– А у меня – три девки, – вздохнул участковый. – Хоть топи… Хорошо еще – образумились, до всего этого я со старшей не знал, что делать, да и средненькая уже за ней тянулась…
– Женить тебе старшую давно пора… – видимо, эта тема у участкового с железнодорожником была постоянной, они заговорили о семьях, а Романов и Максим тихонько отошли, жуя пирожки и запивая ягодным настоем. В углу недалеко от кассового окошка стояла трехсекционная урна – для стекла, пластика и бумаги – с надписью белым по черному:
Стаканчики и клочки старой газеты, в которые были завернуты пирожки, отправились «по адресам»…
За станционным зданием оказалась небольшая площадь, окруженная зданиями, в которых горели огоньки. Тут было хоть и холодно, но почти безветренно. Над выходом покачивался фонарь, подальше прерывистым ажурным силуэтом поднималась сторожевая вышка. Неожиданно послышалось мычание коровы – Романов и Максим удивленно переглянулись, потом мальчишка улыбнулся:
– Молоко, да?
– Что ты, – ответил Романов. – Молоко самозарождается в подсобках супермаркетов. Сразу в пакетах. Ты что, не знал?
Балабанов покраснел. Романов не без насмешки продолжал:
– Ну давай. Скажи мне в лицо все, что о моем ехидстве думаешь, забудь, что перед тобой Большое Начальство.
– А я на вас Вячеславу Борисовичу пожалуюсь, – тихо, но мстительно ответил Максим. – Так прямо и скажу всю правду: «Товарищ Жарко, а товарищ Романов на меня постоянно морально давил, чтобы принудить сбежать и не исполнять свой долг по наблюдению за ним». И еще скажу, что вы на мои деньги ели и пили. Вот.
– Ну ты и нахал стал, братец, – покачал головой Романов. Хотел сделать мальчишке подсечку и толкнуть его в сугроб, но Максим с каменным лицом стремительно перепрыгнул через быстро выставленную ногу и поднырнул под руку, которой Романов собирался толкнуть его в плечо. – Ого… Ладно. Сдаюсь. Пошли искать этот танк…
«Абрамс» стоял прямо на обочине бывшей дороги за крайним домом, там, где начиналось утопавшее в поземке бескрайнее поле. Большой, угловатый, нелепый, с облезшей краской, на которой было уже не различить ни эмблем, ни номеров, с одной стороны почти заметенный снегом – и с вывернутой черной дырой в корме. На поднятом длинном стволе с кожухом эжектора болтались самодельные качели – просто лохматая веревка с палкой, – на которых раскачивался мальчишка лет шести-семи: такой же лохматый, рыжий (вихры торчали из-под большой ушастой шапки), в растрепанных теплых джинсах, теплой старой куртке, из-под которой торчал высокий толстый ворот свитера, в валенках. Он с интересом рассматривал подъезжающих всадников серыми глазами. На земле стоял и безнадежно нудил второй пацан – того же возраста, но русый:
– Джо-о-онни-и… ну Джонни-и… дай покачаться… да-а-ай…
Романов вспомнил старую фотку. 1943 год. Ребята качаются на стволе брошенной немецкой пушки… Хм, а почему Джонни, в честь чего такое прозвище? Колхоз имени генерала Ли, мальчишка – Джонни…
– Ребята, а где тут можно найти старосту? – окликнул Романов ребят…
Рыжего, конечно, звали Женькой. Женькой Воробьевым. Сын офицера, погибшего в бою возле этой деревеньки – именно тогда был подбит танк «сил ООН», – отца он почти не помнил и называл «папой» сержанта армии США Фрэнка Мэлоу. В тот день сержант Мэлоу чуть было не сгорел в своем «Абрамсе», выбрался чудом и лежал без сознания в кювете. Там его и подобрала Женькина мать. Подобрала, хотя сперва собиралась убить из пистолета мужа – добить оккупанта, захватчика, врага… Но потом – подобрала.
