Елена Гуро
Небесные верблюжата. Избранное
Елена Гуро (1877–1913)
Арсен Мирзаев. «Живите по законам духа…»
«Отбросьте на миг рабскую привычку укладывать все в рамки раз установленные и закрепленные силою традиций и повторений, отбросьте нудные, намозолившие душу штампы, вверьтесь хоть раз порывному голосу вашей до дна встревоженной души и назовите мне еще одного поэта, у кого
Елена Генриховна Гуро родилась в Санкт-Петербурге 18 (30 — н. ст.) мая 1877 года в семье полковника Генриха Гельмута (Георгия Степановича) Гуро, позднее получившего чин генерал-лейтенанта и в начале 1900-х годов состоявшего при главнокомандующем войсками гвардии и Петербургского военного округа Великом князе Владимире Александровиче. Дед Гуро по отцовской линии — эмигрант из дворянского рода маркизов де Мерикур, покинувший Францию после революции 1793 года. Другой ее дед, известный литератор и педагог М. Б. Чистяков, издавал журнал «Детское чтение», писал стихи и сказки для детей. Любимым чтением Елены в ранние годы была изданная в 1846 году под редакцией Чистякова книга «Картины из истории детства знаменитых живописцев». Мать Гуро, Анна Михайловна, была «женщина даровитая, хорошо рисовала и могла бы стать художником»[2].
Детство и ранняя юность Гуро прошли в Псковской губернии, недалеко от станции Новоселье, где родители Елены купили участок земли с лесом и поставили дом (имение «Починок»). Там она с восьми лет начала рисовать и записывать свои первые детские впечатления (в архивах сохранилось множество ее ранних альбомов и тетрадей с рисунками, стихотворными и прозаическими набросками).
Профессионально заниматься живописью Елена Гуро стала в 13 лет, поступив в петербургскую рисовальную школу Общества поощрения художеств. 1890 год — знаменательный для Гуро. Она знакомится со своим будущим мужем, Михаилом Васильевичем Матюшиным, музыкантом, композитором, художником, теоретиком и исследователем искусства, ставшим до конца жизни самым преданным ее другом, учителем и соратником. Спустя двадцать с лишним лет после кончины Елены Генриховны Матюшин вспоминал: «Теперь многие говорят о синтетичности искусства. Я немало повидал на свете, внимательно и любовно выделяя все живое и оригинальное. И нигде и никогда не встречал так тесно сплетавшегося рисунка и стиха, как у Гуро. Когда она работала над словом, она тут же рисовала. Когда она делала рисунок или акварель, она на краю записывала стихи или прозу… Это было какое-то „солнечное сплетение“ видения и слышания. Гуляя с ней, я всегда поражался ее контакту с природой, до какой степени она соединялась с окружающей жизнью»[3].
В 1903–1905 годах Гуро и Матюшин посещают мастерскую Яна Ционглинского, превосходного педагога и замечательного мастера. В 1906 году, разойдясь с Ционглинским во взглядах на современную живопись, они переходят в частную студию Елизаветы Званцевой, располагавшуюся в доме на углу Таврической и Тверской улиц (как раз под знаменитой «башней» Вячеслава Иванова), где преподавали Лев Бакст и Мстислав Добужинский. Последний писал в своих мемуарах «Встречи с поэтами и писателями»: «Я хочу вспомнить тут одну мою необыкновенно талантливую ученицу, Елену Гуро, маленькое, болезненное, некрасивое существо (она умерла очень скоро), которая была очень тонким и очаровательным поэтом. Она успела напечатать только одну маленькую книжку стихов, ею самой прелестно иллюстрированную и посвященную ее сыну, который существовал лишь в ее воображении»[4].
В 1905 году Елена Гуро впервые дебютировала как художник, сделав — по предложению харьковского издателя Кранихфельда — иллюстрации к «Бабушкиным сказкам» Жорж Санд. В это же время состоялся и ее литературный дебют. В «Сборнике молодых писателей» (СПб., 1905) появился первый прозаический опыт Гуро под названием «Ранняя весна». Через год в журнале «Счастье» был напечатан ее рассказ «Перед весной». Но настоящее литературное крещенье приходится на февраль 1909 года, когда вышла первая книга Елены Гуро «Шарманка»[5]. Большого шума в прессе она не вызвала, но благодаря «Шарманке» Гуро нашла и благодарных читателей, и людей, близких по духу, будущих соратников.
