Кристин Кэтрин Раш
Взрывные воронки[1]
Что тебе не говорят, когда ты подписываешь контракт, так это то, что данная работа требует некоторого количества наивной веры в человечество. Вот этот водитель, чью голову венчает плохо свернутый тюрбан, улыбается чересчур умильно, но, слушая его бесконечные «да, мэм», «нет, мэм», можно легко внушить себе, что этот человек действительно старается тебе услужить.
Потом он открывает боковую дверь своего ржавого джипа и кивает на сиденье с засаленной обивкой. И ты практически не нервничаешь, когда протискиваешься внутрь с рюкзаком, набитым бутылками с водой, очищающими таблетками, витаминами и шестидневным сухим пайком.
Ты садишься в джип и на самом деле испытываешь к нему благодарность, потому что не можешь позволить себе думать, что он один из тех, кто запросто выкинет тебя в какую-нибудь придорожную яму, получив за это авансом приличную сумму, часть которой уже растратил. Или хуже того, этот парень получил плату за то, чтобы бросить тебя здесь, а поэтому он способен делать с тобой все, что угодно, пока ты не истечешь кровью и не впадешь в кому, и он не дрогнет, приставив к твоей голове старый добрый револьвер.
Нельзя думать о том, что рискуешь собственной шкурой; но крайней мере, не в тот момент, когда садишься в джип или позволяешь некоторым так называемым штатским везти себя по залитым солнцем улицам — свидетелям бесконечной, длящейся веками войны.
Ты веришь, потому что если не верить, невозможно делать свою работу.
Ты веришь и надеешься, что унесешь ноги из этого места прежде, чем удача покинет тебя.
Мне все еще везет. Я знаю это, потому что сегодня мы добрались до лагеря. Лагерь такой же, как все остальные, что я перевидала за свою двадцатилетнюю карьеру. Отличное местечко у черта в заднице и пекло непереносимое, как в аду. Допотопная колючая проволока, везде заборы, солдаты с хай-тековскими винтовками, этими программируемыми штуковинами, в которых я не разбираюсь.
Мы проезжаем сквозь длинную шеренгу машин, работающих на тяжелом нефтяном топливе, их двигатели только частично модифицированы под водородное горючее. Воздух смердит бензином, этот полузабытый запах напоминает о детстве.
Мы плавимся от жары. По моему лицу течет пот. Я медленно сосу воду из бутылки, которую привезла из Зеленой зоны — дурацкое название, присваиваемое любой американской базе на любой «войне» со времен Ирака. В Зеленой зоне нет даже крошечного островка зелени. Там только здания, которые теоретически защищают от бомб и нападений смертников.
Наконец мы добираемся до КПП. Я прижимаю рюкзак к коленям, хотя ткань грубая и горячая.
Мой водитель знает этих солдат.
— Леди — репортер, — говорит он им по-английски. Английский — это ради меня, чтобы еще раз подчеркнуть, что он мне друг. Ему невдомек, что я могу объясняться на двадцати языках (хотя мой словарный запас по большей части состоит из набора непристойностей). — Очень известный. Она ведет блог, делает видеорепортажи. Видели ее на Си-эн-эн, да?
Солдаты нагибаются к ветровому стеклу машины. Их юные лица, покрытые песком и грязью, заросли трехдневной щетиной. Такие лица я вижу постоянно в течение долгих лет — кожа неопределимого цвета из-за грязи и палящего солнца, глаза черные, или коричневые, или закрытые солнцезащитными очками, лица унылые и хмурые. Их молодость определяется только по подтянутым фигурам, отсутствию морщин и складок и по любопытству, не изжитому, несмотря на то что они долгие годы ходят рядом со смертью и повидали всякое.
Я наклоняюсь вперед, чтобы они видели мое лицо. Они не узнают меня. Я работаю на Си-эн-эн, а также на «Нью-Йорк таймс ньюс» и на «Голосе Европейского союза». Но никто из моих работодателей не показывает мое лицо в эфире и не тиражирует на бумаге.
Женщина, о которой все думают, что это я, — подставное лицо, ее черты, прежде чем стать достоянием публики, изменяются и оцифровываются. Слишком много убитых журналистов. Слишком много заметных мишеней.