Так Женька стал Джонни. Джонни Воробьевым (Романов мысленно улыбнулся). Не официально, конечно, но ему самому имя-прозвище нравилось, и он страшно им гордился и настаивал, чтобы его звали только так. А Фрэнк Мэлоу поселился в пристанционной деревне и уже год почти как числился выборным старостой. Он хороший механик и вообще «мастер на все руки» – порода, почти вымершая в Америке, да и в довоенной РФ тоже уже редкая.
Мэлоу было лет тридцать. Светловолосый, крепкий молодой мужик, плечистый и немного медлительный, он, наверное, нравился женщинам и в Америке. На руках – рукава простой клетчатой рубахи по-домашнему закатаны – Романов увидел следы сильных ожогов. Все это, впрочем, он разглядел уже потом, а в тот момент, когда он вошел в дверь, Мэлоу целился в вошедшего из кольтовского карабина. Его жена – тоже высокая рыжеволосая женщина с выражением на лице, характерным для женщин последних лет – настоящих женщин, не сломавшихся, не ставших сумасшедшими, рабынями, подстилками, – целилась тоже, с не меньшей решительностью, хотя и из «макара». Впрочем, именно она опустила пистолет и сконфуженно сказала:
– Ой. Не знали, что это вы… Фрэнк, это же товарищ Романов… Женька, баловной, шум поднял: «Идут, идут!» – а ничего толком не объяснил! – Она покосилась в сторону смежной комнаты, где мелькнуло что-то быстрое и рыжее. – Мы уже и дружину собирались поднимать по тревоге…
– Да все правильно, – спокойно ответил Николай. – Лучше бдительность, чем лопоушество.
Американец помедлил, но опустил винтовку. Усмехнулся, сказал по-русски с сильным, но приятным акцентом:
– Ну, на стол собирай, жена, – потом пояснил Романову: – Ко мне тут сейчас из соседнего поселения зайти должны по делу, я потому и дома… но, уж раз такой случай, – и сделал приглашающий жест, – заходите оба…
– Почему я остался? – Фрэнк усмехнулся неспешно, сел удобней, покрутил в пустом стакане ложечку. – А почему нет? Знаешь, я хорошо помню тот бой. Ты в курсе, что у вас перед войной была не армия, а – так?
– В курсе, в курсе, – хмыкнул Романов. – Не просвещай, какие мы, русские, дерьмо.
– И в мыслях не держал, – серьезно ответил Фрэнк. – При чем тут дерьмо? Дерьмо те, кто вами руководил и командовал… Три танка ваших было против одного нашего. Мы были тут, на окраине. Мы, честно сказать, сопротивления не ожидали, нам сказали, что вся армия уже сдалась. Хотели поскорей довоевать – и домой, живей домой… Выехали на дорогу, и тут – бумм! – он стукнул кулаком по столу. – Бум, бум! Три раза подряд, все в точку и все в лоб – и все рикошет, конечно. В танке у нас все затряслось, как в мяче, по которому ногой наподдали. Клянусь богом, если бы у вас были нормально подготовленные экипажи, нам бы крышка тут же. Да нет, нам бы раньше была крышка, если бы кто-то научил ваших парней, что такое танковая засада. А они выпалили все трое, как раз когда мы появились из-за домов, – они стояли на опушке леса там, за полем. Наверное, заранее прицелились «в точку» и боялись, что промажут без ориентира… Мы сразу вызвали вертолеты. Честное слово, нам показалось, что атакует полк, не меньше. А потом, как сейчас помню, наш наводчик говорит удивленно так: «Твою мать, они стоят на открытом месте, прямо на открытом месте, смотрите!» – Фрэнк даже лицом дернул, погрузившись в прошлое того боя, его глаза горели.
Романов слушал молча, сидя совершенно неподвижно, лишь прищурился так, что глаза сделались похожи на смотровые щели.