Михаил Матюшин писал: «Судьба этой книги была трагична. Суворин, взявшийся ее распространять, через год вернул все экземпляры нераспакованными. Мы разослали их по библиотекам санаториев.»
«Шарманку» любили А. Блок, А. Ремизов, Л. Шестов. Эта книга многих пленила силой «душевного импрессионизма»[6].
Именно в год выхода «Шарманки» состоялось знакомство Елены Гуро и Александра Блока. Оба они приняли участие в литературно-художественном альманахе «Прибой» (Кн. 1. СПб., 1909), где было напечатано стихотворение Блока «Своими горькими слезами…» с рисунком Гуро[7].
В 1912 году, после беседы с Матюшиным и Гуро у автора книги «Стереоскоп» А. П. Иванова, Блок записал в дневнике: «…Глубокий разговор с Гуро»[8]. Михаил Матюшин в своих воспоминаниях свидетельствовал, что разговор этот «был очень мучителен для нее… Это был экзамен, а не обмен мнений равных. Лена обладала огромным разумом и живым творческим словом. С ней не так уж было просто тянуть канитель, а надо было и вспыхивать, и я видел, как Блок долго не мог оторваться от Лены. Да, наверное, все заинтересованно смотрели на нее и Блока, делая вид, что разговаривают между собой.
Вышли вместе от Ивановых. Блок шел с женой, но продолжал разговаривать с Гуро. Мы звали Блока к себе, но не пришлось встретиться, дороги пошли разные»[9]…
Интерес к личности и произведениям Елены Гуро Блок сохранял и в дальнейшем. За месяц до ее смерти, в марте 1913 года, он оставляет в дневнике запись: «…Подозреваю, что значителен Хлебников. Е. Гуро достойна внимания»[10].
И Александр Блок, и Вячеслав Иванов пытались привлечь Гуро к участию в символистских сборниках. Сотрудничество не состоялось. Дорога, которую она выбрала, привела ее в стан будетлян[11].
В апреле-мае 1908 года Елена Гуро вместе с Михаилом Матюшиным участвует в «Выставке современных течений в искусстве», организованной Николаем Кульбиным, одним из первых пропагандистов нового искусства в России. Еще через год Гуро и Матюшин вступают в группу Кульбина «Треугольник» и принимают участие в выставке «Импрессионисты», после которой сближаются с братьями Бурлюками, Давидом и Владимиром, и Василием Каменским, а через него, позднее, в начале 1910 года — с Велимиром Хлебниковым. Вслед за Бурлюками Хлебников стал бывать в их квартире на Лицейской (ныне — ул. Рентгена), ставшей своеобразной штаб-квартирой кубофутуристов. А в 1912 году, когда В. Маяковский приезжает в Петербург, чтобы выступить с докладом «О новейшей русской поэзии», он знакомится с Еленой Гуро. Благодаря встрече с ней и Матюшиным состоялось второе его выступление в печати: два стихотворения («Отплытие» и «В шатрах истертых масок цвел где…») Маяковского и тексты Алексея Крученых попадают в «Садок судей И» (СПб., февраль 1913) — вместе с произведениями участников кубофутуристической группы «Гилея», в которую они вошли: В. Хлебникова, В. Каменского, Давида и Николая Бурлюков, Б. Лившица, Е. Низен и Е. Гуро.
Последние годы жизни Елены Гуро пришлись на трехлетие стремительного взлета, быстрого роста популярности футуризма, становящегося модным течением и — соответственно — «обрастающего» критикой, по большей части пародийно-издевательской.
Еще в конце 1909 года Гуро и Матюшин выступают инициаторами создания общества художников «Союз молодежи», имеющего цель «ознакомить своих членов с современными течениями в искусстве». В марте 1913 года к «Союзу» примкнули «гилейцы», входящие, — по выражению Бенедикта Лившица, — в «гуро-матюшинское пространство». Результатом объединения общества художников и «Гилей» стал выпуск третьей книжки сборника «Союз молодежи», в предисловии к которому объявлялось, что «настало время совместного труда — живописи и поэзии для единения и выявления их ценностных различий».
В апреле 1910 года вышла одна из самых знаменитых будетлянских книг — первый «Садок судей», в котором Гуро выступила с лирической прозой и стихами. Книга была отпечатана на обратной стороне обоев в типографии немецкой газеты Petersburger Zeitung. Эффекта «разорвавшейся бомбы» не получилось, но «Садку» было суждено стать вехой, этапным событием в истории русского футуризма.