Будь здесь сейчас старшие офицеры — те твердо знали бы, что делать. Отсканировали бы мое лицо, послали шифровку в Регистрационную базу данных репортеров и, получив отпечаток сетчатки моего глаза, произвели проверку. Но пехотинцы на этом дерьмовом посту ничему такому не обучены.
Поэтому они дружно вылупились на меня в надежде увидеть хорошенькое личико — все дикторши, работающие в студии, худощавые, с эффектной внешностью — и вместо этого наткнулись на мое лицо: загрубевшая, как подметка, кожа, сухие выбеленные волосы с тускло-серым оттенком и взгляд женщины, слишком много повидавшей на своем веку. Эти парни жутко потеют в своей форме цвета хаки и розоватых кожаных безрукавках, которые напоминают накладные пластиковые ногти.
Я жду.
Они даже не стали совещаться или докладывать по начальству. Дежурный махнул рукой, указывая вперед и, как я понимаю, решив, что я невероятно хороша. Прежде чем я успела что-нибудь сказать, мотор взревел и джип, миновав ряды проволочного заграждения, въехал на широкую ровную улицу, заполненную людьми.
Большинство цивилизованных народов называют таких людей беженцами, но я считаю, что это — отбросы общества, никому не нужные подонки и неудачники, кочующие из страны в страну. Или те, кто сидел в тюрьмах в какой-нибудь неподходящей стране в надежде на каплю милосердия, изменение политической фортуны или на разум, которого нет и никогда не будет в этом мире.
Первое, что бьет по мозгам, — это запах. Неочищенные сточные воды, смешанные с блевотиной и дизентерией. Потом насекомые — насекомые, каких вы никогда не видели, огромные стаи насекомых, учуявших свежую плоть.
После первой встречи с таким роем приходится обильно покрывать руки спреем против насекомых, наплевав на то, что в развитых странах ДДТ запрещен много лет назад как яд, поражающий нервную систему. Любое средство годится, чтобы эти твари отстали от тебя, — все, что даст возможность выжить.
Когда выбираешься из джипа, тебя немедленно окружают дети — те, что еще не умерли. Они не выпрашивают сладости — давно устаревшее странное представление о детях, — они хотят знать, какие электронные устройства у тебя есть, что вживлено тебе под кожу, что ты носишь под глазными яблоками, какие записи у тебя в ямке иод подбородком. Ты даешь краткие ответы, ложные ответы, ответы, о которых ты потом будешь сожалеть, уединившись в тишине отеля, после того как поймешь, что сделаешь из этого всего-навсего еще один репортаж. Ты помнишь о детях, думая, в каком они состоянии, надеясь, что они не станут такими как те, кого ты увидишь в лагере потом. Эти сидят и лежат на земле у палаток с клеймом «казенное имущество» — тучи насекомых покрывают их лица, их животы вздуты, их ободранные конечности настолько отощали, что кажутся непригодными для ходьбы.
Затем ты откладываешь эти воспоминания — это знание! — в сторону. В таких вещах ты уже просто ас. Навыки, приобретенные в процессе работы, если ты уже не обладала ими, когда ввязалась в это дело. Умение сказать себе «я подумаю об этом позже» — и никогда не выполнять данное обещание.
Потому что если ты будешь думать об этом позже, у тебя поедет крыша. Ты чертовски быстро соображаешь: если будешь размышлять о том, что видела, — обо всех искалеченных телах, обо всех умирающих детях, — ты сломаешься; а если ты сломаешься, то больше не сможешь делать эту работу. А если ты не сможешь работать, то больше не сможешь и существовать.
В конце концов, все, что тебе осталось, — это работа. Разрываясь между никому не нужной правдой и нечеловеческим зрелищем, которое тем не менее надо вынести, ты ведешь репортаж, потому что веришь: есть кто-то сильнее тебя, кто позаботится, кто СДЕЛАЕТ ЧТО-НИБУДЬ.
Хотя в глубине души все равно знаешь, что этого сильного нет и никто ничего не сделает.
5:15. СЕТЕВОЕ СООБЩЕНИЕ МАРТЫ ТРУМАНТЕ.
Водитель меня бросил. Он говорит, что вернется через два дня и будет ждать меня около КПП, но я ему не верю. Мое доверие к нему заканчивается здесь и сейчас, и я не буду платить ему аванс за привилегию транспортировать меня из этого места. На самом деле он или забудет, или умрет, или решит, что я забыла или умерла, чтобы облегчить свою совесть, если остатки оной у него еще сохранились.