– Ты не поверишь, они правда стояли на открытом месте, мы их и не увидели-то только потому, что не ожидали такого, а движки у них были заглушены. Они просто не умели стрелять с ходу, понимаешь?! Мой бог! – Он снова стукнул по столу кулаком. – Мы влепили первый бронебойный в тот танк, который стоял ближе остальных к лесу, – прямо под башню. Секунду ничего не было, а потом ее сорвало на хрен. Мы двинулись. Ваши сделали еще шесть или семь выстрелов. И все мимо, то впереди, то позади. На второй танк нам понадобился тоже один снаряд – мы сбоку выстрелили, в башню, и попали в боеукладку, наверное… Я тогда узнал машины, это были «Т-80». Честное слово, я рулил своим танком и думал – ну, про того, третьего вашего: «Да убирайся же ты, маленький идиот, ты же не умеешь воевать!» Я ошибся, мой бог – они не умели стрелять, а воевать… – Мэлоу покачал головой. – Да… я ошибся насчет «воевать». Я прямо ждал, что сейчас они или уедут, или хоть выскочат наружу… честное слово, мы бы не стали стрелять. А они, – Фрэнк наклонился над столом, – я не поверил своим глазам, они продолжали стрелять. Раз, другой… Потом мы вышибли им мотор. Они выстрелили еще раз. Второй снаряд мы вогнали в корму башни, и ее тоже сорвало на хрен… Это было все. Ну – мы так думали, что – все. Мы отменили вертолет, сидели и слушали, как нас облаивают по рации за ложный вызов. Люки открыли. И снова увидели такое, что не сразу сообразили. Вообще не сообразили. Сидели на броне, только командир был внутри, и смотрели, как к нам идет от последнего танка человек. Через поле. Он нес два гранатомета, эти… «Мухи». Взведенные. Мы даже не сообразили, что это, я крикнул: «Эй, стой!» – и показал ему «кольт». А он остановился, поднял оба гранатомета и выстрелил сразу из обоих. С двух плеч. Мальчишка. Лет девятнадцать. И все. Меня сбросило с брони. А наш «Абрамс» он сжег. И ребят из экипажа. Не знаю, почему не прилетел вертолет, когда исчезла связь с нами, почему не подошло прикрытие, – они были там, за путями, в полумиле всего… может, тогда все и посыпалось как раз… Открываю глаза – надо мной женщина, целится в меня из пистолета. Я не испугался. Я был удивлен. Я как начал удивляться с первой секунды того боя, когда мы подбили три ваших танка и потеряли свой из-за сопляка, который выпалил по нему из двух «Мух» с полусотни шагов, так и удивлялся, когда она в меня целилась. Делай что хочешь…
Романов промолчал. Максим, сидевший в уголке, тоже молчал, глядя в окно. В соседней комнате что-то бумкнуло и посыпалось, послышался сердитый женский голос и заплакал маленький ребенок. Мэлоу вздрогнул, повернулся на плач и пояснил:
– Это дочь. Уже… как это?..
– Родная, – подсказал Романов. Американец подумал, покачал головой:
– Нет… не то. А, вспомнил – кровная. Родная – не то. Джонни мне тоже родной.
– Да-а-а… – протянул Романов. – История…
– Думаю, подобных историй… и более диких… их – тысячи по всему миру, – усмехнулся Мэлоу.
– Но почему «имени генерала Ли»? – До Романова наконец дошло, какой Ли имелся в виду, – командир армии конфедератов-южан в Гражданской войне в США.
– Все просто. – Мэлоу вздохнул. И обстоятельно пояснил: – В той войне победили не те, кто должен был победить. И мы потеряли шанс стать нацией. Так и остались сборищем «понаехавших», живущих на подкачке искусственной гордости, да еще и с гипертрофированным самомнением и глупой уверенностью в том, что обладаем какими-то «рецептами счастья» для всех и каждого. А на самом деле – у нас не было ни истории, ни культуры, вообще ничего. Более того, из зависти мы старательно уничтожали историю и культуру других народов. Как-то еще держались на вере в Бога… а когда верить в Него стало уже невозможно из-за погони за деньгами – оказались без Бога перед самими собой с голым задом и без души. Жуткое же зрелище. И вместо того чтобы признаться, что мы идиоты и спекулянты, которыми правят безграмотные шизанутые, – побежали по миру заставлять всех других отказываться от души и штанов. Чтобы не так страшно было.