В это же время Гуро принимает участие еще в одной выставке, организованной Н. Кульбиным — «Треугольник-Венок-Стефанос» (март-апрель 1910). В том же году она начинает работу над произведениями, составившими своеобразную трилогию: «Осенний сон», «Небесные верблюжата» и «Бедный рыцарь». «Осенний сон» — вторая, и последняя, книга, изданная при жизни поэта (вышла в 1912 году). В ней, как и во всем творчестве Гуро, пронизанном единым мотивом — «реальным» мифом о смерти никогда не существовавшего сына — главным героем является романтик, мечтатель, добрый, нежный, смешной и неуклюжий юноша, страдалец и страстотерпец. В конце пьесы он умирает, но для своей «матери» остается живым. И пафос пьесы именно в утверждении — вопреки и как бы вообще вне смерти — другой жизни, единения с природой, с любым проявлением живого духа, восставшего против косной материи, против бездушия и пошлости «цивилизованного человечества».
Умерла Елена Гуро от лейкемии[12], 23 апреля (6 мая — н. ст.) 1913 года в возрасте 36 лет. Похоронили ее в Уусикиркко[13] — поселке на Карельском перешейке, где в июле того же года проходил первый съезд русских футуристов, на котором Матюшин вместе с Малевичем и Крученых принимал решение о постановках трагедии «Владимир Маяковский» и оперы «Победа над Солнцем». А. Ростиславов — один из немногих, провожавших Гуро в последний путь, — писал в некрологе: «…Скончалась она в одинокой бревенчатой финской даче на высотах, покрытых елями и соснами. Гроб ее на простых финских дрогах, украшенных белым полотном и хвоей, по лесистым холмам и пригоркам провожала маленькая группа близких и ценивших. Могила под деревьями на высоком холме простого и сурового финского кладбища с видом на озеро, оцепленное лесом. Лучших похорон, лучшего места успокоения нельзя было придумать для покойной, которая и при жизни так упивалась „зелеными кудрями в небе“, всем миром, „вымытым солнцем“, сердце которой разрывалось „любовью в пространство“ — к дереву, вечеру, небу и кусту».[14]
В 1914 году вышла — посмертно — самая известная и, пожалуй, наиболее совершенная и цельная книга Елены Гуро «Небесные верблюжата». О замысле ее Гуро записывала в дневнике: «Музыкальный симфонизм. Образ прозрачной травки символизирует прозрачную возвышенность души»[15]. Музыкальные ассоциации здесь не случайны. На творчество Гуро сильное воздействие оказала не только живопись, но и музыка. Она увлекалась Скрябиным, Рахманиновым, Лядовым, Дебюсси, любила слушать современных композиторов. «Небесные верблюжата» написаны по симфоническому принципу: художественный замысел раскрывается при помощи последовательного развития различных тем и тематических элементов (лирических фрагментов — миниатюр, представленных то как стихотворение в прозе, дневниковая запись, то в виде притчи, дружеского обращения, этюда, монолога-молитвы).
Среди иллюстраций к «Небесным верблюжатам» обращает на себя внимание следующее изображение: высокая, чуть ссутуленная тонкая фигура с белокурыми волосами и беззащитной детской шеей. Это — один из примеров «живописной реконструкции» мифологического юноши-рыцаря, который в «Осеннем сне» носил имена Вилли, Гильом, а здесь называется Алонзо Добрым, Буланкой… В образе «сына» воплотились черты художника, ученика Матюшина, Бориса Эндера. В 1911 году он познакомился с Еленой Гуро, и эта встреча во многом определила всю его дальнейшую жизнь: он укрепился в решении окончательно связать свою жизнь с искусством и в дальнейшем отдал также дань экспериментам в области заумного стихосложения.
Если в «Небесных верблюжатах» образ мечтателя, гонимого и несчастного, — земной и зримый, то в последней, неоконченной книге-трилогии, «Бедном рыцаре»[16], тот же образ приобретает космический характер, принимает, можно сказать, вселенские масштабы. Юноша теперь уже является в виде светлого духа «непримиримой жалости» и «любви дерзновенной», духа падшего, «низвергнувшегося». Он оставил высоту ради людей, из-за них терпит жесточайшую боль и подвергается унижениям. В заботах о мире он не забывает и о своей «матери», то есть той женщине, которая считает его своим сыном. Каждый день он прилетает к ней, наставляет, готовит к восприятию того высшего, что ему открыто, а ей — земной, «воплощенной» — знать рано и понять трудно.
