенадцать человек.
— А это не опасно?
— Я до сих пор не разбил даже дедушкиных часов, а они денег стоят.
— О, давайте сделаем это, Джефф!
Я воодушевился; Доринда никогда не называла меня Джеффом. Но вскоре торговец антиквариатом во мне взял верх, и меня охватили сомнения.
С этой церковью что-то было не так. А я не говорю такого без веских оснований. Торговцы древностями — в своем роде гробовщики. Когда человек умирает, гробовщик приходит за его телом, а антиквар приходит за остальным. Как часто я появлялся, чтобы растащить по частям дом, который человек строил пятьдесят лет, и распродать кусочки, насколько это было возможно. Когда я копаюсь в доме, я узнаю человека. Я знаю, что треснувший чайник содержит достаточно доказательств адюльтера, чтобы удовлетворить десяток судей по бракоразводным делам. Я по сапогам узнаю, что человек — полное ничтожество; что в коричневых фотографиях навеки заключены его семеро детей. Из его дневника — что он верил в Бога или в маленькие пилюли Картера от печени. Я торгую часами, трубками, мечами и бархатными штанами мертвых людей. И, проходя через мои руки, они выдают радость и одиночество, страх и оптимизм своих обладателей. Я могу увидеть в искусственной челюсти больше зла, чем в любом так называемом доме с привидениями в Англии.
И эта церковь мне не нравилась. Я попытался отговорить Доринду.
— Это… не слишком хороший образец стиля. У меня есть друг, он служит викарием в необыкновенно красивой церкви. Он изучал ее долгие годы. Он все объяснит детям. Там есть колокола, они смогут позвонить…
Она упрямо выпятила подбородок.
— Нет
Идея ее появления здесь с детьми без меня понравилась мне еще меньше. И, пойдя против здравого смысла, я согласился.
Затем Доринда, проявив больше проницательности, чем за все время нашего знакомства, внезапно спросила:
— Вам не нравится это место, верно, Джефф?
— Что-то в этой церкви есть неприятное, я это чувствую.
— Мы не собираемся здесь чувствовать; мы собираемся здесь рисовать. — И снова эта ее бесстрашная, уверенная улыбка — словно разбойник на большой дороге надел свою маску.
Думаю, именно в этот момент я влюбился в нее.
И, понимая это, я все же не смог предотвратить ужасные события, которые произошли потом.
— Ничего себе, ну и вонища там внизу, — сказал Генри Уинтерботтом, просовывая нос между прутьями позолоченной решетки. — Что там, сортир?