– Я раньше думал, что только мы, русские, себя так костерить можем… – слегка даже ошарашенно пробормотал Романов.
– У вас это происходило от постоянной неудовлетворенности собой, – серьезно ответил Мэлоу. – Мысль о том, что можно быть недовольным собой, нам, американцам, даже в голову не приходила. Вот смотри – мы даже называли себя «американцами». Хотя мы даже в Северной Америке были не единственным государством… Если бы Конфедерация отстояла свое, там родилась бы настоящая нация лучшего европейского образца. А Север постепенно сошел бы на нет, как спадающая опухоль. Хотя бы из-за разрыва торговых артерий и из-за того, что на территории Юга – лучшие пахотные земли и множество месторождений полезных ископаемых, открытых позже. В память о нашем командующем, который на самом деле пытался спасти цивилизацию от нашествия роботов, я и назвал наш колхоз. Люди были не против. Правда, портрет генерала в правлении они, по-моему, считают портретом этого… Энгельса.
Романов секунду сидел, окаменев и недоверчиво глядя на американца. А потом оглушительно захохотал.
Поезд надежды
Начало 3-го года Безвременья где-то на бывшем БАМе
Глава 1
Внук
Пала правда святых Отцов –
Все стройней ряды мертвецов,
Чтобы Бог Нерожденных, тать,
Смог до неба рукой достать!
Старик проснулся от того, что его разбудил стук колес подходившего поезда.
Он открыл глаза и долго лежал в темноте, слушая, как скребется в западную стену его домика бесконечная пурга. Там намело высоченный сугроб до крыши, но шуршащий монотонный звук пробивался и через него. Даже усиливался, казалось… Было темно, но он ощущал, что уже настало утро. А темно будет и дальше. Разве что разыграется в момент, когда утихнет пурга, странное сияние в небе.
Теперь, наверное, всегда будет темно.
И звук поезда ему, конечно, приснился. Да, может, и к лучшему. Он проработал на железной дороге много десятков лет и привык гордиться – это была спокойная и нешумная гордость – своей службой. Поезда были наглядным свидетельством того, что мир – един, они связывали друг с другом далекие города и делали ближе разделенных тысячами километров людей.
Но хорошо, что поезд ему приснился. Потому что все изменилось.
Последний поезд прошел год назад – пролетел, как безумный, сквозь ревущую ледяную метель; да он и был безумным, судя по всему. Старик тогда уже и не ждал никаких поездов. Хотя это было почти смешно и уж по крайней мере странно, но пригородные поезда ходили еще очень долго после того, как стало ясно, что началась ядерная война. Уже и ветер свистел, и снег шел, а они все еще ходили. Как будто люди старались создать у самих себя впечатление, что все в порядке, все нормально. Старик и сам вел себя точно так же – встречал и провожал поезда, как было положено, рассматривал в окнах лица людей и думал, что все в порядке. Люди купили билеты и ездят себе. Пока не кончилось горючее, он даже расчищал на дрезине с воздушной пушкой свой участок. Дальние поезда перестали ходить довольно быстро, а пригородный из райцентра еще бегал, и в нем ездили люди, выходили на станции, кто-то садился… До поселка было восемь километров по таежной дороге, старик и там бывал нередко, подвозил людей туда-сюда на «уазике», ездил за продуктами, – там работали магазин и ФАП[14], и снова все жили так, будто ничего не случилось.
Хотя, если поглядеть людям прямо в глаза, становилось ясно, что это не так. И что все они ждут одного.