Я иду в глубь лагеря, рюкзак болтается на моем плече. Легкая походка, относительно чистая одежда и набитая сумка выдают во мне вновь прибывшего, человека, которому здесь не место.
Жара угнетает. Везде солнцепек, ни единого тенистого местечка, за исключением палаток Красного Креста, а также Красного Полумесяца, сопутствующего ему в этих местах. У палаток сидят люди, некоторые держат на руках младенцев, другие присматривают за детьми, которые копошатся туг же в грязи.
Дорогу пересекают ручейки жидкости. Судя по запаху и содержимому потоков, это не вода. Это может быть моча — из-за отсутствия здесь нормального отхожего места — или кровь.
Здесь много крови.
Я не снимаю на камеру и не фотографирую. Западный мир видел места, подобные этому, и прежде, бесчисленное количество раз. Когда я была ребенком, ночное TV крутило рекламные ролики, демонстрировавшие жизнерадостного мужчину, который таскался по таким лагерям вместе с хорошо одетым ребенком и раздавал какое-то религиозное подаяние, якобы с целью помочь людям.
Тем, кто попал сюда, милостыня не поможет. Она только сдерживает процесс, предотвращая смерти, но постоянно ухудшая положение этих загнанных в угол людей. Никто не может найти для них настоящий дом, обеспечить их реальной работой, никто не пытается учить их языку и, что более важно, не занимается урегулированием политического кризиса или прекращением войн, которые в первую очередь и породили эти проблемы.
Работники гуманитарных организаций вкалывают намного больше чем я, потому что если они на самом деле пытаются что-то сделать, то кочуют из страны в страну, из лагеря в лагерь, из кризиса в кризис, сознавая: на каждую сохраненную жизнь приходится тысяча потерянных.
Я предпочитаю работу узкоспециализированную, насколько это возможно.
Я выполняю это задание уже шесть месяцев. Пишу уклончивые статьи. Веду блоги о наиболее крупных событиях. Передаю информацию, которая маскирует мои подлинные цели.
Мой издатель опасается, что меня возьмут на прицел. Но я-то знаю, что я уже на мушке.
Те, кто называет такие места лагерями, талантливо подменяет понятия. Это деревни или небольшие городки с цельной и постоянно развивающейся социальной структурой.
Это понимаешь сразу, при первом посещении подобного лагеря, когда задаешь неудачный вопрос какой-нибудь подозрительной личности. Да, конечно, жестокость есть везде — это качество, присущее любому человеческому анклаву, — но ведь существуют также и средства контролировать толпу.
Со сложившимся социальным устройством ничего не поделаешь. Как правило, все разговоры ведутся с вожаками лагеря — не с официальными лидерами, назначенными оккупационной властью (какой бы она ни была), но с фактическими лидерами, теми, кто требует дополнительной воды для лагеря, кто держит в узде подростков, которые воруют водород из цистерн, кто убивает случайных преступников (чтоб другим неповадно было, только ради этого).
Ты говоришь с вожаками и потом возвращаешься в унылый отель в мрачном и, что не редкость, разбомбленном городе, ложишься на жиденький матрац за тонкой деревянной дверью и благодаришь всех богов, каких знаешь, что у тебя есть работа. И что твой наниматель платит кучу денег, чтобы обеспечить твою безопасность, и, наконец, что ты не принадлежишь к тем людям, с которыми сегодня встречалась.
Но иногда необходимо рискнуть и намного глубже проникнуть в это сообщество, вести переговоры с некими обитателями лагеря в одиночку, без чьей-либо помощи. Приходится угадывать, где находятся палатки избранных (на передней линии, ближе к пище), а где ютятся нищие и потерявшие надежду люди (в середине, здесь потоки нечистот шире, а запах самый убийственный). Есть и такие жилища, которые принадлежат париям; с ними никто не разговаривает, и ты станешь нечистой, если заговоришь с ними.
Несомненно, их палатки наиболее удалены от входа. Несомненно, эти люди живут в непосредственной близости от протекающих уборных.
Несомненно.
Что ж, остается наблюдать. Наблюдать и подмечать, каких мест сторонятся взрослые, как некоторые родители в жуткой панике хватают детей, чтобы утащить их отсюда.