После смерти поэта, в сентябре 1913 года, вышел сборник «Трое», составленный из произведений Гуро, Хлебникова и Крученых. Он был задуман еще при жизни Елены Гуро и посвящался ее памяти. Название книги — не просто «голый» прием, оно отражало не отделенность Художников от мира, а указывало, скорее, на их отдельность, самодостаточность, неповторимость каждого из них при глубокой внутренней близости, душевном «сродстве»… Собственно, к этому и сводится матюшинское предисловие к сборнику, его
Но все эти победы — только средства. А цель — тот новый удивительный мир впереди, в котором
Они, потомки тех самых «дыромоляйцев», по выражению Алексея Крученых, которые «убили душу»[18] Елены Гуро, до сих пор остаются и слепы, и глухи. И это несмотря на то, что в разных странах мира проводятся международные конференции, посвященные творчеству Гуро, защищаются диссертации, издаются монографии ведущих
Попытки убрать реальный контекст ее литературного бытования естественным образом приводят к вопросу о том, куда же, в таком случае, следует отнести Елену Гуро, к какому направлению или течению? Мнения специалистов на этот счет, мягко говоря, расходятся. Так, Бьорнагер Иенсен считает, что произведения Гуро — связующее звено между символизмом и футуризмом[19]. Другие зарубежные исследователи с завидным упорством доказывают, что Елена Генриховна — типичная модернистка. Николай Гумилев в рецензии на «Садок судей II» обозначал ее близость к неоимпрессионистам[20]. Поэт и критик А. Ростиславов в своем некрологе объявлял творчество Гуро «импрессионистическим реализмом», тогда как В. Брюсов авторитетно заявлял о близости ее стихов к «реальному импрессионизму»[21].
Вероятно, каждый из ярлыков, приклеиваемых к имени Елены Гуро, что-то реально отражал и о чем-то свидетельствовал. Действительно, невозможно не учитывать переклички произведений поэта с творчеством Б. Зайцева, А. Ремизова (известно, что Гуро высоко ставила его «Посолонь»), — как нельзя и анализировать ее творения, ни разу не произнеся магическое слово «импрессионизм». Было бы странным не слышать в книгах Гуро отголосков драматургии А. Блока и «симфоний» А. Белого. Елена Гуро увлекалась новой французской поэзией (Вьеле-Гриффен, Верхарн), ценила стихотворения поэтов-сверстников А. Добролюбова и И. Коневского, хорошо знала финский фольклор, любила скандинавскую литературу (К. Гамсун, Г. Ибсен и др.).
В то же время, представляются совершенно неверными попытки иных критиков рассматривать ее творчество вне футуристически-дружеского окружения. Невооруженным глазом можно обнаружить следы влияния поэзии Гуро в ранних «урбанистических» стихах В. Маяковского; отражение «Шарманки» — в поэзии и прозе В. Каменского; этой и других ее книг — в произведениях В. Хлебникова (хотя здесь правильнее, наверное, говорить о взаимовлиянии и близости творческих устремлений «братьев по духу»). Точек соприкосновения с подлинными новаторами, представителями нового искусства при углубленном изучении ее произведений обнаруживается гораздо больше, чем может показаться при первом знакомстве с этой «чудно-безумной душой»…
Вероятно, пройдет еще не один год (десяток лет) прежде чем станут общим местом слова о том, что Елена Гуро — один из выдающихся поэтов XX века, самобытная, удивительно органичная и цельная личность, оказавшая несомненное влияние на целую плеяду литераторов и художников своего времени и следующих поколений «творцов будущих знаков».
А пока что хорошо бы нам — сирым и убогим, богатым и счастливым, мудрецам и недоумкам, — хотя бы попытаться понять и принять чистые и честные слова, прислушаться к тихому голосу поэта, силу которого переоценить невозможно:
«Творите, чтобы было для чего рождаться вашему будущему, и оно само родится. Жизнь никогда не дана извне.»