Развязки. Конца. И не хотят о нем говорить, потому что знают точно – его не избежать…
Поезда перестали ходить совсем после того жуткого землетрясения, которое продолжалось почти сутки. Потом было еще несколько таких, но намного слабее. А в тот раз трясло-то не очень сильно, но очень долго, постоянно, равномерно, а на юго-западе небо горело зловещим ровным багряным с синими прожилками светом. Когда землетрясение закончилось, он последний раз добрался до поселка. Потом хотел съездить и еще, но дороги просто не стало, и он побоялся застрять в леденеющем лесу и не выбраться обратно…
А после этого был уже только тот поезд – пролетевший, как стрела, под почти сплошной рев гудка, украшенный качающимися прямо на крышах и передке голыми трупами, с намалеванным на носу алым широко открытым глазом с вертикальным черным зрачком-щелью… Этот глаз старик потом несколько раз видел во сне. Глаз был живой, внимательный, пульсирующий, пристально ищущий, и старик тут же просыпался, чувствуя только одно – он умрет во сне, если глаз его найдет.
Старик не очень боялся смерти. Но что с ним будет потом? Почему-то очень страшно было умереть именно под этим взглядом, хотя никогда в жизни старик не верил ни в Бога, ни в рай, ни в ад…
По ночам ему иногда казалось: по полузанесенному снегом полотну бесконечно идут и идут серые тени. Их словно бы гнал и гнал ледяной, полный снежной крупы, ветер. Хотя… что такое ночь? Ночь сейчас была всегда. Только или совсем непроглядная, лишь изредка раздираемая, как когтями, разливающимся на все небо разноцветным холодным сиянием, – или буро-серая, в которой можно было все-таки что-то различать. А еще были часы – часы-ходики, старые даже по сравнению со стариком. По ним он и жил. Не думал, что будет, когда закончатся продукты (он ел вообще мало, а продуктов было запасено много), или что он может заболеть лучевой болезнью, про которую его учили в армии, – стоит только измениться ветру. Просто жил, заполнял час за часом – уходом за несколькими свиньями в сараюшке, нехитрой готовкой, чтением, уборкой в станционном здании. Иногда он думал, что этого делать не надо, – это слишком явный показатель того, что тут есть живой человек, но уборка там придавала жизни смысл…
Иногда, надев широкие лыжи и взяв ружье (двустволку-вертикалку «ТОЗ-34» 20-го калибра), он делал небольшой круг по лесу. Сам не зная зачем. В то, что погибла в лесу вся живность, он не очень верил (волки были точно, он это знал, потому что иногда слышал их), но охотиться не было ни желания, ни возможности – снег мгновенно заносил все следы, он возвращался только на огонь оставленной в заднем окне лампы – как на маяк.
Проверял аппаратуру. Иногда до него доносило какие-то обрывки – почти всегда непонятные, он даже не сказал бы с уверенностью, на каком это языке. В диспетчерской стоял компьютер, его старик тоже иногда включал – посмотреть старые фильмы. Они не вызывали ни горечи, ни тоски, старик просто смотрел их, чтобы занять время. Он умел выходить в Интернет, но Интернета не было уже давно, почти с того момента, когда на сайтах везде вдруг повисли тревожные объявления об обмене ядерными ударами…
Одиночество стало привычным для старика. Он не видел того, что происходит в мире, и не особо переживал даже за своих близких – их у него было всего-то дочь с внучкой и внуком, жившие в Чите. Нет, он иногда думал про них, что они мертвы, но это оставалось пустым словом – он и раньше не встречался с ними годами… Но ему очень тяжело было принять и понять то, что умер весь мир. Это до такой степени отрицало его жизнь и все, чему он ее отдал, что временами смерть начинала ему казаться самым простым выходом.
Тогда он шел на станцию и убирался там. Старательно, тщательно. И отчаяние постепенно отпускало…
Со вчерашнего дня остался пшенный суп с тушенкой, и он позавтракал, подогрев кастрюльку на примусе. Потом стал неспешно собираться – захотелось пройтись вдоль дороги, желание было сильным, хотя и непонятным, и старик не стал противиться. Если хочется – почему не сходить?
В холодных сенях он довольно долго стоял, прислушиваясь к ветру снаружи. Каждый день он расчищал тропинку к черному ходу на станции – ее надежно прятали высоченные сугробы, но поземка с них заметала тропку снова и снова, даже если не было снега. Сегодня тоже надо будет… Он безошибочно протянул руку, беря лыжи – они стояли между висящими на стене большим мешком с пельменями и половиной свиной туши. Проверил, плотно ли застегнут перед полушубка, и с усилием открыл дверь. На крыльце по сторонам он набил листы фанеры, но снег все равно наметало к дверям…
С умом проложенные в давние времена пути почти не заносило, хотя по сторонам сугробы лежали, считай, вровень с насыпью, и старик иногда думал, что, наверное, рано или поздно снег все-таки поднимется еще выше и железную дорогу скроет вовсе. Но широкие лыжи позволяли чувствовать себя уверенно, а ходить на них старик умел с детства и сейчас не быстро, но споро шел вдоль дороги – за посадкой, там, где раньше была автомобильная грунтовка. Ружье висело у него поперек груди. В такие моменты он иногда думал о том, что, может быть, стоит все-таки добраться до поселка или даже до соседней станции. Но потом напоминал себе, что ему не двадцать лет. И даже не сорок. Сил едва ли хватит…
Он шел, размеренно взмахивая руками и не оглядываясь. Станцию давно скрыла метель, но тут он не боялся заблудиться даже без огня – просто иди себе и иди между двумя ровными линиями посадки. Надоест – повернешь назад… вот только что это его из дому потянуло? Наверное, все-таки надо назад, хватит… Может, он начинает сходить с ума? Или, может, старик улыбнулся, и сошел давно, а сейчас просто лежит в палате дурдома…
Впереди что-то шевельнулось. Отчетливо.
Он сразу присел на корточки, перехватил ружье и прицелился. Зверь? Или что похуже, пострашней? О том, что это может быть человек, старик даже не подумал.
Шевеление повторилось – темное пятно метрах в десяти впереди, еле различимое, уже на пределе видимости, явственно колебалось. Точно зверь. Раненый или уставший. И как не провалился совсем в снег-то? Лось? Нет… лось не провалится даже по глубокому снегу. Для волка – вроде крупноват… медведь, что ли?
Старик поднялся в рост – осторожно, медленно, но не потому, что это было так уж трудно, нет… Он продолжал иррационально опасаться. И все еще не думал даже, что это может быть человек. Но не ушел и не остался на месте, а двинулся вперед. Если это раненый или больной зверь – лучше его добить. Ни к чему ему мучиться… А если еще… еще что-то – то какой смысл убегать?
– Ох, твою ж! – вырвалось у старика, и он не узнал своего давно не слышанного голоса. Потому что темное пятно вдруг выпрямилось и неловко метнулось в сторону, в снежную круговерть. И за этот миг старик понял, что это человек, увидел дикое, перекошенное ужасом лицо под капюшоном куртки, лицо мальчишки! – Стой, дурень! Куда! – Почти прыгая на лыжах, старик метнулся следом, одержимый только одной мыслью: этот напуганный дурак сейчас канет в метель и – пропадет, а он – он снова останется один! – Стой, тебе говорю!
Но тут же он успокоился. Неловкость движений нежданного гостя была вызвана тем, что он шел на снегоступах. Они помогали не проваливаться, но бежать в них… вот и сейчас – мальчишка упал. Упал в рост, угрузнув в снегу, как в болотине. Завозился. Слабо, но с непередаваемым, животным ужасом и нечеловеческой тоской вскрикнул, барахтаясь. Старик растерял слова – он просто спешил к мальчишке, не совсем понимая, как тому страшно.
Мальчишка все-таки встал, попытался бежать снова, но не смог, упал на четвереньки, сколько-то прополз и вытянулся в снегу, закрыв голову руками. Видимо, на бросок он потратил последние силы. Потом руки соскользнули с затылка – в снег.