Наблюдать.
Это единственный способ выжить.
Люди, на встречу с которыми я приехала, живут на задах медицинской части. Это строение состоит из площадки под тентом с открытыми боковинами, предназначенной для людей с легкими заболеваниями; за ней, в глубине располагается небольшое закрытое отделение для сложных случаев, где есть кондиционер. Здесь нет никаких обозначений — ни кричаще-яркого красного креста, ни напоминающего лезвие косы красного полумесяца. Аббревиатура организации «Врачи без границ» тоже отсутствует, как и флаг какой-нибудь сочувствующей или нейтральной страны.
Просто медицинское отделение, которое наводит меня на мысль, будто этот лагерь настолько незначителен, что здесь находятся только представители различных благотворительных организаций. Всего несколько человек, зная, какие ужасы здесь творятся, выразили желание увидеть то, что сейчас вижу я.
Хотя я не собираюсь делать репортаж об ужасах и несчастьях.
Я здесь ради небольшой группки, находящейся внутри лагеря, анклава внутри анклава. Я должна встретиться с ними и уехать. Я пробуду здесь, вероятно, часов восемь — семь часов на беседу и час на отъезд.
Я понимаю, что, оказавшись за колючей проволокой, потом, возможно, не сумею найти машину, чтобы выбраться из лагеря. Придется еще раз кому-нибудь доверять или идти пешком.
Ни то ни другое меня не радует
Палатки в этом анклаве на удивление чистые. Полагаю, люди здесь потребовали все, что им нужно для жизни, и никто не посмел им возразить. На улочках нет детей, шлепками ладоней сгоняющих с себя насекомых. Нет детей с раздутыми животами или с истончившимися ручками и ножками.
Но в глазах у их родителей знакомая пустота. Та, что появляется, когда не осталось уже никаких иллюзий, когда люди понимают, что их бог либо требует от них слишком многого, либо покинул их навсегда.
Я стою рядом с палаткой, все заготовленные вопросы внезапно улетучились у меня из головы. За двадцать лет я ни разу по-настоящему не ощущала страха. Видимо, сейчас это время пришло.
Однажды войдя внутрь одной из подобных палаток, я могу не вернуться. Мой интерес — моя миссия — выйдет наружу.
Однажды обнаружив себя, я стану конченым человеком. Я не смогу остаться в этом лагере, этой стране, этом регионе. Возможно, я даже уеду в Штаты — туда, где не была долгие годы, — и, возможно, даже там не буду в безопасности.
Когда я приехала сюда, я надеялась сказать правду.
Теперь я не уверена, что смогу.
6:15. СЕТЕВОЕ СООБЩЕНИЕ МАРТЫ ТРУМАНТЕ.
Я вхожу в третью палатку слева. Внутри прохладно, и не просто потому, что не палит солнце. Несколько крошечных электронных устройств нагнетают кондиционированный воздух через ячейки в тканевом покрытии. Это палатка богатого человека, обставленная с роскошью.
Здесь есть мебель, и это меня удивляет. Стулья, покрытые одеялами кровати, два небольших обеденных стола. На коврике у стены, скрестив ноги, сидит женщина, на ней одежда западного образца — тонкая черная блузка и черные брюки, черные волосы модно подстрижены, несимметричная челка прикрывает лоб. Одиннадцатилетний мальчик рядом с ней, очевидно, ее сын. Он смотрит на меня, глаза у него темные и пустые, потом его взгляд перемещается и упирается в пространство прямо перед собой.
Я знаю, что у него нет встроенной загрузки в Сеть. В лагере запрещены любые сетевые подключения, даже если у тебя имеется персональный чип. Существуют технологии блокирования такого рода, что перекрывают любой доступ в Интернет, даже для госпиталей. Международные соглашения позволяют медикам пользоваться сетевой связью, но в таких лагерях часто существует внешний международный барьер. Даже если он пересекает границы трех независимых стран, связи нет ни у кого или она есть у всех — это зависит от того, какой международный закон пытаются нарушить люди, заправляющие в лагере.
Я представляюсь. Женщина оглядывает меня с недоверием, точно так же, как солдаты на въезде. Я протягиваю ей пластиковое удостоверение личности, мы пользуемся такими в местах, где лишены возможности входить в Сеть.