Из книги «Шарманка» (1909)
В парке
Голубенькие незабудки вылупились прямо из неба. Из тенистой травы — белый ландыш. Но из напряженной зари весенней — сиреневая перелеска; потому такая ранняя, почти мокрая от дождя. Так же вылупилось сегодня и розовое утро из черных елок.
Из земли зеленые рогатые травки, росточки вылезали еще совсем земляные, беленькие, с прилипшими комками песку.
А наверху стояли сосны и дачи. Дачи отсырели от весенней воды, пахли рогожами, сосновыми иглами и кошками.
На дачах всю зиму жил ветер. Стекла так долго проветривались в безлюдье, что и сейчас в них переливы ветра и гортанные голоса сосен. Иногда мелькают в них тучевые лица и рожи растягивают по-лесному. Их здесь всю зиму не спугивали.
В дачи, пока что, переехали мыши с нахальными хвостиками. Прошлогодний крокетный шар линялым боком улыбается солнцу.
Кот также хотел поселиться на дачке, но побоялся, чтоб у него не отсырел хвостик; ему рассказали, что на дачках очень сыро. Он также собрался было поохотиться сегодня, но день был такой добрый, мягкий и теплый, что он раздумал, сразу положил свой ватный животик на согнутые лапки и понюхал балконный столбик, точно за тем только и приходил. А у самого даже от веселой теплоты темечко и шейка пахли рябчиками.
Внизу… Внизу мимо решетки катались дамы на веселых желтых и красных колесах, облепленных сырым песком. В корсетах, греческих стилизованных прическах и перчатках по локоть.
Красные и желтые, по-весеннему, катились колеса.
А мне было так весело, что я подошла к дамам в колясках и, желая поделиться с ними богатством, очень учтиво предложила выучить их писать стихи. Это самое весеннее на свете! А ведь они ради весеннего выехали за город.
Стихи? Сафо! Ах, пожалуй, это будет интересно, и даже в греческом вкусе!
— Да ведь это очень просто! Возьмите комок черной земли, разведите его водой из дождевой кадки или из канавки, и из этого выйдут прекрасные стихи. Но главное, если хотите увидать чудо, наклонитесь к самой земле и смотрите в самоё теплую землю, и все прекрасно устроится.
Впрочем, девочки с крайней дачки мне дали еще другой рецепт: вместо воды можно употребить просто слюни, вероятно, это выходит тоже очень недурно. Дождевые кадки, кот и елки кое-что знают об этом, они все здесь сегодня видели поэта. У него ладони были в земле. На минуту вода в кадке струила наклоненное лицо, точно весеннее пятно зари меж елками, и пятна темных волос кинулись, метнувшись с кругами воды, и за ними светлый заревой лоб. Хохотали белые пузырики, плясали, точно их гнал дождик.
А другие видели его согнутую спину, убегавшую в чащу скачками. Сыпалась хвоя. Ему в волосы попадали червячки с березы, совершенно зеленые, как молодые листочки. Разорвал себе платье о колючие пальчики крыжовника.
Перелески выглядывали на него из-под елок; на сырой земле лежали их сиреневые кусочки неба, а из канавы пахло вечерней водой.
Потом он удирал на своем колесе. Озябший к вечеру воздух подгонял его.
А из-под вечерней зари вылезла темнота, пахла черноземом, цветами и водой. Большое бархатное лицо наклоняла над землей и шептала. Точно ночные крылья шевелились.
Мелочи
Расцвели под окошком пушистые одуванчики. Раскрылся желтый лютик, и стало утро. Блестящие чашечки унизали лужок. Собрали чашечки лютика и еще синие и сделали чайный столик. Из лучей волчок бегал по полу.
Пошли воевать с темной елкой: отвоевать белую кружечку. В это время дома выросли грибы на полках, деревянные, лакированные и с красными шапочками. Увидав это, желтые соломенные стулья заплясали по комнате.
А мы стали гоняться. Хотели поймать желтый солнечный пушок и посадить его на сосновую полку. Гонялись, гонялись и не поймали. Так и пробегали по солнечным окнам до завтрака.
А с сосновой полочки смолка веселыми слезками падала.
Точно маленькая желтая улыбка. Неожиданно, утром на дорожке прилип желтый листик. Над дорожкой точно кто-то белокурый приподнял ресницы.
Погоди, это приближенье. На коричневый мох рассыпались желтые треугольнички. Точно кто-то идет в конце дорожки — но его нет. Сверху льются лазоревые стеклушки и светло-зеленые. Встревожился воздух, стал холодноватый.