Потерял сознание, понял старик, уже стоя рядом. Откуда же он тут взялся?! Может, из поселка? Хотя – не важно, надо его тащить в тепло… Он снова присел, морщась, теперь заболели колени, и осторожно перевернул неожиданно легкого мальчика на спину. Осторожно отодвинул капюшон чуть назад – некоторых ребятишек из поселка он помнил…
И тут старик ощутил, как на миг остановилось и снова заработало толчками сердце. Закашлялся, неверяще глядя под капюшон. Потом спросил:
– Во… – голос старика сорвался от изумления, он прокашлялся и повторил потрясенно и уже связно: – Володя?!
И тут же подумал, что этого не может быть. Что это, конечно, чужой мальчик, просто похож… да и не очень похож! Но тут на обмороженном, похожем на обтянутый кожей череп лице открылись огромные глаза. Черные губы прошептали один-единственный слог: «Де…» – и мальчик снова потерял сознание. То, что он не умер, было ясно лишь по еле заметному парку у носа и приоткрытых губ.
Старик отчаянно, каркающе вскрикнул – звук разорвала на неясные страшные клочки и унесла прочь пурга.
Это было каким-то чудом. Таким, что у старика кружилась голова. Он с испугом – с настоящим, давно не испытанным наяву испугом! – подумал, что если сейчас его хватит удар и он умрет, то ведь и внук умрет тоже! И это будет дикой несправедливостью, окончательной, практически невозможной.
Значит, надо жить. Надо, надо…
– Сейчас, сейчас, Володя, внучек, сейчас… – Старик заторопился, скидывая лыжи.
Стащил с ног внука снегоступы (самоделки, грубые, но надежные), стал быстро вязать свои лыжи вместе, превращая их в санки. – Сейчас… ты что там?! Ты дыши! – прикрикнул он. – Я сейчас, близко тут! Сейчас я! Дыши! А ну! Я тебя! Володька!
Он с натугой перевалил мальчика на лыжи. Быстро прикрутил той же веревкой, протянул ее концы вперед, сделав простенькие постромки. Обул снегоступы, перетянув ремни. Встал, закидывая веревку на плечи и грудь, оглянулся, еще раз пригрозил:
– Не помирай! Я ттебя, щенка! – и заторопился: – Сейчас, сейчас…
Через сотню шагов он испугался, что заблудился. И не сразу понял, что на снегоступах он просто идет гораздо медленней, чем на лыжах. Оглянулся на неподвижный сверток на лыжах. Умер?! Едва не бросил постромку, чтобы проверить, заставил себя успокоиться и идти. Идти как можно скорей, но не загоняя себя.
Теперь нельзя умирать. Нельзя. Чудесами так не разбрасываются. А если Володька все-таки умрет – то… то никогда ведь не поздно, разве нет?
Домик выступил из метели неожиданно, старик почти уперся в крыльцо снегоступами и чуть не упал. Очень поспешно, но без суеты он втащил лыжи с грузом на крыльцо, потом – дальше, внутрь… и, только оказавшись в теплой привычной комнате, понял, что ужасно устал. Руки тряслись. Ноги подгибались. Сердце екало и то скакало в горло, то падало куда-то вниз и застывало, принуждая кашлять.
На какой-то миг оно остановилось совсем, и старик подумал, что все-таки умрет. Но потом дурнота отхлынула, оставив слабость. И все-таки он не позволил себе даже присесть, лишь скинул снегоступы и верхнюю одежду и занялся внуком.
Втащив мальчика на разостланную поверх постели клеенку, он принялся раздевать спасенного. Обморожений у внука было много, но все не очень сильные, он был достаточно тепло, хотя и нелепо одет и обут. Еще – ужасающе грязен, чудовищно, брезгливость старику – вовсе не брезгливому человеку! – помогла преодолеть только оглушающая жалость. В длинных, слипшихся в сосульки, немытых волосах кишели вши. И весил мальчик хорошо если половину от положенного, кости торчали через кожу, под которой почти совсем не осталось мышц. В плотно прилегавшем к спине – не сразу заметишь! – школьном рюкзаке было пусто, только пара замороженных воробьев, полторы пачки сухой лапши, черная от копоти металлическая кружка да запасные тесемки-ремни к снегоступам. А в карманах верхней… куртки?.. – почти пустая зажигалка, складной нож, серьезный такой, не уличный китайский – и два пистолета. Оба старик знал, «ТТ» был совсем пустой, «ПМ» – с пятью патронами в обойме. Пистолеты были ухоженные, вычищенные.
Старик разрядил «макаров». Покачал его на ладони, а потом уважительно убрал оружие и патроны в стол…
Он боялся, что внук умрет. Впервые он по-настоящему чего-то боялся за все прошедшее время. Никогда в жизни он не видел таких истощенных людей. Именно теперь он осознал, что мир – погиб. И что погиб страшно. Если уцелевшие выглядят так – то…
И если умрет внук, то гибель мира станет окончательной.
Какое-то время он думал: может быть, попытаться добраться до поселка? Там фельдшер… Но потом старик понял, что от страха за внука, от боязни собственного неумения думает о мире вокруг как о прежнем мире. Неизвестно, цел ли поселок. Неизвестно, как его там встретят. Ничего не известно, кроме того, что мальчика надо спасать.
Эта цель затмила все остальное. И странным образом оживила энергию старика…
Володька не приходил в себя почти неделю. Не говорил ни единого связного слова, если открывал глаза – там была только блестящая бессознательная пленка. Старик забросил станцию, не отходя от постели, на которой метался, бормотал, страшно кричал, о чем-то просил, с кем-то разговаривал – то весело, то оживленно, то гневно – внук. У мальчика был страшный жар, почти сорок один градус. Сердце билось, как спятивший барабанщик, было видно, как оно колотится за торчащими ребрами, словно стремясь проломить их клетку и выскочить наружу. Старик делал все, что мог и знал, – поил чаем с малиной, поддерживал силы бульоном, давал лекарства, в которых разбирался неплохо и которые были, ухаживал за мальчиком и умолял все, что только есть на свете, об одном: чтобы Володька выжил. Выздоровел.
На шестое утро вокруг домика кто-то ходил. Размеренные, ровные шаги были слышны сквозь вой пурги в комнате, где почти непрерывно стонал, тихо и страшно, но уже почти не двигался на постели мальчишка. Старик сидел у постели и слушал эти шаги, окаменев… нет, не от страха, а от сознания собственной беспомощности.
Хрупп. Хрупп. Хрупп. И так вокруг дома. На крыльцо – хрусть. Хрусть. Хрусть. У двери – долго. Минуту. Больше. С крыльца – хрусть. Хрусть. Хрусть. Вокруг дома – хрупп. Хрупп…
Старик ждал, что вот-вот откроется дверь в сени. Запертая, и сенная дверь заперта, но… что это значит, в конце концов? Он хотел в отчаянии помолиться Богу – но… но какое к этому имел отношение Бог? И какой Бог мог остаться в мире, где царствовали холод и ночь? Если они и были – эти боги, – то старик не умел их позвать и не знал их имен…
Володька вдруг сел. Худой, с блестящими огромными глазами. Посмотрел на дверь темным неподвижным взглядом и упал обратно – застонав, как умирающее животное.
И тогда старик вскочил.
– Убьюу-у!!! Пошла про-о-очь!!! – услышал он свой собственный яростный крик… и опомнился только на крыльце. В лицо, в грудь через тонкий свитер хлестал жестокий мороз. Выл на разные голоса ветер, нес колючий снег, и старик с удивлением понял, что в руке у него – топор. Прямо перед стариком пурга быстро затягивала в воздухе какой-то странный… порез, что ли? Как будто кто-то прорубил в снежной круговерти круг и расчеркнул его начетверо крестом.
С трудом волоча ноги, уронив топор в сенях, но не забыв закрыть за собой обе двери, старик вернулся домой.