Она смотрит на карточку, переворачивает ее, видит голографическое изображение женщины, которая играет меня на экране, и подпись.
— Они предупредили меня, — говорит женщина, и я не спрашиваю, кто такие «они». Это те, кто организовал нашу встречу через десяток посредников, те, кто вероятно сейчас думает, что использует меня для своих гнусных целей. — Они предупредили меня, что вы будете не такой, как я ожидаю.
По телу у меня пробегают мурашки. Несмотря на то что я максимально законспирирована, чтобы «плохие парни», как их называет наш президент, не узнали, кто я, кто-то все-таки знает. Может быть, знают многие. Может быть, эти многие связаны с «плохими парнями».
Мы преодолеваем процедуру знакомства, она и я. Я сажусь напротив нее, ускользая из поля зрения пустых глаз ее сына. Она предлагает мне чай, я принимаю чашку, но пить не собираюсь. Чашка маленькая и изящная, с позолотой. Женщина еще не обменяла ее на еду.
Потом она медленно протягивает мне пластину. Я прикасаюсь к ней, и появляется изображение и звук. Улыбающийся мужчина в деловом костюме западного образца, голова непокрыта, волосы модно подстрижены, так же как у женщины. Он держит за руку девочку лет пяти, она копия своей матери. Девочка смеется тем беззаботным детским смехом, от которого некоторые люди не избавляются даже с возрастом. Эти звуки наполняют палатку, и мальчик, сидящий напротив меня, вздрагивает.
— Это ее изображение? — спрашиваю я.
— Их, — говорит женщина. — Он тоже умер.
Я произношу то, что положено в таких случаях, чтобы узнать суть дела. Подобных инцидентов так много, что иногда детали происшествия ни для кого не существенны, за исключением людей, которых они непосредственно затрагивают. Он припарковал машину на стоянке у кафе в Каире, сказал жене, что отвезет дочку в специализированную школу, где дети бизнесменов, ведущих дела с Западом, изучают английский язык. Однако при подъезде к школе дорога оказалась перекрыта.
Он открыл дверцу, и машина взорвалась. Погибли он, его дочь и трое случайных прохожих на тротуаре. Если бы они доехали до школы, как собирались, погибло бы пятьдесят детей.
— Она такая красивая, — говорю я.
Даже сейчас с трудом верится, что этот ребенок мог нести внутри себя бомбу. Трудно поверить, что она существовала только для того, чтобы убивать других. В заданном месте, в определенное время.
Я дала себе обещание, что не стану задавать стандартный вопрос:
Вместо этого я спрашиваю:
— Вы знали?..
— Никто из нас не знал. — Женщина смотрит на меня в упор.
Вызывающий, полный ярости взгляд. Сотни раз она отвечала на этот вопрос, и ответ всегда был один и тот же. Подобно множеству уцелевших, она не может поверить, что ее муж обрек на смерть собственное дитя.
Но я поклялась, что выясню подлинную историю, историю, которую еще никто никому не рассказывал. Я хочу узнать, что представляет собой та часть общества, где дети — марионетки, орудия, а не живые существа, достойные любви. Я хочу узнать, как эти люди могут настолько верить в общее дело — любое дело, — чтобы отдавать за него не только свои жизни, но и жизни своих детей.
Поэтому я должна первоначально принимать ее слова за чистую монету. Возможно, потом я буду оспаривать сказанное ею, но сейчас я хочу посмотреть, куда все это заведет.
— Если ни вы, ни ваш муж не знали… — начала я.
— Мой сын тоже не знал! — Это сказано было с такой же злобой. Пожалуй, даже еще злее.
Она кладет руку на голову сына. Мальчик закрывает глаза, но больше не проявляет никаких чувств.
— Если никто из вас не знал, — говорю я, стараясь, чтобы в моем голосе не проскользнули недоверчивые нотки, — тогда как же это произошло?
— Так, как и всегда, — отрывисто говорит женщина. — Они внедрили ей эти чипы в больнице. В тот день, когда она родилась.
Странная это работа. Такая, что не кончается, когда заканчивается день. Она становится частью тебя, и ты становишься ее частью. Вот почему ты и твои коллеги считают, что это призвание, и приравнивают свою деятельность к служению вере и другим профессиям, оперирующим этикой и моралью.