Точно кто-то встревоженный и просветленный приподнял ресницы. Точно будет приезд. Приедет сюда дивная страна, далекая, с блаженной жизнью. Ее привезут в коляске с кожаным верхом, и чуть-чуть будут по песку пищать колеса. Точно обеими ногами подпрыгнули от земли и поплыли над землей.
Сверху льются лазоревые стеклушки и зеленое серебро. Лучатся спелые соломинки у ступеней.
Прозвенела стеклянная дверь балкона.
Рамы стекольные и жердочки просветлели. Все это не сегодня — а завтра… Погоди!..
Это был сон.
Было утро. Тонкие четкие веточки виснули с берез, точно нежные вещицы. Точно их создали осторожно и с любовью. Тонкая сеть над землей серебрилась перламутром.
На балконе сухонький старичок в детских воротничках читал внимательно книгу. Совсем тихо и долго, так что плед у него свалился с плеч на колени. Тихий, внимательный, осенний. Прозрачная рябь на него набегала — и убегала. Точно излучался: не то смеялся, не то струился.
Какой-то серебряный комочек прикатился, ласкаясь к его ногам, мигая серебряными ресничками.
Вкруг сухонького старичка зеленели, смеялись нежные мшинки. Гладкие тянулись светлые половицы, на них насорились сосновые иглы. От чайного стакана желтый зайчик сидел на стене; прыгал, смеялся и упал в лучинную корзинку у стены. Стал розовым.
Взглянули кроткие голубые глазки. Светлые стружки кто-то строгал, они свернулись на досках кудрявым руном.
Надо всем осеннее небо стояло недвижным, доверчивым озером, бледное до блаженной пустоты, — нежно сияло. В нем легко и безгрешно плыла земля, — и не было берегов…
Грезили создавшие. Радовались создания.
Приходили на большой дом недели дождя. Могучий ливень скатывался на крышу. Огромные елки разговаривали, но за шумом сплошной воды их не было слышно. В чуланном окошке стекло сияло подводным изумрудом. Длинное, как вязаный чулок, тянулось послеобеда.
Вышли из стен Заветные, засели совещаться в чуланчик, рядом с буфетной. По длинному коридору кто-то похаживал, точно крупные капли падали. За обоями коридора жил совсем серый, запачканный паутиной, стенной мужик Терентий, ростом с кошачью лапку, тарантил и плел кружево из сенинок.
Из голых досок чулана, из темных сучков подсматривали глазки. Все Домашние вылезли из стен и строили ушки. Под шумом ливня им было уютно, как под навесом. Сплошная водяная борода висела перед окном.
Они принесли любимые богатинки, талисманы. Хвастались накопленными сокровищами: ожерелья из слов, круглых и длинных, жемчуга из смолки. Один принес в коробочке словечко: елки в бурю и огоньки в окнах его слушались. У другого были нанизаны дни разных цветов, пестренькие, как ситцы. Все Домашние оказались богатыми, — и были очень довольны. Спорили, какого цвета сделать эту Субботу: синей, — или с полосками? Потом совещались о темных, что поселились в углу коридора, около детской, и пугали любимчиков. О том, какие в детскую послать сны: летающие одеяла — или лошадей-само-леток. Решили посоветоваться об этом с детскими кошками.
Дождик серый. Остроухие сидят кружком, в буфетной, и сторожат покой большого дома.
Калачиком свернулся за обоями пыльный Терентий. По коридору маленькие шаги, точно каплют капли. Из пространств глушат и шумят необъятные дожди. В чуланном окошечке стеклушко поседело. Все занавесилось сивой бородой.
Подражание Финляндскому
Целый день провалялся я за гумном…
Ничего нет весеннего вереска милее! Мне сказала Судьба: «Полежи еще, увалень; ты проспишь твое счастье».
И когда я встал и вышел на дорогу, у меня еще солома сидела в волосах!
Ничего нет весеннего вереска милее! И кричали мне вслед: «Экий неряха идет!» Да, захотел, так и встал.
Высоко растут сосны!
И я рыл целый день, ворочал и гнул, так что скрипели суставы. И я стрелял судьбу мою в высоте.
Высоко растут сосны.
И я вырыл из глубины лесной мою судьбу, и понес на плечах. И я вырыл большое счастье, и было чем хвастаться: